Часть 9 / Американцы в Америке. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 
0.00
 
Часть 9

Да, сенатор от штата Нью-Йорк, пожалуй, выиграл очко. Оба высказались за деэскалацию войны, но практичный. Кеннеди вернее подцепил телезрителя-избирателя: войну сразу не кончишь, никакой американский политик не, пойдет на «капитуляцию», и пусть помирают вьетнамцы — ведь это их война, в конце концов, но важны экстренные меры, чтобы спасти американские жизни, чтобы немедля сократить потери — «деамериканизация войны». Гробы под звездно-полосатыми флагами, транспортируемые самолетами и судами на родную землю для погребения на национальных кладбищах, —вот что больнее всего задевает американцев. Свежих могил все больше, и здесь, в Сан-Франциско, интенсивно вскрывают землю на военном кладбище возле «Золотых ворот». Итак, деамерикаїнизация войны, — Роберт Кеннеди едва ли не первым выдвинул этот лозунг. Невиданно затяжная война осточертела всем, она просто не в натуре американца, привыкшего быстро решать свои проблемы, но война без американских жертв, с добавочными элементами экономического процветания — плохо ли?..

 

Между тем, пятеро за столом продолжали свой разговор спокойно и даже небрежно — какой-нибудь очередной телесимпозиум, но для двух это было ристалищем, проверкой выдержки, зрелости, мудрости и опытности — ведь они бились за президентство в ракетно— ядерно-электронный век.

 

Пресса в нашей комнате фиксировала очки, в общем-то деля их поровну. Оба сенатора физически привлекательны. Оба католики, с ирландскими предками. Кеннеди обосновывает свою заявку на Белый домтремя годами деятельности в Национальном совете безопасности и на посту министра юстиции, Маккарти — двадцатью годами в конгрессе. Оба выступают на платформе критики Линдона Джонсона и его вьетнамской авантюры. Состязаются в этой критике, и Кеннеди говорит, что по стажу он старший критик, что он начал критиковать Джонсона раньше, а Маккарти, напротив, утверждает, что у его оппонента рыльце в пушку, так как изначальные шаги во вьетнамское болото были сделаны еще при Джоне Кеннеди и не без участия Бобби, который, помнится, был тогда министром юстиции и ближайшим советником брата. Однако оба джентльмены, вульгарной перебранки нет, парламентски вежливы. Оба, конечно, за гражданские права негров, но против мятежей, за закон и порядок. Оба за продажу Израилю пятидесяти истребителей «Фантом»: ведь избирателей евреев несравненно больше, чем избирателей арабов. Оба не хотят видеть Соединенные Штаты «мировым полицейским», без оглядки спешащим наводить порядок всюду, —хватит одного Вьетнама! — но тем не менее за некую разумную верность Америки ее «глобальным обязательствам».

 

Кеннеди более расчетлив, но, в общем, оба — политические эквилибристы, и сейчас на канате перед 25-миллионной аудиторией. Симпатизируют черным, но так, чтобы не отпугнуть белых, агитируют Смита, но так, чтобы Браун не разобиделся и чтобы Джонс не подумал, что его взгляды не учтены.

 

Великая загадка блещет в бесстрастных зрачках телевизионных камер: ни один, из сенаторов не знает, сколько голосов он выиграл, явившись для дискуссии на телеэкран, и сколько, не дай бог, проиграл. А джонсы, брауныи Смиты на диванах своих гостиных, с субботними пивными банками в руках? А их жены и непослушные взрослые дети? Могут ли они, просидев час у телевизора, решить, кто лучше, определить для себя победителя и побежденного?

 

О таинственные трансформации демократии в век всемогущего телевидения,, опросов общественности и коммерческой рекламы, чьи методы заимствует политика! «Миллионы некоординируемых граждан находятся в пределах легкой досягаемости магнетически привлекательных личностей, эффективно эксплуатирующих новейшие средства коммуникации для того, чтобы манипулировать эмоциями и контролировать рассудок», — говорит Збигнев Бжезинский, профессор политических наук и аналитик из категории германов канов.

 

Минул час, телеэкран без секунды передышки перешел к другой программе, из прокуренной комнаты корреспонденты кинулись в коридор к телефонам, к столам, к которым подносили одну за другой страницы стенограммы. В соседней, еще более прокуренной комнате, где размещалась «пресса Кеннеди», окруженный коллегами стоял обозреватель «Нью-Йорк тайме» Том Уикер, уважаемый полпред известной газеты, допущенный в саму студию, где имели место дебаты. Заглядывая в блокнот, он делился кое-какими деталями. Том Уикер — серьезный и умный журналист, но тут были мелочи, которые, однако, тоже идут в дело. У Маккарти, сообщил он, был легкий грим, Кеннеди обошелся без оного. И корреспонденты понимающе галдели: еще бы, все братья Кеннеди фотогеничны и телегеничны, и на знаменитых телевизионных дебатах 1960 года между Джоном Кеннеди и Ричардом Никсоном последнему пришлось пригласить некоего Стенли Лоуренса, косметиста фирмы «Ревлон». Маккарти держал себя непринужденнее, рассказывал Том Уикер, но пил воду, когда телекамеры переключались на егосоперника. Кеннеди чувствовал себя стесненнее, но до воды не дотрагивался.

 

— Том, как оба парня оценили результаты дебатов?

 

И это было в блокнотике у Тома. Кеннеди сказал, что, на его взгляд, дискуссия была прекрасной, но что трудно сказать, как она скажется на итогах выборов, —«это предстоит решить избирателю». «Я не собираюсь анализировать, как я сыграл свою роль, —ответил Маккарти, но добавил: — Это было нечто вроде боксерской схватки с тремя рефери, но решить, кто выиграл, невозможно». Маккарти спросили также, готов ли он повторить теледискуссию, на что он ответил: «Нет, мы успели надоесть друг другу».

 

— Том, повтори, что сказал Маккарти?

 

Я тоже слушал Уикера, но знал, что мою газету не интересует ни легкий грим на лице Маккарти, ни нетронутый стакан воды перед Кеннеди, ни вообще наделавшие шуму телевизионные дебаты. Значение событий меняется с расстоянием, при пересечении государственных границ, что велико в Сан-Франциско, бывает незаметно в Москве.

 

Мы не дождались последних страниц стенограммы и ушли в отель...

 

На следующий день мои друзья сели в свою «фьюри» и скрылись за поворотом, начав обратный трансконтинентальный пробег, по северному маршруту.

 

Я остался еще на четыре дня, чтобы передать в газету отчет об итогах калифорнийских выборов.

 

16

 

— Первичные выборы больше годятся для того, чтобы убить кандидатов, чем избрать их.

 

Это сказал мне Юджин Ли, молодой профессор из Беркли, не подозревая, как буквально сбудутся его слова. Он-то просто имел в виду, что на первичных выборах претенденты отсеиваются.

 

Читателю не догадаться о страданиях корреспондента, который уже две недели ничего не посылал в газету. В киоске на углу япокупалс утра и вечером газетижурналов, загодя готовясь к своим двум-трем страничкам о первичный выборах.

 

В Сан-Франциско происходила масса событий: неизвестные взорвали опоры линии высоковольтной передачи, оставив на пару часов без света триста тысяч домов; муниципалитет оказался финансово неподготовленным к решению Верховного суда США, объявившего алкоголизм болезнью, а не преступлением; опрос в начальной школе на Вудсайд вскрыл конфликт поколений: родители были больше всего озабочены вопросом о неграх, а также «взрывом населения» и коммунистической угрозой, а дети — ядерной войной, «взрывом населения» и отношениями с Азией; восстановили и открыли для картинной галереи единственное в Сан-Франциско здание, построенное по проекту великого архитектора Фрэнка Ллойда Райта; туман окутывал верхолазов на стальных конструкциях строящегося небоскреба «Бэнк оф Америка»; 22-летний Дэвид Харрис, бывший, президент студправления в Стенфордском университете, муж популярнейшей певицы Джоан Баез, получил три года тюрьмы, отказавшись ехать солдатом во Вьетнам; некий Видал Сассун разработал и успешно сбывал новую дамскую прическу, а чулочные фабриканты возвестили об «эре сумасшедших ног», рекламируя чулки с рисунком из типографских литеров.Но два сенатора — пришельца из, других штатов, почти круглосуточно действуя в лихорадочные последние дни, теснили всех других героев и все другие события на страницах газет, на телеэкранах, в эфире, даже на заборах и стенах домов. Они не жалели энергии и денег, чтобы встряхнуть калифорнийцев в возрасте от 21 года и выше, зарегистрированных демократами (их было 4 347 406), ибо от этих калифорнийцев зависела политическая судьба двух сенаторов. Победителю доставались 174 делегата, которые штат Калифорния посылает на съезд демократической партии.

 

Конечно, знатоки почти единодушно сходились на том, что эта калифорнийская суета ничего не даст ни Кеннеди, ни Маккарти и что на съезде в Чикаго демократическим кандидатом в президенты все равно изберут Губерта Хэмфри, у которого, каку преемника Джонсона, была под контролем партийная машина в большинстве штатов. Но тактика двух сенаторов, и особенно Роберта Кеннеди, состояла в toMjчтобы добиться репутации ; «собирателя голосов», любимЦа избирателя и навязать свою кандидатуру партийным боссам. Кеннеди одолел Маккарти на первичных выборах в Индиане, но последние первичные выборы — в штате Орегон принесли победу Маккарти. По данным опросов, Кеннеди лидировал в Калифорнии, но, чтобы загладить шок орегонского поражения, ему нужен был по-настоящему большой перевес над противником.

 

Он даже прибегнул к шагу отчаянному, намекнув, что вообще выйдет из игры, если Калифорния окажется неотзывчивой. Саркастичный Маккарти назвал это «угрозой ребенка не дышать, если вы его не ублажите».Кандидаты предлагали себя, как любая корпорация предлагает свой продукт, а выражаясь точно по-американски, продавали себя избирателю — свой облик, взгляды, биографию, обещания, жену и детей, религию, родословную. Но кто купит этот продукт без рекламы, кто вообще узнает о его существовании в стране, где так много самых разных продуктов? Разумеется, обоих знали — больше Кеннеди и меньше Маккарти, но нужна неустанная реклама, чтобы удерживать себя в сознании занятого американца. Нужны деньги на политическую рекламу, —не только на нее, но больше всего на нее.

 

И деньги лились рекой, и у Кеннеди река эта была много шире. В газетах писали, что кампания в Орегоне стоила Маккарти триста тысяч долларов, Кеннеди — четыреста тысяч. В большой Калифорнии Маккарти, вернее, его доброхоты, оставляли не меньше миллиона долларов, а Кеннеди, как считали, —больше двух миллионов. Лучшие, вечерние, куски телевизионного времени в Сан-Франциско и Лос-Анджелесе шли по цене более двух тысяч долларов за минуту, и Роберт Кеннеди вовсю скупал их. Телеэкран в моем номере на разных своих каналах не расставался с нью-йоркским сенатором — с десяток раз в день передавали его получасовой агитфильм.

 

К большим деньгам всегда обостренное внимание. Протестовали против «парового катка», которым средний брат хотел раздавить сенатора от Миннесоты так же, как старший брат Джон раздавил в 1960 году другого миннесотского сенатора — Губерта Хэмфри на первичных выборах в Западной Вирджинии. Критики услышали ответ от матери Роберта — Розы Кеннеди, неожиданно агрессивный в устах семидесятивосьмилетней матроны: «Эти деньги наши собственные, и мы вольны тратить их как хотим.

 

На то он и есть, избирательный бизнес. Когда имеют деньги, их тратят, чтобы победить. И чем больше их у вас, тем больше вы тратите».

 

И, однако, по всем данным, сын бостонского мультимиллионера должен был победить с помощью бедняков — голосами негров, мексикано-американцев и других. Он был популярен среди пасынков Америки, сумел убедить их, что, как и убитый брат, он искренне обеспокоен их участью и сделает все, чтобы облегчить ее. Его тепло встречали в гетто, на митингах мексиканцев-издольщиков, в индейских резервациях. И он клялся искоренить бедность в Америке.

 

Маккарти акцентировал свою независимость и принципиальность: «Человек против машины». Студенты, выдвинувшие его на предвыборную авансцену, пришедшие к нему добровольными агитаторами, скандировали: «Очистимся с Джином!» Его поддерживали многие из «среднего класса», интеллигенция, люди науки и искусства.

 

Философ Эрих Фромм поместил в газете «Сан-Франциско кроникл» платный призыв голосовать за сенатора Маккарти. «Иногда избиратель голосует, чувствуя, что у кандидата есть убеждения, то есть что его слова идут не просто от головы, что они для него органичны, что у него есть тот стержень, который способен противостоять соблазнам оппортунизма. Я вижу этот стержень в сенаторе Маккарти, —писал Фромм. —… Мы идем к совершенно новой форме общества, когда человек становится частью машины и запрограммирован следующими принципами: 1) следует делать лишь то, что технически возможно; 2) основные ценности состоят в максимальной эффективности производства, в максимуме потребления и минимуме человеческих качеств… Многие американцы в разных политических и религиозных группах более или менее ясно видят опасность не толькоядернойвойны, но и полного отчуждения и обесчеловечения человека, понимают, что гуманистические принципы, которые дали жизнестойкость цивилизации, исчезают как реальность и превращаются всего-навсего в лозунги, которыми манипулируют в интересах потребительской культуры».

 

Накануне дня выборов на сан-францисских улицах раздавали бесплатное предвыборное издание книги Роберта Кеннеди «В поисках обновленного мира». В штаб-квартире Маккарти меня нагрузили значками и литературой. Разрываясь между телефонами и студентами-добровольцами, мистер Холстингер горячо убеждал меня, что Маккарти — «глоток свежего воздуха», «обещание реальной перемены» и «символ того, что молодежь ищет в обществе». Он торговал школьной мебелью, но война во Вьетнаме возмутила его, и, передав заведение партнеру, мистер Холстингер посвятил все свое время сенатору из Миннесоты.

 

Жизнь, в общем, шла нормально, но она настолько велика, что все зависит от того, какую ее сторону ты берешь. В разговорах с калифорнийцами, даже теми, кто профессионально занимается политикой, я не заметил чрезмерного ажиотажа. Но в газетах гремела канонада. Известный обозреватель Джеймс Рестон, путешествуя в те дни по Калифорнии, писал: «Радиоголоса, дискуссии в университетах и предвыборные речи, —все хотят исправить что-то или что-то улучшить… Ежеминутно нас побуждают «перейти» к машине марки «крайслер» или на сторону Кеннеди, покончить с дистрофией мускулов или «очиститься с Джином». У каждого «новая идея», и все — от Генри Форда до Ричарда Никсона — призывают нас «увидеть свет». Может быть, жизнь не изменится от всего этого самоанализа и самосовершенствования, но есть что-то вдохновляющее, и даже величественное в этих шумных дебатах. Что бы ни говорили об Америке сегодня, она берется за великие вопросы человеческой жизни. Она спрашивает: В чем смысл всего этого богатства? Является ли бедность неизбежной или ее нельзя долее терпеть? Какую Америку хотим мы видеть в конце концов? И в каких ее отношениях с остальным миром?»

 

Для многих и вправду это было время самокритичных вопросов и надежд, но кончилось оно так, как с самого начала предвидели далекие от экзальтации политики, а именно — выбором между Ричардом Никсоном и Губертом Хэмфри, и в ноябре он был сделан в пользу первого.

 

 

 

 

17

 

Этот день запомнился, и я хочу рассказать о нем подробнее.

 

На календаре обычном был вторник 4 июня 1968 года.

 

На политическом — долгожданный день выборов в штате Калифорния.

 

А на дворе был просто ненастный день. С утра Великий океан нагнал нелетних туч над Сан-Франциско, и нудный дождичек, подхлестываемый ветром, кропил посеревшие улицы, сочился, как некие водяные часы, словно природа с тайным своим умыслом раздробила и замедлила течение времени, намекая, что дню быть долгим.

 

Но как долгим?

 

После пяти вечера показалось мне, что день пошел на убыль. В пять вечера увидел я черный тусклый блеск парабеллума, который вдруг извлек из-под бушлата дюжий паренек, чтобы прихвастнуть игрушкой перед своей милой девушкой. Этакий безусый сосунок… Снисходительное словцо, правда, пришло мне на ум с запозданием, а не тогда, когда в приглушенном свете серого дня игрушка испускала вокруг свои матово-вороненые отсветы. Ведь может заворожить тусклый блеск парабеллума в руках незнакомца, да еще в незнакомой квартире, да к тому же в городе, который тоже не очень знаком.

 

Но отсветы были без вспышек. Паренек даже подбросил меня на своем грузовичке до гостиницы, великодушно махнув на прощание горячей молодой рукой и оставив в моем мозгу драматическое «ну и ну!»

 

Ивпечатления вроде бы пошли на убыль, а с ними и странный день. Когда же-по календарю — положено было ему кончиться, он невиданно продлился. Бурно состыковался с ночью, «упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного». Ибо в полночь другой человек не в безвестной сан-францисской квартирке, а как бы на глазах всего мира тоже повстречал молодого незнакомца с пистолетом. И случились не отсветы, а вспышки, и человек упал — как бы на глазах всего мира...

 

Впрочем, по порядку.

 

Утром я сел на автобус и по Фултон-стрит мимо лавок негритянских старьевщиков отправился в сторону парка «Золотые ворота», выходящего своим зеленым массивом к океанской равнине. Жители Сан-Франциско любят этот просторный парк — с лужайками и рощами, вольерами для диких животных, с автомобильными аллеями, в которых приятно спастись от городской сутолоки. Предмет особой гордости — «Японский сад». Декоративно разбросанные камни, журчание ручейков, цветы и кусты сакуры искусно воссоздают гармонию природы.

 

Но несколько лет назад «Японский сад», как и несравненно более мощный его конкурент, сан-францисский Чайна-таун, потеряли монополию на экзотику. Пошла экзотика отечественного происхождения, ходячая и бродячая.

 

Сан-Франциско стал «мировой столицей хиппи». Территориально невелика эта столица, расположенная на пересекающихся Хейт-стрит и Эшбери-стрит и упирающаяся вершинкой своего креста в парк «Золотые ворота».

 

Я вышел на Хейт-стрит, застроенную невысокими ине новымидомами, и на ее тротуарах обитатели непризнанной в ООН столицы, не смущаясь моросящего дождя, по-американски экстравагантно явили себя длинными нечесаными волосами, босыми ногами, библейскими хламидами и мексиканскими пончо на плечах, глухими сюртуками а-ля Джавахарлал Неру, декоративными мйни-веригами с брошами на гладких столбах юношеских шей. Ярко выраженный-долговечный ли? — подвид. Своеобразная партия протеста.

 

Они были красивы, во всяком случае на первый взгляд, красивы той силой жизни, которая сопровождает молодость. Но они претендовали еще и на значительность. Среди стандартных домов, стандартных машин и стандартно одетых людей своими молодыми бородами и библейскими хламидами они замахивались на титул вероучителей и пророков, и тут-то возникал критический вопрос об их мандате и полномочиях.

 

Парень лет двадцати трех стоял в нише одного подъезда, грациозно касаясь стены плечом. Лицо супермена с телеэкрана твердый красивый подбородок, прямой римский нос, красивый овал лица. Очень отстраненно стоял парень, смотря куда-то вдаль, и это мешало мне заговорить с ним. Колеблясь, я разглядывал соседнюю витрину, за стеклом которой, сознавая собственное величие и высокую цену, красовались сверхдобротные тяжелые сапоги — удачная копия с оригинала прошлого, а может, и позапрошлого века, и сыромятные сандалии, тоже тяжелые и тоже удачные, потому что такими, наверное, и были они на ногах библейских пастухов у берегов Мертвого моря и в междуречье Тигра и Евфрата. И парень, величественный, как проверенный временем товар в витрине, сокращал меня в размерах досегодняшнего суетного дня.

 

Два хиппи прошли мимо. Негромко, как пароль, парень бросил им какое-то словцо. Из рук в руки перекочевала сигаретка. Он долго чиркал спичкой, отвернувшись в глубину подъезда, а когда, снова возник передо мной красивый профиль, я встал на ступеньку и сказал:

 

Я иностранный газетчик. Хотел бы задать несколько вопросов.

 

И тогда он медленно повернулся ко мне, посмотрел на меня невидящим дымчато-пустым взглядом серых глаз. И не ответил.

 

— Я иностранный газетчик...

 

Но взгляд оставался таким же прелестно-дымчатым и пустым.

 

— Эй, приятель, я иностранный газетчик...

 

Парень плыл по своим, строго индивидуальным, закодированным, не поддающимся подслушиванию волнам наркотического транса.

 

«Turn on, tune in and drop out» — «Включившись, настройся и выпадай». Включись и настройся — посредством наркотиков — и выпадай из презренной реальности. Формула хиппи, не без насмешки позаимствовавшая технический жаргон времени.

 

Я оставил его в странном покое и пошел дальше по Лейт-стрит. Американские мощные машины шелестели по мостовой. Американские пожарные гидранты чугунно торчали на бровках тротуаров. Американские универсальные аптеки-драг-стор перехватывали покупателей на перекрестках. Но американские парни и девушки, одетые под индийских дервишей и гуру, под африканских негров и русских мастеровых начала века, отрицали свою страну.

 

Небольшая лавка называлась «Дикие цвета» — кооперативная лавка художников-хиппи. Огромные, в полматраца подушки отзывались в сердце сладкими картинками детства под эгидой бабушки, от ярчайшей желто-фиолетово-красной пестроты наволочек исходила нирвана Востока. Громадные витые свечи отменяли электросвет и посягали на мебель, ибо место таким царственным свечам на полу, у царственных подушек. Переливающиеся калейдоскопы психоделических плакатов посягали одновременно на телеэкран и живопись. Гроздья цепей и бус,

 

он на фактическое самоубийство, лишь бы нарушить тикающие ходики бессмысленной, хотя и благополучной жизни.

 

— А недавно так же неожиданно, как вы, пришли сюда трое черных парней, —продолжал паренек. —И приставили мне нож к груди. Странное было ощущение. Странное… Ведь я, можно оказать, пожертвовал карьерой, чтобы участвовать в движении за гражданские права. А они пришли — и нож к груди.

 

— Я их понимаю, —как бы извиняется он за парней с ножом. —Я знаю, как виновата белая Америка. Но ведь я-то за них, я всегда им сочувствовал...

 

Он и тогда, торопясь, желая опередить этот ножу груди, прошептал им о своих симпатиях. Они выслушали и язвительно посмеялись, но не тронули нашего хиппи и не взяли ничего, кроме такой вот штучки. Отомкнув стеклянную витрину над прилавком, паренек извлек латунную брошку — значок Олдермастонского марша, популярный символ сторонников мира и ядерного разоружения.

 

— Почему же они взяли именно эту штучку?

 

— Мне кажется, это был символический жест...

 

Трое черных пощадили его, но, изъяв символ мира, жестоко намекнули, что не будет мира и здесь, среди обманчивой вольницы Хейт-стрит, пока рядом лежит гетто.

 

Прошли по воде те самые концентрические круги, о которых бесстрастно говорил профессор Уитон, волна из большого американского моря подкатила к убежищу нашего паренька, и теперь белокурый хиппи зорче поглядывает на дверь своей лавки, когда с мелодичным звонком, предупреждая о клиентах, поддается она под чьей-то рукой. И, не пробуравив еще в себе непоправимые дырочки, он уже готов нащупать мостик назад и уже присматривал безопасное помещение для «Диких цветов» в даун— тауне — центре города. Но там домовладельцы, увидев его длинные волосы, испугались, что следом нахлынут и другие хиппи и арендная плата упадет, потому что от такого соседства, как от чумы или от негров, побегут другие арендаторы.

 

Теперь он думает: а не бросить ли все к черту — и эту лавочку и эту страну? Не податься ли в Мексику, благо она недалеко и граница открыта?

 

Купив фотоальбомчик, в котором танцующие хиппи выглядели коммерчески приемлемыми для среднего американца, я пожелал удачи новому знакомому и отправился туда, откуда явились трое с ножом — в негритянское гетто.

 

И вскоре дорожными указателями возникли на стенах домов портреты Мартина Лютера Кинга — следы долгого траура по человеку, мечтавшему о братстве черных и белых в условиях равенства.

 

Накрапывал дождь, улицы были безлюдны и почти безмашинны...

 

Любопытен этот белокурый парнишка: испуг и искренность, доверчивость и подозрительность, солидарность с другими обитателями Хейт-стрит и, однако, одиночество.

 

Богема ядерного века. Поколение любви. Блудные дети кибернетического общества. Американские цыгане… Как только их не называют.

 

Однажды в Нью-Йорке недели две я знакомился с хиппи и их психоделической практикой «расширения сознания». Встречался с членами секты «диггеров», которые раздают одежду и пищу нуждающимся и, кстати, имеют даровую столовую здесь, на Хейт-стрит. Познакомился с одним хиппи, который очень удачно сбывал музыку своих собратьев, —говорили, что уже к двадцати двум годам он сколотит свой первый миллион. Среди доверчивых, наивных и чистых ребят шныряли уже гангстеры и торговцы наркотиками. Но губит их не столько даже наркомания, сколько коммерция, против которой они восстали и которая умело приспособила их протест к своим нуждам, развернув бизнес на модах, музыке, оригинальных цветах хиппи.

 

«Хиппи, покинувшие зажиточные предместья в знак протеста против преклонения перед деньгами и собственностью, обнаружили, что на Хейт-стрит о деньгах говорят больше, чем на Уолл-стрит, — пишет сан-францисский писатель Эрл Шоррис. — Джазы хиппи летают первым классом и покупают дополнительные места для своих инструментов. Честер Хелли из джаза «Семейная собака» утверждает, что зарабатывает в год четверть миллиона долларов; владелец крупного танцзала хиппи обзавелся кучей финансовых советников; разбогатели те, кто делает плакаты; джазы хиппи готовы делать музыку для коммерческой рекламы… В эпоху расовых бунтов, вьетнамской войны и водородной бомбы хиппи смогли поколебать уверенность поколения, находящегося у власти, «поколения зла». Конечно, оіни подняли стоящие вопросы, но они потерпели неудачу в решениях, которые предлагают».

 

Между тем началась Филмор-стрит — центральная, прямая как меч улица гетто. Началась другая, так сказать, песня, другой протест — не отпрысков буржуа, а детей обездоленных. На стенах домов у Мартина Лютера Кинга появились соперники. Портреты апостола ненасилия соседствовали с портретами людей, которые говорили о том, что только насилие может исправить Америку. Под портретом Стоили Кармайкла, неистового юноши с шоколадным красивым лицом, была вызывающая дерзкая подпись: «Премьер-министр колонизированной Америки».

 

Еще один черный парень глянул с портретов. Опоясанный патронташами, с винтовкой между колен, он сидел в кресле: «Хью Ньютон — министр обороны колонизированной Америки». От его позы, кресла, похожего на трон, винтовки вместо скипетра веяловызывающе озорным, почти потешным и отчаяннореволюционным.

 

И, наконец, во множестве пошли портреты девушки с тонким красивым лицом и по-детски насупленными бровями: «Кэтлин Кливер. Баллотируется в 18-м округе в ассамблею штата как кандидат «партии мира и свободы». Также кандидат партии «Черная пантера». Вписывайте Кэтлин Кливер в свои бюллетени!»

 

К этой-то девушке я и спешил на свидание — в дом 1419 по Филмор-стрит, в штаб-квартиру «черных пантер». На деловое свидание. Красивая девушка была замужем. Элдридж Кливер, талантливый журналист и писатель, а также «министр информации» того же правительства, сидел в тюрьме, обвиненный в покушении на полицейского. А в сан-францисских магазинах продавалась его книга «Душа на льду», сборник гневных эссе, плод предыдущей тюремной отсидки. (Позднее его выпустят на поруки, и, отвергая американское правосудие, Элдридж Кливер нелегально покинет Соединенные Штаты. Потом Кэтлин присоединится к мужу и в африканских одеждах предстанут они оба перед корреспондентамиrиюле 1969 года в городе Алжире, на фестивале культуры народов Африки, —еще два добровольных изгнанника Америки из растущего числа тех, кто избирает второй родиной африканскую праотчизну, следуя примеру Уильяма Дюбуа. Долго ли может вытерпеть душа на льду?)

 

«Что мы хотим?

 

 

 

Мы хотим свободы. Мы хотим власти, чтобы определять судьбу черных.

 

 

Мы хотим полной занятости для нашего народа.

 

 

Мы хотим прекращения грабежа белым человеком нашего черного населения...

 

 

 

7. Мы хотим немедленного прекращения полицейских зверств и убийств черных...

 

10. Мы хотим земли, хлеба, жилья, одежды, справедливости и мира.

 

Во что мы верим?

 

 

 

Мы считаем, что черные люди не будут свободны до тех пор, пока они лишены возможности определять свою судьбу.

 

 

Мы считаем, что федеральное правительство обязано дать каждому человеку работу или гарантированный доход. Мы считаем, что если белые американские бизнесмены не обеспечат полной занятости, то средства производства нужно взять у бизнесменов и передать общественности с тем, чтобы каждая община могла организоваться и дать всем своим членам работу и высокий уровень жизни.

 

 

Мы считаем, что это расистское правительство ограбило нас, и требуе.м теперь выплаты давнишнего долга в сорок акров и два мула. Сорок акров и два мула были обещаны сто лет назад как возмещение за рабский труд и массовое истребление черных людей. Мы примем эту плату в деньгах, которые будут распределены среди наших многих общин. Немцы выплачивали возмещение за геноцид против еврейского народа. Немцы истребили шесть миллионов евреев. Американский расист уничтожил свыше пятидесяти миллионов черных людей, и потому, с нашей точки зрения, мы предъявляем скромное требование...

 

 

 

6. Мы считаем, что черных людей нельзя заставлять сражаться ради защиты расистского правительства, которое не защищает нас...

 

7. Мы считаем, что со зверствами полиции в черных общинах можно покончить путем организации черных групп самообороны, в задачу которых входит защита черных общин от угнетения и произвола полиции. Вторая поправка к конституции Соединенных Штатов дает нам право носить оружие. Поэтому мы считаем, что все черные должны вооружаться в целях самообороны».

 

Вот коренные пункты программы «черных пантер». Вот почему правительство отказывается, конечно, принимать эту программу всерьез, а Эдгар Гувер не устает называть «черных пантер» самой опасной подрывной террористической организацией в США.

 

Многих и многих американцев пугает поступь «черных пантер», хотя «пантеры» уверяют, что никогда не нападают первыми, как и их прототип, что лишь настаивают на праве вооруженной самообороны, защиты от зверств и преследований полиции. Да на святом американском принципе погашения долга. Да на великом «праве народа изменить или устранить» то правительство, которое не обеспечивает гражданам «жизнь, свободу и поиски счастья», —это уже из Декларации независимости, авторы которой не предполагали, каким обличительным эхом отзовется их шедевр через два столетия.

 

Обложенная охотниками «черная пантера» небезобидна, а зыбкую грань между самообороной и нападением определяют ее противники из полиции и белая лицом дама Фемида. Итог?

 

«Министр обороны» Хью Ньютон за решеткой.

 

Душа Элдриджа Кливера не оттаяла в тюремных стенах.

 

А 23-летняя Кэтлин храбро, но тщетно добивается, чтобы голос «партии мира и свободы» был услышан в 18-м избирательном округе Сан-Франциско в день выборов...

 

Первую «пантеру» я увидел у двери дома 1419 по Филмор-стрит. На молодом негре был кастровский берет, пятнистые штаны парашютиста и черная кожаная куртка, перепоясанная широким белым ремнем, как у военного полицейского. На ремне дубинка. Не кустарная самоделка, а фабричный продукт высокого качества.

 

Дубинка на бедре негра поразила меня, как поражают в устах товарища слова из лексикона врага,

 

Я вошел и наткнулся на клинки взглядов. Упершись в мое лицо, они предупредили: «Ни шагу дальше!» Спросили: «Кто такой? С какими намерениями?» И я попытался отвести эти клинки, взглядом же ответив им, что намерения мои самые мирные, не более чем доброжелательное любопытство. Взгляды по-прежнему кололи меня: ведь есть и любопытство зевак в зоопарке.

 

Кэтлин Кливер была почти светлолицая, контур подбородка не негритянский, губы тонкие, но стягом расы венчала лицо копна жестких черных курчавых волос. Кожаная куртка с круглым значком «Освободите Хью!». Черные высокие сапоги. Обилие черного искупало неожиданно светлое лицо и серые глаза предводительницы «черных пантер». Удивленно-веселое, почти детское выражение как бы по забывчивости часто навещало ее лицо. Тогда она спохватывалась, сводила тонкие брови на переносице.

 

Дела не ладились у юной кандидатки «партии мира и свободы». С утра газеты сообщили, что Кэтлин Кливер — самозванка, официально не зарегистрированная кандидатом в ассамблею штата от 18-го избирательного округа, что голоса, поданные за нее, будут недействительны. Кэтлин избегалась по телестудиям и редакциям, доказывая, что зарегистрировалась с соблюдением всех формальностей, внеся положенные 160 долларов. Но всюду был вакуум, как на безвоздушной Луне, где нельзя услышать простой, так сказать, натуральный человеческий голос, а астронавты, даже стоя рядом, разговаривают по радио; такая особая связь была в день выборов у политиков, не посягающих на устои, а голос «черной пантеры» не доходил до избирателя без усилителей телевидения и газет.

 

Итак, извинившись, Кэтлин исчезла по своим делам. Я разглядывал помещение. На Филмор-стрит от общества открещивались не вещами, как на Хейт-стрит, а героями, портретами знаменитых революционных бородачей наших дней — Хо Ши Мин, Че Гевара, Фидель Кастро. Из центра сан-францисского черного гетто тянулись нити, —пусть скорее эмоциональные, чем осознанно политические, —— к тем районам планеты, где обломалась о базальтовые камни сопротивления империалистическая американская коса.

 

Вернулась Кэтлин. Воспаленными глазами смотрел на нее со стены бородатый Элдридж Кливер.

 

— Мы меряем свою силу размерами оппозиции и степенью поддержки. И та, и другая растут. Черная община хорошо нас поддерживает, так называемая большая пресса проклиінает. Чем плохо? Но главная наша задача — организация, организация и организованность...

 

Разговор все время прерывали.

 

— Поедемте ко мне домой, —предложила Кэтлин. Мы вышли вместе с коренастой белой девушкой — репортершей студенческой газеты «Беркли барб». В старом зеленом пикапчике она отвезла нас к Кливерам.

 

В квартире, простой и чистой, тоже висели портреты революционных героев и разговаривала по телефону миловидная, небрежно босая, белая девушка — меня порадовало, что знакомства Кэтлин опровергали газетные суждения о расовой нетерпимости «черных пантер». И снова своими воспаленными глазами смотрел на жену Элдридж Кливер, іна этот раз с обложки книги «Душа на льду». Подойдя к стеллажам, я обнаружил Достоевского— «Записки из подполья», «Преступление и наказание».

 

— Самый мой любимый писатель, —отрекомендовала Достоевского предводительница сан-францисских «черных пантер» и, улыбнувшись, добавила, —за исключением, конечно, Элдриджа.

 

Я принял похвалу великому соотечественнику.

 

— Он лучше всего раскрыл душу Western man, —убежденно сказала Кэтлин. —Все другие не добавили ничего существенно нового.

 

— Но не слишком ли он безнадежен?

 

И тогда Кэтлин взяла Достоевского под свою защиту и сказала мне с вызовом и упреком: «А разве есть надежда на Western man?»

 

Western man — «человек Запада», а по смыслу, который она вкладывала в эти слова, —человек, искалеченный антигуманистической буржуазной цивилизацией. Достоевский убеждал предводительницу «черных пантер», что ее взгляд на Америку правилен.

 

Между тем длинноволосая белая девушка, оторвавшись от телефонной трубки, сообщила Кэтлин еще одну неприятную новость: у входа в какой-то избирательный участок стоит полицейский и призывает избирателей не голосовать за «партию мира и свободы», так как это коммунисты.

 

Чертыхнувшись, Кэтлин направилась к двери, сказав мне взглядом: видите? Какие же могут быть надежды на Western man?

 

Защелкал лифт, и я остался в одиночестве с девушкой, опять ушедшей в телефон. Глядя, как дождевые капли мягко касаются стекла, я подумал, что, видимо, ничто большое, истинное, подвижническое не проходит даром— ни отчаянный героизм Че Гевары, ни великая боль Федора Достоевского, что ветры, гуляющие по миру, несут семена через континенты, годы и даже поколения и дают неожиданные всходы в самых неожиданных местах.

 

Еще раз прервала свою телефонную вахту белая девушка и, будто только что увидев меня, спросила: вы американец?

 

Я ответил.

 

— Русский? — она ничуть не удивилась и с иронией спросила: — Как вам нравятся свободные выборы в Америке?

 

А потом раздался звонок. Открыв дверь, я увидел дюжего белого — я вынужден отмечать цвет — парня. А он увидел незнакомца наедине с девушкой — своей девушкой, как вскоре догадался я, —и тень подозрения мелькнула на его добродушном лице. Я постарался стереть ее, приняв прежнюю позу ожидания. В этой квартире люди не представлялись друг другу с первых слов, как принято в Америке

 

Теперь нас было трое. Девушка оставила трубку в покое. Он стоял возле телевизора, бережно облокотясь на хрупкое сооружение. Она повернулась к нему, выпрямившись на стуле, откинув на спину длинные прямые волосы, поглаживая пол босыми ступнями красивых ног. Они вели деловой скептический разговор о тех же свободных выборах и в присутствии третьего хотели выглядеть по— взрослому умудренными, но под верхним слоем, их разговора так очевиден был другой, глубинный слой. Словами они нежно касались друг друга, как касаются пальцами влюбленные.

 

Она прервала разговор минимальным испытанием своей власти — поручением пареньку сходить за сигаретами. И тогда он — не в силах более терпеть — расстегнул куртку и вытащил черный новенький парабеллум. С ним-то он и спешил к девушке, им-то и хотел похвастаться.

 

Вдруг нас стало четверо в комнате, и от четвертого исходили матово-вороненые блики, а трое молча смотрели на них, пытаясь расшифровать будущее, —с такой штукой течение будущего может быть драматичным и прерывистым.

 

Не скрою, мне стало не по себе. И не только потому, что не удержишь ведь внезапно выпрыгнувшую на поверхность сознания мысль: а что будет, если поблескивающий зрачок парабеллума повернется в твою сторону? Но и потому, что не полагалось мне, иностранцу, присутствовать при такой вот, тайной демонстрации оружия.

 

Паренек нарушил молчание.

 

— Ничего игрушка, а? — сказал он голосом нарочито небрежным и задыхающимся от волнения. —Хороша на полицейских, а?

 

И передал парабеллум недрогнувшей девушке, которая положила его возле телефона.

 

—Подержи-ка, пока я за сигаретами сбегаю!

 

Ему хотелось и похвастаться игрушкой, и хоть на миг освободиться от ее страшной тяжести.

 

Чем могла запропавшая Кэтлин дополнить это внезапное интервью парабеллума? Когда паренек вернулся с сигаретами, я стал прощаться. Он вызвался подбросить меня до гостиницы. Парабеллум, прощально мигнув отблеском ствола, исчез в недрах его куртки. Мы спустились на улицу, к грузовичку паренька.

 

По дороге он рассказывал о себе, о верфи, на которой работает, о «сукиных сынах» из профсоюза, которые кричат о патриотизме, оправдывая вьетнамскую войну, и о том, что есть все-таки, да, есть кое-какие боевые ребята и в общем-то число их растет.

 

— Они думают, что мы так и будем все время сидеть у телевизора. Черта с два!

 

Мы простились на перекрестке у гостиницы «Губернатор».

 

Было пять вечера.

 

18

 

Простившись с пареньком, я остался наедине со своими тревожными впечатлениями и с корреспондентской нагрузкой на вечер — надо было на двух-трех страничках сообщить в газету об итогах калифорнийского состязания Юджина Маккарти и Роберта Кеннеди.

 

Парабеллум, конечно, искушал: вот о нем бы и написать.

 

Но свидетельства эксцентричных Хейт-стрит и Филмор-стрит опровергались Америкой большой, основательной, кондовой.

 

Видишь ли ты испуг хиппи или опасный порыв паренька с парабеллумом на этих улицах, где люди идут и едут по своим делам, куда, простившись с пареньком, и ты вышел, чтобы остудить разгоряченную голову? Их нет и в помине.

 

Все было спокойно в подвальном немецком ресторане, где подкрепился я перед бдением у телевизора. Сидели за столиками мужчины не в кожаных куртках, а в пиджаках, не длинноволосые и совсем не испуганные, а спокойные и уверенные в себе. Конечно, не о потрясениях и революциях думали их спутницы. Хозяин настраивал телевизор, припасенный ради дня выборов, —чтобы клиенты могли следить за шансами Бобби и Джина, не спеша расплатиться.

 

В злачных окрестностях отеля «Губернатор» независимо вышагивали по тротуарам черные и белые проститутки в коротеньких платьицах, а в холлах дешевых пансионатовдляпрестарелых уже заняли привычные места обитатели, безучастно глазея через стекла на улицу, утверждая с вольными девицами принцип мирного сосуществования на основе полнейшего равнодушия друг к другу.

 

Й дождь иссяк к вечеру.

 

Запасшись сигаретами и банками с кока-колой в мексиканской лавчонке на углу, я уединился в своем номере на восьмом этаже, поглощенный заботой о двух-трех страничках.

 

Ив восемь тридцать вечера на телеэкран явился мой помощник и вечный спутник в Америке— — Уолтер Кронкайт, главный поставщик и координатор новостей по каналу Си-Би-Эс, без которого, как шутили позднее, вовремя лунной эпопеи «Аполлона-11» вдвойне пусто и одиноко даже в космосе.

 

Возгордясь, я назвал его своим помощником, а он как бог — вездесущий, всевидящий, всезнающий. Всем доступный и имеющий доступ ко всем, и к чему мелкие примеры, если видел я, как отчаянные репортеры Кронкайта уздой накидывали шнурочек портативного микрофона на шею самого президента США, и тот на разделенном по такому случаю экране представал пред Уолтером, дирижировавшим освещением событий из своей маленькой студии на 57-й стрит Нью-Йорка. И был доволен, ибо почти половина всех американцев знает Уолтера Кронкайта — больше, чем кого-либо из супердержавы прессы и телевидения, а его вечернююпрограмму новостей слушают не меньше двадцати миллионов телезрителей, —учтите, это при восьми работающих телеканалах. Не найдешь такого политика, которому не было бы лестно — и полезно для карьеры-показаться в программе Уолтера.

 

У него серьезная репутация, многолетние поклонники, и, признаться, за мои годы в Америке не было почти ни одного вечера, когда я не уделил бы Уолтеру полчаса — с семи до полвосьмого, когда изменил бы ему ради популярной пары Дэвида Бринкли и Чэта Хантли из Эн-Би-Си, двух его самых упорных конкурентов.

 

В отличие от этих говорунов Уолтер обычно поставляет hard news — «твердую» информацию.

 

Итак, устроившись на кровати перед телеэкраном в номере отеля «Губернатор», я вызвал Уолтера Кронкайта, и он возник передо мной в виде пожилого несуетливого джентльмена с солидными усиками, которые отрастил еще до моды на усы, морщинами у глаз— они умножились за шесть лет нашего знакомства, энергичным, подкупающим и приятно усталым выражением лица.

 

На этот раз Уолтер вещал из своей нью-йоркской студии, но — существуют ли для бога расстояния? — волны без помех доставили его на тихоокеанское побережье. Он был в Нью-Йорке, а выборы — в Калифорнии, на другом конце континента. Тем не менее именно от Уолтера ждали самых последних, самых оперативных сведений, —не только обыкновенные телезрители, но и журналисты, политики, даже два главных действующих лица этой очередной американской одиссеи — Роберт Кеннеди и Юджин Маккарти, которые тоже наверняка сидели перед телевизорами.

 

Этот бог не в трех, а в десятках лиц. К его трону идут радиоволны от высоко профессионального воинства репортеров и операторов, разместившихся в лос-анджелесских штаб-квартирах двух сенаторов, в разных калифорнийских городах и графствах, на избирательных участках, а в резерве его стоят штатные и внештатные комментаторы, профессора политических наук, директора институтов по опросу общественного мнения и т. д. и т. п., готовые без промедления перерабатывать сырье статистики в полуфабрикаты анализа и прогнозов — аж до самих президентских выборов в ноябре.

 

Уолтер явился и, разведя руками по своему чистому столу, как бы смахнул все мои тревоги.

 

С зыбкой почвы Хейт-стрит и Филмор-стрит, от какого-то жалкого хиппи, от предводительницы «черных пантер» и паренька с парабеллумом он легко перенес меня в мир большой американской политики, где все расставлено по привычным местам, где можно даже заглядывать вперед, и не наугад заглядывать, а методами научного прогнозирования.

 

Да, наука и прогнозирование — два идола нашего времени, и Уолтер сразу же дал понять, что и они в числе его верных слуг.

 

Он сообщил, что подсчитан всего один процент голосов, но-—есть ли помехи для науки?! — корпорация Си-Би-Эс на основе «профилей», сделанных в 89 «научно выбранных» избирательных участках, торжественно предсказывает победу Кеннеди (он должен получить 48 процентов голосов) над Маккарти (который получит лишь 41 процент).

 

Ага, значит Си-Би-Эс всерьез раскошелилась, арендовав ради дня выборов электронно-счетные машины, и Уолтер Кронкайт немедля бросил на стол главный козырь, гарантируя одновременно и азарт, и электронную точность этого вечера у телевизора.

 

Но машины машинами, прогнозы прогнозами, а человеческий элемент тоже не помешает.

 

— Роджер Мадд, выходи! — воззвал Уолтер, приступая к поверке своего воинства.

 

И на экране, за его спиной, посредством какого-то технического фокуса возник другой экран, а в нем лицо Роджера Мадда с припухшими скулами не дурака выпить и усталыми от недосыпа глазами, —младшего коллеги и верного архангела Уолтера, вашингтонского корреспондента Си-Би-Эс.

 

Я привык видеть Роджера Мадда на белых ступенях капитолийской лестницы, бодро допрашивающим очередного сенатора или комментирующим очередное голосование в конгрессе. Но месяца два назад он презрел свой пост на холме и остальных девяносто девять сенаторов ради одного, дни и ночи мотался по стране в хвосте у Бобби Кеннеди, среди сонма корреспондентов, следящих за каждым предвыборным шагом, жестом и маневром сенатора от штата Нью-Йорк.

 

И сегодня Роджер был, конечно, под боком у Бобби, в его временной штаб-квартире в лос-анджелесском отеле «Амбассадор», как всегда неутомимый, готовый к многочасовому репортажу. Как лист перед травой, по первому зову должен был он предстать перед Уолтером.Ион предстал на экране в экране и в подкупающе фамильярной и, однако, точной манере доложил, что, да, Уолтер, я, как видишь, в отеле «Амбассадор», сенатор пока в загородном имении одного из друзей, а не в своем номере — люкс на пятом этаже, у его свиты и сторонников, понятное дело, приподнятое настроение, но, Уолтер, как ты знаешь, подсчитан лишь один процент голосовимне нечего, увы, добавить к «профилям» наших всемогущих ЭВМ.

 

— О’кей, Роджер, —принял его рапорт Уолтер, ивдружеской интонации было заложено ненавязчивое, но властное напутствие: «Зри в оба, бди!» Хотя он знал, что старина Роджер не подкачает.

 

Потом он вызвал другого своего архангела, несущего вахту в лос-анджелесском отеле «Биверли Хилтон», под боком у сенатора Маккарти, и тот так же четко и быстро воплотился за спиной Уолтера, на экране в экране, и отрапортовал, что, да, Уолтер, в стане Маккарти, понятное дело, пока отказываются признавать поражение, но пессимизм уже гложет его приверженцев, —изволь убедиться, и телеоко, обегая другой зал другого отеля, нашло понурые лица.

 

Так началось большое телевизионное шоу под названием «Первичные выборы в Калифорнии», еще однадемонстрациясвоеобразного поп-арт — превращать в зрелище, перерабатывать в спектакль любое событие, которое может удержать американца у телеэкрана.

 

Демиург Уолтер Кронкайт творил текущую историю.

 

Мелькали его корреспонденты, на табло выскакивали новые цифирьки.

 

Мудрейшие машины удивляли людей, вдруг меняя свои прогнозы, — прогнав через полупроводниковые сочленения шесть процентов подсчитанных голосов, они зачеркнули свой первый прогноз, обещав Кеннеди уже 51 процент, а Маккарти — лишь 38.

 

Ах, ах, как занимательно! Как интересно!

 

Ах, если бы я лишь вчера прилетел в Америку...

 

Через час-другой азарт мой иссяк, я поймал себя на раздражении. Оно росло, хотя по-прежнему я смотрел и слушал, ибо как бросить на половине зрелище, если к тому же оно нужно тебе по работе? Повторяю, что уважаю Уолтера Кронкайта как профессионала и неспроста все эти шесть лет доказывал ему свою лояльность — с семи до полвосьмого вечера по нью-йоркски. И на нашем телеэкране мне хотелось бы видеть такие же максимально документированные, оперативные передачи новостей. Но...

 

— Какой смысл спешить? — злился я, ерзая перед телевизором.

 

— Какой смысл спешить, Уолтер? Что за баловство — за большие деньги арендовать электронные мозги, чтобы при одном проценте они делали один прогноз, а при шести — другой? Какой прок в прогнозах, если они отомрут через несколько часов — всего через несколько часов, когда все голоса будут подсчитаны? Что за детская игра в «угадай-ка» с применением новейшей техники и на глазах у десятков миллионов взрослых людей?

 

Впрочем, зачем пытать Уолтера неприятными вопросами. Я и сам могу кое-что разъяснить, хотя и придется вскрыть некий изъян в его божественности. Ищи деньги, а не женщину! — вот американская поправка к французской разгадке тайн, как ни банальна вся эта материя. Ищи деньги, и нешуточные.

 

Нанимай умные машины и умных людей, используй популярность Уолтера Кронкайта и устраивай шоу из калифорнийских выборов, чтобы приманить к телеэкранам миллионы зрителей.

 

А будут зрители, будут и корпорации, которые заплатят Си-Би-Эс бешеные деньги за рекламу своих товаров в эти интригующие часы.

 

Кто победит — — Кеннеди или Маккарти? Затейливая карусель вертелась вокруг политического вопроса, а насажена была на ось коммерции, для которой не столь уж важно, кто победит, — кто бы ни победил, телезритель, следивший за драматическим подсчетом голосов по каналу Си-Би-Эс, запомнит мимоходом и кое-что другое. Что же на этот раз?

 

Исчезая с экрана, знаменитый Кронкайт время от времени уступал место некоей безымянной и очень любвеобильной бабушке из рекламного фильма. Стоя у аккуратно выкрашенного беленького заборчика, бабушка сокрушалась, что внучек не идет гулять с ней, а мудрая ее соседка произносила магическое слово «листерии» — превосходное средство от дурного запаха изо рта. Другие кадры у того же аккуратного заборчика, но каковы перемены: наша бабушка ласково треплет льнущего к ней мальчика, обретя последнее, может быть, в жизни счастье. А почему? А потому, что благоухает бабушкин рот, тяжелое ее дыхание уже не озадачивает и не пугает внучка. Листеринво весь телеэкран.

 

А то вдруг из другой рекламы, как из жизни, занесло на экран лохматого политикана с выпученными глазами— пародийный намек на всем известного сенатора— республиканца Эверетта Дирксена — и хриплым, натруженным, дирксеновским голосом этот новый, из небытия выпрыгнувший чертик церемонно провозглашал: «Великий штат Кентукки с гордостью представляет нашего кандидата полковника Сандерса, который клянется дать каждому избирателю жареного цыпленка каждый день!»

 

Торжественный туш, маханье плакатами, пляска воздушных шаров — все как взаправду, как на предвыборных съездах, хотя, конечно, и не так шумно, как было в Коровьем дворце. И к восторгу толпы верные паладины на плечах выносят благообразного старичка в белом костюме южанина, со старомодной, клинышком, седенькой бородкой и галстучком «бабочкой».

 

Смакуя восторги, раскланиваясь, рассылая воздушные поцелуи, старичок плывет по экрану.

 

«Полковник Сандерс».

 

Любимец народа.

 

Мифический творецжареного цыпленка по-кентуккски

 

Я впервые познакомился с ним на его родине, в штате Кентукки, весной 1965 года. Добродушный на вид полковник кидался на нас с огромных рекламных щитов. Некуда было спрятаться от его бородки клинышком, белого галстучка и от соблазна пламенных призывов отведать — всего за 1 доллар 19 центов! — жареного цыпленка по-кентуккски.

 

Однажды в придорожной «стекляшке» мы поддались искусителю, ткнули в меню туда, куда он повелевал, и официантка доставила на наш стол нечто заманчиво большое — по массе, но невозможно скучное на вкус — обвалянное в сухарях изделие фабричных конвейеров по производству цыплят. Так я покончил с мифом о жареном цыпленке по-кентуккски, не забыв захватить на память специальную салфетку, на которой красовалось широкое лицо и бородка клинышком — респектабельный обманщик.

 

А между тем полковник Сандерс с успехом продолжал крестовый поход во имя своего бройлерного цыпленка и, бывало, нападал на меня с рекламных щитов за нью-йоркскими уже поворотами, а теперь вот подстерег и на телеэкране в Сан-Франциско, приспособив к своей агитации— выборный вечер и соперничество двух сенаторов.

 

Так тянулся вечер у телевизора.

 

Встреча с полковником позабавила, но не перебила раздражения. Хватит зрелищ, давайте факты, и факты проверенные: кто же победил, как и почему победил? Дайте сырье фактов для двух, максимум трех страничек. А в мозгу уже привычно щелкало: здесь десять вечера, значит, в Москве восемь утра. Одиннадцать вечера — • значит, девять утра, оживают редакционные коридоры» и, может быть, уже вспомнили, что в Калифорнии первичные выборы, что там есть наш корреспондент, и уже ворчат: где информация? Кто там кого — Кеннеди или Маккарти?

 

Время не терпит. Где информация?

 

Ржавели остатки кока-колы, горки пепла и окурков росли в пепельницах, а блокнот еще чист, телефон с Москвой не заказан.

 

И новое препятствие, с которым не мне сладить, выросло на пути к двум-трем страничкам. ЭВМ, арендованные телевизионной корпорацией Си-Би-Эс, крутились теперь вхолостую, потому что без дела были ЭВМ, арендованные муниципалитетом Лос-Анджелеса.

 

Гигантский город, где почти половина калифорнийских избирателей и где не хотят отставать от технически быстрого и точного века, первым из американских городов перешел на электронную систему подсчета бюллетеней, о чем успели сегодня прожжужать все уши. Но с избирательных участков к электронно — вычислительному центру бюллетени везли на обыкновенных грузовиках, а те мешкали, держа прожорливые ЭВМ на скудной диете, да и в самом центре случились неувязки. Все застопорилось, как на реке во время лесосплава. Телевизионщики с энтузиазмом верящих в прогресс людей увлеченно болтали, что вот-вот разберут эти заупрямившиеся бревна и тогда-то уж все рванет и рухнет девятым валом, который быстренько рассортируют сверхоперативные кибернетические машины.

 

Потерпите!

 

Потерпите? Уж полночь близилась в Сан-Франциско, а в Москве на исходе был десятый час утра, и строчки на второй полосе «Известий» разбирают куда быстрее, чем помехи на электронно — вычислительном центре Лос— Анджелеса.

 

Я проклял несостоявшиеся две-три странички и пожалел впустую пропавший вечер. К черту прогнозы!

 

Но сенатор от штата Нью-Йорк верил прогнозам.

 

Он решил не откладывать ритуал victory speech — победной речи. Как и фирме, производящей листерии, ему нужна была телеаудитория, да побольше, а между тем она катастрофически редела, разбегаясь по спальням, особенно на Восточном побережье, в штате Нью-Йорк, где было уже около трех часов ночи.

 

Я вдруг увидел его на трибуне Большого бального зала отеля «Амбассадор». Микрофоны жадно вытянули длинные гибкие шеи, телекамеры напряженно всматривались в худое лицо со скошенным носом, в улыбку, которую он сдерживал, наверное, потому, что она обнажала чересчур длинные зубы.

 

Уверенно-усталый, он жестами рук гасил ликование толпы.

 

Толпа продолжала ликовать, ибо в этой экзальтации был смысл ее многочасового ожидания в жарком зале, нагретом телевизионными юпитерами.

 

Стремясь в объективы, вокруг тесно стояли его помощники, но, полуобернувшись, не гася улыбки, Бобби сказал несколько слов, и они расступились. Из-за мужчин показалась бледная, страдальчески улыбающаяся женщина с безукоризненной прической. Его жена Этель. Мать десятерых его детей.

 

Она была беременна одиннадцатым, всего два месяца оставалось до родов, но разве можно уклоняться от предвыборных тяжких испытаний. Шансы кандидата всегда возрастают, если рядом с ним маячит перед избирателем верная жена, многодетная, беременная, самоотверженная.

 

Она встала рядом с мужем, чтобы с застенчивой улыбкой взглянуть на него и получить свою долю аплодисментов.

 

Он построил victory speech в традиционном духе — без официальщины, по-семейному. В меру юмор, максимум благодарностей. Он благодарил политических союзников— Джесса Унру, лидера калифорнийских демократов, и Сесара Чевеса, вожака мексиканских издольщиков, друзей в «черной общине», помощников — студентов, 110-килограммового негра Рузвельта Грира, профессионального регбиста и добровольного телохранителя, который «позаботится о каждом, кто не голосует за меня», сенатора Маккарти — за «великие усилия» в организации оппозиции президенту Джонсону, жену Этель — за фантастическое терпение, свою собаку Фреклес: «Она уже отправилась спать, потому что с самого начала знала, что мы победим».

 

Он говорил сбивчиво, без текста, по коротеньким тезисам, подсунутым помощником. То, что говорил с середины марта, когда вступил в борьбу за Белый дом.

 

Что страна хочет перемен.

 

Что последние три года были годами насилия, разочарования, раскола между черными и белыми, бедными и богатыми, молодыми и старыми.

 

Что пора объединиться и начать действовать сообща.

 

— Страна хочет идти в другом направлении. Мы хотим решать наши собственные проблемы внутри нашей собственной страны, мы хотим мира во Вьетнаме…

 

— Итак, снова благодарю вас всех. Вперед в Чикаго, и давайте победим там.

 

Так закончил он свою речь и под шумные аплодисменты покинул трибуну; до съезда демократов в Чикаго оставалось два с половиной месяца, сейчас же — надо только миновать кухню — его ждали корреспонденты, а потом с друзьями в фешенебельный ночной клуб «Фабрика» — скрыться от телекамер, отвлечься от забот, праздновать победу.

 

И телевизионные камеры до выхода проследили сенатора, почетно выделяя его затылок среди затылков всей его оживленнойсвиты. Зал выключили...

 

Победная речь сенатора поколебала меня, но не заставила переменить решение. Мучило лишь то, что две-три странички все равно не отменены, а лишь отложены на завтра — как бы не ушел на них еще целый день, последний в Сан-Франциско?

 

Отель уже уснул. За окном, в тишине, как в немом кино, все еще дефилировали проститутки возле «Клуба 219».

 

Я сел за стол, раскрыл тетрадь и, перебирая впечатления ушедшего, наконец, дня, думал, что же кратенько записать, чтобы не пропало, чтобы можно было потом оживить, взбодрить и подробнее расшифровать в памяти.

 

Телевизор был теперь справа, сбоку, ко мне своей пластиковой стенкой. Я не мог видеть изображения й не вникал в пошедшую на убыль болтовню.

 

Стоит нажать кнопку, и весь уместившийся в нем немалый мир покорно скатится к центру экрана, ужмется до блестящей яркой точки, которая посияет еще миг, но в которой ничего уже не разобрать.

 

Я не нажал кнопку.

 

Сидел и строчил в тетради.

 

И вдруг...

 

И вдруг справа, в телеящике, словно ветер пронесся...

 

Словно сама стихия властно смяла и скомкала монотонное бормотание. Та стихия, которая никогда не извещает заблаговременно о своем натиске, о рывке.

 

И я еще не понял, в чем дело, но и меня вырвала стихия из-за стола и заставила прыжком встать напротив телевизора и впиться глазами в мерцающий экран.

 

Было ли что на этом экране — не помню, кажется, ничего не было.

 

А слышался нервный, торопливый, сбившийся с профессионального ритма голос диктора:

 

Кеннеди застрелили! Кеннеди застрелили...

 

Это был не Уолтер Кронкайт, который уже попрощался с зрителем, сдавшись под атакой заупрямившихся ЭВМ. Это был диктор конкурирующего канала Эн-Би-Си, не пожелавшего тратиться на научно отобранные избирательные участки и на прогнозы дорогих электронно— вычислительных машин и с самого начала обещавшего old-fashioned suspense — старомодное напряжение, которое видит интригу не в прогнозах, а в том, чтобы не опережать ход событий.

 

Вышло, как говорят, по-ихнему.

 

Шел неукротимый девятый вал, да не тот, который обещали: дайте только срок чудодейственным ЭВМ.

 

Шел девятый вал.

 

— Кеннеди застрелили! Кеннеди застрелили! — кричал торопливый голос, как бы перечеркивая все, что было за долгий день, как бы стирая размашистой тряпкой все, что было так обильно написано на доске.

 

И доска снова чистая, да только поверху, как заголовок, свежо загорались на этой доске страшно девственные, совсем другие письмена…

 

 

 

 

19

 

— Кеннеди застрелили! Кеннеди застрелили!

 

Диктор спешил заполнить доску, да быстрее, быстрее, быстрее, чем у конкурентов, раз они — так им и надо с их ЭВМ — все прохлопали, и, конечно, были перед ним контрольные экраны, которые удостоверяли, что соседи отстают.

 

Не помню точно слова, но отлично помню впечатления этих минут. Голос диктора дрожал от возбуждения, и оно было двояким — — возбуждение человека, потрясенного страшной новостью, и азартное возбуждение гончей собаки, напавшей на след невиданной дичи.

 

— Джон, — говорил он своему репортеру, дежурившему в отеле «Амбассадор», и я ручаюсь не за точность, но за смысл его слов, —Джон, как это произошло? Нам нужны, ты сам понимаешь, подробности..»

 

И ему отвечал такой же возбужденный, соскочивший с привычных рельсов голос:

 

— Ты понимаешь, здесь сейчас такое замешательство… Трудно разобраться. Все в панике...

 

И первый голос с симпатией товарища, но, однако, правом начальника и наставника говорил, уже обретая спокойствие и этим спокойствием как бы ободряя и дисциплинируя второго:

 

— Мы все понимаем, Джон. Понимаем, что и сам ты потрясен. Но возьми себя в руки, Джон. Постарайся. Ты же знаешь, как нам важны подробности.

 

Включили зал. Да, паника. Телеоко заскользило по искаженным лицам, мечущимся фигурам. Включили звук. Женские визги и вскрикивания:

 

— Невероятно! Не — может быть! Невероятно!

 

И этикрики «невероятно!» первыми, —еще до того, как были произнесены неизбежные слова о «шагах рока», о «поступи греческой трагедии», —углубили смысл случившегося, ибо, как далекий и вдруг внезапно приблизившийся фон, надвинулся на лос-анджелесскую ночь жаркий техасский полдень в Далласе 22 ноября 1963 года.

 

И еще надвинулось совсем недавнее: ранний вечерний час 4 апреля 1968 года и Мартин Лютер Кинг, опершийся руками о балконные перильца мемфисского мотеля «Лорейн», не ведающий, что он уже на мушке и что вот-вот пуля навсегда опрокинет его на цементный пол.

 

— Не может быть! — кричат они. Может быть! Почему же не может быть, если это повторяется уже в третий раз. Может быть! И втайне они давно уже предощущали это, но отказывались верить своему предощущению и потому мечутся сейчас по залу с криками: «Не может быть»!

 

На трибуне перед микрофонами, в которые полчаса назад Роберт Кеннеди крикнул: «Вперед в Чикаго!», —теперь стоял незнакомый мужчина.

 

— Оставайтесь на своих местах, — кричал он в зал, в панику. — Оставайтесь на местах! Нужен доктор! Есть ли здесь врач?

 

А Джоны с телевидения обретали выдержку и одного за другим подтаскивали к телекамерам свидетелей, отщипывая их от толпы, нараставшей возле распростертого на полу, смертельно раненного сенатора. Гончие собаки побеждали потрясенных людей, шла охота за свидетелями, да не просто за свидетелями, а за теми, что были поближе к месту покушения и видели побольше и могли бы теперь, представ по нашему каналу, вставить перо каналу конкурирующему.

 

Вершилось на глазах жуткое чудо мгновенного превращения трагедии в сенсацию и зрелище. И люди, дрожащие от горя, паники и испуга, сами заглянувшие в глаза смерти, подавались с пылу, с жару на телеэкран и остывали, отходили, включали какие-то кнопки сознания, становились хладнокровными, умелыми в выражениях людьми, удостоенными — это перевешивало остальное— чести выступить по телевидению и\ показать себя публике.

 

О век, жадный на информацию!

 

Что ж, однако, браню я своих верных помощников. Ведь я-то тоже, стряхнув оцепенение первой минуты, сидел на краешке кровати напротив телевизора, и в руках у меня уже был блокнот, куда судорожно заносил я слова репортеров и свидетелей, которые, как судьей, дисциплинировались холодным бесстрастным телеоком.

 

Теперь нужны были другие две-три странички, и я работал, зная, что для этой бомбы найдут место даже на занятой уже газетной полосе и что есть теперь у меня время, так как эти две-три странички примут и в самый последний миг перед выходом газеты.

 

И сейчас передо мной обрывистые нервные строчки из блокнота, свидетели лихорадочной ночи, первые-? верные и неверные — клочки информации, из которой склеивал я свои странички.

 

— Стреляли в спину, сзади.

 

— Несколько выстрелов.

 

— Однаженщинатакже ранена.

 

— Задержан ли стрелявший?^ знают.

 

— Сенатор на пути в местный госпиталь.

 

— Подстрелили за занавесом, на выходе из Большого бального зала.

 

— Сенатора видели лежащим в крови на кухне.

 

Кадры: ощерившись кольтами и винтовками, стремительно пробивает дорогу через толпу группа полицейских, таща какого-то человека в белой рубашке. Голова человека жестко зажата под мышкой у полицейского. Его суют в машину. Хрипло, сразу на высокой ноте завыла сирена.

 

Особая взволнованно-приподнятая интонация в голосе диктора: сейчас мы — первыми! — покажем видеоленту с раненым сенатором Кеннеди. Вот оно, коронное. Кто-то работал, кто-то крутил свою камеру. Сейчас мы вам покажем! Вот они, кадры, снятые дрожащей рукой… Паническое мелькание людей… Камера как бы раздвигает их… Вот они, последние из тысяч и тысяч, из миллионов кадров, зафиксировавших политическую и личную жизнь сенатора...

 

Сколько раз вы видели избранные из них в получасовом рекламном фильме, который без конца крутили по всем телеканалам в предвыборные дни: с братом-президентом в часы кризисов, на митингах перед толпами, тянущими к нему сотни рук, весело играющим в футбол с детьми на лужайке вашингтонского поместья, бегающим по океанскому берегу взапуски с лохматой собакой Фреклес, и снова с братом, поближе к брату, чтобы причаститься к его посмертной популярности, и снова с толпами, жадно протягивающими руки к избраннику судьбы,

 

А вот они, последние, свежие, только что записанные на видеоленту и без промедлениядоставленныевам. Сенатор лежит на полу, узким затылком к зрителю, тем причесанным — волосок к волоску — затылком, который я видел три дня назад в двух шагах от себя и который поразил меня контрастом с знаменитым его непокорным чубом. Приближаем затылок. Еще крупнее. Спокойное белое лицо. Страдание чуть-чуть тронуло губы. Темный костюм. Раскинутые ноги, бессильно раскинутые ноги — ох, неспроста лежит сенатор на полу. Слева на корточках непонятный парнишка в белой курточке, в его широко раскрытых глазах недоумение, не успевшее перейти в боль. (Это был посудомойщик с кухни отеля «Амбассадор». Убийца Сирхан Бишара Сирхан несколько раз переспрашивал его, верно ли, что Кеннеди должен пройти через кухню. Ему — последнему из тысяч и тысяч — пожал сенатор руку, и в этот миг застучали выстрелы, и бедный парнишка почувствовал, как разжалась в его руке сенаторская рука.) А справа склонился еще один человек. Как и парнишка, желая облегчить боль, он бережно приподнимает голову лежащего. Движение губ сенатора, правая его рука ватно оторвалась от пола, и — о ужас! — на тыльной стороне ладони темное поблескивающее пятно, и рука. ватно валится в сторону, прочь 01 тела. А под головой смутно видится, скорее, не видится, а неотвратимо угадывается, другое большое пятно...

 

И чей-то широкий пиджак, закрывая путь телекамере, как занавес „на сцене, обрывает зрелище. Да как он смел, этот дерзкий пиджак! Как смел он лишить нас продолжения!

 

(Я помню другой популярный фотоснимок тех дней, который, конечно же, фигурировал на разных фотоконкурсах года.

 

Ладонь...

 

Непомерно, уродливо большая, растопыренная ладонь, готовая накрыть холодно поблескивающий глазок фотоаппарата, а за ней растрепанная и разъяренная, маленькая, как придаток к собственной своей ладони, жена сенатора — Этель Кеннеди.

 

Она вся ушла в эту ладонь, и ладонь требует воздуха для мужа, лежащего на кухонном полу, ладонь заслоняет его последние полусознательные мгновения от камер лихорадочно работающих репортеров.

 

Женщина так называемого высшего света в благородном облике зверя, спасающего свое дитя.

 

— Не забывайтесь, леди, —наставительно заметил один репортер, не прерывая своих занятий. —Это нужно для истории.

 

И гневная ладонь не помнящей себя женщины была квалифицированно отщелкана и пущена в оборот, пригодившись для истории.

 

Она хотела бы быть с ним наедине, не допуская чужих к таинству агонии, но и в роковые минуты сенатор был тем, кем стремился быть всю жизнь, —публичным достоянием.)

 

Эту видеоленту пропускали снова и снова, по всем каналам, в том числе и по каналу Си-Би-Эс. Там уже сидел у пульта управления проморгавший кульминацию Уолтер Кронкайт, и вид его, уверенный, хотя и в меру траурный, говорил, что сейчас-то уж кончится неразбериха и волюнтаризм и текущая история снова будет писаться уверенно и без помарок, прямо на скрижали вечности.

 

Видеолента стала рефреном той ночи и знаком высокого качества телевизионного сервиса. Ею обслуживали новые десятки, а может быть, сотни тысяч и миллионы людей, разбуженных телефонными звонками своих недаром засидевшихся допоздна друзей, знакомых, родственников.

 

— А теперь посмотрите вот эту видеоленту!..

 

И твердела дрожащая рука оператора, нервно мелькали люди, а потом расступались, и— все ближе, ближе на передний план лежащего человека в темном костюме, узкий его затылок.

 

Сенатор между тем уже был в операционной госпиталя «Добрый самаритянин». Его пресс-секретарь Фред Д^анкевич сообщал, что через пять минут шесть нейрохирургов начнут операцию, которая, как предполагают, продлится около часа.

 

Возле белеющего в темноте госпитального здания виднелись фигуры полицейских и репортеров.

 

Пробудился уснувший было отель «Губернатор». В соседнем номере хлопали дверью, загудел телевизор. Зашелестел лифт.

 

— Вы слышали, что Кеннеди застрелили? — ночной клерк отеля делился по телефону новостью.

 

Пробуждалась Америка. Журналисты срывали с постелей спящих политиков, требуя комментариев. Сенатор Джэвитс сказал: «Я потрясен». Конгрессмен Джеральд Форд: «Невероятно!»

 

— А теперь посмотрите вот эту видеоленту...

 

«Сенатор Роберт Кеннеди был ранен в Лос-Анджелесе сегодня ночью. Как известно, Роберт Кеннеди — брат убитого в 1963 году президента Джона Кеннеди и сам добивается избрания президентом США… Из противоречивых показаний очевидцев ясно, что покушавшийся ждал сенатора за сценой… Согласно сообщениям из Лос— Анджелеса, сенатор жив, но состояние его критическое… Трагедия сменила буффонаду, столь характерную для выборных ночей в Америке… Пока трудно сказать, как отразится покушение в Лос-Анджелесе на общей предвыборной атмосфере и на политической жизни в стране… Полиция усилила охрану сенатора Маккарти, находящегося в лос-анджелесском отеле «Биверли Хилтон»...»

 

Я писал торопясь, поглядывая на часы, прислушиваясь к телевизору и мучаясь от того, что в скупой информации, как вода сквозь сито, уходили невыраженными главные ощущения...

 

Пробуждался мир. Да, пробуждался, но не обязательно от лос-анджелесской новости, как думалось мневсан-францисскомночи, а с вращением Земли и поступью Солнца — в Европе было уже утро, в Азии-день.

 

Тьма еще окутывала Америку, а в лондонских киосках 3 лежали утренние газеты с сенсационными аншлагами, а где-то на московской улице американский корреспондент перехватил какую-то женщину, и телевизор в отеле «Губернатор» на углу Джонс-стрит и Турк-стрит уже передал ее простой комментарий: «Какая жалость, что вы живете в стране, где каждого могут застрелить».

 

— А теперь посмотрите вот эту видеоленту!..

 

И рука ватно приподнималась с полу… Поблескивало пятно на тыльной стороне ладони… Рука валилась прочь, как бы отделяясь от тела.

 

Тридцать шагов от трибуны, от позы кумира и победителя, через двойные двери на кухню — и вот ложе на полу. Он хотел контролировать судьбы могущественной страны, а теперь не мог контролировать даже собственную руку. Дистанция в три минуты — и секунды, в которые уложились восемь выстрелов с расстояния в три метра. Где были телохранители? Почему нет кадров и снимков самого покушения? Или не так уж бестрепетны и хладнокровны фотографы и телеоператоры?

 

Три странички были готовы, а Москву не давали, операторша с холодной любезностью автомата отвечала, что линия не работает. Как не работает, если американские корреспонденты уже передают свои комментарии из Москвы, и я слышал их собственными ушами? Неужели газета окажется без собственной информации, а я-не работающим корреспондентом, а всего лишь потрясенным телезевакой? Я кричал на операторшу, но, не опускаясь до перебранки, человеко-автомат заученно твердил свое, и в голосе его никак не отражалась кошмарная ночь; Наконец после жалобы старшей операторше в три ночи дали Москву.

 

Незримый, кажущийся предательски ненадежным волосок связал номер 812 сан-францисского отеля «Губернатор» с шестым этажом дома «Известий» на московской площади Пушкина — через два континента, один океан и десять часовых поясов.

 

С телефонной трубкой я укрылся под одеялом, чтобы приглушить голос, не мешать людям в соседнем номере, спасти их от ненужного недоумения: что за сумасшедший человек, долго, громко и странно отчетливоговорящий нанезнакомом языке? Под одеялом было жарко и неудобно, пот застилал глаза. И перед чутко внимавшей стенографисткой, моим первым слушателем и читателем, мне было неловко, потому что, крича слова через два континента й один океан, я убеждался: не то — не то—не то...

 

Я не отказываюсь от этих слов. Они были верными в том смысле, что несли в себе частичку информации о случившемся. Но в их голом каркасе не было трудно выразимой, но такой, казалось бы, очевидной взаимосвязи между тревожными впечатлениями долгого дня в Сан— Франциско, вечера у телевизора и ночной трагедии в Лос— Анджелесе. Ведь я тоже походил в тот день под грозовой тучей и вздрагивал от полыханья зарниц. Молния ударила в другом месте, и мне не дано было знать, где ослепительно распорет она ткань набухшего бурей неба, но и я дышал предгрозовой атмосферой.

 

Шестеро нейрохирургов все еще колдовали в операционной «Доброго самаритянина», а я лег в постель, соорудив из жиденьких валиков подушек изголовье повыше, чтобы удобнее смотреть на телеэкран.

 

Операция зловеще затягивалась.

 

Как бы там ни было, но рабочий долг выполнен, и не моя вина, а трансатлантической телефонной службы, что могут устареть слова, спускаясь из редакции к валам ротационных машин. Придет когда-нибудь время глобальной телефонной автоматики, и мой преемник будет соединяться с Москвой без операторш. Спокойнее ли станут его ночи?..

 

В открытое окно, шевеля шторой, проникал ветер, холодок раннего утра выветривал табачный дух. Газеты, разбросанные на столе и на полу, брошенное на кресло покрывало, пепел и окурки в пепельницах и мусорном ведерке, —глазами постороннего оглядывал я следы побоища, которое сам же и учинил, сражаясь с телевизором, бумагой, временем.

 

Каково там — сенатору в операционной? Глядя сквозь дремоту на дьявольский ящик, умильно называемый «голубым экраном», я ждал вестей.

 

Уолтер Кронкайт реабилитировал себя. Я снова был рабом канала Си-Би-Эс.

 

Роджер Мадд стоял наготове у госпиталя. Мобильные силы Си-Би-Эс были перегруппированы, действовал новый укрепленный пост, и в унылых тонах раннего утра телеоко вырывало деловито озабоченную фигуру. Роджер Мадд держал в руке портативный передатчик уоки-токи, очевидно настроенный на волну экстренной пресс-службы «Доброго самаритянина». В той же интонации, что девять часов назад, когда начался репортаж об итогах выборов, он докладывал, что нового, Уолтер, пока ничего нет. но я, как видишь, наготове. Нового было много, но оно уже успело стать старым, а Роджер Мадд имел в виду самое новое новое.

 

Человеку, только что включившему телевизор, могло показаться, что телекорпорация Си-Би-Эс давным-давно занята оперативным освещением агонии несчастного сенатора Роберта Кеннеди. Аврал кончился. Конвейер нашел правильный ритм, выпускал качественный продукт скорби, горечи, публичного битья в грудь и самокритичных разговоров о sick society — больном обществе.

 

… Проснувшись в десять утра и первым делом включив телевизор, я узнал, что операция закончилась и сенатор жив. Еще жив, ибо некий ныо-йоркский доктор Пул, успевший связаться по телефону с коллегой из «Доброго самаритянина», чертил указкой по схеме человеческого мозга и сообщал, что рана намного опаснее, чем предполагали вначале, что. повреждены жизненно важные центры и что, если даже сенатор выживет, жизнь его будет «ограниченно полезной», — иными словами, жизнь калеки. А по другому каналу шла коммерческая реклама на бессмертную тему о cash (наличных), savings (сбережениях), да фирма, изгонявшая дурной запах из Америки, крутила свой мини-фильм о бабушке и внуке, убеждая, что счастье так возможно: станьте на уровень века — покупайте листерии!

 

Клан Кеннеди слетался отовсюду в белые покои госпиталя.

 

Комментаторы, по возможности избегая слова «смерть», уже толковали о том, как повысились шансы Хэмфри на съезде демократов в августе и шансы Никсона на выборах в ноябре. А что, кстати, будет делать Тедди— последний из братьев Кеннеди? Вступит ли он в бой за Белый дом сразу же после траура — ведь до выборов еще пять месяцев? Или отложит дело до 1972 года?

 

Из кандидата в президенты человек стал кандидатом в покойники, и в мире, где так важно опередить конкурентов и первым предложить новый товар, пользующийся спросом, уже спешили с догадками, анализом, предположениями.

 

А прекрасный Сан-Франциско жил обычной жизнью, как будто успел расправиться с ночной новостью за утренней чашкой кофе. Тот же скорый и твердый почерк был у официантки, выписывавшей счет внизу в кафе, тот же спорый шаг. И привычный перезвяк кассы, когда по металлическому желобу автоматически выскакивает сдача. В магазине на Маркет-стрит надувала-продавец стучал по бокам элегантных чемоданов, взглядом прицениваясь ко мне и убеждая, что выгоднее купить новый, чем чинить старый мой желтый чемодан.

 

И не было ничего необычного в пешеходах и машинах, а улицы своим трехмерным пространством, своей подставленностью высокому небу как бы развеивали и разгоняли ту концентрацию трагедии, которая пропитала за долгую ночь комнату в отеле.

 

Лишь в киосках кричали газеты жирными шапками и фотоснимком недоуменного мальчика в белой куртке, склонившегося над мужчиной, распростертым на полу. Да на Пауэлл-стрит, у поворотного круга кабельного трамвая, прохожих гипнотизировало мерцание телеэкранов в витринах, — здесь-то еще позавчера агитаторы Роберта Кеннеди совершали последний предвыборный рывок, даром раздавая специальное издание его книги «В поисках обновленного мира».

 

Хейт-стрит, земля хиппи, присмирела. Лавка «Дикие цвета» была закрыта, мне не удалось поговорить с вчерашним хиппи, который робким шепотком предрекал скорый апокалипсис. Не драпанул ли он в Мексику?

 

Назавтра утром я улетал в Нью-Йорк и потому вернулся в отель рано — к сборам в дорогу, к телевизору, к не дававшим покоя мыслям о еще двух-трех страничках.

 

— А теперь посмотрите вот эту видеоленту...

 

Слова эти звучали реже — видеолентой обслужили всех. У Томаса Реддина, шефа лос-анджелесской полиции, было умное лицо и сдержанная интеллигентная манера речи. Изучив «биографию» пистолета марки «Айвор-

 

Джонсон-Кадет», его люди установили личность покушавшегося — Сирхан Бишара Сирхан, 24 лет, иорданский араб, с 1957 года проживавший в США, но не получивший американского гражданства. «Зловещих международных аспектов» не обнаружено. Обвиняемый, скореевсего, действовал в одиночку. Говорить пока отказывается, но из слов знавших его людей видно, что Сирхан крайне критически относился к ближневосточной политике США, к поддержке Израиля против арабов.

 

Я вспомнил первое сильное ощущение тех минут, когда оборвался трагедией балаган ночи выборов, но ничего еще не было известно о преступнике: Роберт Кеннеди энергично навязывал себя в президенты, вызывая полярные токи симпатий и антипатий, — с ним также энергично расправились. Теперь говорили о более конкретной версии. Сенатор избирался от штата Нью-Йорк, где многочисленна и влиятельна группа избирателей евреев. Ему нужны были голоса, и, конечно, он хотел понравиться этой группе. В ближневосточном конфликте его позиция была произраильской, хотя, впрочем, не более произраильской, чем у многих его коллег. Как вел бы он себя, если бы не евреев, а арабов было больше среди его избирателей?

 

Во взбудораженном сознании Сирхана, замешанном на арабском фанатцзме и американском насилии, Роберт Кеннеди вырос в ненавистный символ. Безжалостным рикошетом ударила нью-йоркского сенатора атмосфера его страны, отразившаяся в сознании преступника, ударила — в этом был замысел Сирхана — в канун первой годовщины арабо-израильской шестидневной войны.

 

Как неожиданно увязан мир! В Лос-Анджелесе откликнулось то, что аукнулось в Иерусалиме ровно год назад.

 

Голоса на калифорнийских выборах были между тем подсчитаны. Кеннеди победил Маккарти незначительным большинством: 45 процентов на 42.

 

Линдон Джонсон выделил охрану для всех, кто хотел попасть на его место, —из президентской секретной службы.

 

Маккарти, Никсон, Хэмфри следили за бюллетенями, готовясь объявить траурную паузу в предвыборной борьбе. В бюллетенях нарастало неотвратимое-«чрезвычайно критическое состояние».

 

В позднем вечернем издании газета «Сан-Франциско кроникл» заглянула в ночь огромной шапкой: «Near Death» -«На краю смерти».

 

На этот раз Москву дали быстро. Слышимость была хорошей, операторша — участливой. К полуночи я разделался с.обязанностью корреспондента и опять обратился к телевизору. Передавали шоу Джоя Бишопа из Голливуда. У смертного ложа сенатора теребили старый вопрос: What’s wrong with America? — что не так с Америкой?

 

По контракту с телекорпорацией Эй-Би-Си популярный актер Джой Бишоп ведет каждую среду вечером программу из Голливуда. Очаровательный человек, но что это — траурное шоу.

 

Что заготовил он впрок на нынешний вечер? Каких комиков, красоток, политиков, секс-профессоров, чечеточников во фраках или, быть может, отчаянно радикальных дам — ниспровергательниц бюстгальтеров, пионерш новейшей прозрачной моды «гляди насквозь»?

 

Теперь же у него лицо философа и почти мученика. Он обсуждает вопрос: что не так с Америкой? Та же аудитория, заранее купившая билеты в голливудский зал и пришедшая с намерением повеселиться, но иные «гости» у Джоя Бишопа — Чарльз Эверс, брат убитого расистами негритянского лидера Медгара Эверса, какой-то либеральный доктор, какой-то католический священник.

 

Седой доктор искренне страдает:

 

— Американцам пора приглядеться к себе! Мы — нация лицемеров. Надо воспитывать гуманизм и изгонять насилие...

 

Чарльз Эверс тоже говорит, что Америке пора проснуться, что у белых нет сострадания к черным, что национальный климат пропитан насилием и расизмом, что в его штате Миссисипи негру, укравшему цыпленка, дают десять лет тюрьмы, а белого, убившего негра, отпускают безнаказанным.

 

Священник четким политическим языком обличает «колонизацию, эксплуатацию и деградацию человека».

 

Джой Бишоп, как царь Соломон, решает уравновеситьистину. И, доставленный радиоволнами из своей столицы в Сакраменто, возникает на телеэкране губернатор Рональд Рейган. Экран делится на две половинки. Справа бывший голливудский актер Рональд Рейган играет роль мудрого, не поддающегося эмоциям государственного мужа. Слева актер Джой Бишоп в роли мыслителя, растерянного, но не прервавшего поиски истины.

 

— Губернатор, —спрашивает Бишоп, —не пора ли запретить продажу огнестрельного оружия, столь дешевого и доступного в Америке?

 

Губернатор, сгустив мудрые морщинки возле глаз, словно компенсируя ими убогий лоб киноковбоя, отечески разъясняет Джою, что не в этом законе дело, что человек найдет оружие, если хочет совершить политическое убийство.

 

Блеснув эрудицией, он почему-то вспомнил убийство в Сараеве «австро-венгерского императора», имея, очевидно, в виду эрц-герцога Фердинанда.

 

Разговоры о больной Америке — «чепуха». Всему виною юридическая распущенность и либерализм.

 

Сейчас, когда тяжело ранен молодой сенатор Кеннеди, «иностранные писатели вострят перья», чтобы еще раз очернить Америку, но это либо ее враги, либо те, кто близоруко забыл, что Америка спасает мир от «варваров».

 

Он так и сказал — от варваров, и в этот патетический миг в зале зазвучали аплодисменты, и по лицу губернатора пробежала тень удовлетворения.

 

— Простите, губернатор, нам придется прервать вас, —сказал Бишоп с извинительно-брезгливой гримасой, но не губернатору была адресована его брезгливость.

 

Опустив руку под стол, наш философ с той же несколько брезгливой миной извлек какую-то штучку.

 

Была это консервированная пища для собак или менее драматический препарат «дристан» от головных болей? Не помню — в ущерб документальности изложения.

 

По была, была эта штучка, и, покатав в ладони, Джой Бишоп выдвинул ее в центр, под телевизионные лучи, поставил на свой стол, произнес магическое слово product — продукт и покорно исчез.

 

Исчез губернатор Рейган.

 

Все исчезли. На минуту зал отключили.

 

Пошел рекламный фильм компании, которая в этот вечер оплачивала траурное шоу Бишопа, гневные филиппики его гостей, патриотический раж губернатора.

 

… К концу шоу Джой Бишоп попросил священника помолиться за раненого сенатора. Все четверо склонили головы, и речитативом священник вознес к богу совокупную просьбу спасти жизнь Роберта Кеннеди, а Америку— от зла колонизации, эксплуатации и деградации человека.

 

Был час тридцать ночи 6 июня 1968 года. Выключив телевизор, я улегся спать.

 

В час сорок четыре минуты Роберт Фрэнсис Кеннеди, 42 лет, скончался, не приходя в сознание, в лос-анджелесском госпитале «Добрый самаритянин».

 

Разбуженный в семь утра телефонным звонком ночного дежурного, который в американских отелях берет на себя функции будильника, я снова кинулся к телевизору. Слово смерть заполнило комнату.

 

Еще не зная о часе смерти, я понял, что, с точки зрения телевидения, она случилась давно, потому что страшное слово это вертели спокойно, а не как картошку, только что вытащенную из-под горячей золы.

 

Я увидел грузное лицо Пьера Сэлинджера, который был пресс-секретарем у президента Джона Кеннеди, а в последние недели прыгнул в «фургон» Роберта, когда тот собрался в дорогу к Белому дому. Пьер исполнял последний долг перед сенатором, излагая усталым корреспондентам программу траурных церемоний: что специальный самолет, присланный в Лос-Анджелес президентом Джонсоном, сегодня же доставит тело в Нью— Йорк, что список тех, кто будет сопровождать тело, объявят позднее, что траурная месса состоится в нью— йоркском соборе св. Патрика, а когда — сообщат позднее, что после мессы гроб с телом покойного специальным поездом доставят в Вашингтон, где он будет похоронен на Арлингтонском кладбище, рядом со своим братом.

 

Скончавшийся человек продолжал обрастать массой подробностей. Последняя точка была поставлена на его жизни, и потому шли уже большие фильмы-некрологи, которые впрок монтировались и клеились, пока онещележал на смертном ложе.

 

Отдаляясь от живых, Бобби Кеннеди мемориально возникал перед толпами. Любимый жест-вниз большим пальцем правой руки. Бостонский говор, так схожий с говором старшего брата.

 

 

 

 

20

 

Перевязав ремнями чемодан, разваливавшийся от дряхлости и обильной информации двух калифорнийских недель, я бросил взгляд на телевизор. Наше прощание было коротким. Нажал кнопку, и весь не по-утреннему траурный и все-таки пестрый и динамичный мир сократился до яркой точки. Исчез. В опустевшем оконце отразились мои ботинки и брюки.

 

Какая рука коснется сегодня же его кнопки и рычажков? Что пробежит в другом мозгу? Какие картины непроницаемого будущего ворвутся в мерцание экрана?

 

Я расплатился за отель и взял такси до городского аэровокзала. Газетный киоск на углу был еще пуст. Утренние улицы серы и малолюдны. И грустны, как грустны всегда улицы города, с которым расстаешься, не зная, вернешься ли. Ведь если не вернешься, значит, крест на том кусочке жизни, который провел ты там.

 

В аэровокзале я первым делом разыскал глазами газетную стойку и поспешил к ней, чтобы перепроверить неопровержимые сведения телевидения и убедиться, оперативны ли сан-францисские газеты. Лежала кипа свежих газет. «Кеннеди мертв», —кричал аншлаг на первой полосе «Сан-Франциско кроникл». Короче и громче, пожалуй, не крикнешь. В крике были траур и скрытое торжество прорицателя; ведь мы не обманули вас, сообщив в вечернем издании, что Кеннеди на краю смерти.

 

И кинув десять центов продавщице, я осторожно, за уголок, подхватил номер, жирно поблескивающий свежей краской.

 

Клерки, регистрирующие билеты, работали четко, без болтовни и заминок. Пассажиры у стоек регистрации, в кафетерии, у торговых точек, в креслах зала ожидания вели себя так, как обычно ведут себя спустившиеся с неба или собирающиеся взлететь люди. Как ведут себя американцы, оказавшиеся — каждый по своему делу — в публичном месте: не касаясь Друг друга ни «физически, ни взглядом, ни словом.

 

...«Боинг-707» компании «Транс Уорлд Эрлайнс» тяжело оторвался от сан-францисского бетона ровно по расписанию — в 10. 10 утра. Слева темно и пасмурно блеснул океан, внизу серые полосы автострад, домишки предместий и — как разноцветные личинки — тысячи машин на парковках. Ушли от океана в глубь континента, перемахнули бесплодные желто-розовые горы и забрались высоко-высоко, где тускнеют краски земли, прикрытой сизоватым маревом, а солнце так мощно и ласково льет свой свет, такой делает легкой и праздничной кабину самолета, что сама собой приходит на память выведенная Маяковским формула блаженства: «Так вот и буду в Летнем саду пить мой утренний кофе...»

 

Небрежно уверенный, домашний голос капитана сообщает по радио, что о’кей по всей трассе и что, судя по всему, мы безо всяких треволнений приземлимся в нью— йоркском аэропорту имени Джона Кеннеди. А дальше, но уже не Для меня, —Рим, ибо «Транс Уорлд Эрлайнс» слила свои внутренние рейсы с международными, демонстрируя слитность мира.

 

Скользят по ковру прохода стюардессы, на этот раз в синтетично-бумажных платьицах-распашонках, которые усиливают золотистый утренний колорит, —чего только не проделывают с этими девчонками! — да и само солнце, кажется, специально вывели на небо в таком вот егонаилучшемвиде.

 

Раздают глянцевитые карточки меню, которые подтверждают, что все без обмана, что и впрямь предстоит нам полет с иностранным, французским на сей раз, акцентом: говядина по-бургундски, или цыпленок в вине, или телятина под соусом с грибами. И стюардесса-негритяночка — о знаки прогресса и десегрегации в воздухе! — мило улыбается пухлыми губками, откидывая столик и ставя на него широкий устойчивый стакан с виски— сода.

 

А после ленча мы, временные небожители, будем смотреть в страто-кинематографе комедию «What’s Bad About Feeling Good?» — «Чем плохо чувствовать себя хорошо?» «Транс Уорлд Эрлайнс» держит свое слово. Когда ты неделю назад заказывал билет на этот рейс, разве не пропел в телефонную трубку девичий голосок, что полет будет с иностранным акцентом, что на ленч будет выбор из трех, именно этих, блюд и что после ленча покажут именно эту кинокомедию?

 

Чем плохо?..

 

Даже если застыл на взлетной полосе, а может, уже оторвался от лос-анджелесского бетона точно такой же на вид, но еще более комфортабельный внутри президентский «Боинг-707» с запечатанным гробом. Может, он уже чертит вдогонку нам безбрежное американское небо. Только южнее. Только без кинокомедии...

 

Чем плохо? Я так и не узнал, плохо ли. Как и тогда, на. пути в Лос-Анджелес, я сунул наушники в карман кресла и почти не смотрел на экран, где в стандартно комфортном мирке беззвучно разевали рты стандартно благополучные люди, устраняя какие-то мелкие юмористические недоделки в своей стандартно счастливой жизни. Иной, яростный, реальный мир требовал, чтобы в нем разобрались.

 

Полмесяца назад крутили в самолетном, чреве, вот так же высоко над Америкой, «День злого револьвера» и актера Артура Кеннеди, всего лишь однофамильца, уволакивали за длинные ноги в пыли кинематографического городка. А потом в гетто тот безусый дюжий паренек, как игрушкой, хвастался парабеллумом перед своей милой девушкой. А потом пистолет взаправду выстрелил в руке Сирхана Бишары Сирхана, и сенатор Роберт Кеннеди упал — взаправду, чтобы не подняться. Впрочем, подальше от этой чертовщины. Сенатор убит, но ведь цепь замкнулась лишь в моем сознании. Хотя с игривым оптимизмом авиакомпания TWA хочет придать моим пестрым заметкам сюжетную законченность: «Чем плохо чувствовать себя хорошо?»

 

Самолет шел ровно и мощно, не болтало, и строчки хорошо ложились в тетрадь. Я заносил на память тонконогую негритяночку с пухлыми губами, страто-кинематограф, говядину по-бургундски, весь американский идеал комфорта и покоя, поднятый на высоту десяти километров, и пытался нащупать какую-то обвинительную связь между этим идеалом и зрелищем сенатора, лежащего в крови на кухонном полу, последним публичным зрелищем внезапно оборвавшейся жизни. Связь казалась такой явной и, однако, неуловимой. А может, и не связь это, а некая антисвязь. Мир не только слитен и связан, каким видел я его на телеэкране в ночь трагедии, но и необыкновенно, равнодушно огромен и разорван и свободно вмещает в себя два «Боинга» — с гробом и с кинокомедией.

 

Как организовать в мозгу сумбур двух последних дней и всей двухнедельной поездки по Калифорнии, полярные и, однако, сливающиеся впечатления динамичного, технически чрезвычайно развитого общества, где все вроде бы взвешено и измерено и загадано наперед и где вдруг страшными пульсациями пробивается темный, как хаос, непредсказуемый ход жизни? Впечатления современной империи, связанной с миром системой мстительных сообщающихся сосудов: в своей глобальной бухгалтерии она привыкла обретать дополнительный зажиток от сожженных нищенских деревень во вьетнамских джунглях и вдруг заносит в графу расходов блестящего сенатора, аплодировавшего израильскому блиц-кригу и потому сраженного рукой лос-анджелесского араба, который судорожно и слепо мстит за унижение своих единоверцев в Иерусалиме.

 

Казалось, что синтез, который я шесть лет искал в Америке и отчаялся найти, —не сухой и рассудочный синтез, а пропущенный через сердце, —что вот он под рукой, но снова он выскальзывал, как рыба, которую ты нечаянно ухватил в родной ее стихии.

 

Я вспомнил Кармел, очаровательный городишко, искрививший свои улицы и тротуары, чтобы не спиливать погнутые вечным ветром приокеанские сосны. В полуденную майскую теплоту, безмятежно блаженствуя, я бродил по его маленьким картинным галереям, и в одной меня поразили полотна Лесли Эмери, художника необычного и сильного таланта. Особенно поразил портрет старика, очевидно индейца. Это полотно было вытянуто не в длину, а в ширину, чтобы глаза старика заняли самое центральное место. Ибо в глазах и была вся мысль и вся сила.

 

Тяжелые, набрякшие круглые веки, резкая сетка морщинок, выпуклые, как бы выпирающие из орбит глаза. Во взгляде история человека, как история мира, —человека, долго жившего, много думавшего самою своей судьбой, много страдавшего, смирившегося, но не покорно, не рабски, а мудро и стоически, —понявшего, что он с-мсртен, а жизнь вечна. И в выстраданном, рационально-интуитивном равновесии мудрости и опыта доживающего свой век, зная, что он уйдет, но придут другиетаким же глазам, такому же взгляду. Нет страха, есть мудрый стоицизм, объективный и прочный, как сама природа. И часть этого взгляда, но только часть, обращена на самоуверенную, крикливую, напролом прущую, бездумную толпу. Не то чтобы это критикующий взгляд, —в нем удел мудреца, завидный и горький. Он знает, что его могут раздавить, но не боится — и это пройдет, и это он впитает, не изменив себе. Он шире и выше и потому — в этом вся штука! — бессмертен.

 

И другой взгляд пришел на память— молодого хиппи из подъезда на Хейт-стрит. У него было красивое лицо телевизионного супермена, и больше, чем Рональд Рейган в молодости, подошел бы он на роль ковбоя. Твердый подбородок, римский нос, красивый овал лица и прочие неотразимые аксессуары силы, мужества и уверенности. Но взгляд больших серых глаз — дымчато-пустой. Физически рядом, а на самом-то деле в неведомых землях, в наркотическом трансе. Прекрасная оболочка, из которой в молодые годы успела уйти жизнь. Пустой сосуд.

 

Что надо передумать и пережить, что видеть вокруг, чтобы создать глаза старика? Наверное, то же, что видел парень с Хейт-стрит.

 

Потом мысли вернулись к Роберту Кеннеди и дальше — к Мартину Лютеру Кингу, первой жертве года. Мне стало обидно за Кинга, обидно, потому что, —я это чувствовал, —убийство его не приняли у нас так близко к сердцу, как убийство Роберта Кеннеди. Странная обида и странный запал в час, когда летучая похоронная процессия сопровождает мертвое тело из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк, но почему же все-таки подвижник и истинный герой Мартин Лютер Кинг, положивший жизнь за великое дело равенства и справедливости, не вызывает того сострадания, какое, конечно же, вызовет у нашего человека убийство Роберта Кеннеди? Смерть подводит итог жизни, но не переписывает его, хотя мученическая смерть облегчает рождение мифа...

 

В Нью-Йорке было по-летнему жарко и потно. Тревогой веяло от экстра-нарядов полиции у модернистской раковины здания TWA. Мы сели в аэропорту имени Джона Кеннеди, который был еще аэропортом Айдлуайлд, когда я впервые попал на американскую землю в конце 1961 года. Автобус-экспресс, мягко пружиня на «Гранд Сэнтрал парквей», понесся мимо Куинса к Манхэттену. Через зеленоватые защитные стекла мелькали знакомые дорожные развязки. С жиганьем обгоняя нас, проскакивали легковые машины. И пыль, особая унылейшая пыль автострад, серела вдоль обочин. Пыль да редкие ржавые банки из-под пива и прохладительных напитков; «Не засоряйте хайвеи! Штраф пятьсот долларов!»

 

С лихим шелестом автобус одолел Мидтаун-тоннель под Ист-Ривер и подкатил под крышу Ист-Сайдского аэротерминала. Я взял такси до дома на Риверсайд-драйв. Редкий случай — таксист была женщина, обалдевшая за день от жары и суматохи. Был уже восьмой час вечера, на западе в просветах стритов закатно разгоралось небо, машины схлынули, но таксистка продолжала сводить какие-то свои счеты, ругая crazy city, crazy people, crazy world — сумасшедший город, сумасшедших людей и весь сумасшедший мир. Я вполне был готов к этим истинам, но только смущало меня, что они чересчур легко слетали с ее языка.

 

Ну что ж, чемодан у порога, тепло жены и детей — и сразу к чудо-ящику, уже включенному, работающему, как будто северо-американский континент — это всего лишь расстояние между двумя телеэкранами.

 

Большой мир врывался в нью-йоркскую квартиру, как и в номер отеля «Губернатор».

 

За окном горел красивейший библейский закат, стеклянновспыхивал грустный вечерний Гудзон, а мы глядели на телевизионные сумерки аэропорта Ла Гардиа.

 

Тот самолет уже пришел, уже подтягивался с посадочной полосы, уже слышался за кадром свист его двигателей. Но вот он вошел в кадр, обдутый тысячемильными пространствами, и человек в белой робе и шлемофоне взмахивал перед ним руками, подтягивая его к себе, приказывая стать, — аэродромный рабочий, такой же случайно пойманный в кадр участник истории, как и тот недоуменный паренек-посудомойщик в белой куртке, склонившийся над сенатором на полу.

 

Свист оборвался, самолет замер. С дюжими полицейскими на флангах встречающие двинулись к самолету.

 

Теперь телекамеры обшаривали фюзеляж, гадая, какой из люков откроется первым. Дверь отошла в сторону на сложных своих шарнирах, и, вознесенная над людьми, в проеме возникла стюардесса. Почему же не подают трап? Ах, нужен ведь не трап, а подъемник для гроба. Встречают гроб, и он должен быть первым. И подъемник появился — как крытый кузов грузовика, аккуратно сработанный, даже изящный со своими никелированными боками, прошитыми строчками заклепок. Родственники и друзья сенатора, не поспевшие к смертному ложу в госпитале «Добрый самаритянин», ступили на платформу подъемника. Она пошла вверх, к проему люка, к гробу и вдове, и в траурном свете прожекторов и юпитеров я увидел на платформе щеголеватые мужские фигуры и стройные ноги женщин в мини-юбках и мини-платьях.

 

1968-1970 гг.

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

Мир за семь центов 77

 

Ширпотреб Бродвея 84

 

Герострат из Аризоны 90

 

У индейцев навахо 95

 

Усмешка хиппи 107

 

Киноэкскурсия с продолжением 115

 

Утром на Черч-стрит 126

 

Молодежь, год 1967-й 129

 

Разговор с доктором Споком 141

 

НЕДАЛЕКО ОТ НЬЮ-ЙОРКА

 

СМЕРТЬ КИНГА 229

 

ЯРОСТНАЯ КАЛИФОРНИЯ 267

 

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль