Часть 6 / Люди за океаном. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 

Часть 6

0.00
 
Часть 6

— Это ж с ума можно сойти, если еще немножко прожить здесь, — вкрадчиво, рассудительно, чтобы не отбросили его слова, как слова молодого, вступает сын Садовского.

 

— Получокнутые, — продолжает Садовский-старший. — Получокнутые… А грязнотища какая. А поведение людей. Вот эти сексы всякие. Что с моего ребенка может тут выйти: если ей сейчас тринадцать лет. Так неужели я, проживший сорок пять лет в Советском Союзе… Родился там, вырос в условиях, как вам выразиться, видел и хорошее, видел и плохое. Нельзя же сейчас переменить меня. Ребенок же выехал один несовершеннолетний, и второй выехал несовершеннолетний...

 

— А вас как зовут?

 

— Михаил. Мне девятнадцать — спрашиваю лет. я Ну сына.что я здесь вижу? Я работаю здесь, металлолом собираю. Больше ничего не вижу. Прихожу домой. Работаю шесть дней в неделю: сто долларов. Это небольшие деньги при теперешнем вздорожании всего, Ухожу в шесть утра на работу — прихожу в семь вечера домой. Учиться я здесь не могу. В Союзе я кончил музыкальную школу, обычную школу окончил, у меня там друзья все. Мне даже стыдно им писать. Я слышал от других товарищей, что мои друзья пошли в Советскую Армию, уже пришли.

 

— Он нам все время говорит: «Что вы с меня сделали? Что вы с меня сделали? Я же не хотел ехать» — это Садовский-старший.

 

— А вы с какими мыслями в Америку ехали?

 

— Мне было семнадцать с половиной лет. Ехали мои родители, я не мог остаться один. А фактически почему я должен страдать, если они ошиблись? Я ж таки молодой парень.

 

— Девочка еще, сестричка его, тринадцати лет, — устало добавляет Садовский-старший.

 

— Насколько я понимаю, среди нью-йоркских евреев есть элемент религиозного фанатизма. Как он на вас отражается? В их отношении к вам?

 

— Отношение очень плохое, — снова берет слово Садовский-старший. — Каждый раз они приходят: «Почему ты не ходишь в синагогу? Вот если бы ты ходил, мы дали бы тебе хорошую работу. Мы бы тебе то, мы бы тебе се. Вот иди в синагогу».

 

— А живете где сейчас?

 

— В Бруклине. Я плачу двести двадцать пять долларов за квартиру, кроме света и газа. Две спальни и гостиная. В квартире ничего нету.

 

— Дело не в этом, — уточняет его сын. — Как вот сказал товарищ: если бы миллионы были, кому они нужны?

 

— Да разве я?.. Мы зарабатываем на жизнь, но жизни нету. Это не наша жизнь. Мы ошиблись...

 

— Моя фамилия Конный Макс Михайлович, — представился после Садовских молодой, миловидный и сдержанный человек, шатен, в очках с металлической оправой. — Я жил в городе Одессе. В 1973 году выехал в Израиль. Не успел я еще туда приехать, как в Вене уже понял, куда я попал. Там уже начали агитировать нас эти работники израильской службы, показывали нам картинки, кино, какой Израиль на цветном фоне. Некоторые, конечно, поддавались до приезда в Израиль, потому что, когда человек приезжает в Израиль, он уже видит, что там творится. Я не поддался. Я видел уже, что все пропало, потеряно. Со второго дня в Израиле я заказал паспорт, но мне делали разные препятствия, долги записали большие. Я работал дни и ночи, чтобы рассчитаться, и все-таки вырвался оттуда...

 

— А по специальности вы кто? Слесарь-сантехник.

 

— Возраст?

 

— Мне тридцать один год. Вырвался я из Израиля, хотел попасть в Вену, но они туда визу не давали. Так что я ПОПал в Италию. Была там организация, переправляющая Людей в Америку. Мне казалось, что из Америки можно быстрее попасть в Советский Союз. Когда приехал, три месяца не работал, жил в гостинице. Приходили каждый день к нам, говорили нам: «Идите в синагогу, и молитесь, и одевайте шапочки». Я говорю: «Мне не синагога нужна, а работа, я молодой человек, дайте мне работу». Всю жизнь, жил в Советском Союзе, никогда не молился, и вдруг меня хотят за один день перевернуть. Они мне говорят: «Тут вам не Советский Союз, тут вас, как говорится, за ручку вести не будут». Я говорю: «Меня и в Советском Союзе за ручку никто не водил, я знаю, что в Советском Союзе работы хватает любому человеку, тем более если этот человек молодой». Здесь я куда угодно готов поехать, хоть на Аляску. Никакого отклика. Они мне пособие давали — сорок пять долларов за две недели. Это не жить и даже не существовать. Через три месяца мне нашли они работу с большим трудом, на два доллара в час. Ну что это — два доллара в час? За одну квартиру надо платить сто двадцать — сто тридцать долларов. Можно обратно сказать: и не жизнь, и не существование. Но меня не деньги интересуют. Если бы меня пустили на Родину, я бы вот так, как есть, встал бы и уехал. Потому что мы не привыкли к этой жизни, к этому капиталистическому строю...

 

— Что же все-таки вас здесь отвращает?

 

Почти каждому я задаю этот вопрос.

 

— Меня отвращает здесь все. Поведение людей. Нет дружбы, товарищества нет, каждый за себя. У них здесь такое: пять-шесть часов вечера, они уже закрываются на пять замков, включают телевизор — и вот это их жизнь. Не знают они здесь ни театра, ни кино, ни футбола. Как в Советском Союзе мы жили? Гуляли. Жили своей нормальной жизнью. А здесь этого ничего нет.

 

— Район, в котором вы живете, какой он преимущественно? Кто там живет?

 

— Там иммигранты, из Советского Союза. Почему они там живут? Потому что в своем кругу — иначе можно с ума сойти.

 

— Вот он затронул проблему, что нет товарищества, — вмешался Миша. — Вот такой пример. В России у меня были товарищи. Бывало, что у них не было денег. Идем мы на хороший фильм. Разве я думал о пятидесяти копейках или там о рубле? Нет. Тут же, как Макс сказал, каждый за себя. Будете лежать на земле — — никто вас не поднимет, никому вы не нужны.

 

— Десять центов просят за сигарету, — приводит пример Садовский-старший. — Закурить десять центов!

 

— Не может быть!

 

— Говорят: «Этот раз я тебе даю, а в следующий раз ты уже не проси», — разъясняет Макс. — Вот так…

 

— Простите, а вы себя назовете?

 

— Моя фамилия Ройзман. Мне кажется, что все это — что нету дружбы, товарищества, сердечности нету, — что все это зависит от этой системы. Это, значит, такая система: сегодня я работаю, а завтра, значит, меня могут выбросить, и мне всегда надо, чтобы, значит, я имел на черный день пару долларов. Ибо, если я не буду иметь, мне друг не даст. Он, значит, себя чувствует в этом же самом положении. А дома я уверен был. Я работал токарем. Уверен был, что меня никогда не выгонят. Во-первых, не за что...

 

— Я могу сказать, как я выехал, — продолжает Ройзман. — Я женился. Ну жена моя где-то все время доставала мне письма. И она мне говорит: «На, читай вот эти письма». Я ей все время доказывал, что ни в коем случае не надо ехать. Мы будем тосковать. Она: «Нет!» Заработки, значит, ее не устраивают. Я устроился так. Пошел на завод — дали мне первый разряд. Затем, значит, мне с каждым годом все время повышали разряд, и я дошел до четвертого и уже стал зарабатывать сто девятнадцать рублей чистыми деньгами. А жена: «Мне этого мало. Я медсестра, я зарабатываю семьдесят рублей. Там-то люди все же зарабатывают». Ну и так получилось, что я бросил там, дома, старого своего отца, мать, двух сестер, всех бросил и поехал лишь только ради жены...

 

— А где жили в Союзе?

 

— Я жил в городе Черновце. И мысли были у меня внутри, что все равно докажу ей, что на Западе плохо. Доехали мы до Вены, ну и сразу я понял, что мы, значит, спойманы, что это, значит, капкан...

 

— А в Америку когда попали?

 

— 9 октября 1974 года.

 

— А здесь как устроились?

 

— А здесь я работаю токарем. Но этот заработок я бы не сравнил с заработком, что я имел. Я, значит, получаю чистыми девяносто три доллара в неделю. Я говорю: «Пора же мне повысить, я уже шестой месяц». А они: «Ты языка не знаешь». Находят сотни причин, лишь бы не повысить. Вычеты очень большие. Двадцать девять долларов высчитывают. Заработок не позволяет хорошую комнату снять.

 

— А жена как?

 

— А жена не захотела выехать из Израиля, я с ней разошелся. Меня там без развода не хотели выпустить. Я, значит, с ней договорился так: если ты на суде не скажешь, что я хочу вернуться домой, я тебе все оставлю, поеду ни с чем. И задают нам на суде вопрос: «За что, мол, вы расходитесь?» Я говорю на это так: «мы не находим общий язык». Спрашивают жену мою. Жена говорит: «Вся причина, что он хочет вернуться домой». И они, значит, все сионисты эти, специально этот суд затянули на целый год…

 

Теперь неопрошенной остается лишь грузная женщина, сидящая на стуле посреди комнаты.

 

— Извините, я вас не спрашивал, хотя женщину надо было первой спросит.

 

— Ничего, я необидчивая.

 

— А вы что можете сказать.

 

— Я могу сказать. Я Кутерман Соня Ароновна. В Советском Союзе я работала парикмахером. Работала на одном месте двадцать три года. В Советском Союзе у меня дети...

 

У нее начинает дрожать голос, дрожат губы, она вот-вот заплачет.

 

— Дочь. Два сына. Четыре внука… Зять и две невестки. Я работала на хорошей работе. Почет имела. Я была стахановкой.

 

— А где вы жили?

 

— В городе Киеве. Мне было очень хорошо там. Я имела свою квартиру. Имела чудесную мебель. Все имела. Тут я ничего не имею. Мне было очень хорошо там. Я не знаю, что со мной и моим мужем было. Не представляю, что у нас в голове было, что мы уехали из Советского Союза. Я там прожила пятьдесят два года и никогда и никуда не уезжала, кроме как на курорт я ездила. Вот. В Вене нашлись люди, которые сказали: не езжайте туда, в Израиль, там болото, там вы пропадете, тем более что вы старые люди. Мне сказали: в Америке вы можете попасть в Советский Союз. И я сразу сюда, в Америку. Только приехала, подала документы.

 

— Шел разговор, что из Америки легче попасть, — поясняет Садовский.

 

— Я здесь в четвертый раз в посольстве. Меня здесь уже знают. Даже я уже топилась. Меня люди спасали. Все знают… Вот. Со мной было очень плохо. Я хочу лично вернуться в Советский Союз к своим детям, потому что детей сюда я никогда в жизни не возьму, я лучше погибну здесь.

 

Она плачет.

 

— Утоплюсь, мне не страшно теперь, но детей я сюда не возьму. Я увидела, что здесь болото. Здесь какие-то странные люди; не такие, как мы. Здесь женщин нет парикмахеров. Кем же я здесь должна работать?

 

Она всхлипывает.

 

— Как-то я у одного еврея устроилась на работу. Ресторанчик такой, с трех комнат. Я начала поднимать эти чугуны, в которых они готовят, полы мыть. Мне это не страшно было, но я этого не видела. Я в Советском Союзе этого не делала. Понимаете? Я проработала два дня, мне стало очень плохо. Он платил по два доллара в час. Я работала четыре часа в день, потому что не имела сил больше. И он мне говорит: «Надо еще там пол помыть». Понимаете? И я ушла, я не работаю. Вот люди знают, я плачу день и ночь...

 

Она плачет.

 

— Я рву на себе волосы. Я уже тут поседела. Я больше здесь не могу… Я только надеждой и живу вернуться в Советский Союз...

 

Теперь они заговорили все сразу:

 

— Я согласен на любой уголок Советского Союза…

 

— Все только ждут…

 

— Если бы начали пускать…

 

— Если бы выехали отсюда человек двести — триста, так тут такое было бы завтра. Страшное дело…

 

— Очередь...

 

— По-честному мы вам говорим...

 

— Если бы мы приехали, мы бы действительно рассказали, что это за жизнь.

 

— И по телевизору. И кино бы сделали. Мы все скажем.

 

— Дочке у меня тринадцать лет. Ведь она плачет горькими слезами. Дома у нас такое творится, что страшно...

 

К этой магнитофонной записи, имеющей достоверность документа, можно сделать много пояснений, но я ограничусь одним-единственным. Каждый из этих людей прожил в Нью-Йорке, в Америке меньше, чем я, но ход американской жизни. они познали лучше меня, потому что были не наблюдателями, а участниками ее. Вчерашние советские граждане, еще не переделавшись в американцев (задача, которую решает лишь второе поколение иммигрантов), они должны были по-американски жить — другой жизни нет в Америке.

 

В ДОЛИНЕ

 

САН-ХОАКИН

 

— Когда мистер Гиффин говорит: «В четыре часа» — это значит в четыре часа, а не в три и не пять минут пятого...

 

Казалось, мы опаздывали, и Фрэнк Морадиян ерзал на заднем сиденье, несмотря на свои 64 года, манеры джентльмена, роскошный дом с красивейшими видами и положение аграрника-миллионера.

 

Арам Аракс тоже нервничал, несмотря на свои 74 года, прогрессивные убеждения, мудрость поэта и печаль отца, потерявшего сына. Не веря собственным часам, он спрашивал и переспрашивал время и гнал свою «нова», превышая дозволенную скорость. Хорошо, что дорога была прямой как стрела и местность плоской как стол и как вся местность вокруг Фресно.

 

Дощечка на столбике у дороги: «Ранчо Гиффина». Очень скромная. Не ожидая — проскочишь мимо. З часа 59 минут. Поворот, аллейки, газоны просторнейшие и спокойнейшие, большой дом забелел, еще поворот и разворот, асфальтированная стоянка скорее учрежденческого, чем домашнего размера, три хлопка дверцами, очень споро к беломраморным ступеням широкого парадного подъезда. Фрэнк на ходу восстанавливает нужную степень солидности, довольный Арам улыбается и шепчет, оглядывая дом: «Почище Белого дома!»

 

Негр-привратник открывает дверь. 4.00.

 

Внутри прохладно, приятно затемнено после белого, режущего солнца. И сразу — мистер Гиффин, Рассел Гиффин. Не заставил ждать. Провел в гостиную, усадил в кресла, бросив каких-то гостей, которые громко галдели с его женой на застекленной веранде, — то была светская благотворительная сходка во имя борьбы с раком.

 

Мистер Гиффин… Как говорится, краше в гроб кладут. Худенький, весь бесплотный. Легонький, пестренький пиджачок добавляет невесомости: дунь — и улетит. На лице кожа как пергамент, потрескавшийся и местами мертвенно-сизоватый. Ему под семьдесят, но по физической массе, по плотности этот американец из ирландцев американцами из армян. Лицо вытянуто — вперед тень рядом большим с двумя узким носом. Близко поставленные глаза — измученные и больные. Но в них нелегко смотреть. В них твердость и власть.

 

Мистер Гиффин… Во Фресно его знают все. И уверены, что мистера Гиффина знают во всем мире, ибо, извольте, вот какие его глобальные полномочия. Соединенные Штаты по развитию и по эффективности сельского хозяйства — первая страна в мире. Калифорния по валовой стоимости производимых сельскохозяйственных продуктов — первый штат в США. Долина Сан-Хоакин — самый производительный аграрный район Калифорнии. Графство Фресно дает продукции на 500 с лИШним миллионов долларов в год — — первое среди восьми графст долины Сан-Хоакин и среди всех графств всех 50 штатовА кто первый в графстве Фресно? Мистер Гиффин. У него крупнейшая ферма 120 тысяч акров. Это богатейший из фермеров, которых, в отличие от мелких и средних — семейных, называют корпоративными.

 

Мистер Гиффин не очень жалует журналистов и не нуждаетсЯ в паблисити. Мне советовали с ним встретиться, но сомневались, захочет ли он принять. Помог Фрэнк Морадиян.

 

Не сразу, а когда мы освоились друг с другом и он уже не глядел, как на ежа, на мой магнитофон, я спросил мистера Гиффина о секретах успеха.

 

— Не вижу никаких других объяснений, кроме того, что мне довелось родиться в хорошем краю этой страны, — сказал он.

 

Поколебавшись — стоит ли? — продолжил:

 

— Я жил в графстве Керн, на юге этой долины. И там, в молодости… разорился.

 

Жуткое слово произнес, как бы стесняясь. Разорился — сложное понятие в Америке. Это больше публичного объявления о банкротстве и неспособности выплатить долги. Это как бы особый вид гражданского самоубийства, публичное признание себя неудачником, неполноценным человеком. Так как финансовая характеристика человека является генеральной у американца, финансовое банкротство равно банкротству человеческому. Не случайно многие, не сведя финансовых счетов, сводят счеты с жизнью.

 

— Там я выращивал в основном картофель, — продолжал Гиффин. — Весенние заморозки погубили его, в конце года я не смог заплатить по счетам и разорился. Что мне оставалось делать? Я знал, что на Западной стороне работа найдется. У меня осталось несколько лошадей, с ними я туда и отправился. И там остался. И работал. Вот и весь секрет.

 

Когда говорят здесь о Западной стороне, имеют в виду бывшую полупустыню к западу от федеральной дороги 99, рассекающей долину Сан-Хоакин с севера на юг. Под зимними и весенними дождями эти места оживали лишь на несколько месяцев в году, там пасли овец. В их освоении Рассел Гиффин был одним из первых. В известном смысле он разорился вовремя.

 

— Провидение поселило меня в хорошем краю, где землю можно было купить по очень низкой цене. Дорого обошлось получение воды. К счастью, у меня были друзья, занимавшиеся артезианскими колодцами, и они дали мне кредит.

 

— Мистер Гиффин, но ведь нужно упорство и большие способности, чтобы добиться ваших результатов.

 

— Не думаю, что последнее верно. Все люди одарены. Один — в одном, другой — в другом. Я просто поверил, что у Западной стороны большое будущее. А многие думали, что будущего там нет, что воду быстро выкачают и все снова пересохнет. Ни один из банкиров не давал тогда денег для земледелия на Западной стороне. А я верил. И оказался прав..

 

Голос у него медленный и скрипучий, как запись на первом эдиссоновском фонографе. Очень серьезный и искренний голос. Во рту длинная тонкая сигара, но затягивается лишь пару раз — не курение, а каркас давней привычки. Слуге заказал водку с апельсиновым соком. Но и это было каркасом, стакан остался нетронутым. Как о постороннем, информационно о себе: «Я жертва трех сердечных ударов».

 

За окнами — подстриженная трава газонов, редкие большие деревья и низкие берега реки, усиливающие впечатление обширности усадьбы-ранчо, такого незыблемого богатства, с которым не может случиться ничего подобного тому, что случилось полвека назад. А в гостиной медленно и тихо, с паузами на вдохи скрипит голос человека с пергаментным лицом. Морадиян с Араксом как заняли кресла, предложенные хозяином, так и не шелохнулись, почтительно промолчав целый час. Аракс был тут в первый раз, но молчал и Морадиян — друг дома, доказывая, что миллионер мультимиллионеру рознь.

 

Устроив встречу, он теперь боялся, не подведу ли я его каким-нибудь неделикатным вопросом. Его боязнь стесняла, мешала использовать преимущества профессии, которая позволяет видеть разных людей и задавать им разные вопросы. В то эке время я чувствовал, как напряженно внимают они нашему разговору — интересно, когда задают вопросы мистеру Гиффину.

 

— Мистер Гиффин, когда пришли сюда ваши предки?

 

— Сюда, в Калифорнию, первым пришел мой дед. Он был из Западной Пенсильвании, и все мои предки были церковниками, священниками, проповедниками. Работа деда состояла в том, чтобы создавать пресвитерианские церкви на новых местах. Он и создавал их, переезжая с места на место. Но в семье у него было девять детей, и им надо было где-то осесть, и они осели неподалеку отсюда, в одном маленьком городке. Дед создавал церкви, а кому-то надо было кормить этих маленьких детей и мать. И это выпало на долю моего отца. Он бросил школу, начал успешно работать. Братья его пошли по церковной линии, получили высшее образование, а у моего отца было лишь четыре класса.

 

— А какое у вас образование, сэр?

 

Он опять замялся: не слишком ли много раскрывает перед иностранным журналистом и двумя местными армянами.

 

— Большого образования у меня нет. Так, на уровне средней школы...

 

— То есть вы, как говорят в таких случаях американцы, сами себя сделали?

 

— Не знаю… Я очень многое объясняю тем, что оказался на подходящем месте в подходящее время. Я не боялся работы. И бог дал мне жену, которая тоже не боялась работать.

 

Он говорит о привязанности к земле без экзальтации: «Это в крови». И со смирением больного человека, оглядывающегося на прожитую жизнь, не хочет выделять себя, отрицает даже упорство. Я пытаюсь догадаться, каким было это упорство, равное таланту: упорством вызова у разорившегося юноши, упорством самореабилитации и самоутверждения и с годами, с пришедшей удачей особое американское упорство — быть первым. Такие объединяются со своим делом, и разъединить их способна лишь смерть, доказывающая, что жизнь короче бизнеса.

 

— Моя организация в принципе остается такой же, что и раньше, — говорит мистер Гиффин. — Она лишь увеличивается по мере нашего роста. По большей части это люди, которые давно начали работать на меня — трактористами, ирригаторами… Они поднялись снизу. Мы обрабатываем сто двадцать тысяч акров земли в долине Сан-Хоакин, большая часть — на Западной стороне, здесь, на Восточной, — лишь около двенадцати тысяч акров. На Западной стороне, за исключением одного животноводческого ранчо, все строится на ирригации -, либо из реки, либо из колодцев. Землю мы разбили, грубо говоря, на четыре части: три — на Западной стороне, одна — здесь. Все под началом у моего главного управляющего. В каждой части есть управляющий, ему, в свою очередь„ подчинены два тракторных мастера и два ирригационных мастера. А кроме того — бухгалтерия, закупка оборудования и продажа продуктов, юристы…

 

— Сколько у вас постоянных работников?

 

— Около четырехсот пятидесяти человек. Число сезонных рабочих зависит от обстоятельств, но, конечно, их в несколько раз больше. Не так, впрочем, много, как несколько лет назад. Очень многое делается машинами.

 

Он сообщает, что основные культуры — хлопок, помидоры, арбузы, сахарная свекла, люцерна, цитрусовые. На Западной стороне выбор их сужен примесями в воде. Средняя глубина ирригационных колодцев — 200 метров, на склонах гор — до 500-700 метров. Сейчас в долину Сан-Хоакин по оросительным каналам из Северной Калифорнии поступает новая вода. Качество ее лучше, стоимость ниже, и это даст возможность освоить новые культуры.

 

Заминка в разговоре наступает, когда я спрашиваю о доходах хозяина, о долларовой величине фермы. Вопрос в нарушение правил, и Гиффин дает это почувствовать.

 

— Не знаю, как на это ответить, — усмехнувшись, говорит он. — Ведь в сельском хозяйстве то взлеты, то падения. у нас было три плохих года. Этот год намного лучше.

 

— А в те плохие годы на сколько в целом вы продавали продукта?

 

Он снова уклоняется от прямого ответа:

 

— Могу вам сразу же сказать, сколько мы потеряли. В прошлом году у нас были очень существенные потери, а три года назад прибыль на вложенный капитал была меньше пяти процентов до уплаты налогов. Кто остается в деле при таких прибылях? Только фермеры. Говорят о слишком высоких ценах — и иногда они действительно слишком высоки — на мясо, на хлопок, на некоторые специализированные культуры. Но не думаю, что мы вернемся к прежним ценам. Сельскохозяйственный бизнес не может существовать с нынешними прибылями, выгоднее держать деньги в сберегательном банке...

 

О капиталовложениях Рассела Гиффина свидетельствуют, к примеру, его колодцы, оборудованные мощными помпами и похожие на насосные станции. Каждый колодец стоил от 50 до 80 тысяч долларов, а у нашего корпоративного фермера их больше 200.

 

Без воды из подземных цистерн природы не было бы преображения полупустыни в плодороднейшую землю. Другое чудо и другое крупнейшее капиталовложение — механизация. Сложное, надо сказать, чудо.

 

— Взять уборку хлопка — уборщики хлопка исчезли. Мы их больше не видим. Или персики — те, кто их убирал, исчезли. Мы их тоже больше не видим...

 

И слабым движением правой руки, в которой зажата сигара, мистер Гиффин словно чертит в воздухе «и так далее». Сказанные отрешенным тоном слова: «Мы их больше не видим» — подсказывают воображению превращения мгновенные, как смена слайдов на экране: под тем же солнцем, на тех же ровных полях и в аккуратных цитрусовых рощах исчезают, как проваливаются, исчерпавшие свою полезность человеческие фигурки и возникают мощные, красивые, картинные машины, которые, оказывается, убирают с полей не только урожай, но и человека.

 

 

 

 

На визитных карточках, которые Калифорния предъявляет внешнему миру;— новейшие обозначения «технотронного вроде электроники и устремления в космос. Эффектно, но не совсем точно. Все-таки главное калифорнийское дело — — древнее не в городах, а на поле и пастбище, на земле-кормилице. по долларовому валу первым в экономике штата остается сельское хозяйство. Все, что есть в обширнейшем американском меню, можно найти с калифорнийской маркой: более 200 земледельческих культур выращивают в штате. Калифорния производит около половины фруктов и овощей, потребляемых в Америке, и много — больше половины — сухих вин. В животноводстве уступает лишь штату Айова, в хлопке — лишь Техасу, в цитрусовых — лишь Флориде.

 

И более двух пятых всей аграрной продукции Калифорнии дает долина Сан-Хоакин. Ее поля, плантации, откормочные пункты для скота — как гигантский, предельно механизированный комбинат.

 

Поясняя степень механизации, декан аграрного факультета университета Фресно доктор О. Дж. Бергер говорил мне:

 

— Мы так далеко зашли, что уже сейчас отказываемся от возделывания культур, которые нельзя убирать машинами. Невыгодно. А скоро будем браться лишь за то, что поддается полной механизации.

 

Вдумайтесь: диктует уже не человеческая потребность в том или ином продукте, не наш вкус, а уровень развития техники, определяющий в условиях смертельной конкуренции, прибыльно ли эту потребность, этот вкус удовлетворять. Что нам есть, от чего отвыкать — подскажет в будущем техника.

 

Доктор Бергер рассказал о некоторых новинках. В порядке успешного эксперимента виноград, идущий на вино, прямо на винограднике давят машиной, потом перегоняют в цистерны и доставляют на винодельческий завод — без единого прикосновения человеческой руки.

 

Разительные превращения претерпел калифорнийский помидор. Они начались в 60-е годы, когда конгресс США под давлением профсоюзов, не терпящих конкуренции непрофсоюзного труда, отменил систему бресеро, которая позволяла десяткам и даже сотням тысяч мексиканцев легально являться на сезонные заработки в калифорнийские долины. Лишившись дешевой рабочей силы, фермеры — производители помидоров нуждались в помощи усовершенствованной техники. Специалисты из Калифорнийского университета в городе Дэвисе, знаменитого разработкой новых сельскохозяйственных машин, изобрели машину, которая убирала помидоры, приподнимая и встряхивая ботву. Изобретение было удачным, но несовершенным, машину приходилось по нескольку раз выпускать на поля, так как помидоры созревали неодновременно. Тогда их заставили созревать в одно и то же время — при помощи другой машины, подравнивающей растения, а также путем селекции. Так добились полной механизации уборки, но возникла проблема упаковки: машина собирала помидоры так быстро, что традиционные ящики не годились

 

Создали ящик побольше — помидоры в нем мялись и бились.

 

И вот:

 

— Нам пришлось изобрести помидор, который подходил бы к этому ящику: с более толстой кожурой, не такой круглый как раньше, что экономило место. Твердый, продолговатый помидор.

 

Это говорит создатель нового помидора. Я цитирую его слова по книге о Калифорнии английского журналиста Майкла Леви.

 

Одна из характеристик научного помидора вряд ли была заказана: он — безвкусный. Лично подтверждаю это как человек, имеющий в Америке возможность круглый год потреблять этот помидор, но редко ею пользующийся.

 

— Вкусом можно пожертвовать, — шутя отвечает на это декан Бергер.

 

Вкусом, однако, жертвуют всерьез. Механизации, а также химизации, сохраняющей продукт, принесли в жертву вкус не только помидора, но и апельсина, яблока, клубники, винограда… Что, в свою очередь, вызвало протесты потребителя, а также породило некое общественное и коммерческое движение под лозунгом возврата к натуральному продукту. На стеллажах американских продмагов этот продукт все чаще рекламирует себя этикетками, открещивающимися от всякого знакомства с химией и провозглашающими верность натуре.

 

Верность натуре, естественно, стоит дороже стандартного, механизированного и химизированного продукта и поэтому не всякому выгодна и по карману. Декан Бергер прав: «Публика покупает и потребляет то, что наиболее экономно».

 

В Америке один работник сельского хозяйства кормит полсотни человек — и будет кормить еще больше. Этот обобщающий факт свидетельствует о поразительной продуктивности сельского хозяйства. Но успехом нации его можно назвать лишь в том случае, если забыть, что обратной его стороной является разорение фермера. Процесс разорения идет, конечно, и в Калифорнии число ферм в штате неуклонно сокращается средний размер фермы увеличивается, капиталовложения в пересчете на одну ферму гигантски растут, и за всеми этими тенденциями гибель мелкого, «семейного», фермера и торжество фермера корпоративного.

 

На равном расстоянии от Лос-Анджелеса и Сан-франциско, удаленный от побережья, близкий к предгорьям Сьерра-Невады, Фресно живет медлительнее больших городов. На полях совершается непрерывная научно-техническая революция, но политически фермер, как и вообще местный житель, сравнительно консервативен.

 

— Наш район называют «библейским поясом» Калифорнии— услышал я от редактора местной газеты. — Народ тут религиозный, регулярно посещает церковь.

 

Даже в «библейском поясе» не надо преувеличивать степень религиозности американца. Его вера особая — раз в неделю, по воскресеньям, когда у церквей в полдень выстраиваются вереницы автомашин, означая, что прихожане, которых впору называть приезжанами, явились откупиться от нестрогого и очень практичного американского бога. Во Фресно — сто церквей, но в газете Джорджа Грунера я видел репортажи о рейдах полиции на нелегальные бордели, а студенческая газета в университете сообщала об открытии «лавок для взрослых», где торгуют порножурналами и книгами и где автоматы в кабинках, типа кабинок для голосования, показывают порнофильмы микрочастями, выключаясь всякий раз через минуту в ожидании новой монеты от зрителя на продолжение.

 

Веры, однако, хватает, чтобы не терпеть инакомыслия, подвергаемого упорной провинциальной осаде.

 

Американский консерватор, сельский и городской, отвергает коммунизм и ему сочувствующих с порога, автоматически, не задумываясь. Отвергает ли он необходимость мирного сосуществования с Советским Союзом, с социалистическими странами? Отнюдь не всегда. Многие из тех, кого принято считать консерваторами, стоят за разрядку, за мирные отношения с Советским Союзом, за взаимовыгодное сотрудничество. В отличие от ультра, эти трезвые или протрезвевшие люди усвоили истины термоядерного века.

 

Рассел Гиффин, богатейший фермер богатейших сельскохозяйственных мест, не любит ярлыки, но с некоторыми оговорками относит себя к консерваторам. Он — из разумных консерваторов.

 

Уживаться… Вот его синоним мирного сосуществования. Уживаться… Он принял меня, советского корреспондента, так как хотел проверить м прощупать человека из другого мира, попробовать его, что называется, на зуб, как доказательство, не решающее, но и не лишнее: да, уживаться можно.

 

— Попытки наладить отношения между нашими странами — не просто хорошая вещь, — говорил он. — Мы обязаны это делать. Мир не может позволить себе еще одну большую войну. Наша задача — избавиться от ядерного оружия.

 

Рассел Гиффин проделал характерную для его поколения эволюцию во взглядах на положение и роль Америки в мире. Когда-то был изоляционистом — до японского нападения на Пёрл-Харбор в декабре 1941 года. Стал «интернационалистом» — в том специфическом американском понимании этого слова, которое означает признание глобальной ответственности Америки и отказ от возврата к изоляционизму. Но в то же время Рассел Гиффин не «интервенционист», то есть считает бессмысленным и непосильным для своей страны роль мирового полицейского. Этот минимум реализма был сформирован, в частности, годами вьетнамской войны. Мистер Гиффин понял, что американское вмешательство в гражданскую войну в Индокитае было «фатальной ошибкой».

 

По его мнению, Америка должна всерьез заняться внутренними проблемами, к которым добавились инфляция и растущие экономические неурядицы.

 

— Нет оправдания для бедности в Америке, если человек хочет работать.

 

— Нет оправдания для голода — нигде в мире нет оправдания.

 

— Все имеющееся население мира можно прокормить, но этого не достигнуть ссорами и отказом торговать.

 

С человеком, делающим такие заявления, видимо, можно ужиться: он озабочен не только процветанием своего хозяйства. Жесткость и хватка обнаруживаются, однако, когда мистер Гиффин предстает работодателем, которому вскоре заключать коллективный договор с профсоюзом сельскохозяйственных рабочих. «Проблемы есть», — и сухими пальцами он трогает темное дерево кофейного столика, заметив, что ирландцы суеверны.

 

 

 

 

На прощание он показывает нам свой дом. Благотворительная сходка у жены кончилась, участники ее отшуршали шинами по асфальту. В пустынных хоромах полная тишина, наши шаги гулко отдаются. На ходу еще сильнее впечатление невесомости хозяина, его слегка пошатывает. С веранды видим неслышную и быструю, спешащую по своим делам Кинг-Ривер. Дел у реки много, и Рассел Гиффин с теплотой и точностью земледельЦа говорит, что ее вода дает жизнь более чем 200 сельскохозяйственным культурам.

 

Дом и прилегающую землю он купил 10 лет назад. Тут 1200 акров, апельсины, лимоны, более тысячи голов скота.

 

Он врос в эту землю — с рекой в собственных владениях со стадами скота на другом берегу, с семейными фотографиями на стене в углу гостиной. На одной фотографии папа римский благословляет жену Гиффина, преданную католичку. На другой — Гиффины с Джоном и Жаклин Кеннеди. фотоснимки богатых соседей, именитых друзей, семейного доктора.

 

Полвека назад молодой — разорившийся — Рассел Гиффин отправился на Западную сторону попытать счастья в полупустыне. И вот жизнь на исходе, но двое сыновей унаследовали «чувство земли». И фото на стене, и весь дом, и мимолетные, без всякого тщеславия, упоминания, кого здесь он принимал и кого принимать будет, доказывали, что с богатством приходит знатность, известность и особая солидарность с богатыми, знатными и сильными мира сего...

 

По той же прямой дороге, но уже не спеша, я возвращался в город с Арамом Араксом и Фрэнком Морадияном. На окраине сверкнули алюминием огромные, типа нефтяных, баки — винохранилища известной фирмы «Галло». Два старожила разговорились, вознаграждая себя за долгое почтительное молчание. Их потянуло на воспоминания, они обнажили неведомое мне прошлое улиц, убирая с них нынешние дома, торговые центры, кафетерии и автомобильные стоянки.

 

— Помнишь, тут было ранчо Акопяна?

 

— А тут Ованесяна...

 

Казалось, одни армянские ранчо и фермы были в том давнем Фресно их детства и юности.

 

— Жизнь — странная штука, — сказал Морадиян, когда проезжали мимо очередного памятного места. — Вот тут, помню, мальчишками с Уильямом Сарояном мы собирали фиги — за доллар в день. Жара была невыносимая. Пришли напиться к колодцу хозяина, того самого, на которого работали, а он нас прогнал. Не дал напиться. А потом разорился. Стал уборщиком, мусор убирал. Жизнь — странная штука...

 

К Морадияну вернулись благодушие и ласковая снисходительность преуспевающего человека, который неплохо сделал одно нужное дело и мог без забот отдохнуть в субботний вечер.

 

Жизнь — странная штука… Какая емкая, все покрывающая, все вмещающая и конечно же существующая на всех языках формула. В ней разное: и горечь оттого, что проходит эта странная штука, и стесняющийся себя восторг, и задумчивость перед непроницаемостью времени.

 

Жизнь — странная штука…

 

Утром, до Гиффина, была встреча — чем не странная? Ел за завтраком блинцы творожные и баловался чайком — и разговором — в русской семье, которая никогда и не жила в России.

 

Накануне зашел с Арамом в контору Морадияна, а перед нами, спеша, покинул его кабинет некий мужчина — и чем-то таким повеяло от его наружности, от широкого лица в окладистой, с сединой бороде, от маленьких, очень голубых глазок с прищуром, и от походки, и от повадки. Чем-то очень уловимым повеяло… И нате вам — Иван Алексеевич Кочергин. Из молокан Такой певучий, круглый был у него русский говор, такой деревенский, давно не слышанный, что весело стало мне и грустно в этом Фрезне, как называл Фресно Иван Алексеевич. СОГЛасился я приехать к нему — «чайку попить, блинцов откушать» И полюбопытствовать.

 

Он сразу перешел на «ты» и исчез, оставив визитную карточку. На картонном белом прямоугольничке испарился, конечно прельстивший меня русский говор, а было по-английски:

 

Фермы Джона и Алекса Кочергин

 

Картофель — Хлопок — Зерно — Дыни 523 Норт Броли

 

Фресно, Калифорния 93706

 

268-9266

 

Внизу карточки братья делились по углам, и Джону, в которого превратился Иван Алексеевич, достался левый угол, где сообщалось, что живет он на улице Вест-Маккинли, дом 8163. По номеру дома я догадался, что это на окраине Фресно. А по перечислению продукции и по множественному «фермы» понял, что братья-молокане не из мелких землепашцев.

 

Утром я отправился по блинцы на Вест-Маккинли-стрит. Дом Кочергиных по месту расположения не городской, а скорее сельский, на 300 акрах земли, принадлежащих Ивану Алексеевичу (всего у двух братьев, живущих порознь, но хозяйствующих вместе, — 3 тысячи акров земли). Нельзя сказать, что очень большой, но и не маленький, со всеми городскими удобствами, привычными и само собой подразумеваемыми в Америке, которая не признает в этом смысле разницы между городом и деревней, тем более что и деревни там не существует в нашем понимании. И экстра-удобством стоял перед домашним гаражом серый «кадиллак» с антенной телефона на крыше.

 

Это был американский дом, а не русская изба, и, конечно, не скрипнуло под ногой крылечко, и не закудахтала курочка извещая о теплом яичке в сладостной деревенской тишине. Иван Алексеевич вышел навстречу свежим после утреннего душа в коричневой свежей рубашке, в рабочего вида, но чистых и глаженых зеленых брюках, в ковбойских полусапожках. Приветствуя меня, сравнительным взглядом взглянул на скромный мой «форд» возле своего «кадиллака» с телефоном. И понял, разумеется, что как хозяин, как собственник я ему не чета. И пригласил меня в дом.

 

Семья сидела за столом в углу просторной гостиной, обставленной «как у людей». Меня встретили молчаливым любопЫТством. Встав, — они кратко помолились, тоже встав, я кратко помолчал. Завтрак был обильным. Блинцы румянились, истекали маслом и таяли во рту. Потом хозяйка, Вера Михайловна, подала вкусную и очень сытную жареную картошку. Когда принесли семейную яичницу из полутора десятка яиц, пришлось мне, извинившись, слегка отодвинуться от стола.

 

Блинцы блинцами, яичница яичницей, но, впервые попав за молоканский стол, я поглядывал на сидящих и все решал про себя вопрос: русские или не совсем? Или, может, совсем нерусские?

 

Иван Алексеевич, понимая, что тут он не только хозяин, но и в некотором роде гид, разъяснял положение. Всего детей — восемь, пятерых дочерей уже выдали замуж, и всех, слава богу, — за молокан. По-другому нельзя, но ведь женихов-молокан найти задача, да и дочерей надо так воспитать, чтобы других не желали.

 

Двое сыновей, здоровые ребята с широкими бакенбардами на круглых щеках, сидели за столом. Отец представил: «Михаил, Иван». Иван учится в Лос-Анджелесе, к родителям приехал с невестой Таней, живой, симпатичной, черноглазой девушкой, из молоканской семьи. Еще одна Таня, единственная невыданная дочь, тоже сидела за столом.

 

Что ж сказать — про себя, а не вслух, оглядевшись? Иван Алексеевич и Вера Михайловна походили на русских. А их дети и невеста сына были молодые американцы, даже не знавшие русского языка. И через пять минут отец, забыв о госте, Ивана звал Джоном, Михаила — Майклом. Дети молокан, они молча и почтительно сидели за столом, но я видел, что тягостно и неловко было им за отца, который играет какую-то роль перед незнакомым человеком изнезнакомой России.

 

Русские или не совсем? Вопрос наивный, даже несправедливый. Они родились здесь, это их родина. Какая смешная надежда, какая блажь — найти уцелевший островок России во Фресно! Удивляться надо не тому, что дети Ивана Алексеевича не знают русского языка, а тому, что сам он, в его 50 с лишним лет, сохранил язык отца с матерью, не такой, правда, чистый, как показалось поначалу, но все-таки...

 

После завтрака, освободив молодежь, мы расположились с ним вдвоем на воздухе, в тени, у семейного плавательного бассейна, находящегося за домом. Тут, не под крышей, можно было и покурить. Поблескивала тихая вода, птички посвистывали, на кочергинской земле паслось с полсотни бычков с отпиленными рогами. Я захватил с собой магнитофон, чтобы записать говор молоканина и его историю.

 

Хочется привести эту запись буквально, с сохранением произношения и тех странных русских слов, которые отразили фермерскую жизнь в калифорнийской долине Сан-Хоакин. Кое-какие из них нуждаются в пояснениях. Хлопок он иногда называет ваткой, майлы — это мили, дейри — молочная ферма, кроп — урожай, Филд — поле, рейл-карс — железнодорожные вагоны.

 

— Иван Алексеевич, вчера меня очень привлек твой русский язык. Было радостно: так редко встречаешь в Америке человека, который говорит на чистом русском языке. Расскажи немного, как отец и мать сюда приехали, как здесь, в Америке, жизнь начиналась.

 

— Я родился в 1921 году. Родители приехали из Закавказья, — как это называется? — Карская губерния. Родитель приехал в 1912 году. Он тут год поработал, деньги собрал и отослал, и мать приехала в тринадцатом году. Ага, они уже были женаты.

 

— А работал он сначала где?

 

— В Лос-Анджелесе и в этом, в Лонг-Бич. В Расеи они были фармистами, и он не полюбил городскую жизнь. И они тады всюду старалися, чтобы куда-нибудь на фарму. Сразу он выехал на фарму, доил коров, на дейри работал, и там, недалеко отседова, я родился. И он доил коров там, я думаю, год-два, и тады, может быть в двадцать первом или в двадцать втором, приехали вот сюды, в эту страну, во Фрезно. И зачали фармовать хлопок. В это время только зачиналося с хлопком. Компании давали заем, давали землю, в первый год он, может быть, восемьдесят акров посеял, а в тридцатом году, его я уже помню, у него, может быть, восемьсот акров было.

 

— А землю, эти первые восемьдесят акров, как он купил? С помощью займа?

 

— Ага. Компании давали. К примеру, произведут воду и рабочих звали: мы вот даем вам землю на выплатки. В году мы тут, во Фрезне, жили, и тады щена на ватку упала до шесть центов фунт, а он все потерял.

 

— Это в депрессию?

 

— Да, депрешн. Самый депрешн. И вот мы приехали в Бейкерсфилд, это страна, город маленький. И там мы десЯТЬ годов. Опять дело стало получше, вата поднялася, стали сеять картошки. И тады в сорок третьем году мы сюды приехали...

 

Иван Алексеевич вздохнул. Видимо, нелегко давалось ему это объяснение на русском языке. И продолжил:

 

— И в пятьдесят первом году родитель упокоился. Я думаю, ему было пятьдесят семь годов. Упокоился. От сердца. Тогда мы с братом начали фармовать пятьдесят майлов отседа. Называется Херман-Сити.

 

— На отцовской земле?

 

— Сначала, когда родитель еще был, триста двадцать акров было. От этих пор мы уже до трех тысяч акров дошли. Она, земля, была новая. Кусты такие. Мы произвели воду на нее. Трубы произвели.

 

— Наверное, нанимали кого-то?

 

— О, нанимали. Двадцать пять — тридцать рабочих, а когда убирать, к примеру, картошки, может быть, дыни, может быть, — до двести человек.

 

— Рабочие в основном чиканос?

 

— Да, чиканос. Много мексиканос работают.

 

— Ну и пошло у вас дело?

 

— Ага.

 

— И сейчас в общем-то большое хозяйство?

 

— Да. Считается крупной фармой. Есть фармы до ста тысяч акров. Гиффина фарма, во Фрезне, я думаю, самая большая. Есть, может быть, больше акров, если скотиной занимается. В горах, может быть. Но Гиффин каждый акр сеет, обрабатывает и поливает. Каждый акр полит. Вот за этим, я думаю, он самый большой. А приблизительно вот тут, где мы живем, возле Фрезно, тут у фармистов сорок — восемьдесят акров виноградника. Тут почти все фармисты сорок — восемьдесят, может, где сто шестьдесят. Когда ты выедешь отседа дальше, мы называем Вест-Сайд (Западная сторона), там уже большие фармисты. А первое заселение было тута.

 

— Ты говоришь «фармисты» — это фермеры?

 

— Может, это слово неправильно я говорю. На нашем наречии мы говорим: фармисты.

 

— У нас говорят: фермеры...

 

— Мы говорим: это наша фарма. А он — фармист. Нас наш родитель так научил.

 

— Иван Алексеевич, расскажи немножко о своем хозяйстве.

 

— Вкратце. Мы сеем округ восемьсот акров хлопка. Округ пятнадцать сот акров — ячмень. Двести акров — дыни. Округ пятьсот акров — картошки. Мы сеем картошки двести сорок двести пятьдесят акров в январе — феврале. Собираем их в июне — июле. А второй кроп мы сеем в августе и собираем, когда мороз ударит, прибьет ботву — в декабре, в январе. Скотина у нас. Немного. От пятидесяти до ста голов.

 

— А кто покупает продукт? Каким образом вы его сбываете?

 

— У нас есть — как называется? — пэкинг-хауз. Куда мы фрукты привозим, кормухи там, картошки. Высыпаем их в мешки, маленькие — в один мешок, большие — в другой мешок. И люди, большие компании приезжают и прямо купляют у нас. А рейл-карс мы отсылаем в большие города в Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Сан-Франциско. На это компании есть. Они прямо приезжают и купляют.

 

— Хозяйство у вас, видать, крепкое. А проблемы, трудности бывают?

 

— О том бывают. Мы, фармисты, прошли самый трудный последние три-четыре года. Трудно было. Ведь тут, в Америке, сколько ты хошь сей. Вот, примеры, картошки на энтот год все сажают. Well, если много очень картошки, тада цена уходит вниз. У нас хлопка продавалась по 20 центов. Нам становится округ тридцать — тридцать два цента вырастить фунт ватки, а мы по двадцать продавали. So. Мы теряли деньги. Well, энтот год потеряешь, другой год потеряешь — банкир говорит: заем ты где берешь? Давай, давай!..

 

Тут лента у меня кончилась, но мы еще долго сидели и разговаривали у бассейна. Нас не тревожили. Лишь однажды за стенкой, отгораживающей бассейн от двора, раздался сильный голос Ивана-младшего.

 

— Dad, would уои cash me а check?

 

Что означало:

 

— Отец, ты мне чек наличными не оплатишь? Иван Алексеевич ответил: For how much?

 

Что означало:

 

— На сколько?

 

Сын появился из-за стенки, вытащил из кармана чековую книжку, выписал чек, протянул отцу. Отец вытащил бумажник из заднего кармана брюк и отсчитал ему 20 долларов.

 

У Ивана Алексеевича в разговор все чаще залетали англиЙские слова: Well… So.., Значит… Так вот… Как ни странно, именно эти слова выдавали известный уровень образованности, навык интеллигентной речи на английском языке. А вставлялись эти английские слова в тот речевой русский ряд, который взял Иван Алексеевич от своего малограмотного отца. Туды… Отседа… Тада… И многое другое, как мог убедиться читатель, было в этом ряду, углубляя контраст с телефонизированным «кадиллакоМ» и 3 тысячами акров земли.

 

Контраст был броским, но обманчивым. Во-первых, материальная культура «кадиллака», купленная в автомобильном салоне, еще не гарантирует просто культуры, которая не покупается. Во-вторых, Иван Алексеевич, говоря по-русски, выглядел малограмотным мужичком, а в своей американской жизни был превосходным, надо полагать, фермером. Не мог не быть судя по результатам. По-русски он дико малограмотен, а его английская речь грамотна. Надо было бы поговорить с ним по-английски, чтобы лучше понять, как врос Джон Кочергин в американскую почву и что иллюзия — искать соотечественника по языковому признаку. Соотечественник — это прежде всего человек, озабоченный судьбами отечества...

 

Молокане жмутся к своей религии. Она помогает им держаться кучно. Но жизнь капля за каплей подтачивает религиозные устои, и молокане Фресно, как сообщил мне Иван Алексеевич, уже думали перевести свои песнопения и молитвы на английский язык, чтобы доходили они до молодого поколения, не знающего русского языка, И даже попробовали. Попробовали — и ужаснулись: полная несуразица. Но что же дальше? Все-таки придется, наверное, привыкать к несуразице.

 

Когда во Фресно заглядывают советские делегации — по линии сельского хозяйства, — Джон Кочергин предстает перед ними, удивляя своим русским языком и видом. Есть у него фотографии и благодарственные письма, из которых видно, что не я первым отведал блинцов в его доме. И сам он с Верой Михайловной бывал в Советском Союзе. Впечатления его — холодные, как у постороннего. Глядя на нас глазами фермера из долины Сан-Хоакин, где воду достают и с полукилометровой глубины, он замечает много бесхозяйственного и ему непонятного.

 

— Чудно у вас. Речка рядом протекает, а пшеничка сохнет, если дождя нет.

 

Колхозы его не прельщают:

 

— Земля-то всех и ничья. Дай ее мужику, вели каждый четвертый мешок отдавать, и некуда вам продукты девать будет.

 

Сам он с братом часть земли арендует у корпораций, которым из урожая отдает каждый девятый или даже восьмой мешок.

 

Когда я, обращаясь к близким ему аргументам религии, говорю о безнравственности, в конце концов, о безбожности богатства, существующего рядом с бедностью и за счет бедности, он, усмехнувшись, отвечает готовой фразой:

 

— Бедный к богу ближе, а без богатого кто бедному поможет?

 

… Древо Кочергиных широко разветвилось в Америке. С зятьями и невестками, внуками и правнуками у покойного родителя и здравствующей родительницы насчитывается сейчас, со счета сбились, то ли 125, то ли 130 наследников. Чтобы напомнить друг о друге, собираются они каждый год в одну из майских суббот на шашлык в публичном парке на окраине Фресно.

 

Случайно я попал как раз в субботу «семейного воссоединения». С Иваном Алексеевичем мы приехали в этот парк. На лужайке возле американских, на ножках, жаровен для приготовления шашлыка было человек тридцать. Не знай я, кто они, принял бы за обыкновенных американцев. Та же осанка, походка, жесты. И тот же говор. Мое появление не вызвало эмоций или большого любопытства, но создало некоторое досадное затруднение: надо было напрягаться, чтобы хоть пару слов сказать мне по-русски. Иван Алексеевич, очевидно устав от чрезмерного употребления русского языка, сдал меня на попечение главного шашлычника.

 

Скоро я обнаружил: все чужое, включая пресный шашлык. И лишь два человека выделялись среди этой большой группы американских молокан: старший брат Федор Алексеевич, которому было уже под шестьдесят, и родительница, 80 лет, в чепце и длинном оборчатом платье, сухонькая старушка, в которой оставалось что-то нездешнее, от тех далеких времен и далеких мест.

 

Я пробыл полчаса и уехал. Меня не удерживали. Родным дохнуло накануне, когда встретил Ивана Алексеевича. А теперь было грустно, словно кто-то обманул меня, но никто меня не обманывал, а был это типичный случай самообмана у русского человека, ищущего эхо родной земли и речи за границей.

 

ЗЕРКАЛО

 

УОТЕРГЕЙТА

 

Джеб Стюарт Магрудер назвал свою автобиографическую книгу «Американская жизнь. Одна из дорог к Уотергейту». Одна дорога. Из многих. Есть смысл рассказать вкратце о начале этой дороги.

 

Автор родился в 1934 году на Статен-Айленд — район Нью-Йорка, примыкающий к гавани и океану. Отец — владелец небольшой типографии, скромный бизнесмен. Дед разбогател на судостроении в годы первой мировой войны, потом был судим за финансовые злоупотребления и попал на полгода в тюрьму. Позор и разорение деда — как печальная семейная память и источник некой закомплексованности.

 

Детские годы. Школа. Уильямс-колледж в штате Массачусетс. «Молчаливые» студенты начала 50-х. Армия и служба в Южной Корее. Диплом Уильямс-колледжа. Становление молодого бизнесмена с типичным деловым подходом к людям и жизни: «Я рано понял, что нравлюсь людям и что, если делаю им приятное, получаю обычно, что хочу...» Коммивояжер, торгующий туалетной бумагой. Служащий консультативной фирмы. Менеджер по рекламе в сети продовольственных магазинов. Заведующий косметическим отделом в универмаге. Владелец двух небольших косметических фирм. Разные города, почти всегда удачи, растущие заработки… Жена и дети (четверо) ...

 

То в Чикаго, то в Лос-Анджелесе добровольное участие в предвыборных кампаниях на стороне консервативных республиканцев, тяга к политике, пробуждение мечты о политической карьере: «Я получал больше удовольствия от продажи политического кандидата, в которого верил, чем от продажи бумажной продукции компании «Кроун Зеллербах» оптовикам Среднего Запада». Он толков, активен, контактен. В Калифорнии в 1967— 1968 годах помогает в предвыборной кампании Ричарда Никсона. Его заметили. В 1969 году, первом году никсоновского президентства, Джеб Магрудер получает предложение поступить на службу в Белый дом. «Вот он — тот случай, которого я ждал всю жизнь».

 

Теперь 35-летний бизнесмен сбывает не бумажную продукцию, а image — образ президента США. Косметика — политическая. Вместо оптовиков — журналисты при Белом доме. Рынок сбыта — головы американцев.

 

Из удачливого дельца получается удачливый политический карьерист. Его область — рекомендации по манипулированию общественным мнением. У президента плохие отношения с прессой. Президента допекают критики продолжающейся войны в Индокитае. Магрудер пишет: «У нас были свои проблемы в продаже программы Никсона». Как правило, проблемы не имеют никакого отношения к правде, к принципам. Одно из открытий Магрудера: «В правительстве граница между формой и существом, между образом и реальностью часто не видна...»

 

1972 год. Ричард Никсон, подходя к концу первого срока в Белом доме, решает баллотироваться на второй срок. Джеб Магрудер получает важную должность — заместитель председателя Комитета по переизбранию президента. Его шеф, Джон Митчелл, покинул пост министра юстиции, чтобы возглавить предвыборную кампанию своего друга и бывшего партнера по адвокатской фирме в Нью-Йорке Ричарда Никсона.

 

Вот, собственно, и вся дорога Магрудера к Уотергейту. Дальше — уже Уотергейт. И, за рамками книги, — семь месяцев тюремного заключения...

 

Эта дорога к Уотергейту — не самая долгая и не самая заметная. Другой пример у всех перед глазами — Ричард Милхаус Никсон. Его отставка с поста президента США в августе 1974 года в результате развития уотергейтского скандала была не венцом, а концом почти 30-летней политической карьеры. Конец пришел вскоре после триумфа — переизбрания небывалым большинством голосов в ноябре 1972 года. После убийства Джона Кеннеди в 1963 году, после политической капитуляции Линдона Джонсона в 1968 году, отказавшегося баллотироваться на второй срок под давлением вьетнамского кризиса, злая ирония Уотергейта еще раз доказывает, что Белый дом — отнюдь не Олимп, каким он иногда видится издалека, и что громы и молнии мечут не только оттуда, но и туда. Между прочим, Никсон хотел председательствовать при праздновании двухсотлетия независимости Соединенных Штатов Америки и еще в 1969 году распорядился на носу своего президентского самолета написать: «Дух 76-го». Еще один пример рекламной спешки. Когда президентом стал Джеральд Форд, надпись исчезла. Дух 76-го? В 1976 году это все еще был дух Уотергейта...

 

Не только изгибы и изломы судеб проступают в бездонном зеркале Уотергейта, не только жесткие, как на скорости удар о стенку, финиши карьер. Уотергейт — чрезвычайно емкая политическая метафора в современной Америке. Это многосложное явление, которому по величине и важности находят лишь одно сравнение — с Вьетнамом. «Вьетнам и Уотергейт — эти два кошмара будут тревожить нас всю нашу жизнь», — восклицает известный американский историк Артур Шлезингер.

 

Метафоре и явлению дал название Уотергейт зримый, физический — полдюжины зданий, образующих фешенебельный административно-жилой комплекс в северо-западной части Вашингтона.

 

Работая в Вашингтоне и будучи временным жителем американской столицы, я часто проезжал мимо этого Уотергейта и показывал его заезжим москвичам. Он вообще стал туристской достопримечательностью, и однажды, находясь в самолете, заходившем на посадку в Национальном аэропорту, я услышал наполненное иронией пояснение стюардессы: «Добро пожаловать в нашу национальную столицу, где находятся Белый дом, конгресс США, памятник Вашингтону, мемориал Линкольна, Пентагон и… Уотергейт».

 

Уотергейт расположен на краю живописного, дикого, хотя и в городской черте, парка Рок-Крик, через автостраду от полноводного, красивого Потомака, текущего в приземистЫХ берегах. Закругленные, как кормовые части кораблей, выстУпают рядом с рекой внушительные и элегантные, благородного серого цвета дома, опоясанные палубами балконов. Красиво Лишь в крупных зубьях балконных оград есть что-то от гребня крепостной стены, и это нарушает романтический образ кораблей, добавляя красоте ощеренность.

 

Ощеренность идет от богатства и сознания исключительности. Живут в Уотергейте высшие чиновники, сенаторы и конгрессмены, состоятельные люди, уже вырастившие детей и по тем или иным причинам переселившиеся в столицу; уотергейтские квартиры устраивают их больше, чем отдельные дома. Жил, кстати (или некстати), в Уотергейте и Джон Митчелл, ставший одним из главных героев скандала.

 

Масса удобств. Принцип самообеспечения: ресторан французской кухни, пассажи с дорогими магазинами — филиалами парижских и нью-йоркских, супермаркет и винный погреб, аптека, салон красоты, отделения банков, свой отель для приезжих, бассейн для плавания, теннисные корты, подземные гаражи и т. д. В административных зданиях Уотергейта несколько посольств, преимущественно небольших арабских стран, а также адвокатские фирмы, консультативные конторы, офисы открытых и скрытых лоббистов...

 

От Уотергейта все близко, кроме неспокойных, живущих своей жизнью негритянских кварталов. До Белого дома рукой подать. Госдепартамент еще ближе. По автостраде 10 минут до Капитолийского холма. И буквально в двух шагах — новая гордость столицы, болезненно переживавшей свой культурный провинциализм, Центр исполнительских искусств имени Джона Кеннеди, где сменяют друг друга на гастролях звезды первой величины зачастую они тоже останавливаются в уотергейтском отеле… На реке — спортивная база, скользят, услаждая зрение, восьмерки гребцов, вдоль берега — дорожка для велосипедистов и многочисленных любителей стряхнуть лишние фунты...

 

Самообеспечению сопутствует самозащита, как это водится в американской жизни. Уотергейтский сеттльмент, оберегая безопасность жильцов и офисов, оснащен собственным контрольным телевидением с телеглазами в нужных и потенциально опасных местах, сигнальными системами, а также живыми охранниками. В 1972 году охранников поставляла частная фирма «Дженерал секьюрити сервис», одна из многих в процветающем бизнесе безопасности. Был среди них молодой чернокожий Фрэнк Уиллс, недоучка и неудачник, работавший где попало, часто вовсе без работы.

 

И вот этот-то ночной сторож Фрэнк Уиллс в ночь на субботу 17 июня — 1972 года вышел на вахту и… на рандеву с историей. Безмятежно совершая свой первый обход, в подвальном этаже одного из уотергейтских зданий он обнаружил незапертые двери, язычки их замков были прижаты клейкой лентой. Не придав значения незапертым дверям, Уиллс, однако, устранил непорядок, отодрав ленту и сунув ее в карман. При втором обходе ему пришлось удивиться: на тех же дверях в замках опять была клейкая лента. Ночной сторож вызвал полицию. На шестом этаже полицейские обнаружили и арестовали пять человек — в помещении Национального комитета демократической партии, с фотоаппаратами и устройствами для подслушивания. Они охотились не за добром, а за информацией. Не воры, а шпионы.

 

Это событие в обширной уотергейтской хронологии, уже вошедшей в политические ежегодники и обеспечившей себе место в энциклопедиях, фигурирует как break-ins кража со взломом точнее шпионаж со взломом. Оно положило начало Уотергейту-скандалу.

 

Кто мог угадать тогда размеры скандала?! Но уже в самом истоке, в биографиях пойманных пятерых, как в атомах, Проглядывали структура и происхождение того, что стало впоследствии Уотергейтом-явлением. Четверо из пятерых прилетели в Вашингтон из Майами. Это были завербованные, хорошо оплачиваемые ненавистники Фиделя Кастро и новой Кубы. Два кубинца, сбежавшие с Кубы, два американца, участвовавшие в попытке вторжения на Кубу весной 1961 года. Один из американцев и один из кубинцев — бывшие служащие ЦРУ. Мотивировки их были под стать биографиям. Они шпионили в штаб-квартире демократов, которые делят с республиканцами политическую власть в США, но их первая линия защиты — антикоммунизм. Они, видите ли, подозревали, что демократы, особенно их тогдашниЙ кандидат в президенты сенатор Джордж Макговерн, «мягки» к коммунизму. Проверяя подозрения, всего лишь не соразмерили свои ночные средства с благородной целью. Бес попутал, но ведь какой извинительный бес — патриотизма! Разве наказывают за бдительность, пусть чрезмерную? За усердие, пусть не по разуму, в охране Америки от «красных»? Кто бросит камень в таких ревностных патриотов?

 

Но, кроме четверки заблудших овечек из Майами, был еще пятый — и главный — среди арестованных июньской ночью в Уотергейте. Его-то арест Джеб Магрудер называет «катастрофой». Пятый был Джеймс Маккорд — не из Майами, а из того дома по Пенсильвания авеню в Вашингтоне, где размещался Комитет по переизбранию президента Никсона под руководством Джона Митчелла. В этом комитете Джеймс Маккорд служил главным охранником, начальником службы безопасности. Шел выборный 1972 год, самая его политически жаркая серединка. И вдруг человек, следящий, чтобы и мышь не проскользнула незамеченной в штаб-квартиру республиканцев, пойман, яко тать в нощи, в штаб-квартире демократов. Как перепутал он места и роли? И тоже отставной сотрудник ЦРУ. Оттрубив там 19 лет, создал по выходе в отставку свою фирму платного сервИса в сфере безопасности. Нечто вроде «Дженерал секьюрити сервис», где служил Фрэнк Уиллс, только поменьше. От профессии у Маккорда универсализм: в одном месте сторожит, в другом тянет чужое.

Демократы, конечно, потребовали расследования. Нити его быстро привели к Белому дому, но поначалу не к главным кабинетам, а к периферийным, к обитателям вроде бы случайным. К двум новым персонажам, похожим кое в чем на первых пять. Гордон Лидди когда-то служил в ФБР, «бойцовый петух», по определению Магрудера, авантюрист, работал под Джеймса Бонда, характерный пример взаимопроникновения и взаимодействия жизни и детективной литературы. Говард Хант, бывший агент ЦРУ, консультант Белого дома, из группы так называемых «водопроводчиков»: после публикации в 1970 году разоблачительных «документов Пентагона» о вьетнамской войне создали такую группу, чтобы найти и заделать щели, через которые из Белого дома просачивалась секретная информация. Хант не просто подражал Джеймсу Бонду. Он был «тоже писатель», во множестве плодил собственных шпионов, опубликовав более сорока детективных романов.

 

Итак, вот она, уотергейтская семерка, которая первой попала на скамью подсудимых. Уотергейтские полузабытые пешки. До поры до времени они вызывают огонь на себя, признавая себя виновными, пытаясь оборвать нити расследования и прикрыть более крупные фигуры; впрочем, четверка из Майами вообще ничего не знает об этих фигурах. За молчание им тайно платят — из тех же обильных, многомиллионных предвыборных фондов, из которых сотни тысяч были отпущены на операции по «домашнему» шпионажу и саботажу. Первым заговорил Маккорд. Потом… Впрочем, нет смысла повторяться. В книжке Джеба Магрудера довольно подробно рассказывается, как по следам break-in пришел cover-up — второй и самый длительный этап Уотергейта, попытка утаить истину и уклониться от правосудия.

 

Магрудер не скрывает своей брезгливой неприязни к Гордону Лидди, который числился юридическим советником Комитета по переизбранию и был организатором «грязных трюков»: Это неприязнь упорядоченного менеджера, поддавшегося авантюристу. Различия, конечно, есть, но они не мешали Митчеллу и Магрудеру санкционировать и финансировать авантюризм Лидди. Сходство сильнее различия. Уотергейт это одинаковый строй мышления.

 

… Магрудер заканчивает свое повествование хронологическими рамками лета 1973 года. Он признал себя виновным и ждет приговора. До тюремного заключения спешит высказаться, одним из первых осознав долларовый потенциал уотергейтских историй. Впереди еще целый год скандала, но в Белом доме уже признаки распада, тонущего корабля, усиливающегося шкурничества. Прежние категорические опровержения сменились неохотными отступлениями под натиском новых и новых доказательств, вынужденными отставками Боба Холдемана и Джона Эрлихмана, ближайших помощников президента, затягиванием в ненасытную воронку Уотергейта «всей президентской рати» (заглавие книги Карла Берстайна и Боба Вудворда, двух репортеров из газеты «Вашингтон пост», которые первыми раскрыли многие уотергейтские секреты).

 

Второй год, не освещенный в записках Магрудера, принес самые драматические этапы, о которых надо напомнить. Уотергейт становится осью, на которой вертится жизнь политической Америки, не говоря уж о Вашингтоне. Телевизионщики неотлучно дежурят у здания федерального суда… Перед судьей Джоном Сирикой нескончаемой чередой проходят виднейшие чиновники — свидетелями или обвиняемыми, — привлеченные по уотер_ гейтским делам… Дел этих все больше… Назначение, а затем смещение Никсоном за непокорство специального прокурора Арчибальда Кокса… Дознания Леона Джаворски, нового специального прокурора, бульдожьей хваткой вцепившегося в Белый дом… Слушания в сенатской комиссии Сэма Эрвина доставляют участников Уотергейта на телеэкраны миллионов американских домов — на целые недели… Свидетель Александр Баттерфилд нечаянно открывает поразительную тайну: в кабинете президента и в некоторых других помещениях Белого дома, оказывается, давно действует система автоматической магнитофонной записи всех разговоров: она установлена по распоряжению самого Никсона в расчете на мемуары и историю...

 

Многомесячная тяжба вокруг записей: специальный прокурор и конгресс требуют пленки, связанные с Уотергейтом, президент упорствует… «Скандал века»… Подозрения публики… Небывалое падение престижа президента… Палата представителей приступает к импичменту — процедуре отлучения президента от власти за действия, противоречащие конституции… Президент вынужден открыть допуск к магнитофонным записям, но не ко всем… Обнаруживаются пропуски — в самых «интересных» местах… В очередном телевизионном обращении к нациИ Ричард Никсон категорически заявляет: «Я не плут!» Однако свидетельства находят в магнитофонных записях, самых оберегаемых, отданных последними: знал, скрывал, плутовал… 9 августа 1974 года последняя, самая мощная бомба Уотергейта — отставка президента, первая за 200 лет существования США… Последние вымученные улыбки, прощальные взмахи рук, последний взлет президентского вертолета с Ричардом никсоном на борту с Южной лужайки Белого дома… Джеральд Форд, произнеся присягу, заступает на пост...

 

Что было бы, если бы сторож Фрэнк Уиллс не сделал в ТУ ночь второго обхода? Если бы совершил его на час позже? остался бы Ричард Милхаус Никсон, 37-й президент США, в Белом доме до 20 января 1977 года, если бы неизвестный ему молодой чернокожий сторож проявил бы 17 июня 1972 года невнимание к своим обязанностям, за исполнение которых получал весьма скромное вознаграждение? Праздные вопросы. Им суждено остаться без ответа. История, как и человеческая жизнь, не признает сослагательного наклонения. История многовариантна лишь в нашем живом воображении, но в действительности имеет всего один — случившийся — вариант, задним числом утверждая случившееся как единственно возможное. Правомочнее другой вопрос: что было раньше — событие или явление? Событие, случившееся в Уотергейте, вызвало к жизни явление Уотергейт или наоборот? По-моему, «наоборот». Уотергейт мог прийти под другим названием. Событие (и его название) зависело от случая, но в явлении, родившемся раньше события, проглядывают закономерности послевоенного развития Америки. В известном смысле Уотергейт оказал услугу истории, выявив и обнажив эти закономерности.

 

О пожаре Москвы 1812 года, захваченной французами, Лев Толстой писал: «Москва должна была сгореть вследствие того, что из нее выехали жители, и так же неизбежно, как должна загореться куча стружек, на которую в продолжение нескольких дней будут сыпаться искры огня». Это толстовское рассуждение приходит на ум, когда думаешь о причинах Уотергейта. Только вместо искр огня от солдатских костров и кучи стружек, с которой Толстой сравнивает «деревянный город», надо подставить долголетие и инерцию «холодной войны», «охоту за ведьмами», не похороненную вместе с сенатором Джозефом Маккарти на тихом кладбище в висконсинском городе Эплтон, манию подозрительности, перенесенную с международной арены на арену внутриполитической борьбы, культ ЦРУ и ФБР, из которых сделали безупречные патриотические святыни, «электронный шпионаж» как национальное хобби, облегченное лидерством в области компьютеризации и миниатюризации. (Кому не известно, что прикладными чудесами Н ТР в Америке оснащены и сонмы частных детективов, отныне избавленных от унизительного подглядывания в замочную скважину, и корпорации, не без корысти интересующиеся состоянием дел у соседа, и т. д. и т. п. Как советский журналист в Вашингтоне, я могу уверенно предположить, что стук моей пишущей машинки даже в поздний час отдается в чьих-то уполномоченных ушах или впрок ложится на Магнитофонную ленту.)

 

Эта аккумуляция, материальная и психологическая, должна была дать Уотергейт в той или иной форме, под тем или иным именем. Явление было наготове, оно лишь ждало события, чтобы обрасти плотью фактов, лиц, интриг, судеб, разоблаченных тайн, судебных процессов.

 

Когда Уотергейт ставят рядом с Вьетнамом, речь идет не просто о сопоставимых по величине американских кризисах, но и о связи между ними. Это две кульминации послевоенного развития Соединенных Штатов, их политики. Вьетнамская авантюра — внешнеполитическая кульминация, подорвавшая «самонадеянность силы», отбившая охоту и упоение, с которыми американский империализм брался за роль мирового полицейского. Уотергейтский скандал — это своеобразная внутриполитическая кульминация. Методы «холодной войны» были взяты на вооружение внутри страны, в борьбе за Белый дом, в соперничестве двух буржуазных партий, выросших из американской политической системы, верных ей и отражающих ее. Братом-близнецом мирового жандарма стал домашний шпион, сующий нос не только к коммунистам, не только в антивоенные и леворадикальные организации, но и в штабы и офисы партнеров-соперников по двухпартийной системе. Подозрительность, почти маниакальная ненависть к критикам вьетнамской войны, к прессе и либералам, лихорадка вечного кризиса — это атмосфера «осажденного Белого дома» неплохо передана Магрудером.

 

Все аспекты Уотергейта-явления перечислить трудно. Но два-три хотелось бы отметить. «Так же как Вьетнам страшной ценой научил нас видеть пределы нашей мудрости и силы в международных делах, — пишет историк Шлезингер, — так и Уотергейт научил нас — за более низкую цену — видеть пределы мудрости и власти президентского поста». Мысль верная, хотя опять следует добавить: Вьетнам и Уотергейт нужно не только сравнивать, но и связывать. Во вьетнамскую трясину Америка влезла посредством президентских акций. К конгрессу за санкциями Белый дом обращался редко и получал их вначале легко. Чем дольше и тяжелее становилась война, тем критичнее был конгресс и тем чаще Белый дом действовал в обход конгресса, без его ведома, вопреки ему и даже обманывая его. Эту самую долгую, так и не объявленную конгрессом войну прозвали «президентской». Она резко поставила вопрос о непомерной, опасно гипертрофированной власти президента, которая объяснялась и оправдывалась государственными нуждами эпохи ракетно-ядерного противостояния двух систем. При Никсоне, который вызывающе пренебрегал волей конгресса, заговорили уже об «имперском президентстве».

 

Уотергейт-явление возник на этом фоне соперничества законодательной и исполнительной власти. Это реванш конгресса, демонстрирующий новое, напряженное равновесие между Белым домом и Капитолийским холмом. Объективно такой реванш был облегчен атмосферой международной разрядки первой половины 70-х годов. Только в условиях ослабления конфронтации, когда противники начали покидать окопы «холодной войны», когда угроза ядерной войны была смягчена, правящая Америка могла позволить себе роскошь публичного сведения внутренних счетов на высшем уровне.

 

Послеуотергейтские расследования незаконных действий ЦРУ и ФБР по-своему подтверждают эту мысль. Ведь тайные обыски, провокации, саботаж — вся эта практика «домашнего» шпионажа не нова. Как выявила сенатская комиссия Фрэнка Черча, этим занимались почти при всех послевоенных президентах Америки — Эйзенхауэре, Кеннеди, Джонсоне. У них были, можно сказать, свои Уотергейты, но без имени и огласки. При Никсоне «лишь» продолжалась заведенная практика. Но время, международный и внутренний климат стали иными. «Уотергейтских заговорщиков» схватило за руку само время, изменившаяся Америка.

 

Уотергейт оказался неожиданным, последним кризисом Ричарда Никсона» человека, у которого было много взлетов и падений, неожиданным итогом противоречивого развития этого политического и государственного деятеля. В конце 40-х и начале 50-х годов молодой конгрессмен сделал-молниеносную карьеру, участвуя в антикоммунистической истерии. Репутация «ястреба» и узколобого консерватора долго оставалась за ним, вызывая стойкую неприязнь не только прогрессивных, но и либеральных американцев. Но и он рос, и он менялся вместе со временем. Оказавшись в Белом доме, достаточно трезво подходил к проблемам нормализации и улучшения советско-американских отношений на основе принципов мирного сосуществования. Внес свой вклад в развитие процесса международной разрядки.

 

Но прошлое не так-то легко отпускает нас. Крестник «холодной войны» не умер, продолжал жить в Никсоне — неразборчивый в средствах, не гнушающийся обманом, подозрительный. Он выплыл и был мстительно наказан в ходе уотергейтского скандала.

 

Кроме кабинетов следователей и залов суда есть еще одно место, где встречались и продолжают встречаться все участники уотергейтского дела, правые и виноватые, обвинители и обвиняемые, судьи и подсудимые. Это место — книжный рынок. Сначала Уотергейт кормил газеты и журналы, напечатавшие о нем миллиарды слов. Потом, одну за другой, стали издавать книги. Их вышли десятки, создав кризис перепроизводства — перенасыщенность рынка, зевота читателя, отработанность сенсации.

 

Одно время на полках текущей политической литературы Уотергейт потеснил все остальное. Профессорские попытки серьезного анализа соседствовали с репортажами, написанными в манере детектива, вроде уже упоминавшейся книги «Вся президентская рать»; она долго числилась в списке бестселлеров, была экранизирована — роль двух вашингтонских репортеров играли известные киноактеры Роберт Редфорд и Дастин Хофман. Вышла книга специального прокурора Леона Джаворски, вернувшегося к адвокатской практике в Техасе. Поразительно много книг написано самими «уотергейтскими заговорщиками». Каждый спешил поведать о своей дороге к Уотергейту. Писали и пишут в ходе судебного разбирательства, в ожидании приговора, в местах заключения, дописывают, выйдя из этих мест, зная, что дорого яичко к Христову дню и что время — деньги, демонстрируя, что у американца расстояния коротки не только между словом и делом, но и между делом (типа уотергейтского) и словом (печатным).

 

Публикуется Джеймс Маккорд, никогда не бравшийся за перо. Говард Хант является в суд, держа в руке — для телекамер и соответственно бесплатной рекламы — новый свой роман, поспешно выпущенный, пока он был за решеткой. В бестселлеры попадают воспоминания Джона Дина, юридического советника Белого дома, который первым заговорил о причастности человека в президентском Овальном кабинете. Пока Дин отбываал свой срок (небольшой, как, впрочем, и у всех остальных), его жена Морин успела издать историю своей жизни. Ее книга продавалась даже в универмагах, рекламировалась на газетных полосах рядом с модами очередного сезона; в универмаге «Вудворд энд Лотроп», в трех шагах от моего вашингтонского жилья, дамы-покупательницы стояли в очереди за автографами «уотергейтской жены». Толстый том «Рожденный вновь» — издал Чарльз Колсон, доверенный советчик Никсона, «злой гений» Белого дома, семь месяцев отсидевший в тюрьме. Джон Эрлихман, бывший главный помощник президента по внутренним делам, отрастил писательскую бороду, опростился, переехав на жительство в Аризону, и написал роман «Компания» — о Белом доме, секретах ЦРУ, вымышленном президенте Ричарде Монктоне, в котором легко угадать прототип.

 

Кто не писал книги — читал лекции или давал интервью. Среди зарабатывающих на Уотергейте был и бывший ночной сторож Фрэнк Уиллс. Как «историческим символом» им торговал чернокожий адвокат Дорсей Эванс, кладя себе в карман четвертую часть гонораров. Терзаясь отсутствием постоянной работы, Уиллс ездил по Америке, выступая перед негритянскими аудиториями с платными рассказами об уотергейтской ночи, клейкой ленте, незапертых дверях. Продавал набор цветных фотоснимков самого себя на фоне знакомых зданий, цена — один доллар. Даже за интервью с Уиллсом была установлена такса: 300 долларов с телевизионщиков, 50 — с газетчиков.

 

При этом адвокат Эванс жаловался на неравенство черных. Еще бы! Бобу Холдеману, главному помощнику Никсона, телевизионная корпорация Си-би-эс отвалила за интервью десятки тысяч долларов. Гонорары за популярные книги об Уотергейте исчисляются сотнями тысяч долларов. Лекторы тоже не в обиде. Рон Зиглер, бывший пресс-секретарь Белого дома, Джон Дин и другие, выступая в университетах, брали по 3-4 тысячи долларов за «лекцию». Эти гонорары в конце концов вызвали гневные разговоры об «окупаемости преступлений». Один профессор написал в «Нью-Йорк таймс», что «уотергейтским злоумышленникам», когда они выступают в университетах, платят больше, чем нобелевским лауреатам.

 

Такие протесты принимались моралью, но отвергались действительностью. В Америке известность — всегда капитал. Чем она скандальнее, тем больше на нее спрос и тем, следовательно, она прибыльнее. Это в природе «массовой культуры». Это особая алхимия американской жизни, которая и грязь превращает в золото. Ироническая гримаса Уотергейта: известнейший из скандалов стал скандалом самым прибыльным. Доллар — общее поле, на котором его участники встречались как подданные одного короля и служители одного культа. Коммерческому расчету не мешало даже раскаяние.

 

Тут мы возвращаемся к Магрудеру (кстати, его жена Гейл тоже стала одной из уотергейтских писательниц). В ожидании суда и тюрьмы он намеревался совершить лекционное турне, но судья Джон Сирика подсудимому читать лекции запретил. Пришлось искать иные жанры. Так возникла идея о книге, а потом и сама книга Магрудера, одна из первых об Уотергейте.

 

Типичное дитя буржуазной Америки, Магрудер ни разу не забывает упомянуть, сколько тысяч долларов в год получал он там и тут, восходя по лестницам частного бизнеса и государственного аппарата. Цифрами обозначается его успех в жизни. Лишившись правительственного жалованья, Магрудер, как и другие, саму уотергейтскую историю превратил в источник добывания средств к существованию. Справедливости ради, отметим, что у него не было выбора. Как и другие участники громких уотергейтских процессов, вчерашний влиятельный бюрократ стал жертвой адвокатов, взимающих многотысячные гонорары. (Позднее, выйдя из тюрьмы, Магрудер поделился злым недоумением: «Я все еще никак не пойму, почему ушло сто тысяч долларов на то, чтобы признать себя виновным».)

 

Нелишней будет и другая оговорка. Коммерческая эксплуатация темы не означает, что уотергейтская литература лишена общественной полезности. В лучших образцах она дает и немало информации критического содержания, и пищу для размышлений об американской жизни.

 

В уотергейтской цепи Джеб Стюарт Магрудер являл собой важное звено — между исполнителями «грязных трюков» типа Гордона Лидди и стратегами, из которых ближайшим к нему был Джон Митчелл, председатель Комитета по переизбранию, друг и партнер президента Никсона. Это была хорошая точка для наблюдения, сбора материала и последующего написания уотергейтских мемуаров.

 

Магрудер был не только свидетелем, но и участником. Присутствовал на тайных совещаниях, заложивших уотергейтскую бомбу замедленного действия. Дважды возил Лидди к Митчеллу и в кабинете министра юстиции принимал участие в рассмотрении предложений авантюриста, заведомо нарушающих закон. В специальной папке под названием «Джемстон» Магрудер хранил донесения Лидди о нелегальных «вторжениях» в штаб-квартиру демократической партии, записи подслушанных разговоров. После задержания полицией «уотергейтских взломщиков» началась «новая реальность», и Магрудер эпизод за эпизодом описывает «двойную жизнь», которой жил не только он, но и Митчелл, и другие люди из окружения президента, публично отвергая причастность к случившемуся, втайне заметая следы, сочиняя и репетируя сценарии лжесвидетельства.

 

Круговая порука продержалась недолго. Когда тучи сгустились, началось откровенное шкурничество, каждый старался отвести громы и молнии от себя и направить их на сослуживцев. Самопожертвование не числилось среди добродетелей «уотергейтских заговорщиков». Чувствуя, что его вот-вот предадут и выдадут, Магрудер наносит упреждающий удар, признает себя виновным, дает показания против Дина и Митчелла...

 

Любопытен сам автор книги, его, пусть вынужденная и самозащитная, откровенность, набросанные им закулисные картины Белого дома. Понимая, что Уотергейт— это прощание с политической карьерой и разрыв с прошлым, Магрудер смотрит на прошлое с долей сожаления, но без иллюзий, критично. Стиль его канцелярски суховат, но не лишен временами выразительности и иронии. Иронично даже это, внешне спокойно-эпическое, название — «Американская жизнь», — которое можно было бы перевести и как «Одна американская жизнь». Вначале я вкратце говорил об этой жизни, которая в общем-то легко и гладко шла своим путем к Уотергейту. Шла под прагматическим двигателем выгоды и честолюбия, без духовных вопросов, запросов и кризисов, в механическом ритме, позволяющем без труда приспосабливаться к новым городам и положениям, к новым знакомым, с легким перескоком из бизнеса в политику, причем большую, делающуюся в Белом доме, с отсутствием твердых взглядов, с готовностью к любым поручениям...

 

В этой американской жизни посторонний взгляд, пожалуй, увидит больше, чем взгляд американца. Для американца все здесь — норма. Норма не только этот легкий перескок из калифорнийской косметической фирмы в Белый дом, но и то, что новая работа Магрудера по глубинной своей сути весьма походила на старую. У американской политики метод коммерческой рекламы. Избиратель — это покупатель, а политик, ищущий выборной должности, — это продавец, предлагающий вместо товара самого себя. Отношения между ними — это отношения купли-продажи. Вот Магрудер, назначенный в Комитет по переизбранию президента, с воодушевлением, которое потом сбил Уотергейт, пишет: «Мы хотели научной кампании». И поясняет примером, что он понимает под такой, называемой политической, наукой: «Следует ли президенту улыбаться или выглядеть серьезным на плакате, адресованном молодежи?» Улыбается ли сам Магрудер, приводя этот пример? Нет, он вполне серьезен. В его представлении, типично американском, это действительно наука — уравнивать и даже менять местами сущее и кажущееся, подчинять все, в том числе и истину, интересам охоты за голосами избирателей. Для справки: Боб Холдеман, считавшийся правой рукой Никсона, несколько его помощников, а также пресссекретарь Рональд Зиглер попали в большую политику прямиком из недр крупнейшей в США рекламной фирмы «Джей Уолтер Томпсон».

 

Холдеман… Эрлихман… Колсон… Дин… Критическими штрихами Магрудер создает портрет «всей президентской рати». Этот портрет заставляет задуматься: на высоком месте мелкая игра честолюбий, карьеристские интриги, тайная и явная неприязнь друг к другу, соперничество за благосклонность «хозяина», подножки и удары ниже пояса. А фон — «перманентный кризис» и перманентный психоз, при котором всюду видятся уже не просто Политические оппоненты, а смертельные враги — в антивоенном движении, в сенаторах Кеннеди и Маски, в газетных обозревателях и т. д. и т. п.

 

Магрудер был слишком близок к событиям, чтобы общим взглядом окинуть Уотергейт-явление. Но частную причину он указывает верно: «План Лидди был одобрен из-за климата страха и подозрений, который создался в Белом доме, из-за атмосферы, которая шла от самого президента...»

 

Уотергейтский скандал породил много надежд и цинизма, разговоры об очищении и еще большее безверие относительно системы и политиков. Послесловие к Уотергейту писала сама американская жизнь. Оно получилось длинным и мозаичным. Кроме прочего специальные комиссии конгресса детально расследовали деятельность ЦРУ и ФБР, вскрыв массовые факты нарушения закона, слежки, тех же «взломов», провокаций, а также использования этих спецслужб в своих личных целях практически всеми послевоенными обитателями Белого дома. Длинную тень Уотергейт отбросил на 1976 год — год президентских выборов: протест американцев против вашингтонской бюрократии, усиленный уотергейтским скандалом, сказался во внезапном взлете такого политического аутсайдера, как бывший губернатор штата Джорджия Джимми Картер, избранный президентом США.

 

Одни видели в уотергейтской истории исключение и отклонение от нормы и объявляли общественной добродетелью уже сам факт разоблаченного общественного порока. Другие упрекали соотечественников в короткой памяти, напоминая об Уотергейтах прошлого и доказывая, что коррупция — вечная спутница Америки. Не вовлекаясь в этот спор, отмечу бесспорное: Уотергейт стал зеркалом, в котором увидела себя политическая Америка наших дней.

 

 

 

 

ДВУХСОТЛЕТИЕ

 

1

 

Если верить макету в музее города Нью-Йорка, южная оконечность острова Манхэттен, где сливаются воды двух рек — Ист-Ривер и Гудзона и где открывается широкий вид на гавань, была когда-то буколическим местом: деревянные домишки, игрушечные пушчонки форта. И простор, на котором легко примыслить травку и овечек. Люди на макете не обозначены, но на заре нью-йоркской истории их было столько, сколько сейчас поместится в одном, от силы — двух больших жилых домах города, как никакой другой, пораженного болезнью гигантомании.

 

Прародителям Нью-Йорка нынешней южной части Манхэттена, конечно бы, не узнать. Здания теснятся и десятками этажей лезут в небо, состязаясь за место под солнцем и спасаясь от шумного хаоса на земле. Тихо на Гудзоне и Ист-

 

Ривер, пассажирское и грузовое судоходство в упадке, но вдоль берегов ревут бессонные автострады. Огромные оранжевые паромы отваливают от Манхэттена на Статен-Айленд. Круглые сутки раскрыты четырехугольные зевы длиннющего тоннеля, проглатывающего тысячи авто, спешащих в Бруклин, и выбрасывающего другие тысячи, приехавшие в Манхэттен. Сценки сверхурбанизма… Полусумасшедшая жизнь людей — в вечной спешке, на скорости и нервах, среди металла и бетона машин, мостовых, зданий.

 

И тут же, из Бэттери-Парк, где хранятся реставрированные коричневые стены старого форта, видна в гавани уменьшенная расстоянием зелено-бронзовая статуя Свободы, протянувшая руку с факелом. Когда-то ее поставили как приветствие иммигрантам в самых известных морских воротах Америки. Но теперь в Америку летают, а не плывут. Реактивная авиация отбила у судоходных компаний пассажиров, а у статуи Свободы — пропагандистский хлеб. В гавани статуя выглядит сиротой. Зачем ее там поставили? Те, кого приласкала американская свобода, не могут по-американски фамильярно хлопнуть статую по плечу. Тем, кого обманула, трудно свести с ней счеты: она не только громадна, но и отгородилась водным барьером. Глядя на нее из Бэттери-Парк, обманутые могут лишь бессильно сжимать кулаки на манер Евгения из пушкинского «Медного всадника»...

 

Америка богата символами. Вдвойне — для журналиста, ищущего образ и сравнение, чтобы зримо передать читателю незнакомую действительность. Я не случайно начал свои заметки с кратенького описания южной оконечности острова Манхэттен — Даунтауна, как называют его нью-йоркцы. 4 июля 1976 года, в день двухсотлетия независимости Соединенных Штатов Америки, там было много людей и много символов.

 

Автомобиль на день свергли с престола, закрыв ему путь в Даунтаун деревянными козлами полицейских барьеров. Толпы запрудили тротуары и мостовые, чахлые скверы и площади, влекомые Зрелищем, тем с большой буквы Зрелищем, которое требуют, как Хлеба. В гавани, сверкавшей под солнцем, символом имперской военной мощи темно серела громада авианосца «Форрестол», временно превращенного в мирную трибуну для почетных гостей во главе с президентом Джеральдом Фордом. Мимо авианосца шли парусные суда из разных стран — предмет восторга и ностальгии, своеобразный зов предков, которые под парусами добирались до Америки, записав этот первоначальный факт в историю и в гены нации иммигрантов.

 

Нью-Йорк — это современный Вавилон, где разноязычные племена научились говорить на одном языке — доллара, и вавилонскую башню достроили — для корпораций и банков. Но башни, называемые небоскребами и вмещающие штабы большого бизнеса, были заперты в праздничный день 4 июля. Ни словом не выдавало своих страстей и секретов массивное старое здание Нью-Йоркской фондовой биржи на углу Уолл-стрит и Брод-стрит. Самые именитые из хозяев Даунтауна, обдуваемые свежим ветерком, были на борту «Форрестола», уступив душные ущелья улиц пестрому нью-йоркскому люду. На деревянных помостах и прямо на мостовых крутились карусели народных фестивалей, напоминавших об оставленных за океаном этнических корнях. По-своему танцевали и пели разные американцы — немецкие, польские, итальянские, еврейские, ирландские, пуэрто-риканские, китайские, японские, филиппинские и т. д. Не было, помнится, лишь фестиваля американцев английских: выходцы из Англии как бы и считаются американскими американцами, отобрав титул подлинных американцев у индейцев,. которые теперь все громче напоминают о своем первородстве на этой земле...

 

Толпы, толпы… Символы, символы… Не боясь стать символом беззастенчивой коммерции, торговцы под юбилей вдвое вздули цены на пиво и прохладительные напитки, сосиски и арбузы. Хлынув через край больших решетчатых мусорных корзин, символом обильных отходов и отбросов «потребительского общества», тротуары и мостовые засыпали консервные банки из-под пива кока-колы, бумажные пакеты и салфетки, одноразовые синтетические стаканчики...

 

Это и осталось, когда погас щедрый праздничный фейерверк и усталые толпы разошлись с помрачневших, имеющих недобрую славу улиц, — тонны мусора в Даунтауне. Как ни высоко вознеслась над городом обзорная площадка 110-этажного Всемирного торгового центра, нового грандиозно-изящного украшения Нью-Йорка, и с нее отчетливо были видны эти уникальные скопления мусора. Это был самый широкий из юбилейных символов — растущие горы мусора возле растущих этажей небоскребов. Речь, конечно, идет не о 200 миллионах тонн лишь твердых отходов, которые каждый год Америка отправляет на свои свалки. Нет, речь о символической амплитуде американской цивилизации...

 

У этой амплитуды десятки и сотни выражений. В юбилейное лето славный ее конец закинули, например, на Марс. Автоматическая станция «Викинг-1», безукоризненно совершившая посадку после 11-месячного путешествия, передавала в калифорнийский город Пасадину прекрасные цветные фотоснимки «красной планеты» и, беря пробы грунта, научно выясняла давно интригующий землян вопрос: есть ли жизнь на Марсе? И в то же время, демонстрируя, к примеру, другой, бесславный, конец, американской амплитуды, гремел на всю страну «секс-скандал» в Вашингтоне. Одна белокурая секретарша, ссылаясь на свой, оказавшийся немалым опыт, обличала ряд почтенных законодателей с Капитолийского холма не только в покупке любви на деньги налогоплательщика, но и в использовании секса, как разменной монеты, в своих политических сделках.

 

Продолжим сравнение. По случайности «Викинг-1» опустился на Марс ровно через семь лет после того, как на Луну высадился первый десант с Земли — Нил Армстронг и Эдвин Олдрин. Какая, однако, разница в общественном приеме! Ученых возмущало невнимание публики к «Викингу». Публика здесь приучена глотать сенсации, не очень задумываясь, какие они. Порнографические откровения героини «секс-скандала», попавшие в газеты, а также молниеносно выпущенные в виде книги, ставшей бестселлером, вызвали больший интерес, чем крупное достижение американских ученых.

 

Когда пишешь о другой стране и другом народе, живущем другой жизнью в условиях другой социально-политической системы, конкретные примеры хороши своей наглядностью и предметностью. Они еще и полезны — как пробы грунта на Марсе, взятые автоматической рукой «Викинга».

 

Возвращаясь к празднованию американского двухсотлетия в Нью-Йорке, приведу еще один пример, тоже из частных и тоже, однако, не лишенный общего интереса. После парада, фестивалей и фейерверков нью-йоркские газеты больше всего удивлялись тому, что, хотя шесть миллионов человек собрались в Даунтауне и высыпали на берег Гудзона, все прошло спокойно, без грабежей и убийств, без перестрелок между бандитами и полицейскими, без новых рекордов городской уголовной хроники. Удивляются — необычному. Нью-Йорк не удивить нечеловеческими измерениями небоскребов, гигантским уверенным шагом висячих мостов через реки и проливы, товарами на все вкусы в магазинах и интернациональным меню тысяч ресторанов и кафе. Это обычно и привычно, как июльская духота, как автомобильные пробки в районе торговых улиц, как мюзиклы на Бродвее.

 

А элементарному в Нью-Йорке удивляются — суточному перерыву в бесконечной страшной летописи преступности, спокойствию и порядку в толпе, отсутствию тревоги у человека, вышедшего вечером подышать на улицу. И это тоже амплитуда американской цивилизации. Она первой создала многомиллионные города, аккумулировала в них небывалые материальные ценности — и первой бросает эти города, испугавшись их, убегает ради безопасности и спокойствия в комфортабельный идиотизм пригородов, где люди общаются не друг с другом, а с телевизором.

 

Год назад Нью-Йорк очутился на грани банкротства. Нечем стало платить муниципальным служащим, не было денег для выполнения финансовых обязательств по городским займам. Нью-Йорк стоял с протянутой рукой в коридорах власти в Вашингтоне, драматически символизируя и кризис больших городов, и ту, порочную и привычную, систему приоритетов, когда у конгресса и Белого дома легче выпросить деньги (и много больше денег!) на новую атомную подводную лодку «Трайдент», чем на спасение американской городской цивилизации. В последнюю минуту президент и конгресс все-таки спасли город от банкротства. Надолго ли? Ведь плачевное муниципальное положение Нью-Йорка — это лишь промежуточный итог конфронтации бедности и богатства. Конфронтация усиливается по мере того, как город темнеет (больше трети населения — небелые жители) и беднеет в волнах новой иммиграции (в последние годы преимущественно пуэрто-риканской), а бизнес, вслед за белыми состоятельными жителями, бежит в пригороды, подрывая муниципальную налоговую базу. А ведь Нью-Йорк — лишь одна ячейка разделенного общества, которое всей жесткой работой механизма частной инициативы обучает своих членов быть каждому за себя, чем бы это ни грозило другим и общему благу, как бы самоубийственно это ни оборачивалось в конечном счете против многих из исповедующих такие принципы непросвещенного эгоизма. Нью-Йорк — лишь одна из ячеек общества, где обостряются социальные, расовые, этнические конфликты.

 

С Декларацией независимости, двухсотлетие которой празднуют американцы, связана и неписаная American Dream Американская мечта, и многие американские мифы. Так писали в Декларации независимости провозглашая от имени зарождавшейся нации неотъемлемые права человека на жизнь, — свободу и стремление к счастью. Не это ли «Мы» положило начало мифу о единстве нации? Вопреки 200-летним очевидностям буржуазные политики и ученые о разделенности американской нации говорят как о явлении временном и кризисном, а о единстве — как о вечном и естественном. Такие рассуждения входят в состав юбилейного елея. Но в наш скептический век елей не пользуется популярностью. Фактов им не замазать. Разделенность и отчужденность — естественные спутницы американского общества.

 

Был среди тысяч других и такой проект к двухсотлетию: 4 июля протянуть, взявшись за руки, человеческую цепь во всю ширину Северо-Американского континента, демонстрируя единство и братство американцев. Тут было что-то и от американского барда Уолта Уитмена, воспевавшего человеческое братство, и от обычая нынешних борцов за гражданские права; это они на своих митингах берутся за руки, запевая гимн солидарности «Мы преодолеем». Проект сорвался — из-за нехватки средств, из-за плохой организации. Но главное — из-за утопичности самой прекрасной идеи: нет в Америке этой единой человеческой цепи.

 

2

 

200 лет более чем веский повод для оглядки, для напоминания о тех из американских амплитуд, которые можно назвать историческими. В них — динамизм американского капитализма, талант организованности и эффективности, заложенный в американском характере, умение добиваться быстрых экономических результатов, равное в условиях жестокой конкуренции умению выжить и преуспеть, безжалостное отбрасывание всего мешающего при каждом новом рывке вперед, при каждой новой попытке выйти из мучительных кризисов, даже если это все судьба тысяч и миллионов людей, человеческий материал, ставший ненужным и подлежащий списанию в утиль еще при жизни. В исторических амплитудах — и великие достижения, и великие проблемы Америки.

 

На заре самостоятельного существования США были чисто аграрной страной с населением в два с половиной миллиона, включая полмиллиона черных рабов, которые на Юге, самом богатом тогда районе страны, составляли — в денежном выражении — две пятых всей собственности граждан. Бенджамин Франклин, философ, дипломат и изобретатель, а также один из первых футурологов, не видел у Америки другой будущности, кроме сельскохозяйственной. Он был не одинок в этом заблуждении. Его соотечественники тоже на веки вечные мыслили себя свободными фермерами. Перед ними лежал богатейший неосвоенный континент, немеренные и непаханные благодатные земли.

 

И что же? Отнюдь не фермерской страной предстает сегодня перед миром Америка, хотя ее сельское хозяйство и славится своей высокой продуктивностью. Фермеры составляют лишь З процента самодеятельного населения, что свидетельствует о прощании с наивным заблуждением прошлого и о разорении мелких хозяйств в борьбе с крупными и крупнейшими. США — самая промышленно развитая страна капиталистического мира, лидер научно-технической революции. Электроника проникла во все сферы производства, управления и быта, вплоть до кассовых аппаратов в универмагах и продмагах, подключенных к автоматической системе учета товаров и продуктов (и вплоть до множащихся случаев электронного воровства, когда, зная номера и коды банковских компьютеров, злоумышленники «выписывают» себе десятки и сотни тысяч долларов, не оставляя никаких следов) .

 

Двухсотлетняя амплитуда американской экономики, как известно, знала жесточайшие кризисы и все-таки продолжает движение по восходящей, хотя и неуверенной, кривой. Что дальше? В предсказаниях специалистов, обескураженных недавним сильнейшим после 30-х годов спадом, оптимизм». К 2000 году проецируется рост валового национального продукта почти вдвое, До 2460 миллиардов долларов (в долларах 1972 года). Но это сверхосторожный оптимизм. Со второй половины 60-х годов, когда возникло движение за спасение окружающей среды, и особенно с конца 1973 года, когда на США с ураганной внезапностью налетел энергетический кризис, американцев не отпускает тревога: недры хищнически опустошены, эпохе безудержного расточительства приходит конец.

 

 

 

 

  • Жить каждую минуту / Саркисов Александр
  • Ритм жизни (Армант, Илинар) / А музыка звучит... / Джилджерэл
  • Глава 4 / Beyond Reason / DayLight
  • Химеры / Алина / Лонгмоб "Бестиарий. Избранное" / Cris Tina
  • Чувство, которое нас уничтожает / Реклама / Хрипков Николай Иванович
  • Паллантовна Ника. Спящая красавица / Машина времени - ЗАВЕРШЁННЫЙ ЛОНГМОБ / Чепурной Сергей
  • Глава 3 / Мир ведьминых снов / vallentain Валентина
  • В снежных лапах (Zadorozhnaya Полина) / Лонгмоб "Истории под новогодней ёлкой" / Капелька
  • Алло! / Лешуков Александр
  • Глава 3. Исход / За гранью / Alinor
  • Специфическое граффити / Опоэтизированные сумбурности / Кэй

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль