ПЕРВЫМ ВЕЧЕРОМ. Машину — на третий этаж гаража, самого себя — на девятый этаж отеля «Холидей Инн», где все, что нужно, — от кровати до Библии, она уже раскрыта на комоде, а в красном углу, на двух мощных коричневых трубах, выпирающих из стены, телевизионный ящик, вертящийся налево и направо, но фронтом своим взирающий на кровать, откуда, не поднимаясь, можно его включить и выключить. Многоканальный цветной змий-искуситель. Фокусник — глотатель времени. Современная икона, не немая, болтливая, многоликая. А заодно и библия — не чета той, что на комоде, с евангелиями не от Матфея и Луки, а от Форда, «Дженерал моторс», пивной фирмы «Шлиц» и прочая, и прочая, и прочая — не счесть их нынешних апостолов, у которых вся мудрость в одной-единственной рекламной заповеди: «Купи наше!»
И для разрядки, с дороги, щелкаю колесиком электронной библии и выбираю евангелие от страховой компании «Мьючуал оф Омаха». В этот вечер она убеждает, что нигде не будет так покойно и дешево доживать свой век престарелым американцам, как под защитой ее страховых полисов, убеждает под концерт обаятельного, нестареющего, популярного Лоуренса Уэлка с его молодцами в красных пиджаках и мололицами в бело-голубых с национальными звездами платьях. Красивая ностальгия вальсов и танго, а в промежутках — мягкие уверения Уэлка, что не так уж все черным-черно в жизни, что хорошее, пожалуй, перевешивает плохое, ибо господь не лишил Америку своего благословения...
Эх, суета сует… Для того ли колесил по горам, чтобы в Чарлстоне смотреть в телеокошечко? Оно всегда под рукой и в Вашингтоне. Такое же. Я раздвинул штору и через невысокое, но во всю стену окно — г настоящее — взглянул на вечерний, воскресный, незнакомый город. Он предстал освещенным, пустынным перекрещением улиц. А был лишь десятый час, время детское. Миновав холл, где косыми взглядами вели дуэли белые старички и старушки, прибывшие на местный «конгресс дружелюбия», и чернокожие молодые люди, тоже проводившие какое-то мероприятие, вышел на волю, под открытое небо. И сразу же почувствовал, как тревожна и здесь, в Чарлстоне, эта вечерняя воля.
Вдоль невидимой и неслышной реки Канава стремглав проносились зажженные глаза автомашин. У обочин темно поблескивали горбы автомашин с потухшими глазами. За углом предстала улица, на ней горели фонари и вывески. Улица была пуста… Но вот издалека навстречу идет темная мужская фигура. По моей стороне тротуара. И захотелось: подальше от такой воли, назад под крышу «Холидей Инн», в комнату с закрытой дверью, к безопасному телеповествованию об американской жизни — без экспериментов. Спаси и помилуй грешника, «Мьючуал оф Омаха»! Спасла. Мы сблизились с незнакомцем. Мы… улыбнулись друг другу, осторожно — и благодарно. И своими улыбками скрепили пакт о взаимном ненападении на Саммерстрит. Хорошее перевесило плохое. Ты прав, Лоуренс Уэлк...
Помните ту вечернюю тоску Блока «ночь, улица, фонарь, аптека...»? Одинокому, беспокойному, дотелевизионному человеку хочется в большой мир, в город, для того ведь и созданный людьми, чтобы жить вместе, а там ночь, улица, фонарь, аптека… Там нет людей, холодная, пустая обнаженность. На Саммерстрит сбывались пророчества от Александра Блока. Лишь света было больше, чем за окном у поэта, но леденил этот свет фонарей и ювелирных витрин, в которых на бархате поблескивали часы и кольца, защищенные толстым стеклом и спецсигнализацией. А вместо аптеки было два кинотеатра, наискосок друг от друга. В одном фотокрасавицы неглиже зазывали на фильм «Фантазии подростков», на витрине другого со смаком вонзались вилы в грудь опрокинутого человека, там повествовали о «кровавых фермерах». Пошлость похоти. Пошлость жестокости. И вечерняя тревога...
УТРО ВЕЧЕРА МУДРЕНЕЕ. свет дня, пусть облачного, осеннего, и люди на улицах прикончили впечатление пронзительной вечерней тревоги.
С утра город был мирным и трудовым. Невысокие горы стояли вокруг молчаливыми свидетелями того, что все здесь началось в конце XVIII века бревенчатым фортом, защищавшим первых поселенцев от индейцев, и продолжилось соляными разработками, угольными шахтами, химзаводами.
Рядом с отелем был местный небоскреб — банка «Чарлстон нэшнл», через большие окна видны были на всех его этажах деловые люди с деловыми бумагами. Мосты перешагивали через узкую реку Канава, на них — подвижные пунктиры автомашин. На другой стороне реки был Южный Чарлстон — индустриальное продолжение города...
Мэр Чарлстона, моложавый брюнет Джон Хатчинсон, усадив меня на большой кожаный диван в своем кабинете и коснувшись темы вечерней тревоги„ говорил, что, если сравнивать с другими, напасть эта бочком обошла город, что число «главных» преступлений даже как будто снижается, а с наркотиками, слава богу, «отстаем на несколько лет от больших городов».
Население сократилось. Кризис в угольной промышленности, не хватает работы, но работающие получают хорошо. Зажиточная крохотная столица маленького, экономически неблагополучного штата, в котором, по правительственной статистике, треть населения числится в разряде бедняков...
Лицо города — это прежде всего лица его людей. Мне повезло, и лица и люди были дружелюбны и приветливы. Особенно Нэд Чилтон, издатель «Чарлстон газетт», коренной житель, патриот и критик Западной Вирджинии. Он дал мне хороших, толковых сопровождающих — молодого репортера Энди Галлахера и ветерана газеты Джона Моргана, автора исторической хроники «Чарлстону — 175 лет». Пригласил меня в «очень капиталистический» частный клуб, расположенный над городом на горе. Было еще два адвоката с женами, либерал и консерватор. Нэд добродушно провоцировал схватку советского гостя с «настоящими капиталистами», а потом мирил нас призывами к широте взглядов и пониманию, рассказывал о двух своих поездках в Советский Союз.
У «Чарлстон газетт» тираж около 70 тысяч, крупнейшая в штате, практически семейная газета: акции у Нэда, еще больше у его тетушки. Чилтону за пятьдесят, но в сером свитере на крепкой груди теннисиста он выглядит много моложе, сидя за своим солидным издательским столом. Лицо мальчишески озорное. Местные твердолобые считают озорными и взгляды Нэда. А он всего лишь либерал — за рост человечности в Америке и резко против бесчеловечной войны во Вьетнаме: «Запишите для истории — с самого начала».
Дружески со мной пикируется, говорит о преклонении перед Достоевским и Толстым и о том, разумеется, что жить нам надо в мире, своей милой секретарше Кей велит подобрать нужные мне вырезки, но, сидя через стол и делая заметки в блокноте, я поднимаю голову и вижу иногда неожиданно острый, вопрошающий взгляд Нэда: «А с чего ты, братец, все-таки сюда пожаловал?»
Советский журналист — диковинка в Западной Вирджинии, а подозрительность к «красным» вошла в плоть и кровь американцев. Но где же тогда твоя широта, Нэд? Неужели не вериШЬ, что я приехал всего лишь, полюбопытствовать и чуточку разобраться в ваших разговорах об угле, экономике, о Рокфеллере IV?
Прошу устроить интервью с Рокфеллером. И радушный Нэд тянется к телефону, поясняя, что Джей — его друг, а жена Джея, Шэрон, — подруга его жены Бетти… А потом медлит, раздумывает, снимает руку с телефона. Я чувствую большую дистанцию между этими двумя друзьями. Хотя газета Нэда горой стоит за Рокфеллера IV, хотя из-за него рассорился Нэд с губернатором Арчем Мором и с мэром Джоном Хатчинсоном...
ТРАНСПЛАНТАЦИЯ РОКФЕЛЛЕРА IV. Что скрывать, в Западную Вирджинию я приехал поглядеть. на молодого Рокфеллера. И еще задолго до Чарлстона местный эфир ворвался в радиоприемник моей автомашины призывами: «Голосуйте за Джея… Джей стоит за народ». Призывали также: «Голосуйте за Арча Мора! Переизберите хорошего губернатора!» И с придорожных плакатов частенько поглядывали на меня два противника. Но кого — за пределами Западной Вирджинии — интересует Арч Мор, даже если он хороший губернатор?
А Рокфеллер — подлинный. Старший наследник в четвертом колене, С именем точно таким же, как у прадеда, сколотившего богатство, ставшее символом вообще богатства, основавшего династию, ставшую символом вообще американского капитализма— Джон Дэвисон Рокфеллер. Только не Первый, а Четвертый. С уменьшительным именем Джей. У него такое состояние, что приводить цифры он считает «неудобным». Такие дяди, которые далеко не каждому даны. Дядя Нельсон — давнишний губернатор штата Нью-Йорк. Дядя Уинтроп — крупнейший землевладелец, бывший губернатор штата Арканзас. Дядя Дэвид — глава «Чейз Манхэттен Бэнк». А отец Джея, Джон Рокфеллер III, — филантроп. Его хобби — благотворительность. Он, например, финансовый попечитель Линкольновского центра, известного культурного комплекса в Нью-Йорке.
Один журналист сказал о Рокфеллере IV: «Человек, у которого все есть». И тот согласился — не подумав. Но даже Рокфеллерам кое-чего не хватает. Не было, к примеру, в их роду президента Соединенных Штатов. Не было, хотя дядя Нельсон несколько раз порывался в Белый дом.
В Аппалачских горах рокфеллеровская семья занимается долговременным политическим инвестированием, которое в конце концов должно принести ей Белый дом. Инвестиция 35-летний Джей Рокфеллер. На нынешнем, промежуточном этапе он хочет попасть в кресло губернатора штата Западная Вирджиния.
Этапы, давшиеся без труда, таковы: привилегированная частная школа, привилегированные университеты — Гарвардский и Йельский, акцент на «азиатские проблемы», китайский и японский языки, выход в мир, включая трехлетнее житье в студента Рокфеллера в Японии (в частности, «для опыта» довой семье, на 25 долларов в месяц), служба в «корпусе мира » — помощником у его директора — Сарджента Шривера, служба в госдепартаменте, где дипломат Рокфеллер занимался Филиппинами и где, как утверждают злые языки, его обстреливали взглядами в коридорах хорошенькие секретарши, золушки, мечтающие о принце...
Напрасно выбегали они в коридор. Среди многих прав и привилегий Рокфеллера есть право не дорожить местом в госдепартаменте. И есть право на эксперименты, которые для простого смертного рискованны, бездумны, недоступны. В 1964 году 27-летний Рокфеллер делает необычный шаг. Была пора, когда Америка богатая и официальная под нажимом движения протеста, преимущественно негритянского, открывала вечно забываемую Америку обездоленных. Президент Джонсон объявил «войну с бедностью». Тогда-то и произошло фантастическое рандеву отпрыска богатейшей фамилии с шахтерским поселком Эммонс, что в 15 милях к югу от Чарлстона: около 300 жителей, 60 семей, а работа у кормильцев — лишь в 13.
В Западной Вирджинии было где бороться с бедностью. На шахтах, встретившись с конкуренцией газа и нефти, в том числе рокфеллеровской; угольные компании интенсивнейшим образом внедряли механизацию и автоматизацию. В результате число шахтеров за считанные годы сократилось в четверть раза. Полмиллиона жителей остались без постоянного куска хлеба. Из сотен шахтерских поселков вытрясли жизнь и душу, они стали «призраками».
Словом, жители Эммонса думали о куске хлеба насущного, молодой Рокфеллер хотел «получить широкое представление о своей стране». И они встретились.
В Эммонсе поначалу не могли понять, зачем прибыл в новенькой машине парень с пугающе знаменитой фамилией. Его принимали за агента, искореняющего самогонщиков, за инспектора, проверяющего, не жульничают ли безработные, достойны ли они вспомоществования и пособий. А он приглядывался к ним, как к папуасам. Встретились два полюса Америки. У одного было все, включая право на зигзаги в карьере. У других — ветхие домишки, страх заглянуть в завтра… Но были и там, в Эммонсе, — вот она, Америка! — плохенькие телевизоришки, и больше всего ужасало Джея — сидение аборигенов у телеэкранов. «Они смотрят телевизор с утра до вечера, — делился он своими открытиями. — Уставятся в него, ничего не видя и не слыша, лишь бы не разговаривать другом».
Дети не учились, потому что взрослые не работали, — не было денег на учебники, на школьные завтраки. А телевизор в Эммонсе ежедневно свидетельствовал последними известиями, что именно в это время миллиарды долларов летят в прорву войны во имя «равных возможностей» для вьетнамских детей, уничтожаемых американскими бомбами и напалмом.
Рокфеллер приехал не для. раздачи долларов и рабочих мест. Он хотел воодушевить жителей, убедить детей учиться. В газетах писали о миллиардере-романтике, пошедшем в народ. Хождение не принесло чуда. «Эммонс остался таким же, как был до его появления», — говорил бывший шахтер Джеймс Энджел. «Я отдал два года, а достиг немногого» — это оценка самого Джея Рокфеллера. Нескольким ребятам помог с учебой. Между прочим, сам получал зарплату — бесплатные услуги безнравственны согласно рокфеллеровской этике.
«К посторонним там относятся очень подозрительно, — говорил Рокфеллер об Эммонсе. — Ведь приезжают туда лишь для того, чтобы что-то проверить, что-то забрать, что-то наобещать и не выполнить».
А по прошествии двух лет он сам прекратил наезды в Эммонс, и взял там больше, чем дал, — дополненную биографию. Теперь не только долларовый ореол был вокруг его имени, но и ореол народного заступника.
Трансплантация состоялась. Уроженец Нью-Йорка, недавний житель Вашингтона объявил себя западным вирджинцем, зарегистрировался демократом (в отличие от отца и дядей республиканцев) и от малых дел перешел к делам помасштабнее. В 1966 году был избран в законодательное собрание Западной Вирджинии, еще через два года — государственный секретарь этого штата.
Пит Тоу — его заместитель. Если верить местным знатокам, ближе его никого к Джею Рокфеллеру нет. В пустом кабинете Рокфеллера этот желчный и, видно, умный человек пренебрежительно говорил, что должность государственного секретаря штата — пустяковое, хотя и тепленькое, местечко: хранить официальную печать, следить за правильностью регистрации избирателей. На тепленьком местечке иные сидели десятилетиями, один из сидевших ухитрился передать должность своему сыну. Но такое, конечно, не соблазнит правнука Рокфеллера 1. Офис на первом этаже западновирджинского Капитолия — лишь опорная площадка для прыжка через коридор, в губернаторский кабинет.
Вражда неприкрытая царит в коридоре. Доведя меня до приемной губернатора, мельком показав на ковер (третий по размерам в мире, как утверждают местные справочники), мистер Тоу сказал, что дальше не пойдет. «дальше только с боем?» спросил я. Он усмехнулся. За неделю до выборов губернатора бой был в самом разгаре.
Мы… Это слово Рокфеллер произносил теперь от имени жителей Западной Вирджинии:
— У нас есть люди. У нас есть природные богатства. У нас есть решимость. Я хочу возглавить этот штат, чтобы объединить все это во имя прогресса, который будет длительным. Я считаю, что лучше любого другого смогу поработать во имя величия этого штата…
Он обещает 50 тысяч новых рабочих мест, 20 тысяч миль улучшенных дорог, обещает прижать угольные компании, лично спускаться в подземелья шахт, чтобы следить за техникой безопасности, навсегда покончить со «стрипмайнинг» — той добычей угля, разрушающей аппалачскую землю и красоту гор. Его пропагандисты провозглашают, что наконец-то неудачливому штату подвалило счастье — в виде Джона Дэвисона Рокфеллера IV, который стал отныне «величайшим природным богатством» Западной Вирджинии.
ДЖЕЙ… ДЖЕЙ… ДЖЕЙ… С утра езжу с Джоном Морганом, заслуженным репортером «Чарлстон газетт», летописцем Западной Вирджинии и однофамильцем ее знаменитого открывателя — Моргана Моргана. Перед нашей машиной маячит серый элегантный полуавтобус с голубыми наклейками «Джей… Джей… Джей...» и вереница легковых автомашин, на которых больше всего «Джей… Джей… Джей...». Мы на предвыборной тропе Рокфеллера.
Небо серое. Мелкий дождь. Мокрые горы. Мокрые дороги. Мокрые поселочки в окрестностях Чарлстона — Мермет, Кэбин Крик, Майами… Кучки людей у красно-кирпичного магазина, у побеленной дощатой забегаловки, которая прямо на фасад вынесла меню-вывеску: «Сандвич с сыром — 45 центов. Сандвич с ветчиной — 40 центов».
Если народу побольше, из спины серого автофургона с голубыми наклейками выдвигается металлическая устойчивая платформа. Если совсем немного — начищенные штиблеты прямо на земле. Человек в светло-коричневом твидовом костюме высится над всеми — без малого 2 метра. Голова его всегда в полунаклоне, как это бывает у очень высоких людей. Честолюбие не бездействие, и Джей Рокфеллер работает с семи утра до полуночи в эти последние предвыборные дни. Он гордится тем, что объездил все западновирджинские глухомани и что его в лицо видели не меньше 150 тысяч самых разных жителей; Честолюбие — это семейная работа в Америке. Достается и егожене Шэрон, дочери иллинойского сенатора Чарльза Перси. Она «обрабатывает» женщин и молодежь. Идиотская работа смешной ритуал рукопожатий и коротеньких самовосхвалений на коротеньких остановках. На любителя. Я чувствую, что сутулому Джону Моргану неловко перед иностранцем за эту «демократию в действии».
С восьми утра я пробую себя на поприще, физиономистики, наблюдая Рокфеллера IV вблизи. Ну, рост, пробор в темно-русых мягких волосах. Ну, глаза за стеклами очков в роговой оправе, правильный нос, красивые губы. Кроме роста его выделяет среди этих людей лишь загорелость и холеность щек, пожалуй слишком свежих для 35-летнего мужчины. Ну, симпатичен. Достаточно ли этого? Вглядываюсь в глаза, в лоб, в движения губ, вслушиваюсь в интонации голоса — ведь они открывают человека, даже если речи его пусты. Нет, не вижу силы и игры живого ума. Не вижу сильной воли. Впрочем, и хитрости не вижу. Нет и еще одного качества, которое, как талант, ценится на здешнем рынке политических карьеристов, — магнетизма, привлекающего и увлекающего толпу. Отними знаменитую фамилию и сразу недоуменный вопрос: почему именно этот — кандидат в губернаторы, а не вон тот, из его свиты?..
С полунаклоном головы, с правой рукой, словно нашаривающей, кого бы полуобнять и приблизить сверху (сверху!), Джей похож на затейника. Глядя на собравшихся, вот-вот воскликнет: «Каравай-каравай, кого хочешь выбирай!..» А рядом бывший вице-президент, кандидат в президенты в 1968 году, миннесотский сенатор Губерт Хэмфри с его поношенным умным лицом и глубокими подглазьями, опытнейший политик, тертый калач, не потерявший, однако, свойства искренне зажигаться от собственного красноречия. Сегодня он и гастролирующая звезда политического шоу-бизнеса, и лоцман-наставник Рокфеллера. Он-то знает, как заметить младенца на руках у матери и взять его так, что младенец не пикнет. Он умеет подойти к первоклашкам, сгрудившимся в дверях школы, и занять их, пока фоторепортеры отражают этот трогательный миг. Молодой Рокфеллер наблюдает Хэмфри с восторгом ученика. Во взгляде его читается: «Во дает!»
Лишь в зале чарлстонского отеля «Даниэл Бун» на обеде с демократами-активистами и профсоюзниками после ударной призывной речи Хэмфри Рокфеллер тоже зажегся и, высясь над трибуной, махая длинными руками, требовал от своих сторонников «экстра-энергии и экстра-усилий» в оставшиеся дни.
— Идите в церковь воскресным утром, но не сидите перед телевизором в воскресный день, и тогда у нас будет праздник в среду...
Я подошел к нему после обеда-митинга. Спросил, почему он, Рокфеллер, перед которым открывались все пути, выбрал именно политику. Он не стал отрицать, что все пути открывались. Я получил вежливый ответ:
— Потому, сэр, что политика — лучший путь служения народу.
На том же обеде познакомили меня с Робертом Макдона остроносым джентльменом, похожим на диккенсовского стряпчего. Говорят, что он знает вдоль и поперек всю западновирджинскую политику, многих западновирджинских политиков держит у себя в жилетном кармане, в 1960 году был здесь толкачом у Джона Кеннеди, а теперь ходатай по делам Рокфеллера. Сославшись на свое неведение иностранца, я спросил многоопытного мистера Макдона, почему же все-таки человек, лишь восемь лет назад появившийся в этом штате, не проверенный ни в каком значительном деле, не имеющий практически никакого послужного списка, так уверенно заявляет о своих правах на лидерство. Мистер Макдона не скрыл — и не открыл — секрета.
— Деньги, мой друг, деньги...
Рокфеллеровские деньги выглядят по-разному. Это, например, на стенах служебных помещений яркие мазки абстрактной живописи вместо древних генералов с подзорными трубами. Это более смазливые секретарши и больший штат работников, половину его Рокфеллер, оплачивает из собственного кармана. Разумеется, это собственный дом, один из лучших в окрестностях Чарлстона, и еще дом стоимостью в полмиллиона, строящийся в горах, — им он хотел бы развеять слухи о транзитном характере своего жития в Западной Вирджинии.
Но и это мелочи. Его деньги существенно изменили политический пейзаж Западной Вирджинии, взяли контроль над организацией демократической партии и развязали соревнование местных честолюбцев, прыгающих в рокфеллеровский «ФУРгон», на котором со временем можно доехать до самого Белого дома. Его деньги -, это репутация неподкупности в штате, где 0 коррупции говорят как об образе жизни, где, к примеру, бывший губернатор Уолли Бэррон посажен на 12 лет в тюрьму за взятки. «Никто не сможет купить меня и мой голос», феллер IV с уверенностью человека, привыкшего — покупать, заявляет Рок-а не продаваться. Этот аргумент внушителен там, где политиков покупали и покупают угольные компании.
И едва ли не главное — рокфеллеровские деньги и связи сулят привлечь новые капиталы, кинуть экономически неблагополучному штату 50 тысяч новых рабочих мест.
УГОЛЬ… УГОЛЬ… УГОЛЬ… Но королем пока остается уголь.
На севере штата, в городе Моргантаун, где расположен. Западновирджинский университет, было у меня три долгих разговора в профессорских кабинетах с людьми, которые пишут книги и научные статьи о Западной Вирджинии. Больше всего говорили об угле — благословении и проклятии этого края. Все сошлись на том, что историей американского капитализма Западной Вирджинии отведено место «внутренней колонии», в которой издавна командовали «посторонние интересы», то есть угольные компании, бесконтрольно эксплуатирующие штат, а свои штаб-квартиры имеющие в Питтсбурге, Нью-Йорке, когда-то даже в Лондоне.
О сокращении вчетверо армии шахтеров, о полумиллионе жителей, оставшихся без средств к существованию, говорил профессор Роберт Манн, известный историк этого края.
— Это был первый в Соединенных Штатах, если не в мире, пример, когда большая отрасль индустрии, конкурируя с нефтью и газом, так резко и так быстро сократила свою рабочую силу, объяснял он. — Свои проблемы угольные компании переложили на шахтеров.
— Проблема безработицы никогда, по существу, не была решена. Экономически штат погружался все глубже и глубже. Несколько лет назад мы, можно сказать, достигли дна и начали снова подниматься — не благодаря экономическому росту, а потому, что часть безработных, преимущественно молодые, уехали в другие места, а старики перемерли.
Это оценка профессора Уильяма Мерника, виднейшего знатока местной экономики. В ней и некролог, и надежды на будущее.
Уголь… Вокруг угля кипели предвыборные страсти. Так как у Рокфеллеров нет капиталов в угольной промышленности Западной Вирджинии, молодой миллионер считал руки развязанными и клеймил губернатора Арча Мора как лакея угольных компаний, продавшего душу «Консолидейшн коул» и «Айлэнд Крик». Его противник не оставался в долгу, взывая к солидарности западных вирджинцев против аутсайдера с «самой безжалостной фамилией в мире», против «крупнейшего в мире состояния», которое осуществляет зловещий заговор — тотальную ликвидацию угольной промышленности штата в угоду своим нефтяным и атомным интересам, план «уничтожения шахтера и его семьи».
Уголь… На несколько часов я стал гостем компании «Консолидейшн коул», крупнейшей в Западной Вирджинии и вообще в США.
Боб Вербоски, молодой сотрудник рекламного отдела компании, привез меня в холмы на самой границе Западной Вирджинии и Пенсильвании, на шахту «Блэксвил-2».
У одноэтажного, легкого здания дирекции мы встретились с управляющим. Он куда-то спешил. Поздоровавшись и сразу же попрощавшись, напутствовал меня: «Напишите добрые слова… Смотрите, какая красивая шахта».
Я не шахтер, не бывал в шахтах, и поначалу мне было невдомек, что же красивого в трех добротно-мощных «силосных башнях», хранящих уголь перед отправкой клиентам, в наклонных линиях транспортеров, повисших над утрамбованной, засыпанной щебенкой землей, в высоком корпусе сортировочной фабрики… Походив и послушав разъяснения Форреста Ванноя, отвечающего за наземные операции, я догадался, что красота предельной механизации, в высочайшей производительности труда. Меня не пустили под землю, сказав, что на это потребуется слишком много времени, но я видел, как бесшумно и быстро ходили вверх-вниз на стальном тросе две «бадьи», похожие на вертикальные, закрытые вагоны. Каждые 69 секунд выдается на-гора 18 тонн угля, и пока одна «бадья» разгружается наверху за пять — семь секунд, другая загружается внизу за те же секунды, чтобы, встретившись на полпути — одна пустая, другая полная, — разойтись и через какую-то минуту поменяться ролями.
Наверное, это красивая шахта, если за операцию погрузки и разгрузки отвечает под землей лишь один человек, нажимающий кнопки, и если наверху в смену занято лишь пять человек, и если составы, подаваемые под уголь, даже не останавливаются, медленно двигаются — каждый вагон на 120 тонн загружается за полминуты.
Красивая шахта, и красив был сам бригадир Форрест ВанноЙ, высокий и неторопливый, в синих брюках, заправленных в рабочие бутсы, в бежевой куртке и белой каске с длинным прозрачным козырьком. Он не снимал каску, даже сидя в кресле в своем кабинете. Потомственный шахтер.
В упоминании об отце, умершем от «черных легких», былакакая-то грустная гордость — шахтерская смерть. Воевал во вторую мировую — — Тихий океан, Италия, Африка. После пяти лет службы вернулся в родные края, где начал шахтерствовать довойны, — с намерением окончить колледж и пойти на «чистую работу». Недоучился, стал счетоводом, и однажды такая напала тоска, такое отчаяние, что в четырех стенах, за скучными бумажками просидит он всю жизнь. Он вернулся в шахту. Сейчас и его сын Марк там, внизу, на «Блэксвил-2». Тоже взыграла шахтерская кровь. Американцы редко говорят о любви к своему делу, к профессии, но из уст Форреста Ванноя я услышал почти сентиментальное и очень искреннее признание:
— Шахтерство — это моя жизнь, и я очень люблю это дело… На этой ноте любви и гордости можно было бы и закончить рассказ о красивой шахте и ее красивом бригадире. Но занимал меня вопрос, что же сталось с бывшими шахтерами, если вчетверо выросла производительность труда. Уже вооруженный профессорскими выкладками, я хотел получить ответ еще и на шахте. Как ни деликатничал я, формулируя свой вопрос, существо его изменить было невозможно. И тогда тишина наступила в кабинете бригадира Ванноя, но это уже была не тишина образцовой шахты и автоматизированного труда, где ждут состав под уголь, а та тишина, когда вспоминают большое несчастье.
— Жестковатый вопрос, — вымолвил Форрест Ванной, и жест, которым он глубже надвинул на лоб прозрачный козырек своей каски, был похож на жест, которым вытирают со лба внезапно выступивший пот.
И помолчав, он взглянул на Боба Вербоски: это, мол, по твоей части. И Боб, знающий свои обязанности штатного объяснителя в угольной компании «Консолидейшн коуд», отполированным, безжизненным языком общих цифр и фраз, языком, стирающим индивидуальность человеческих судеб, отрапортовал, что многие уехали искать работу в другие края, а часть перешла на welfare, то есть на вспомоществование, получаемое от властей штата.
Я смотрел на Ванноя. И видел: нет, не удовлетворял этот гладкий ответ его, человека, родившегося и выросшего в этих местах, сына и отца шахтера. Живые судьбы, живые какие-то картины мелькали в его мозгу, и хоть не было тут пострадавших тех людей, предательством было бы умолчать о них. Но и распространяться об их участи не хотелось ему, человеку. «Консолидейшн коул», на хорошем месте и счету, на крепком финансовом крючке пенсионных планов, — кое-каких льготно приобретаемых акций и прочих поощрений. Он-то выжил и извлек уроки и надежно застраховал себя со всех сторон, прикупив даже землицы, чтобы в случае чего фермерствовать на старости лет. Фермер и шахтер — такие «горцы» изображены на гербе штата, лежащего в Аппалачских горах. Не вышло одно, держись за другое.
И Форрест Ванной, выслушав Боба, сказал, как выдохнул:
— Черт побери, как они не хотели уходить отсюда!..
Попрощавшись с бригадиром, мы вышли на шахтный двор. Он по-прежнему был внушительно безлюден и внушительно тих. Там, под нашими ногами, глубоко под землей, шла напряженная м шумная работа, а здесь было лишь бесшумное и сильное движение троса, тянущего уголь из глубины.
Боб Вербоски вез меня назад, в Моргантаун. Дорога вилась среди холмов, поздняя осень продолжала делать свое дело, меняя багрянец на пожухшую желтизнУ, но день был прекрасный, солнечный и тихий, величавый… День — — подарок, — как сказал поэт.
Десять лет назад, еще начиная знакомиться с Америкой, я проезжал с товарищами через эти края, и где-то тут, неподалеку, на горной скользкой декабрьской дороге огромный грузовик с прицепом приложился к багажнику нашего «форда». мы ехали тогда в Восточное Кентукки, где неудачники, выброшенные из шахт, в отчаянии доходили даже до оружия, до динамита. Там было то же, что в Западной Вирджинии, только еще хуже.
А сейчас стало тихо и там, и тут. И глядя на живопись осени в Аппалачах, я думал, что трагедия массовой безработицы скрылась за поворотами этой дороги, в маленьких поселках за гребнями холмов, притихла, ушла в другие места, а то и в преждевременные могилы.
ЧЕТЫРЕ ВСТРЕЧИ С МАДИСОНОМ
(Включая заочную)
1
В город Мадисон, столицу штата Висконсин, я впервые попал в апреле 1963 года.
С коллегой-корреспондентом мы ехали тогда в кукурузный штат Айова, уже знаменитый у нас, и дальше в штаты Миссури, Иллинойс, Индиану, через города и городишки американского Среднего Запада. Журналистская тяга охватить побольше, поставить еще одну галочку в памяти и блокноте завлекла нас чуть выше на север, в Мадисон. В блокноте — мелкая транзитная смесь. Приехали поздно, мотель «Арбор» на западной окраине города, сандвичи с расплавленным сыром в кафе «У андер», официантка, боязливо вслушивавшаяся в незнакомую речь двух полуночников, местная телефонная книга на сон грядущий, в ней много скандинавских, немецких, чешских, польских фамилий — некогда Висконсин осваивали выходцы из Центральной и Северной Европы. Переночевав, ездили по городу и университету, разыскивая упомянутую в справочниках унионистскую церковь Фрэнка Ллойда Райта, великого американского зодчего, который любил висконсинскую землю и оставил на ней немало шедевров своей вписанной в ландшафт «органической» архитектуры.
К вечеру, когда солнце уже садилось за город, названный в честь четвертого президента США, и за красивые озера с индейскими именами — Монона и Мендота, мы уехали из Мадисона, купив на прощание полфунта рокфора в магазине «Дом висконсинского сыра». Штат называют молочной фермой Америки. Неслись навстречу молочные автоцистерны, загорались неоном вывески «сырных колоний», вечерними идиллическими силуэтами возникали коровки на просторах земли, которая чаще, чем церковные кресты, поднимает к небу дюралевые маковки силосных башен.
Не обзавелись мы там друзьями, но знакомыми успели обзавестись. Запомнилась встреча с мистером Уильямом Эвью, издателем мадисонской газеты «Кэпитол таймс».
Старику было 80 лет, газетой своей он управлял из дому. Когда редактор Майлс Макмиллин, предварительно созвонившись с хозяином, повез нас к нему, пришлось заранее смириться с ролью экзотических залетных птиц, которых, как ребенку, покажут старику, чтобы чем-то возбудить его угасающий интерес к жизни.
Старик сидел у окна в глубоком кресле, положив ноги на пуф. За окном двое рабочих чинили балкон. Они тоже были немолоды, и потому детски потешными выглядели на них белые комбинезоны с множеством карманов. А за балконом, празднуя недавнее освобождение ото льда, маняще сверкало под апрельским солнцем озеро Мендота. В его торжествующем весеннем сиянии чудился как бы упрек: «На кого вы меня променяли?..»
Променяли, как выяснилось, не без смысла. Не просто газетным коммерсантом был этот старик, известный в своем городе. Небольшая его газета (тираж 47 тысяч) несла некое местное знамя либерализма, или, скажем так, прогрессивизма.
Соратник знаменитого висконсинца, сенатора Роберта Ла Фоллета, Уильям Эвью основал свою газету в декабре 1917 года, вскоре после вступления Америки в первую мировую войну. Ла Фоллет, по кличке Боевой Боб. голосовал против участия в войне. «Кэпитол таймс» вслед за сенатором намекала, что война несправедлива, что гибнут на ней бедные, а наживаются бога, тые. С первого номера газету принялись душить — консервативная соперница «Стейт джорнэл», торговая палата Мадисона, церковь, женские джингристские организации. Душить, разумеется, под лозунгом «защиты наших парней», то есть тех молодых американцев, которые в тогдашних френчах и обмотках плыли через Атлантический океан в Европу. Порой распаленная толпа, с цепями и палками, подступала к «германским агентам» с их бедненькими наборными кассами и печатной машиной.
Уильям Эвью, упорный сын норвежца, выстоял. В 20-е годы клеймил ку-клукс-клановцев, защищал права рабочих и фермеров и попытки создать прогрессивную партию, а в начале 40-х пропагандировал войну — войну против нацизма. И все это время защищал запавшую ему в душу с молодых лет. «висконсинскую идею» Ла Фоллета, который умер в 1925 году, так и не попав в Белый дом кандидатом своей независимой прогрессивной партии.
«Кто будет править — богатство или человек? Кто будет занимать общественные должности — образованные и свободные патриоты или крепостные слуги корпоративного капитала?» таким вопросом задавался издатель Эвью.
В общем, нам невзначай повезло. В доме 920 на Кастл-плейс туты увидели громовержца местного масштаба, «разгребателя грязи», демократа, который никогда не молчал в тряпочку. Коренастый мистер Макмиллин сидел по правую руку, идейный, так сказать, наследник. Их речи о том, что капитализм отнюдь не равнозначен демократии, были смелы по тогдашним американским временам.
Последним из врагов старика был небезызвестный сенатор Джозеф Маккарти, демагог, всюду находивший, «красных агентов» — в госдепартаменте, Пентагоне, Голливуде, на телеэкранах и т. д. Именно висконсинцы отправили это страшилище в сенат США, и Уильяму Эвью было чрезвычайно обидно, что в современную историю Америки его родной штат вписал эпоху маккартизма. Их счеты свела смерть Маккарти в 1957 году. Но и после нее издатель не примирился, говорил о покойнике, как о живом скандалисте с соседнего двора. Джо Маккарти, оказЫвается, начинал свою скандальную карьеру именно с газеты «Кэпитол таймс» и ее издателя, обвиняя их в «коммунистическом характере» .
Так со сменой эпох и шовинистических истерий почти на восьмом десятке лет превратился мистер Эвью из «германского агента» в «коммунистического попутчика». Смешно? Смешно задним числом, если уцелел. В те годы было страшно. Многих «антиамериканцев» Маккарти столкнул в общественное небытие...
Мы просидели у издателя часа полтора. Когда подошла пора прощаться, живо блеснули блекло-голубые глаза старика, и свой политический рассказ он вдруг связал с весной, с апрельским ясным днем, с озером Мендота, сверкавшим за окном.
Всю жизнь я боролся, часто в одиночку, чтобы эта красота, которую дало нам провидение, стала достоянием народа.
Мы простились и ушли, оставив Уильяма Эвью дожирать жизнь на берегу красивого озера.
2
24 августа 1970 года в 3.40 ночи в полиции раздался телефонный звонок. Дежурный услышал:
— Окей, свиньи, а теперь слушайте, да хорошенько. Бомба в университете, в Армейском центре математических исследований. Взорвется через пять минут. Очистите здание!
Бомба взорвалась в 3.42.
Взметнулась над спящим городом ослепительная вспышка. Грохнул взрыв, докатившийся до августовских полей.
Стены массивного Стерлинг-холла устояли, но внутри здание разорвало от подвала до пятого этажа. Вокруг в десятках домов вылетели стекла.
Под шипение пожарных струй и треск огня уходила ночь, и в свете наступавшего утра увидели мадисонцы вывороченные с корнями деревья, искореженные машины, следы преждевременного листопада и много битого стекла. Таинственно и пугающе висел высоко на дереве чей-то пиджак. Обгоревшие папки и бумаги валялись на асфальте и траве...
В подвале, в воде, нашли труп 33-летнего физика, кандидата наук Роберта Фаснахта, Он погиб случайно — засиделся допоздна, а физический факультет находился под одной крышей с Армейским центром математических исследований. В этот центр, работающий на Пентагон, и целили динамитчики.
Студенты не раз штурмовали Стерлинг-холл, протестуя против вьетнамской войны. Били стекла. На этот раз стекольщиками дело не ограничилось. Взрыв разрушил электронно-вычислительную машину, повредил ускоритель ядерных частиц — общий ущерб в 6 миллионов долларов. В сгоревших бумагах были плоды 20-летних секретных разработок. Прокламации, появивШИеСЯ в Мадисоне, разъясняли политический смысл взрыва:
«Их исследования буквально убили тысячи людей и создали устройства для доставки ядерных и химико-биологических бомб… Если военщина подавляет жизнь и свободу, наш долг — подавлять военщину».
Вскоре директор ФБР Эдгар Гувер объявил общенациональный розыск братьев Карлтона и Дуайта Армстронгов, 23 и 20 лет, Дэвида Файна, 49 лет, и Лео Барта, 22 лет, обвиненных в покушении на федеральную собственность, в заговоре и в «нарушении гражданских прав» Роберта Фаснахта. Висконсинский университет назначил вознаграждение в 100 тысяч долларов за информацию, ведущую к поимке. Но четверо как в воду канули.
Я был тогда в Москве: эхо взрыва услышал со страниц американских газет и журналов. Вспомнил, что когда-то заезжал в
Мадисон. На всякий случай полез за разгадкой в старый блокнот и — слона-то не приметил! — прочел о полфунте рокфора телефонной книге, «молочной ферме». А что могли мы тогда узнать?! студентам в те годы не приглядывались. В университетах, казалось, покорно и молча росло еще одно поколение самодовольного «общества изобилия».
Запись беседы с Эвью. Нет, конечно, никакой связи между его оппозицией Джозефу Маккарти и взрывом в Стерлинг-холле. Никакой, кроме связи контраста. Откуда же все это возникло за каких-то семь лет?!
Вьетнам… Этого слова-разгадки не было в записи беседы с Уильямом Эвью. Тогда Вьетнам не рифмовался с Америкой. Но время это пришло, когда наступила эскалация войны и антивоенных протестов. Именно детьми вьетнамской войны были те американские ребята, которые под августовскими звездами припарковали у стен Стерлинг-холла свой «пикапчик» со взрывчаткой.
В те годы, что прошли между первым моим посещением Мадисона и второй, заочной, встречей с ним, уложилась треть жизни этих ребят, причем единственная, более или менее взрослая треть. Для них это была пора вступления в мир взрослых, его напряженного открытия. Из года в год слышали они риторику о «миссии свободы и демократии», о долге перед сайгонскими союзниками, о «свете в конце тоннеля» и «победе, ждущей за углом», «о чести Америки». А видели — на телеэкранах — солдатские зажигалки у соломы вьетнамских хат. Искаженные болью лица раскосых людей в страшных струпьях напалма. сследований. Американские вертолеты, как коршуны, над водой и зеленью рисовых полей, треск их крупнокалиберных пулеметов. Капли бомб как бы нехотя отделяются от американских самолетов… Взрывы… Взрывы...
Да разве перечислить все? Был первоначальный риск и малолюдность, потом размах антивоенных протестов, массовые математических марши на Пентагон, осады Белого дома, затем — — отчаяние: мясорубка во Вьетнаме не замедляла свои обороты. А в мае 1970 года после вторжения американских войск в Камбоджу, трупы в самой Америке — белых студентов Кента, черных студентов Джексона...
Эта формула существует, хотя ее не вывел еще ни один армейский центр математических исследований. Если миллионы американских бомб из года в год с чудовищной методичностью падают на Вьетнам, — го наверняка какие-то самодельные бомбы — от отчаяния и бессилия, от протеста против жестокости начнут взрываться в самой Америке. Законы возмездия отнюдь не всегда укладываются в логику политической выгоды. Насилие рождает насилие, не может не рождать. И бомбы начали взрываться в Америке. В банках… В корпорациях, работающих на войну… В университетах… На линиях высоковольтных передач… С января 1969 года по апрель 1970 года власти насчитали больше 8 тысяч взрывов, попыток взрывов и угроз взрывов, отнесенных к категории «студенческих волнений и беспорядков».
Старый Эвью критически говорил о растлевающей силе крупного капитала. А те четверо, подкатившие ночью в «пикапчике» к Стерлинг-холлу, научились, видимо, молодой, горячей ненавистью ненавидеть чугунную, чавкающую смертью чушку «военно-промышленного комплекса».
Тогда дописывала свой доклад о студенческих волнениях специальная комиссия, созданная президентом Никсоном после расстрелов студентов в Кенте и Джексоне. Взрыв в Мадисоне упомянут там мельком, как крайний пример действий «тактических экстремистов». Но вот как описывалась общая картина: «В прошедшее десятилетие наблюдалось растущее разочарование и отчуждение многих. американских студентов. Больше трех четвертей, студентов считают теперь, что нужны «коренные изменения в системе»; многие утверждают, что их усилия «работать в рамках системы» оказались безуспешными; большое число студентов одобряет тактику подрыва (системы. — С. К.); крошечное, но важное меньшинство прибегает к тактике насилия, не встречая прямого осуждения своих преподавателей и коллег-студентов» .
По стандартам начала 50-х годов три четверти из 7 миллионов американских студентов надо было бы тащить к Джо Маккарти, в его подкомиссию, отделявшую чистых от нечистых, американцев от «неамериканцев» и «антиамериканцев». Висконсинский университет, расположенный в Мадисоне, был одним из центров антивоенного и леворадикального протеста. Штат Висконсин избавлялся от наследия 50-х годов, оставленного опасным демагогом.
3
В 1972 году я снова побывал в Мадисоне, во время первых этапов очередной борьбы за Белый дом: тогда на первичных выборах в штате Висконсин вдруг ярко — и обманчиво засияла звезда либерала-демократа Джорджа Макговерна. Снова был апрель, но весна запаздывала. Два заснеженных озера, как два асимметричных ёжа города, устремлены были в небеса, где солнце воевало с тучами, дождем, с мокрым прощальным снегом. Знобящая и бодрящая весенняя сырость и свежесть пропитывали воздух.
Не сентиментальный порыв вернул меня на прежнее место, а желание ощутить движение времени. Задача соблазнительная и трудная. Как произвести замеры в незримой густой реке времени, текущей в этом городе, где уже 170 тысяч человек — и судеб?
Так же командно стоял на холме белый Капитолий, служебная обитель губернатора и законодательного собрания штата Висконсин. Так же скромно притулился через площадь «Дом висконсинского сыра», где веселый здоровяк-продавец уверял, что, чем больше и дороже коробка с набором сувенирных висконсинских сыров, тем она лучше. Больше стало серого бетона и чистого стекла в деловом центре города, марки автомашин, конечно, сменились, телефонная книга потолстела. Даже черная Библия в номере мотеля была в новом издании.
Из решетчатого ящичка газетного автомата, бросив уже 10, а не 5 центов, я извлек свежий номер «Кэпитол таймс» и с грустью, которую предчувствовал, обнаружил, что для старого издателя время совсем остановилось. Одна строчка на редакционной полосе была как надгробная надпись: «Основана в 1917 году Уильямом Т. Эвью, 1882-1970». Строчка ниже извещала о наследнике: «Майлс Макмиллин, редактор и издатель».
А где же тут Стерлинг-холл, мелькнувший полтора года назад на газетных страницах своими обгоревшими стенами и пустыми глазницами окон и снова канувший в безвестность?
Стерлинг-холл показал. нам главный мадисонский студент, президент Висконсинской студенческой ассоциации Тим Хиггинс и его миловидная невеста Сюзан, маленькая и чистенькая, как птичка. Стоя у гранитного парапета на вершине Боскомхилл, увидели внизу массивное шестиэтажное здание с незастекленными окнами, укрытое, как плащом от дождя, прозрачным пластиком. Облик домов, как и лица людей, подвластен времени. Уже не было в Стерлинг-холл напряжения той ночи — лишь ремонт, лишь пристройка нового крыла. Чтобы не дразнить студентов, Армейский центр оттуда выселили в отдаленную серую башню на самой границе университета. ФБР все еще разыскивало террористов. Один из них, Карлтон Армстронг, был арестован в Канаде, американские власти настаивали на его выдаче.
В Мадисоне у нас было несколько встреч.
Профессор Тарр, из департамента политических наук, глядел настороженно. Какой-то подвох чудился ему в визите двух советских корреспондентов, а кроме того, американские профессора после бурного финиша 60-х годов опасаются говорить о студентах. Тем не менее он изложил истину дня, касающуюся и Мадисона: студенческий протест, не перевернув Америки, находится на спаде; студенты, подстегиваемые безработицей и экономическим напряжением, больше думают об учебе, меньше — о политике; террористы — день вчерашний, а не сегодняшний.
Зашли в тесное помещеньице «Кэпитол таймс». С газетой «Стейт джорнэл», своей давней соперницей, «Кэпитол таймс» размещалась теперь под одной крышей, хотя и на разных этажах: общие соображения финансовой экономии и выживания оказались сильнее политических разногласий, Издатель Майлс Макмиллин был в отъезде. Джон Хантер, седой и крепкий «директор редакционных статей», во многом соглашался с профессором Тарром. Да, самая важная перемена последних мадисонских лет — в студенческой молодежи. Но и перемена эта переменчива. Тот взрыв потряс и в какой-то мере испугал студентов, игравших с идеей революции. Но ведь взрыв — это нечто чрезвычайное, единичное, уголовный террористический акт. Взрыв нетипичен. В сотни раз больше, чем террористов, было тех, кто бросил господствующей системе мирный вызов, кто антивоенными маршами и сидячими забастовками испытывал ее на отзывчивость. Они убедились, что бьются как рыбы об лед. Присмирели. Но как присмирели они? — вопрошал Джон Хантер. И отвечал: молодежь потеряла надежду, власти потеряли контакт с молодежью. Многие студенты «не чувствуют привязанности к нашей форме травления», часть их сочувствует радикалам, видящим выход в социализме...
Джон Хантер был очень резок в оценках правительства, и наши блокноты не смущали его. Громил «бессмысленную и грязную» вьетнамскую войну. Крыл министра обороны Мелвина Лэйрда, очередного висконсинца в вашингтонских коридорах власти. Уверял, что и тут, на местной сцене, «устали от политики поддержки глупых авантюр и продажных диктатур».
Джон Хантер товорил критичнее и смелее покойного издателя Уильяма Эвью, но, записывая его слова, я поймал себя на мысли, что они, черт побери, меня не удивляют, Они были обычны. Другие времена — другие очевидности.
Два дня нашим гидом по университету, городу и окрестностям был Тим Хиггинс. Я назвал его главным из 30 тысяч мадисонских студентов. В августе 1972 года он шагнул выше: его избрали президентом Национальной ассоциации студентов США. Спокойный, скромный, деятельный парень. Коренной висконсинец. Родился на севере штата, в городе Эплтон, откуда, между прочим, вышел, начав карьеру с окружного судьи, Джозеф Маккарти. Там же сенатор похоронен — в двух кварталах от отчего дома Тима. Любопытно! Одно место — и разные годы. И разные люди, разные судьбы. Между прочим, Хиггинс-отец придерживается консервативных убеждений. Он коммерсант, и, должно быть, не из мелких — сын возил нас на дорогой автомашине. Тим изучает экономику. но думает заняться юриспруденцией и стать «народным адвокатом». Тоже нечто новое: молодые юристы, отодвигая размеры заработка и гонораров на второй план, хотят защищать население от всевластия и обмана корпораций. К профессорам Тим относится скептически, к студентам-консерваторам — как к динозаврам. В то же время бурные студенческие волнения конца 60-х годов считает малоэффективными «ненаправленными действиями», вспышками эмоций. Тим Хиггинс — за поиски «практической альтернативы», за «общественные действия против капиталистических заведений».
Конкретней? Из помещения студенческой ассоциации, через покрытую плитками площадь, перед университетской библиотекой, где студенты собирались на свои антивоенные веча, Тим ведет нас на Стейт-стрит, — дом 720, волнуясь, как первокурсник йа экзамене. Магазин как магазин. Среднего размера. Высокие стеллажи вдоль и поперек: ходи и выбирай. Касса у выхода. Товары как товары: сигареты, зубная паста, толстые носки и бязевые тренировочные рубахи, кеды, книги, университетские тетради, грампластинки и многое другое, даже конспекты лекций, по 6 долларов за комплект. Кассиры — студенты, но это тоже не отличие. Студенты подрабатывают, где придется: за кассой магазина, в кафетериях, на бензоколонках. С аэродрома нас везла совсем молоденькая девушка-таксист. Здесь университет штата, а не частный, значит, дешевле, но даже уроженцу Висконсина, за которого власти вносят три четверти платы за обучение, нужно в год на учебу и прожитие около 2 с половиной тысяч долларов.
Что же необычного в этом Магазине — с большой буквы? Принцип. Неприбыльный Магазин Висконсинской студенческой ассоциации. Прибыль не делают принципиально, доход идет лишь на расширение оборота и скромное жалованье энтузиастам-продавцам. Отказ от прибыли дает возможность снизить цены. Накидка против оптовой цены составляет в среднем 10 процентов, а в соседних, обычных магазинах — от 40 до 80.
Директор Магазина молод и лохмат. Студент. Зовут его Дэвид. Сидя за директорским столом в подвале, Дэвид говориТ о принципе и о том, как трудно его защищать. Коммерсанты соседи по Стейт-стрит враждебны, оптовики, продающие Магазину товар, косятся… Хотя Магазину больше двух лет и двери его открыты для всех, не только для студентов, массовый горожанин-покупатель не знает о нем, о его дешевизне, о его благородном принципе неприбыльности. И некогда учиться лохматому Дэвиду.
Но… «Своим существованием и своими действиями Магазин учит, что нет нужды полагаться на систему частного обогащения и эксплуатации человека человеком… Наш Магазин представляет политическую организацию, ибо в продажном, основанном на прибылях обществе экономическая власть равна политической власти… Мы говорим об установлении контроля над Стейтстрит, о поисках альтернативы продажной системе, об объединении студентов… Мы мечтаем о мире без войны, дискриминации, голода...»
Это из уникальной, так сказать, Магазинной декларации Висконсинской ассоциации студентов. Мы получили по экземпляру декларации — агитация не менее важна, чем торговля.
Слушая Тима и Дэвида, читая декларацию, я думал: конечно, наивна эта молодая декламационность и пылкая увязка неприбыльного магазина с великими принципами. Наивно выглядит в данном случае даже знаменитая американская предприимчивость, требующая быстрых результатов и потому немедля переводящая принципы в практику — с опасностью скомпрометировать принципы торопливой практикой. Тем не менее нет ли движения времени в антикапиталистической направленности студенческих поисков? Раньше студент выходил на торговую Стейт-стрит как покупатель у крупных и мелких лавочников, разместившихся возле университета. Потом, в 60-е годы, студент вышел на Стейт-стрит с лозунгами антивоенных маршей, а порой и с булыжниками против зеркальных магазинных витрин, этих ближайших проявлений системы. Теперь студент, политически активный, идет в город с антикапиталистической проповедью.
Университет шлет в город, в муниципалитет, молодых политиков, и вот, пожалуй, самая интересная из новых встреч в Мадисоне.
Вечером под мелким дождичком, который съедал на тротуарах выпавший мокрый снег, мы пришли в один домик на Вашингтон-стрит, подсказанный старым газетчиком Джоном Хантером. Такие дома я видел лишь в Восточном Кентукки, у безработных шахтеров. Хозяин был молод и щупл, усами и прической слегка походил на Гоголя. Хозяйка — молодая, высокая. В богатых американских домах гостя всюду проведут с гордостью, как экскурсанта по музею. Бедный дом хозяева предпочтут не показывать. Показывая, будут извиняться. А тут не было смущенных извинений. С милым рай и в шалаше… Если к тому же есть общее дело.
С дела-то и начал Пол Соглин, едва усадив нас за стол на кухне, перед большими кружками кофе, сваренного его женой Дэян. С дела общественного. 27-летний парень в легкомысленной розовой рубашечке и с темными серьезными глазами — третье лицо в, городе, после мэра и председателя городского совета. Он старший по стажу олдермен, член городского совета. Впервые его избрали в 1968 году. Тогда в мэрию звонили озабоченные благонамеренные граждане: «Неужели вы не вышвырнете к чертовой матери этого усатого смутьяна?» Эти граждане видели его на антивоенных, антиправительственных демонстрациях. Во главе демонстраций. Своим видом и взглядами он потрясал все их представления об устоях. Пол был тогда свеженьким выпускником университета, но на жизнь зарабатывал за баранкой такси.
Возмущенные граждане не перевелись. Новый мэр Мадисона — не меньший противник Пола, чем старый. Но теперь легче. Теперь из 22 олдерменов таких, как он, — шесть. За два дня до нашей встречи были выборы, менялась половина городского совета, и радикалы, вместе взятые, получили больше половины всех голосов.
В тот вечер, сидя за кухонным столом, Пол Соглин никуда не спешил. Пили кофе, слушали музыку (завели для нас даже «Калинку» в исполнении александровского ансамбля) Пол рассказывал, рассказывал.
Началась история с 1967 года, когда студенты создали группу «Юниверсити комьюнити экшн» — для связи и совместных действий с населением, прежде всего с рабочими. Рабочие им тогда не верили, антивоенные выступления студентов считали блажью, мэр раздувал неприязнь. Но вьетнамская война — этот главный американский воспитатель 60-х годов — делала свое дело. В апреле 1968 года был в Мадисоне один необычный референдум, на котором 40 процентов избирателей (невиданная по тем временам цифра) высказались за односторонний вывод американских войск из Вьетнама. Тогда-то Пол и был избран от восьмого округа — вопреки местным профсоюзам и, увы, либеральной газете «Кэпитол таймс». В 1969 году еще один молодой радикал стал олдерменом, в 1970-м — т еще два, в 1971-м — еще один.
Новые олдермены начали свои атаки, колебля привычный баланс власти и влияния. Пол Соглин основал «Мадисонский союз квартиросъемщиков», защищающий права и карманы жителей от произвола домовладельцев и земельных спекулянтов. Когда в 1969 году разорилась частная автобусная компания, он возглавил движение общественности за то, чтобы муниципалитет выкупил автобусы, оставил их на улицах. Когда забастовали пожарники, Соглин первым поддержал их. Через год, когда его арестовали на антивоенной демонстрации, профсоюз пожарников внес денежный залог, чтобы вызволить олдермена из тюрьмы. «Это, пожалуй, было началом». Начало Поворота к доверию.
Солидарность с городскими служащими, требующими повышения зарплаты и улучшения условий труда… Политическая резолюция в городском совете за немедленный вывод американских войск из Индокитая… Просветительские резолюции, не имеющие прямого отношения к мадисонским делам, — в защиту мигрантов-бедняков, в защиту американских индейцев… Успешное противодействие бизнесменам, которые хотели расширить «деловой центр», снеся часть жилых кварталов… Борьба за изгнание автомобиля со Стейт-стрит, чтобы была в городе улица, где можно спокойно гулять, чувствуя себя человеком, а не пленником машин и светофоров...
— Население начало понимать нас, — в этом Пол видел главное достижение. — Нас уже не боятся. Мы доказали, что выступаем за интересы студентов, рабочих, бедных жителей. Это было очень трудно, но люди поняли, что мы не просто говорим, но и действуем.
«Отцы» города, связанные с бизнесом, конечно, не сдают позиций, контратакуют. Клеили ярлык «красного» негру-олдермену, почтовому работнику Джо Томпсону из «Висконсинского альянса», пытающегося объединить рабочих, фермеров и студентов на борьбу против расизма и милитаризма. Но Томпсон был переизбран. Соглин баллотировался на третий срок. Поначалу у него не было соперника в его восьмом округе. Потом мэр подговорил молодого — и глупого — консерватора Дэвидсейдера. Результат? Дэвидсейдер получил 293 голоса, Соглин — 2342. Пола впервые поддержало местное руководство профобъединения АФТ — КПП. Профсоюзы теперь не отворачиваются от радикалов, да и либералы в совете чаще голосуют с ними, чем с консерваторами, опасаясь проиграть в глазах избирателя...
Я видел перед собой не по годам умного и трезвого политика. И тени хвастовства не было в его рассказе, но под внешней сдержанностью билось азартное возбуждение человека, попробовавшего свои силы в стоящем деле, упорством и терпением одолевшего барьеры неприятия и непонимания, сумевшего убедить и повести за собой других.
Слушая Пола, я задавался вопросом: откуда же.вы взялись, ребята?
Откуда они взялись? Пол сказал, что все идет от семьи. Отец его, чикагский преподаватель математики, в маккартистские годы отказался подписать «присягу лояльности» — публично не согласился с теми представлениями о верности Америке, которые, запугав очень многих, внедрял Джозеф Маккарти. Расплатой был «черный список», отсутствие работы, семья бедствовала. А мать? Самое раннее воспоминание детства — 4-летнего Пола мать берет на «хиросимский марш». Был 1949 год, сторонники мира собирали подписи под петициями о запрещении атомного оружия. Отец отказался подписать «присягу лояльности», мать подписала Стокгольмское воззвание. Оба дорожили своей честью и своими подписями. И был еще Висконсинский университет с его либеральными традициями. Там один профессор не побоялся объяснять студентам правду о революционной Кубе, когда американские шовинисты нагнетали вокруг нее очередную истерию. И, наконец, — Вьетнам. Да, Вьетнам, — без него снова не обойтись в нашей истории. Пол Соглин был из разряда тех молодых американцев, для которых вьетнамская война оказалась Рубиконом тогда они бросили свой жребий. На всю ли жизнь?..
4
Летом 1975 года я приехал в Мадисон не с юга, как в первый раз, и не с востока, как во второй, а с севера, побывав накануне в городке Эплтон, где по берегам Лисьей реки расположились старые бумажные фабрики и католическое кладбище Сент-Мэри. На тихом и красивом кладбище в аккуратно подстриженной, очень зеленой траве, не выделяясь среди других, — плита серого мрамора рядом с родительскими надгробьями — могила Джозефа Маккарти.
На могильной плите неподалеку я прочел эпитафию: «Человек не умирает по-настоящему, если он не забыт». Верные слова. Но как определить, забыт или не забыт, если покойник был политиком, отбрасывавшим длинную тень? Забыт или не забыт Джозеф Маккарти? В эплтонской газете «Кросс энд Кресчент» мне сказали, что сторонники его все еще собираются на кладбище в годовщины смерти. Но в последний раз их было человек пять, не больше. Значит, забыт? Газета эта в годы маккартизма поддерживала земляка. Сейчас о прошлом вспоминает критически. Не без труда мне нашли сопровождающего — сотрудника который знал, где могила Маккарти.
После развенчания маккартизма другой критической кулю минацией было уотергейтское дело, увенчавшееся отставкой Ричарда Никсона. Первой отставкой президента в американской истории. Молодым конгрессменом и сенатором Ричард Никсон был сторонником Джозефа Маккарти. Потом на его пути отразилась эволюция американской политики и ряда политиков со всеми сложностями, зигзагами, противоречиями. С одной стороны, усваивая уроки многолетнего ракетно-ядерного тупика, а также индокитайской авантюры, эта эволюция подталкивала Ричарда Никсона, ставшего президентом, к поискам нормализации американо-советских отношений, к признанию принципов мирного сосуществования. тем процессам, которые в начале 70-х годов были обозначены словом — разрядка. С другой стороны, исходные, так сказать, данные его политической карьеры и философии тоже давали себя знать. Вызванный к жизни надобностями антикоммунизма инструментарий «холодной войны», включая шпионаж и саботаж, был с ведома президента-республиканца применен против соперников-демократов. Что и завершилось громоподобным уотергейтским скандалом.
Уотергейт, между прочим, возродил интерес к маккартизму. Америка устроила себе своеобразную ретроспекцию, заново перелистывая и просматривая годы маккартизма — в книгах и кинофильмах, в театре и на телеэкране. Вещи наконец-то были названы своими именами: храбрость, трусость, честность, подлость. С доносчиков тех дней сдернуты тоги патриотов. У Джозефа Маккарти уже нет публичных защитников. Будущее вряд ли помилует его. Пожалуй, он осужден бесповоротно и в этом смысле забыт. Но требуется уточнение не из маленьких: горячечный антикоммунизм маккартистской марки отвергнут, но антикоммунизм других марок и других мерок остался, числится среди буржуазно признанных добродетелей. Не грозит ли это новым бредом при новых обстоятельствах?..
Вот что мог бы я ответить на вопросы Фрэнка Черча, сотрудника «Кросс энд Кресчент», который привез меня на кладбище и уговаривал сфотографироваться — какой фотосюжет! — у могилы Джозефа Маккарти...
От Эплтона до Мадисона около двух часов езды. Стоял роскошный зеленый июль. После двух недель дождей установилась ясная погода, и природе не было никакого дела до кладбища на берегу Лисьей реки и до уотергейтского скандала, и фермеры пропадали на своих полях с восхода до захода солнца.
Сняв номер в мотеле на окраине, мы поехали в центр, разыскивая глазами белый купол Капитолия. В этой летней поездке со мной были жена, дочь — студентка МГУ и 10-летний сын. Напрягая память, я играл роль гида. Стейт-стрит, одним концом упирающаяся в Капитолий, другим — в университет. Кафетерии. Магазины. Аптеки. На университетском конце были новые здания. Неприбыльный магазин, с помощью которого Тим Хиггинс и его товарищи хотели перевернуть местный мир, исчез. Автомашины, так и не изгнанные, остались.
Тихие и долгие июльские сумерки напоминали о севере. В университетском городке у низкого парапета набережной студенты зачарованно, словно впервые, разглядывали озеро Мендота. По серой водной глади лениво скользили весельные и парусные лодки. Запрещенные моторки не мешали предвечерней тишине. В неподвижном воздухе стояла молодая мечтательная грусть, которую нарушала лишь какая-то компания, шумевшая на деревянных мостках, уходящих от берега в озеро. Парни и девушки прямо в джинсах и рубахах прыгали в воду, и в их веселье угадывалась наркотическая очумелость...
Утром следующего дня, вернувшись к Капитолию, я разыскал мэрию. Офис мэра занимал половину этажа в одном из административных зданий. У входной двери — как справочная и как наблюдательный пост — стол секретарши. За ее спиной направо и налево — коридор, по которому ходили деловые люди. В маленькой комнатке слева по коридору сидела еще одна секретарша, ведающая приемными часами мэра. А в самом углу размещался уютно-солидный кабинет мэра.
К мэру я пришел неспроста. Мэр был знакомым — Пол Соглин. Да, он самый. В 1968 году удивлялись, как он сумел попасть в городской совет. А в 1973-м в возрасте 28 лет его избрали мэром Мадисона, где живет 170 тысяч жителей. В 1975 году переизбрали. Легко. Перестали удивляться? Привыкли? Оценили?
О продвижении Пола Соглина я узнал весной 1973 года, из газет. Моему знакомому клеили теперь ярлык мэра-хиппи. С удвоенным интересом я следил за сообщениями из Мадисона. Но Мадисон — не Нью-Йорк или Чикаго. Много ли там сенсаций? В газеты Пол попадал редко. Из заметок видно было, что он оставался верен себе. Однажды я узнал, что мэр Мадисона демонстративно отказался принять делегацию марионеточного режима Южного Вьетнама. В другой раз натолкнулся на сообщение, что его помощник, летавший на Кубу, вручил Фиделю Кастро ключ от города и письмо мэра с приглашением быть гостем Мадисона, когда Вашингтон восстановит дипломатические отношения с Кубой. На новом посту Пол не стеснялся выражать свои симпатии и антипатии.
И вот знакомый молодой человек. Те же висячие усы и темные спокойные глаза. То же отсутствие галстука. Но собран и деловит. Не солиден, но серьезен, без напускной важности, с достоинством должностного лица, представляющего свой город.
Вопросы Полу Соглину я начал с того, что история Пола Соглина интересна для журналиста: позавчерашний студент и антивоенный бунтарь, вчерашний олдермен, возмущавший обывателя, а сегодня — городской голова. К тому же переизбранный! Это ли не перемены в настроениях массы — ведь без поддержки избирателей Пол не сидел бы в этом кресле за этим письменным столом?
Журналисту подавай драматическую пружину, но в жизни секретов меньше, чем в детективных романах. В ответе молодого мэра были числа и сдвиги в числах, слагаемые избирательной борьбы. Необычные, правда, слагаемые в необычном городе с сильной университетской прослойкой. В необычное время, когд в таких вот центрах антивоенного движения левые силы на арене муниципальной политики берут некоторый реванш за свои несбывшиеся надежды рывком и радикально переделать общество.
— Мы с вами встречались в апреле 1972 года, а месяца через четыре я начал всерьез подумывать о том, чтобы баллотироваться в мэры, — рассказывал Пол. — Мне говорили: не исключено, что из тебя выйдет хороший мэр, но наберешь ли ты большинство, сможешь ли победить? Дождались результатов президентских выборов в ноябре 1972 года. Джордж Макговерн, выступавший тогда против Ричарда Никсона на либеральной платформе, — мы его поддерживали — повсюду в стране потерпел поражение, но в Мадисоне прошел хорошо. Его большинство могло достаться и мне, и вот в декабре 1972 года я объявил о намерении баллотироваться. Беда была в том, что нас, бросивших вызов слева Биллу Дайку, моему.предшественнику-консерватору, оказалось трое. И все трое рассчитывали унаследовать макговерновские голоса. На первичных выборах я еле победил, всего тысячью голосов, в основном в центре города, вокруг университета, за счет большого процента голосовавшей молодежи. На Ист-Сайд, где живут «синие воротнички», большой поддержки у меня тогда не было. После первичных выборов я расширил свою организацию, опиравшуюся на три района и на три группы жителей: студентов в центре города, затем избирателей-демократов и всех, кто поддерживал Макговерна, наконец, профсоюзы, поддержкой которых мы тоже заручились. Для избирателя главный вопрос„ по существу, свелся к двум личностям, к двум репутациям — Билл Дайк и я. Насколько он консервативен? Насколько я радикален? Помимо этого, единственной проблемой была проблема городского транспорта. Он против. Я — — решительно за. Выборы вызвали сильное возбуждение в городе. 78 тысяч человек — никогда так много горожан не принимало участия в выборах мэра. Я победил с перевесом в три тысячи голосов. Тогда я набрал большинство лишь в семи из 22 округов, победив за счет решающего перевеса в центре города. А этой весной, когда меня переизбрали, — в 21 из 22 округов. Чем объяснить эту перемену? Все таки я два года проработал мэром. Скептики увидели, что город не развалился, что из сделанного мною кое-что не так уж плохо...
«Город не развалился...» Это разоружило— скептиков. Пол верно заметил, что у большинства американцев четкой идеологии нет, но за административными способностями местных Властей они следят ревниво и придирчиво. Способен ли мэр эффективно вести городские дела? Многих это отпугивало больше, чем идеологическая неприязнь к вчерашнему антивоенному бунтарю. Теперь они убедились, что «город не развалился». И не только. Пол перечислил проблемы и достижения.
— Мы значительно расширили городской транспорт, — говорит Пол Соглин. — Плата за автобус у нас 25 центов, недорогая для Америки. Со стариков и молодежи — 10 центов, а по уик-эндам — 10 центов для всех. Увеличили число маршрутов. Закупили новые автобусы. Общественный транспорт теперь популярен. В субботу автобусы, идущие к торговым центрам, заполнены. Пять лет назад такое нельзя было и представить.
— Второй вопрос — жилье. Тут сделано меньше, муниципальное строительство идет очень медленно… Некоторые участки для муниципальных домов были выделены еще 10— 15 лет назад, но на них ничего не делалось. За последние два года мы сдвинули дело с мертвой точки. На одном участке, пустовавшем с 1960 года, начали строить 160 единиц жилья (американская мерка, включающая, как квартиры в многоэтажных домах, так и одноквартирные дома. — С. К.) для престарелых граждан. Собираемся строить дома для инвалидов, там все будет приспособлено для людей на инвалидных колясках. Еще будем строить 170 единиц для семей с низким доходом. Даем кредиты на ремонт домов тем, кому из-за низких доходов банки отказывают в займах или дают под слишком высокий процент. В этом году впервые выделили 180 тысяч долларов на помощь детским садам. Это не муниципальные детские сады — таких у нас нет, — но мы находим людей, способных ухаживать за детьми, предоставляем займы для строительства помещений и т. д. У нас есть также специальный фонд, из которого мы выдаем субсидии разным организациям жителей — престарелых, семей с низким доходом. Эта программа, должен сказать, не всем нравится, подвергается атакам...
Ну что ж, неплохие начинания, Пол. Направленность хорошая — в помощь нуждающимся, бедным, старым, больным. Масштаб, правда, невелик. Цифры скромные, и их трудно сделать иными. Муниципальное жилищное строительство — капля в море строительства частного. Типичный житель не рассчитывает на помощь властей, на муниципальное дешевое жилье. Дом или квартиру он, как правило, ищет на частном рынке спроса и предложения. Муниципальная земля — тоже лишь штришок в картине господства частной собственности. Этого мэр Соглин не скрывает.
— Крупнейшая проблема — это спекуляция землей, — объясняет он. — В 60-е годы спекулянты так взвинтили цены, что на земле сейчас выгодно строить лишь то, что, так или иначе, служит большому богатству. Жители часто не в состоянии купить участок земли под собственный дом и не могут пользоваться весьма дорогими услугами корпораций, которые строят дома на этой земле. В ряде районов города мы теперь пытаемся регулировать использование земли, тем самым снижая ее рыночную стоимость. Это нелегко. Корпорации судятся с городом. К примеру, на спорном участке земли они сначала хотели выстроить отель, а потом, натолкнувшись на трудности с финансированием, — роскошный многоэтажный жилой дом. Мы им сказали: во-первых, это рядом с озером, а мы не хотим там большого строительства, во-вторых, это в районе, где одни малоэтажные дома. Тем самым мы ограничили тип застройки на этом земельном участке. Это снизило его цену и вызвало их гнев, они теперь с нами судятся...
Мы… Они… Новые попытки поколебать экономическое и политическое статус-кво. Четыре встречи с Мадисоном, включая заочную, — — не четыре ли иллюстрации к этим попыткам? Издатель Уильям Эвью помнил заветы Боба Ла Фоллета: «Кто будет править — богатство или человек? Кто будет занимать общественные должности — образованные и свободные патриоты или крепостные слуги корпоративного капитала?» Демократизм, зачастую стихийный, локальный, районный, живуч и неистребим в Америке. Мэр Пол Соглин на вопрос Эвью отвечает практическими действиями. Но они сильнее. Их интересы защищает капиталистическая структура общества. В структуру, как в стену, упираются муниципальные эксперименты мэра Мадисона и его единомышленников. Реальная власть — в руках капитала, как и реальные рычаги влияния — экономические, финансовые. Это знает Соглин. А рычагов у муниципалитета маловато. По существующим законам власти города или штата могут владеть не более чем коммунальными компаниями и жилыми домами. Для них закрыто банковское дело, во многом решающее.
— То, что мы делаем, конечно, нетипично, — говорит Пол, — но учтите, что у нас есть и города-союзники: Болдер в штате Колорадо, Беркли в Калифорнии, некоторые города в штате Вермонт. Там в руководстве люди, вышедшие из антивоенного движения… Беда в том, что эти города изолированы в своих штатах, а ведь город зависит от властей штата, которые, кстати, определяют полномочия городской власти. Чтобы ввести контроль над арендной платой, нужно согласие штата. Налоги для городской казны можем собирать лишь с разрешения Штата. Отсюда еще одна сложная задача — добиться принятия таких законов, которые расширяют права городов…
Слушая этот отчет с анализом, я говорю Полу Соглину: На молодых людей вроде вас многие избиратели раньше смотрели как на идеалистов, витающих в облаках, а теперь они видят, что вы вполне практические люди. Так ли это? И что вы ответите на упреки с другой стороны: что вы движетесь к центру, правеете?
Ответ у Пола готов.
— Видите ли, решив баллотироваться в мэры, я тем самым решил работать в рамках существующей системы. Это означало две вещи: во-первых, мы ограничены законами штата, и я попросту отказываюсь тратить время на политические декларации, если они не ведут к практическим результатам. Во-вторых, будучи по взглядам левее большинства, я в качестве мэра должен все-таки выражать позицию большинства. Я, к примеру, не могу национализировать или муниципализировать мясной комбинат. Я не Дон-Кихот. Имею дело с реальной обстановкой и реальными проблемами. Что касается первой части вашего вопроса, то, видимо, это и есть самое главное, что мы доказали другим: люди, считающиеся левыми, имеют способности администраторов, могут управлять. Я надеялся убедить жителей Мадисона, что справлюсь с обязанностями мэра. Кажется, надежда эта сбылась...
Как практик, выдвинутый специфическим приливом общественной жизни, он не забывает и об отливах, о спадах. Спад — в новом поколении студентов. Они ушли в себя и отошли от политики. Главное для них — не остаться без работы. За Пола Соглина они все еще голосуют, но менее активно. Как будут развиваться их настроения, ему неясно.
Позавчерашнему студенту говорю, что, на мой взгляд, американская молодежь практична и прагматична даже в своем идеализме, что студенческие движения, которые мне пришлосьнаблюдать в Америке, были тесно связаны с определеннымипроблемами: гражданские права черных, вьетнамская война. Исчезают или теряют свою остроту проблемы — иссыхает и студенческое движение, доказывая, что оно озабочено болезнями общества, но не причинами, порождающими эти болезни. МожеТ ли массовое студенческое движение возродиться вокруг экономических проблем, самых злободневных в настоящее время?
Пол не берется ответить на этот вопрос.
С 30-летним мэром мы расстались на ноте: поживем — — увидим. На вопросах, обращенных к будущему: что будет через пять лет? что будет через десять? Попаду ли я еще раз в Мадисон? Найду ли Пола Соглина в этом кабинете? Вряд ли. В Америке не засиживаются на одном месте.
Между прочим, на прощание, вспомнив, как преследовали его родителей в годы маккартизма, я спросил, что с ними сейчас. Живы. Здоровы. Работают там же, в Чикаго: отец — доцент математики, мать — педагог в начальной школе. Были очень активны в протестах против вьетнамской войны.
— Наверное, они гордятся сыном?
— В нашей семье нет конфликта между поколениями, — сказал Пол не без удовольствия. И, оживившись, как оживляются люди, когда долгий разговор идет к концу и когда самое время закончить его чем-то таким, что не имеет прямого отношения к его теме, спросил меня:
— Кстати, рассказывал ли я вам историю моего деда?
Я ответил, что не припомню этой истории.
— Неужели? — с досадой воскликнул Пол— Ведь дедушка мой из России. И все началось с того, что в 1906 году он раздавал листовки у какого-то театра… А вот названия города, где это было, я, к сожалению, не знаю...
Пол сделал вежливое усилие, как бы напрягая память, но нельзя ведь вспомнить то, чего не знаешь.
— Где-то близко к Польше...
В семейной истории зияли огромные пробелы. Но тем больше ценились факты, сохраненные временем.
— Был он краснодеревщик, мебельщик. А листовки призывали к свержению царского правительства. Кто-то выдал его полиции вместе с его товарищами. И ничего моему деду не оставалось, как уехать из России в Америку...
Было это еще в годы первой российской революции. И в американце Поле Соглино ничто уже не выдавало российских корней. Ничто. Кроме, может быть, желания встретиться с человеком из России и рассказать ему о жизни в Мадисоне, штат Висконсин, на перешейке двух красивых озер с индейскими названиями Монона и Мендота.
СТЫКОВКА ПОД ХЬЮСТОНОМ
Самолет идет из Вашингтона в Хьюстон, штат Техас. Мой сосед справа, пожилой мужчина, остроносый, с желтизной болезней и усталости на лице, небрежно скомкал на коленях свой клетчатый пиджак, сунул в карман кресла пакет с бумагами и перед «воздушным» обедом заказал стюардессе сразу два шкалика шотландского виски. Пытаюсь догадаться, по каким делам летит он в Хьюстон. А тот, третий в нашем полуряду, молодой и розовощекий? В руке у него книга, и заказал он лишь один шкалик. В — «Боинге-707» много пассажиров, за высокой спинкой каждого кресла то сбоку, то сверху виднеется чья-нибудь голова. И все, конечно, летят по своим делам. Мое дело, думаю я, пожалуй, самое необычное: лечу за 2 тысячи километров, из Вашингтона в Хьюстон, чтобы посмотреть на людей, которые прилетели туда из Москвы, за 11 тысяч километров, чтобы готовиться к встрече, которая должна состояться на высоте 200 с лишним километров над планетой Земля.
Тогда-то, думаю я, в тот заранее рассчитанный с точностью до минуты момент, и этот случайно попавший в соседи человек с желтизной болезни на лице, и розовощекий юноша, и мексиканка, которая, сидя через проход, любовным взглядом гладит своего маленького сына, — все мы, отложив на минуту свои дела, станем свидетелями их свидания. И все удивимся и задумаемся.
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...» — так пелось в бодрой старой, довоенной песне. А сказочную быль — буднями, которым перестали удивляться. После высадок живых американцев на Луне и советских автоматических станций на Марсе кого из землян удивит двухдневная встреча на околоземной орбите? А эта, подготавливаемая в Хьюстоне, удивляет. Удивляет тем, что она — советско-американская. Соперники решили сотрудничать. Их стыковка — это разрядка в космосе. Это политика вкупе с наукой — и в ореоле поэзии и мечты. Мысль, наивная и великая, не покинет нас в те дни, когда трое американцев и двое русских из своего временного общего космического дома будут глядеть на Землю: что у каждого человека есть лишь одна мать, а у всех нас лишь один дом — Земля. Такая красивая,' такая мирная при взгляде оттуда, из космоса. Такая красивая и мирная, что ее стоит беречь для нас и наших детей, для грядущих поколений...
Лечу в Хьюстон. Высота — лишь 11 километров, не сравнитЬ с космическими высотами за границами земного притяженињ но давно ли даже в эти стратосферные километры с риском для жизни взбирались всего лишь единицы, лишь летчики-испытатели? Теперь они освоены миллионами, и пассажиры обращают ноль внимания на стюардесс, показывающих, откуда извлечь и как надеть кислородную маску в случае, если...
Под нами медленно откатывается назад штат МиссисиПИ' спрессованный скоростью и высотой: мощная автострада с разделительной полосой выглядит сверху Двумя натянутыми струнами, которые неслышно гудят внизу контрабасами тяжело трайлеров, великая река, давшая имя штату, желтым толстым удавом неспеша извивается по февральской пустующей земле и уходит на юг, под белые перистые облака. Вслед за миссисипскими навстречу самолету идут массивы техасской суши, и, наконец, на подлете к Хьюстону большой плоской лужей лежит на горизонте Мексиканский залив.
Для Соединенных Штатов Хьюстонский аэропорт — воздушное преддверие Южной Америки. Он горделиво именует себя межконтинентальным. В вывески и радиообъявления вторгается там испанский язык, широкие соломенные круги мексиканских сомбреро движутся среди ковбойских шляп, шляпы, конечно, надвинуты на головы долговязых белесых гринго, а под сомбреро — приземистые темнолицые потомки испанцев и индейцев.
Но в аэропорту задерживаюсь недолго. Центр, где тренируются космонавты, находится в хьюстонском пригороде КлирЛейк-Сити. Туда из аэропорта ходят воздушные такси.
Темнеет. По сиреневому небу протянут красивый багровый закат. Маленький беленький самолетик-такси, подрагивая и поскрипывая, летит над морем сверкающих и подмигивающих хьюстонских огней. Хьюстон шестой по населению город Америки.
На мини-аэродроме наше воздушное такси подруливает к мини-вокзалу. Подхватив с багажной тележки своњ портфели и чемоданчики, попутчики сразу же исчезают в поджидавших их автомашинах, а я остаюсь один на один с могучим молодым негром — единственный подвернувшийся клиент единственного таксиста Клир-Лейк-Сити. Он везет меня, и я вижу, как над плоской землей узкой полоской уже догорает южный закат. Дорога быстрая, строений по сторонам мало. От этой пустынности закат еще сильнее манит к себе.
Настроившись на предстоящие встречи и разговоры, все на этом куске земли воспринимаешь поначалу как преддверие космоса, лишь черного силуэта ракеты не хватает глазу на багровой полосе неба. Но ведь силуэты ракет видны не на техасском, а на Флоридском небе. Космодром расположен там, на мысе Канаверал. Здесь, под Хьюстоном, астронавты всего лишь готовятся к своим полетам и здесь же живут со своими семьями. Здесь также находится Центр управления полетами...
Почему именно здесь? Почему Космический центр назван именем Линдона Джонсона, который вращался лишь на орбитах чисто политических? Президент Линдон Джонсон был родом из Техаса, здесь были все стартовые площадки его карьеры. Это техасские избиратели послали его сначала в палату представителей конгресса, а потом в сенат США, где в 50-е годы при президенте-республиканце Эйзенхауэре он стал как бы противовесом Белого дома, могущественным лидером сенатского большинства, принадлежавшего демократам. Когда президентом был избран демократ Джон Кеннеди, Линдон Джонсон стал вице-президентом и в этом качестве с начала 60-х годов курировал претворение в жизнь американской космической программы. Своих избирателей американские политики приманивают и благодарят лакомыми кусками федеральных программ, заказов, ассигнований. Джонсон отвалил техасцам Космический центр, который основали под Хьюстоном в 1961 году.
«И слава — не товар лежалый», — заметил русский поэт. Но для техасцев Космический центр означал прежде всего Новые рабочие места, зарплаты и прибыли. Даже в середине 70-х годов, когда ассигнования на космические исследования были сильно урезаны конгрессом, центр давал работу 10 тысячам человек, что равнялось в год полутораста миллионам долларов совокупной зарплаты из государственной казны, и под эти миллионы — процветание местной торговли, сферы услуг, жилищного и прочего строительства.
На плоской земле, где создали Космический центр, еще недавно пасли бычков, носились, привстав на стременах, ковбои, было чье-то ранчо. Потом земля, впрок купленная частным университетом Райс, пустовала. Теперь городок Клир-Лейк-Сити. Стандартнейший, как из детских кубиков, американский пригородный набор: серый корпус мотеля «Холидей Инн», под черепичной крышей приземистый пищеблок «Шейкис пицца», в две красные приветственные полуарки изогнутая эмблема кафетерия «Макдональдс» — от корпорации скоростного конвейерного питания, которая цифрами рядом с приветственной эмблемой сообщает, что по всей Америке и миру продала уже полтора десятка миллиардов дешевых котлет — хэмбургеров и чизбургеров.
Один из кубиков под техасской луной, которая ночной сменщицеЙ заката уже выплыла на лиловое чистое небо, — мотель «Шератон Кингз». Легкие двухэтажные корпуса с галерейками перекликаются с архитектурой Мексики и напоминает о летней невыносимой жаре. Газоны зеленеют и в феврале. На них толстые кегли пальм с веерами длинных жестких листьев. Да, февраль. Но на юге… Маняще поблескивает вода в открытом бассейне для плавания.
Я заранее навел все необходимые справки, звонил из Вашингтона, знаю, что в «Шератон Кингз» остановились люди из Москвы, наши космонавты. Но молодая женщина за стойкой регистрации, не покраснев и не моргнув глазом, говорит, что джентльменов с указанными фамилиями в мотеле не было и нет. Должно быть, предосторожность. Не лишняя, если учесть сюрпризы, которыми богата Америка и тем более Техас. Корреспондентское удостоверение, апелляции к пожилой администраторше не помогают. Ищу русские лица — в холле, баре, ресторане. Не вижу. Неужели в розысках придется впустую потерять вечер?
Однако, сжалившись, администраторша подводит ко мне мужчину в черной кожаной куртке. Широкое, вполне русское лицо. Вполне по-русски коренаст, представляется на чистом русском языке: «Переводчик Лавров». Берется помочь, куда-то звонит по телефону, кому-то вдруг говорит: «Господин Леонов...» Да, русский, но с американским паспортом, не из Москвы, а из Сиэтла. И на визитной карточке не Лавров, а Лаврофф с русской фамилией, переделанной для американских ушей. Зато имя его американское звучит прямо-таки по-державински — Росс.
Росс передает трубку мне, представляюсь Леонову. Они здесь, в отеле, и совсем рядом. На первом этаже. Дверь, как говорит Леонов, с улицы. Стучу. И открывает ее он сам, Алексей Леонов. В двери смежного номера вижу Валерия Кубасова. Оба по-домашнему, в синих тренировочных костюмах.
Когда впервые видишь заочно известных, знаменитых людей, то начинаешь с того, что невольно сравниваешь «натуру» с фотографиями. Потом живой, находящийся перед тобой человек отрывается от своих изображений, которые ты видел раньше, и его начинает самостоятельно оценивать и судить твое собственное сознание. Начинает работать другой скоростной фотоаппарат — твоего собственного мозга, делая тысячи моментальных снимков и причудливо вклеивая их в альбом памяти.
В моей памяти на этих снимках осталась присущая рыжим людям бледность леоновского лица, светлые, озорные, бесстрашные глаза, лысоватый череп и крепкая грудь спортсмена. И подвижность, живость, которую трудно ухватить. Какая-то резкая и, однако, неуловимая смена выражений лица и глаз. У Кубасова, напротив, неподвижность в позе и лице, взгляд сосредоточенный, пристальный, несколько тяжелый. Они почти ровесники, но Леонов выглядит старше. Оба, конечно, здоровяки, в отличной спортивной форме. Приглядываясь к их облику и поведению, вспоминаешь древнее: «В здоровом теле — здоровый дух» .
Оба побывали там. Леонов в марте 1965 года совершил первую в истории космическую прогулку — выход в открытый космос. За Кубасовым — пять суток полета на «Союзе-6» в октябре 1969 года. Но февральским вечером 1975 года в мотеле под Хьюстоном перед незнакомым им советским корреспондентом они — просты.
Пишу об их простоте с опаской, боясь глупого, лишь у детей извинительного умиления: ах, он такой известный, но такой простой и, стоя рядом на земле, не выше меня ростом. В таком умилении, кажется мне, есть принижение простоты. Не надо ее опрощать, простоту. Не та простота, что глуповата или, по пословице, хуже воровства, а простота истинная — очень сложное понятие. Она не только отсутствие позы, не снисходительная уступка знаменитости «простым людям». Высокая простота — показатель зрелого ума и зрелого мировоззрения, Когда человек понимает, что даже редкие, великие люди — лишь Слова и строчки на бесконечном свитке, который заполняет человечество, продвигаясь сквозь годы, века и тысячелетия. В конечном счете такая простота — сестра мудрости, то есть умения человека, не возвеличивая и не принижая себя, установить точные отношения с самим собой, с другими людьми, с целым мирозданием.
В восхищении космонавтами и их деяниями много чисто эмоционального: мы там не были и не будем, нам этого не дано. В наших глазах они необыкновенные виртуозы, хотя виртуозность эта особого, совсем не только личного плана, ее обеспечивают два огромных государства. Запрокинув головы, смотрим мы на этих канатоходцев эпохи научно-технической революции.
А выпал случай побыть рядом с ними, вблизи, и видишь — это профессия. Как всякая профессия работа. Как всякая работа— преимущественно будничная, черновая.
От «Шератон Кингз» автобус отходит в 8.10 утра. Из своих комнат, по-холостяцки позавтракав, они выходят чуть пораньше. Спешу к автобусу и я. Еще не слыша русской речи, сразу отличишь их от американцев в этом хьюстонском предместье — по повадкам, жестам, фигурам, осанкам, даже по тому, как они гуртуются вместе, как жмурятся и греются на солнышке с особым удовольствием людей с Севера, умеющих ценить тепло в феврале.
Вхожу в это редкостное на земле общество, Жму их крепкие руки. Знакомлюсь и со вторым экипажем «Союза» — — Анатолием Васильевичем Филипченко и Николаем Николаевичем Рукавишниковым. Филипченко несокрушимо прочен и спокоен. Рукавишников насмешлив, язвителен. Они в космосе побывали дважды, последний раз — обкатывая «Союз», модифицированный для стыковки с американцами. И еще два экипажа «Союза», молодые люди, которые т а м еще не побывали, но со временем должны побывать. Тоже просты и без позы. Впрочем, тут и не может быть по-другому. Космонавта тут не отличить от методиста, от наземных специалистов. Они все как звеньЯ в единой рабочей цепи. Возглавляет нашу группу летчик-космонавт Владимир Александрович Шаталов. Уже генерал, — но, как и остальные, в штатском. С тем же большим желтым пропуском на лацкане пиджака. Моложав. Легок. И тоже шутит...
Усевшись в автобусе, считают по головам. Все 19 в сборе. И еще три переводчика из русских американцев и негршофер, понимающий лишь одно русское слово, прославленное еще Гагариным: «Поехали!»
Едем. За окнами автобуса Америка — с ее автомашинами и домами, с особой четкостью ее линий. Советские космонавты едут на работу в Америке!
Через несколько минут автобус тормозит у будки КПП. Кивок американца-охранника: «Проезжайте!» Трехэтажное, с большими окнами и серыми стенами Здание N2 4. Стеклянные двери. Лифт. У лифта, бросаясь в глаза, выпирая из всего остального, из обычного, ящик толстой жести, на нем замок, прорезь в крышке, как в почтовом ящике, удивительная надпись: «Только для секретных отбросов». Желтая табличка предупреждает, что на третий этаж посторонним вход воспрещен. Я пока посторонний и потому иду за пропуском в Здание 2, где размещается пресс-служба Космического центра.
Этот центр внешне похож на какой-нибудь американский университетский городок, новенький, с прудом и газонами, которые рассекают диагонали дорожек, но еще не успевший обзавестись академическими рощами и плющом, этим ползущим по стенам знаком старины и респектабельности. Сто пронумерованных зданий из одинаково серых, под гранит, стен и больших окон. Экономный казенный модерн не отличается красотой, но удобен и прочен.
Заборов не видно. Въезд на территорию свободный. Космический музей? Пожалуйста. Кафетерий? Можно тоже зайти, и соседним столиком тот же дежурный суп из консервной банки и ломтик ростбифа в бурой подливе будет на ваших глазах потреблять какой-нибудь прославленный астронавт. Пожелав приятного аппетита, можно даже взять у него автограф. Перегородок в кафетерии нет.
А как же с секретами — космоса и государства? Они есть, и их блюдут. В удивительном ящике с замком, поставленном лифта, ничего ни удивительного, ни странного нет: просто американцы блюдут свои секреты по-своему. Закрыта не территория центра, а лишь некоторые здания, в других зданиях есть закрытые этажи и коридоры. Объяснение всему этому дующее: американский налогоплательщик, чьи доллары обеспечивают американскую космическую программу, по возможности хочет видеть, на что их расходуют.
В Здание N2 налогоплательщик и журналист, в том числе иностранный, заходят без пропуска, Налогоплательщика снабдят брошюрками, доказывающими, что доллар работает и не пропадает зря, а журналиста допустят и к богатой фототеке, где можно отобрать что нужно из космической летописи.
Я вышел оттуда с биркой-пропуском на груди, где было два слова: временно и пресса. Со мной вышел Джек Райли, ветеран космической пресс-службы, любезный, полезный и обязательный, как я убедился, человек.
С биркой — и с Джеком Рай.ли — для меня был открыт третий этаж Здания N2 4. Обыкновенный служебный коридор. Служебно улыбаются секретарши. У дверей таблички с фамилиями.
Янг… Сернан… Эти из-за письменных столов за дверьми поднимались, чтобы вместе облетать Луну на «Аполло-1О» в мае 1969 года и потом порознь («Аполло-16» и «Аполло-17») по Луне походить, увидеть оттуда Землю размером с кулак и после бесконечной космической ночи бултыхнуться в тихоокеанскую волну в неслыханном ликовании возвращения.
Стаффорд… Бранд… Слейтон… Это они встретятся т а м с Леоновым и Кубасовым… Вэнс Бранд и Дик Слейтон еще не летали, но бригадный генерал Томас Стаффорд — ветеран космоса: три полета, пять космических стыковок, 290 часов, витки вокруг Луны в компании Янга и Сернана. Бин… Лусма… Эванс… Второй экипаж «Аполло». Алан Бин и Джек Лусма 59 суток провели на орбитальной станции «Скайлэб». Рональд Эванс кружился вокруг Луны.
На таких же табличках у дверей и четыре знакомые фамилии латинскими буквами: Леонов, Кубасов, Филипченко, Рукавишников. И опять — космонавты и письменные столы. Герои и канцелярия! Да, и в космосе не скрыться от бумаг, потому что космос не терпит импровизации. Все расписано и запротоколировано. Поблескивая глянцем картонной обложки, лежит на кубасовском столе кирпич почти на тысячи страниц машинописного текста. Страничка на русском. Страничка на английском. Подробнейшая последовательность сотен и тысяч рабочих операций при совместном полете два дня, разбитые на минутЫ и секунды. (Потом, на телеэкранах, мы увидим, как в тесноте их кабин плавают невесомые в космосе тома — кирпичи инструкций.)
В комнате пусто. Лишь брюки, рубашки, пиджаки висят на спинках стульев. Значит, облачившись в космическую робу обитатели ушли. До обеда их не жди. На грифельной доске мелом расписание: Здание N35, тренаж на КМ (командном модуле) и СМ (стыковочном модуле).
На столах пачки писем от любителей автографов. Чем ближе к полету, тем больше писем. Слава преследует и порой допекает их.
Космический центр под Хьюстоном впервые я навещал еще в ноябре 1964 года. Тогда он был не так велик и известен. У американцев было лишь около 54 налетанных часов в космосе, на околоземных орбитах. Они внимательно и ревниво следили за советскими достижениями. В этом признавался нам тогда Поль Хэни, пресс-секретарь центра. Космический музей, довольно пустоватый, показывал нам астронавт Скотт Карпентер. Упомянул, что хранит сувенир от Германа Титова — бутылку ликера в виде фарфорового пингвина. Едва ли не к обмену сувенирами и сводилось в те годы космическое сотрудничество двух стран.
Теперь американцам есть что показать. Почти 2 тысячи часов по программе «Джемини», 7 с половиной тысяч — по программе «Аполло», полдюжины высадок на Луну. Больше 12 тысяч часов провели три экипажа в космической лаборатории «Скайлэб». И всю их работу т а м денно и нощно направляли из Здания N2 30, где размещен Центр управления полетами.
В рабочем зале Центра ряды пультов поднимаются амфитеатром. Всю переднюю стену занимает большой зелено-светлый экран, на котором изображены контуры земных полушарий и плавные кривые орбит. В дни полетов этот зал, хорошо известный по телевизионным репортажам, заполняют десятки сосредоточенных мужчин без пиджаков, а с галерки, сидя в красных креслах, наблюдают их работу почетные гости. Современное святилище. У почетных гостей высокие ранги и громкие титулы, но все они как-то стушевываются перед величием а человека, работающего в запредельной стихии космоса.
Мы увидели зал отдыхающим от трудов. Лишь таинственно светился огромный зелено-светлый экран и продолжался счет секунд — по Гринвичу — на часовом табло.
А в космическом музее, занимая самое видное место, гигантской каракатицей на четырех ногах, укутанной в лиловую фольгу от беспощадных солнечных лучей, стояла точная копия модулей, спускавшихся на поверхность Луны. Как прошлогодняя одежда быстро растущего малыша, музей теперь не по росту новым космическим деяниям. Под его потолком не уместятся ни ракета «Сатурн-5»; выводившая на орбиту с десяток «Аполло», ни космическая лаборатория «Скайлэб».
Копия «Скайлэб» — в натуральную величину — находится в другом здании. По сравнению со всем,) что до сих пор побывало в космосе, это подлинно хоромы — длиной около 40 метров и весом в 100 тонн. В основной рабочей и жилой части до «потолка» — 9 метров. Пользуясь невесомостью, можно ставить мировые рекорды по прыжкам в высоту. В фильме о «Скайлэб», который я смотрел в кинозале музея, поразило, как три астронавта весело бегают друг за другом перед сном. По круглой стене. Под потолком. Как расшалившиеся дети.
Как дети… Это не случайный образ. Помните первые телекадры человека на поверхности Луны? Скафандром, неповоротливостью, робостью шагов он напоминал ребенка, которого любящие родители, закутав с головой, выпустили на свирепый мороз. Злее любого мороза равнодушная отчужденность космоса. А разве не похоже на детскую игру хождение (или плавание) в гости, предусмотренное программой совместного экспериментального полета, — из советского корабля в американский, из американского — в советский? А ведь это и в самом деде игры, великие игры из космического детства человечества. В космосе человек так же открывает мир, как и в детстве, — мир незнакомый, влекущий и чем-то страшный. Не без любовного умиления, свойственного нашему взгляду на детей, смотрим мы на космонавтов и астронавтов. Только нет в этом взгляде всеопытности и снисходительности взрослых, как нет еще умудренной взрослости в деле освоения космоса. Тут все и для всех впервые. Первые пригоршни из космической бездны.
Джон Янг бывал там четырежды, последний раз — с высадкой на Луне. На третьем этаже его кабинет побольше других. Янг возглавляет всю, состоящую из 33 человек, команду американских астронавтов, готовя ее к новому этапу, к космическому челноку, космоплану многоразового пользования.
Худощавый, среднего роста, в темно-синем блейзере, скорее моложавый профессор, чем профессиональный пилот. В астронавты попал из военно-морских летчиков. Сдержан. Суховат. Очень уж непривычен ему советский корреспондент на этом закрытом третьем этаже.
Когда встречаешь человека, ходившего по Луне, не удержишься от вопроса, какими были его лунные впечатления, хотя отлично знаешь, что этим вопросом ему надоедали, наверное, тысячи раз. Но он все-таки отвечает — суховато и сдержанно. И самый сильный из его эпитетов — интересный, интересно.
— Луна сама по себе очень интересное планетарное тело… Район, в котором мы сели, был очень, интересным, типа плоскогорья...
— Из-за своей атмосферы Земля выглядит очень голубой… Очень голубая планета… Без телескопа или телевика деталей не различишь...
Не могу удержаться и задаю второй надоевший ему вопрос.
— Изменились ли после этого ваши взгляды на жизнь — после того, как вы видели Землю такой маленькой?
Джон Янг смеется.
— Ну не такая уж она маленькая, — отвечает он. — Когда, побывав на Луне, приближаешься к Земле, она довольно большая планета. Насчет взглядов на жизнь — не знаю. Не думаю, что они изменились. Во всяком случае, больших изменений за собой не замечаю. Делаю ту же работу, что делал до того, как побывал там. Все еще интересуюсь проблемами, которыми интересовался...
Он тщательно избегает выражений типа: «Когда я был на Луне...» Очевидно, из скромности, не желая подчеркивать поистине космическую дистанцию между собой и своим собеседником.
— Конечно, это было очень интересно, захватывающе интересно. Я не обменял бы этот опыт и на миллиард долларов. Ведь можно прочитать массу книг о том, сколько световых лет до той или другой звезды, но совсем другое дело, когда сам отправляешься посмотреть это своими глазами и у тебя уходит двое с половиной суток, чтобы попасть туда, и двое с половиной, чтобы вернуться, и ты очень зависишь от нормальной работы техники… Все это довольно интересно.
— Что же больше всего вас поразило?
Его ответ характерен точностью и деловитостью слившегося с техникой американца второй половины ХХ века.
Это очень враждебное место для деятельности человека, говорит янг, — но оттуда можно выбраться благополучно… Если, конечно, знаешь, что надо делать, и если техника не подведет. Без Земли, без среды, существующей здесь, там долго не продержаться...
Прошу автограф на память. Из ящика стола привычным жестом он вынимает свой цветной фотопортрет-открытку и круглым, красивым почерком привычно пишет: «С наилучшими пожеланиями Джон Янг. «Аполло-10», «Аполло-16».
На фотографии он по-детски вытягивает шею из круглого ворота белого скафандра. На лице улыбка. За спиной два флага — американский национальный и НАСА. Пальцами левой руки прикоснулся к глобусу, как будто удерживая желание крутануть его. На глобусе нет знакомых очертаний континентов и океанов. Это глобус Луны...
К часу дня они возвращаются с тренировки. В коридоре третьего этажа мелькают щеголеватые комбинезоны. Советский герб и американский флаг на рабочих одеждах космонавтов и астронавтов выделяют их как государственных людей, занятых международным делом. Переодевшись, они превращаются в людей обычных и отправляются в кафетерий напротив Здания N 4...
Высокий, лысоватый генерал Стаффорд с бледным лицом и легкой, негенеральской походкой. Седой ежик и впалые щеки Дика Слейтона — ему уже за пятьдесят, по возрасту самый старший, однажды его отчисляли из команды астронавтов по состоянию здоровья, но удалось окрепнуть и восстановиться. Сильное, как топором вырубленное, лицо и круглые, как будто удивленные, глаза Вэнса Бранда.
Когда ты допущен на третий этаж, поговорить с ними — не задача. Правда, ответы их кратки. «Хорошо...», «Нормально...» Интервью журналистам — тоже часть работы, но, похоже, такая, где они экономят время и усилия. Наши при этом щеголяют английским языком, американцы — русским. Вообще, другой язык — самый трудный элемент подготовки к совместному полету, а также хобби и почти ребячья забава. И спасение от журналистов — две три фразы на другом языке, и взятки гладки.
В небольшом, продолговатом кабинете Стаффорда стены увешаны почетными дипломами и грамотами, научных и полунаучных, военных и полувоенных организаций — от астронавтической ассоциации до лиги друзей пожарников. Стаффорд — бригадный генерал ВВС США, но в военной форме его, как и других астронавтов, не увидишь, любит светлые, просторные костюмы. Деловито приветлив. Принимая решение, обдумывая фразу, слегка поджимает губы, и в этот момент на лице его написано нечто простецкое, от умельцамастерового, нечто вроде: «За нами дело не станет! Будьте уверены». По-русски генерал говорит отважно, плохо и очень смешно.
Усадив меня за стол, спрашивает:
— Отвечат по-рюсски или по-английски?
— Как хотите?
— Лучше по-английски, — переходя на английский, решает он. — Чтобы больше сказать.
Но все равно говорит мало.
— После долгой и утомительной работы, которую мы проделали, сейчас я уверен, что полет будет очень успешным. Оба экипажа, как и корабли, готовы к полету. Этот полет заложит фундамент для новых усилий наших двух стран как в космосе, так и на Земле.
Спрашиваю его, есть ли разница между подготовкой к этому полету и к другим полетам, в которых приходилось участвовать генералу.
— Единственная разница, — уверенно отвечает Стаффорд, в международном характере полета, в работе экипажей с разными языками.
— Были ли трудности психологического порядка?
— Никаких!
То же слышу от Бранда, хотя он не так категоричен:
— Конечно, системы наши очень различные, но в человеческих качествах сходства больше, чем разницы. Главная проблема — изучить язык. А что касается профессии, тут у нас много общего, тут проблем совсем не было...
Даже в этой избранной компании физически и психически идеальных людей Вэнс Бранд — как бог здоровья и ходячая реклама превосходной спортивной формы. Иногда в обеденный перерыв бегает по семь километров… вместо обеда. Когда хохочет, уставив на собеседника круглые наивные глаза, кажется, что это здоровье рвется из него пузырьками смеха. Вэнса наши переделали в Ванечку.
— Самое приятное, — говорит Ванечка с лицом викинга и глазами удивленного дитяти, — это работать с вашими космонавтами, шутить, разыгрывать друг друга. И чувствовать, что вместе мы кое-что делаем для мира...
Застаю Леонова одного в комнате. Он сидит за столом, придвинув к себе пачку писем. Берет очередное письмо из пачки, разрезает. Мельком просматривает. Размашисто расписывается на присланных возвратных конвертах с наклеенными марками — у американцев дело собирания автографов хорошо поставлено. Следующее...
Вид у него усталый. Автографы — это тоже часть работы. Если писать пьесу о подготовке ЭПАС (экспериментального полета «Аполло» — «Союз»), то действие в ней должно перемежаться периодическими появлениями на третьем этаже курьеров — с пачками писем, с кипами больших фотоснимков и плакатов; завидя их, участники ЭПАС прерывают все другие занятия, вынимают черные фломастеры из ящиков своих столов и покорно пишут автографы.
Кивнув, Алексей Архипович приглашает и меня заняться чтением писем. Разговаривая, продолжает размашисто, крупно расписываться.
В письмах не только просьбы об автографах.
Пишет некий Джон Евангелист из Довера, штат Нью-Джерси: «Снова приветствую вас в Соединенных Штатах… Все мы в Америке ждем ваш полет как великое событие...»
Дэвид Рэдшоу из Нью-Йорка: «Хотел бы пригласить вас обоих на обед в любой день, когда вы окажетесь в районе Нью-Йорка...»
Трейси Наус из Нэшвилла, штат Теннесси: «Я прилечу в июле на мыс Канаверал, чтобы понаблюдать за запуском, и уверена, что ваш полет будет очень успешным...»
Из Флориды… Из Колорадо… Западной Германии… Франции… На столе не меньше сотни писем...
Слава — это работа. Это право незнакомых людей посягать на твое время.
Леонов разбирает почту терпеливо и быстро. Сидя напротив, я опять ловлю себя на мальчишеском чувстве умиления от близости к человеку, у которого ищут автографы и на которого скоро будет смотреть весь мир. Леонов, наверное, догадывается об этом — с этим чувством я не первый и не последний.
Кстати, как вспоминает он те свои первые в истории 12 минут в открытом космосе?
Он смотрит на меня озорными глазами:
— А так, как будто этого и не было.
Мне нравится этот бесшабашный ответ. Ведь так давно были эти минуты. И всего-то их было 12. В таком напряжении они прошли. И так часто потом приходилось о них рассказывать Непосредственность впечатления давно стерлась. И воспоминание, став общим, как будто перестало быть своим.
— Сейчас смотрю я этот фильм, и все хочется сказать самому себе: «Ну, давай, вылезай быстрее. Чего тянешь?»
После пяти часов они снова в мотеле, у большой дороги, посреди вечерней скуки американского пригорода. Автомашин у них нет, а без колес здесь как без рук. Днем — просьбы об автографах, как свидетельства внимания, вечером — томительные часы одиночества в чужой стране, отражение чужой жизни на телеэкране. Иногда другие развлечения.
В сумерках подают автобус. Все приглашены в американский дом на вечеринку и меня тоже берут с собой.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.