НЕДАЛЕКО
ОТ НЬЮ-ЙОРКА
(ИЗ ДОРОЖНОГО ДНЕВНИК)
25-26 МАЯ 1966 г. НЬЮ-ЙОРК — ИТАКА
Политика — не гладкий асфальт прославленных американских дорог. На своем, корреспондентском, уровне я понимаю это всякий раз, когда собираюсь из Нью-Йорка в «поездку по стране». Без политики так просто: спустился в гараж, вывел машину, распрощался с небоскребами Манхэттена на мосту Вашингтона, перекинутому через Гудзон, или под Гудзоном, в трехкилометровом тоннеле Линкольна, и, как здесь говорят, «ударил по дороге» с нужным номером.
Но так как без политики не обойтись, начинать приходится с бумажек, с обновленного в ноябре 1963 года циркуляра госдепартамента, в котором перечислены закрытые для советских граждан графства. Простейшим методом исключения устанавливаешь: открыто то, что не закрыто. Берешь популярный дорожный атлас Рэнд Макнэлли и, сверяясь с циркуляром, штрихуешь закрытые районы. Густо штрихуешь, словно вычеркивая, —для тебя они все равно не существуют. Иногда под штриховкой исчезают целые штаты. Осуществив акт закрытия Америки, ставишь перед собой Колумбов вопрос: что открывать? Так очередь доходит до маршрута поездки. Маршрут подробен: куда? когда? как? насколько? кудадальше? когда? самолетом? поездом?
Если машиной — по каким дорогам: по дороге один до пересечения с дорогой два и дальше по дороге два на юго-запад до пересечения с дорогой три и дальше по дороге три на запад до пересечения с дорогой четыре и дальше, и дальше, и дальше… Приехали… «Ночевка»...
Потом твой маршрут попадает в сферу, дипломатии, не той, высокой, а будничной, консульской. Звонишь в Советское консульство в Вашингтоне, на том конце провода Володя Синицын вооружается своей картой, еще более подробной, путешествуем уже вдвоем: куда? когда? как?.. Ночевка? Есть ночевка! Так… Дальше?
Мое детище, сочиненное за письменным столом на Риверсайд-драйв, восходит по ступеням межгосударственных отношений, — уже не просто маршрут корреспондентской поездки, а дипломатическая нота. Нота идет в госдепартамент. Уже и другая сторона путешествует по карте: кто? куда? когда? насколько? Так… Поехали дальше. И — догадаться нетрудно— звонки в «третьи» учреждения, справки, предупреждения.
Нота должна лечь на соответствующий стол в госдепартаменте за сорок восемь часов до начала поездки, нерабочие дни не в счет. Сорок восемь часов на размышления! Если американцы промолчат все эти сорок восемь часов, значит о’ кей, можно ехать. Вдруг на тридцать девятом часу звонок из консульства: стоп! Запретили...
Так сорвалась дальняя поездка — в Алабаму, Аризону, Нью-Мексико. Но ехать надо. Нужен был свежий материал для газеты. Одна тема была на примете: Вьетнам и американцы, война как пробный камень, как хирургический инструмент, вскрывающий глубины общественной психологии, политических взглядов американца. Как выражается его характер не абстрактными процентами опросов Гэллапа, а в конкретных словах конкретных людей?
А другая тема — даже и не тема, а, что называется, свободный поиск, по-корреспондентски, как курочка по зернышку, где что попадет.
Я составил новый маршрут: Итака (штат Нью-Йорк), Ниагарские водопады, Дирборн (штат Мичиган), Питтсбург, Буффало, Юнионтаун (штат Пенсильвания), Вашингтон. В общем, недалеко от Нью-Йорка. Часть пути — машиной. Часть — самолетом, потому что в Дирборн и Питтсбург иначе не попадешь, это открытые города в закрытых районах. И госдепартамент, промолчав все сорок восемь часов, дал «добро».
Вчера утром я спустился в гараж, сел в «шевроле» и на две недели покинул Нью-Йорк. Был дождь и туман, неподвластные циркулярам, на мосту Вашингтона, дождь и туман на утвержденной дороге № 4 вплоть до пересечения ее с дорогой № 17, дождь без тумана надороге№ 17, а на дороге № 96 дождь иссяк, небоочистилось, и вскоре блеснуло синевой глубокое озеро в крутых берегах и открылся город Итака — первая двухдневная остановка.
Итака прильнула к холму, покорно, как раб к йогом хозяина. На холме Корнельский университет, которым живет городок.
На холме все просторно, мирно, тихо, идиллически приправлено старыми дубами и кленами. Обособленный, сосредоточенный в себе мирок американского университета. Модерн удачно вписан влже классикустарых корпусов — холлов, асфальт дорожек рассекает выхоленную зелень газонов. Свой быт — студенты с книгами на траве, чмоканье мяча на теннисном корте, твидовые пиджаки и небрежно повязанные галстуки профессоров, кеды и босяцкие, с бахромой, шорты ребят и девушек — последняя студенческая мода.
А между тем корнельские стены несут на себе знак аристократизма — зеленые плетения плюща. Университет входит в так называемую «плющевую лигу» избранных американских вузов. Корнельский диплом — хорошая стартовая площадка к успеху в обществе. Он не только высоко ценится, но и дорого стоит. В преобладающем частном секторе университета студент платит за обучение 1800 долларов в год, а все его расходы(сжильем, питанием, учебниками и проч.) составляют в среднем около трех тысяч долларов. На летних студенческих шортах — босяцкая бахрома, затонаплюще — финансовые колючки, и они помогают регулировать социальный состав питомцев.
Вольница уживается с дисциплиной и практичностью. Дежурный клерк в университетской гостинице «Статлер— Ин» затянут, застегнут, отутюжен — по-американски эффективен. А он тоже студент, из отделения, готовящего управляющих для отелей. Клерк ловко трудилсяза стойкой, регистрировал прибывших, взимал с отъезжающих, торговал газетами и сигарами. Он был вежлив и холоден. Выдал мне ключи, подозвал коллегу, практикующегося в роли носильщика. Студент-носильщик вполне сошел бы за профессионала. Подхватив чемодан, пропускает меня в лифт, выпускает первым на этаже, раскрыв дверь номера, снова жестом пропускает меня вперед, раскидывает подставку для чемодана, пощелкивает выключателями в комнате и ванной...
И уходя ставит меня перед мелкой, но психологически острой дилеммой: давать чаевые или не давать? Включаться ли мне в игру, которую он вел по всем правилам? Сунуть или нет четвертак в руку человека, получающего здесь высшее образование за три тысячи долларов в год? Прикинув и так и сяк, я решил, что лучше уж лишить его четвертака, чем, не дай бог, унизить. По тому, как он странно замешкался у двери, я понял, что ошибся.
Началось: ты в чужом мире, в чужом монастыре, так и не усвоив тонкостей его устава...
Впервые я попал в Итаку год назад. Тогда была туристская поездка вчетвером, наслаждение тишиной, лечащей нервы после Нью-Йорка, завистливые взгляды на студентов, загоравших на огромных голышах у берега порожистой местной речушки. По холму водил нас Уитни Джейкобс, помощник директора информационного центра университета, насмешливо, но и уважительно рассказывавший об Эзре Корнеле, «человеке от сохи», который нажил миллионы на прокладке первых телеграфных кабелей еще сто лет назад, а к старости заключил удачную сделку с властями штата Нью-Йорк, обменяв полмиллиона и холм возле Итаки на благодарную память потомства — его дар положил начало Корнельскому университету.
Теперь я приехал один и по делу. Еще из Нью-Йорка по телефону я сообщил Уитни Джейкобсу о цели поездки. Он помолчал секунд десять, не больше. Что ж, Вьетнам так Вьетнам. Корнельскии университет готов принять корреспондента «Известии», даже если тот хочет выяснять настроения по щекотливому вопросу.
Без обязательности деловой американец так же немыслим, как без свежей сорочки, гладко выбритых щек и контроля за весом физическим и фигуральным. Уитнитут же перезвонил мне в Нью-Йорк и сообщил, что подготовлен «довольно хороший подбор» собеседников: два студента — противника правительственной политики во Вьетнаме, два-сторонника, один профессор, который «решительно против», другой профессор, который «неохотно за», готов поговорить, но не хочет, чтобы его цитировали.
Уитни заказал не только собеседников, но и номер в «Статлер-Ин» и пришел ко мне, едва я успел умыться с дороги и оправиться от психологического этюда спрактикантом-носильщиком. В руках у Уитни был пакет, в пакете обыкновенное чудо американской организованности — расписанная до минут программа моих встреч, текст резолюции исполкома студправления, осудившего политику США во Вьетнаме, краткие данные о моих собеседниках, включая копию университетской анкеты профессора Дугласа Дауда, который «решительно против», репортаж об аспиранте Томе Белле, устроившем антивоенную сидячую забастовку в кабинете президента университета, последний номер студенческой газеты «Корнел дейли сан» и т. д.
— Вьетнам? Извольте. Нам нечего таиться, — вот что было в жесте, которым Уитни протянул мне пакет. Мы справились о здоровье общих знакомых и опустились вниз, в подвальный бар, где студент-бармен, достав со льда два запотевших промороженных стакана, нацедил нам немецкого пива.
Вьетнам… Он так далек от корнельской райской тишины и покоя. Но он здесь, он отбросил свою тень на холм. Я угодил в самое горячее время. Студенты с книгами на траве готовятся к экзаменам, но самый важный экзамен предложен поверх учебной программы — службой по отборочному призыву в армию. Из области убеждений и совести вьетнамский вопрос переведен в практическую плоскость судьбы и общественной селекции: студенты, которые по результатам этого экзамена попадают в последнюю треть своего курса, могут угодить в солдаты. Кому менять книги на винтовки, газоны на джунгли, профессоров — на сержантов?
Бронзовый Эзра Корнел, стоявший на большой лужайке, не подозревал, что неподалеку, в «Юнион холл», студенты голосовали по вопросу о Вьетнаме. Исполком студправления устроил референдум, призвав высказатьсяи против войны, и против экзамена. Его противникитожевели свою агитацию. На дубе возле «Юнион холл» прибит лист картона: «Исполком истратил студенческие взносы на свои призывы. Мы не нуждаемся в «Правде», диктующей нам партийную линию». (Призыв исполкома опубликован в «Корнел дейли сан» как платное коммерческое объявление, потому что студенческая газета организована на коммерческой основе.)
«Корнел дейли сан» дальше от «Правды» политически, чем Итака от Москвы географически, и исполком, как я выяснил, не тратил взносов на объявление. Просто разгорелись страсти.
Студенческие страсти дали пищу для академических умов, и доцент-социолог Роза Голстен пропустила их через электронно-счетную машину, проведя опрос части студентов, я видел ее подробнейшие папки и слышал вывод: политических активистов справа и слева немного, большинство — апатично и аполитично.
Референдум внес поправки. Апатичных действительно оказалось много, но все-таки голосовало больше пятидесяти процентов студентов и аспирантов (6655 из 12 тысяч).
Пятьдесят пять процентов высказалось за отказ от поддержки сайгонского режима, пятьдесят три процента — за прекращение бомбежек Северного и Южного Вьетнама. Поразили всех сорок восемь процентов голосовавших за «окончательный и полный вывод» американских войск из Южного Вьетнама.
Что означают эти проценты? Солидарность с борющимся Вьетнамом? Критику только войны или вообще внешней политики США? А может быть, осуждение общества? А может, смущение молодых умов, убежденных с детства, что это самое благодетельное общество, несущее во все концы свет великих идеалов, и вдруг обнаруживших позорное пятно на его одежде? Сколько тут процентов «зрелых», а сколько — от игры юнцов в политику?
Нет единого ответа. А вопросы, на мой взгляд, существенны для оценки морально-политического брожения в нынешнем поколении американских студентов, которое, придя на смену молчальникам времен маккартизма, прошумело на весь мир. Это вопросы не только для Итаки, но и для всего антивоенного движения в Америке. Многое зависит от того, какой меркой его мерить. Если меркой корейской войны, которую часто прикладывают прогрессивные американцы, это — невиданное движение, бурное, широкое, внушающее оптимизм. Если брать мерку практического воздействия на политику, для оптимизма меньше места: антивоенное движение не вынудило правящие круги на реальное изменение политики.
Важно определить политическую и классовую природу движения, избежав упрощенного, но, увы, привычного взгляда, согласно которому, кто против наших противников— тот с нами и нашими союзниками, кто против войны Вашингтона во Вьетнаме — тот за национально-освободительную войну вьетнамского народа. Это соблазнительно, но обманчиво — политическая жизнь Америки куда сложнее.
Четыре студента, предложенные Уитни Джейкобсом! четыре подробные беседы дали мне возможность увидеть три политических цвета. Конечно, журналист — фотограф, а не художник. Я фотографировал своих собеседников в одном интересующем меня ракурсе — политическом. Уитни присутствовал на всех беседах, но соблюдал нейтралитет, не смущая студентов.
У меня получилось вот что.
Аспирант Том Белл — радикал, лидер университетской группы «Студенты — за демократическое общество» (СДО). Убежденный парень, многое критически пропустивший через себя. Густые усы, как вызов буржуазному конформизму, но главное не усы, а взгляды. Его отправная точка — неприятие капиталистической Америки^ «Удовлетворяет ли наше общество истинные нужды человека?.. Неужели цель жизни — делать деньги и набивать дом пошлыми вещами?.. Наша страна удовлетворяет человека лишь на животном, материальном уровне». С его точки зрения, во Вьетнаме происходит «освободительная, антиколониальная война, связанная с социальной революцией». Его цель? Создание «мощного политического течения для изменения внешней политики США».
Дэвид Брандт — президент студправления, организатор референдума. По мнению Брандта, референдум доказывает, что теперь в противники войны пошел не только студент-активист, но и «ординарный» студент. Отправная точка его критики? «Американцы нарушают во Вьетнаме тот самый принцип самоопределения, на которомбыли основаны Соединенные Штаты». Для него Вьетнам-ошибка и случайность, а не политика, вытекающая из системы. Какую он ставит перед собой цель? Исправить ошибку, прекратив войну и выведя войска.ДэвидуБрандту, как и большинству протестующих против войны студентов, чужд радикализм Тома Белла.
Томас Мур и Говард Рейтер — сторонники войны. Оба возбуждены первым «противостоянием» с живым коммунистом. Оба по-молодому наслаждаются правом, которое даровано им американской демократией, —свободной болтовней, которая так часто прикрывает плохие дела и плохую политику. Отправная точка? Школьный антикоммунизм, имперская психология, при которой представляется совершенно естественным право американцев судить, рядить и вершить дела за другие нации
— Коммунисты обманывают народы хорошими обещаниями, —говорит Томас Мур, — но мы не позволим им на этот раз обмануть вьетнамцев.
А Говард Рейтер замечает:
— Если мы уйдем, победит Вьетконг, и во Вьетнаменебудет свободного общества.
Глядя на меня невинными глазами, он продолжает: — Наша главная задача — найти таких лидеров в Южном Вьетнаме, которые могут осуществлять «гонолулскую программу».
Его нимало не смущает, что «гонолулская программа» сочинена за один присест президентом Джонсоном, который отнюдь не полномочен представлять вьетнамцев, имарионеткой Ки, который представляет в Сайгоне лишь президента Джонсона, и что вообще поиски лидеров Южного Вьетнама — совсем не американское занятие.
Казалось бы, это так очевидно. Но Говард Рейтерначинендругой очевидностью. Мои слова отскакивали как горох от стенки. Он свежий продукт идеологического конвейера — не помятый, не побитый, не обкатанный жизнью. Он полон добра, хочет одарить вьетнамцев своим «свободным обществом», не скупясь на жертвы, преимущественно вьетнамские. Он искренне убежден, что то, что хорошо для него, американца, не может" не осчастливить вьетнамца. Это добросовестно заблуждающийся малый, легкая добыча Вашингтона, ибо ошибается тот, кто считает, что массовой опорой империалистов в американском народе служат профессиональныемилитаристы из Пентагона и политические ястребы на Капитолийском холме.
Американским бойскаутам положено совершать добрые дела, желательно не меньше одного в день. Говард Рейтер похож на бойскаута из истории, которую однажды вспомнил сенатор Фулбрайт, иллюстрируя внешнюю политику своей страны и имперскую психологию своих соотечественников. История проста, но со смыслом. Три бойскаута с воодушевлением рапортовали скаутмастеру о добром деле дня: они помогли незнакомой старой леди перейти улицу.
— Прекрасно, — сказал скаутмастер. — Но почему вы переводили ее втроем?
— Ну как же, — объяснили бойскауты. — Ведь она не хотела переходить улицу...
Говард Рейтер важен как тип. Он родился в эпоху антикоммунизма и логично вырос империалистом по убеждению, хотя я уверен, что его оскорбит такая характеристика. Как и мольеровский герой, он не подозревает, что говорит прозой. Как им распорядится жизнь, сказать трудно. Но ему легко — он плывет по течению.
Сложнее Тому Беллу и его товарищам. Они плывут против. Они не избавились от мелкобуржуазной утопии, потому что опираются не на классовую силу (по мнению Белла, американский рабочий класс «подкуплен и консервативен»), а на возраст, намолодыхлюдей, на молодой протест против общества. Не принимая мир. оставленный ей взрослыми, радикальная студенческая молодежь устанавливает даже возрастные потолки для участников движения: тридцать пять лет, а то и двадцать пять, а то и чуть ли не восемнадцать. Это трогательно и наивно. Нынешнюю молодежь не обошел один извечный закон — она тоже стареет. «Шумит, волнуется, кипит» и… идет в сети, расставленные обществом, а они всюду.
Умный парень, Белл понимает, что с годами перед участниками движения встанет неизбежная дилемма: либо продолжать бунтарство, за что общество мстит средствами экономического давления, лишая радикалов теплых местечек и материальных благ, средствами психологического давления, изображая их изгоями и «не американцами» (Говарду Рейтеру последнее не грозит), либо, фигурально выражаясь, обрита усы и бороды, причесать взгляды и вписаться в это общество, признав «заблуждения молодости».
Но вот профессор Дуглас Дауд — далеко не в студенческом возрасте. Он исполняет обязанности главы департамента экономики.
— Использовать напалм против деревень? Это неописуемо ужасно! Я говорю об этом с большой неохотой. Хотел бы я жить в стране, где мог бы кричать «ура» своему правительству.
Это не означает, что профессор против капиталистической Америки. Но он видит пороки американского общества и по-своему борется с ними, как человек либеральных взглядов. Он руководил экспедициями корнель— ских студентов, ездивших на юг, в штат Теннесси, помогать неграм. Теперь — один из лидеров «межуниверситетского комитета», который устраивал широко известные «тишины» (публичные дискуссии) по Вьетнаму. В Корнельском университете есть своя группа противников войны, в которой активно участвуют тридцать пять профессоров и преподавателей.
— Я убежден, что чем больше люди говорят о войне, тем больше противников войны. Я верю в американский народ. Если его вовлечь в серьезную политическую дискуссию, он примет достойное решение.
Дуглас Дауд против колониальной войны в Индокитае еще с 1947 года, когда французы только-только начали раздувать ее. А прозрение наступило раньше, на Филиппинах, в конце второй мировой войны. Военный летчик капитан Дуглас Дауд командовал тогда специальной авиагруппой, спасавшей сбитых американских пилотов. У него были контакты с филиппинскими партизанами.
— Нельзя было не восхищаться ими, —говорит он. —Многих я знал хорошо. И вдруг, представьте, только кончилась война, и я узнаю, что моих друзей ставят к стенке филиппинские феодалы. И вдруг наше правительство занимает сторону этой верхушки против партизан...
Этих вдруг у молодого летчика было много. Он освобождал военнопленных — англичан, французов, голландцев, захваченных японцами в колониях Юго-Восточной Азии. И вдруг узнавал, что солдаты возвращаются на прежние места службы, чтобы восстанавливать прежние колониальные порядки. Для профессора экономики этих вдруг уже не существует. Он считает, что американский бизнес, а вслед за ним и американское правительство испугались движения за социальные перемены и социальные революции в слаборазвитых странах. Он, правда, объясняет это близорукостью, не больше, и неумением понять, что «просвященный эгоизм» требует от США поддержки национально-освободительных движений.
Любопытно сравнить взгляды профессора Дауда и студента Рейтера, так сказать, через их биографии. Профессор пришел к критике этой войны через участие в другой войне, через встречи с филиппинскими партизанами. Его не испугать коммунистами — «вьетконговцами»: он знает филиппинских патриотов. А Рейтер родился после войны. Он продукт войны холодной. Сколько он себя помнит, столько помнит и разговоры о мифических «страшных коммунистах», которые издалека, исподволь подкапываются под его Америку. Поколение, выросшее на антикоммунизме, — разве не оно воюет во Вьетнаме? И разве не оно же здесь, в США, воюет против войны?
27 МАЯ. ИТАКА — УОРРЕН
С утра рассчитался в отеле. 25 долларов за два дня. «Патроны» здесь не из бедняков: родители студентов, бывшие выпускники, ученые гости, дельцы, связанные с университетом. У университета, кстати, большой бюджет— 124 миллиона долларов в 1964/1965 учебном году. Треть денег идет от федерального правительства — в эпоху «после Спутника» Вашингтон щедр на науку. Правительство, а также корпорации и частные фонды в прошлом году дали корнелцам 55 миллионов долларов на осуществление 1500 разных проектов. По тому, с какой любезной опаской нас водили по территории, можно догадаться, что заказы бывают разные.
… Дремали дома и улицы Итаки, но уже проснулись бензозаправочные станции — первые петухи Америки. Первый утренний разговор:
— Гуд морнинг, сэр. Сколько залить?
— Гуд морнинг. Доверху.
Американские города, особенно маленькие, нанизаны на дороги, как шашлык на шампур. Путешественнику ненужен язык, здесь глаза доведут его до Киева. Указатели с номерами и направлениями дорог всюду на улицах и перекрестках. Я быстро нашел свою, утвержденную 13-ю, направление — юг, и за полчаса, по утреннему холодку, проскочил пустынные тридцать миль до Эльмиры, где надо было съезжать на дорогу 328.
Эльмира не успела проснуться, редкие машины и еще более редкие прохожие на пустых улицах. Два старика на крутящихся табуретках у стойки рано открывшейся закусочной. Официант, еще не заведенный на максимальную скорость breakfast time — часа завтрака, обменивался с ними новостями о погоде и бизнесе.
Местный бизнес не привлек моего внимания. Я искал музей Марка Твена. В дорожном атласе указано, что Эльмира — «место, где родился и захоронен Марк Твен». Меня направили на центральную городскую площадь. Там был старый отель «Марк Твен», но музея не было. Там был сквер, но в сквере стоял памятник не Марку Твену, а солдату с решительным лицом, винтовкой и в тропической шляпе. Откуда эта шляпа на севере штата Нью-Йорк, недалеко от канадской границы? «Ветеранам испанских войн 1898-1902 гг. Куба — Пуэрто-Рико — Филиппины», — гласило посвящение.
Жители Эльмиры по общественной подписке собрали деньги, чтобы увековечить как раз те страницы национальной истории, которые проклинал их великий земляк. Обличая «империалистов 1898 года», Марк Твен писал: «Мы призвали наших чистых молодых людей приставить опозоренный мушкет к плечу и сделать бандитскую работу под флагом, которого бандиты привыкли бояться… Мы надругались над честью Америки».
Как будто сказано вчера на антивоенном митинге.
Музея Марка Твена в Эльмире, оказывается, нет. Но метрах в ста от бронзового солдата, под деревом у дороги — небольшой камень с мемориальной доской. Там раньше стоял дом, в котором жили Марк Твен и его жена Оливия Лэнгдон. Дом принадлежал семье Лэнгдонов. Сейчас на его месте — платная автомобильная стоянка.
В 1952 году семья Лэнгдонов подарила Эльмирскому колледжу «кабинет Марка Твена» — восьмигранную деревянную беседку с окнами на все стороны, которая стояла раньше на Ист-хилл--на горе неподалеку от Эльмиры, где была ферма Лэнгдонов.
Простенькая беседка скучает у зеленого пруда на территории колледжа. Через окна я увидел небольшой круглый стол, два кресла-качалки, три стула, высоченную пишущую машинку под стеклом, камин и каминные щипцы. В этом кабинете Марк Твен написал «Приключения Тома Сойера».
Если гора не идет к Магомету… Марк Твен вернулся в Эльмиру, на старое и красивое кладбище с тенистыми аллеями.
Я ловлю себя на том, что если не открываю Америку, то повторяю ее, как школьник знакомый материал. То, что в первой поездке было неведомым шифром, в десятой-уже азбука, азбука мотелей, дорог, аэродромов, даже азбука кладбищ. Да, даже на кладбищах это азбука удобства и рационализма. Я догадывался, что мне не надо будет искать автомобильную стоянку возле кладбищенских ворот, что на машине можно подъехать к самой могиле. Так и случилось: стрелки-указатели вывели куда нужно. Марк Твен захоронен на семейном участке Лэнгдонов. На небольшом холме могилы «любимой покойной жены Самюэля Л. Клеменса», его трех дочерей и зятя Осипа Габриловича. Рядом с ними на надгробном граните:
Самюэль Ленгхорн Клеменс
— Марк Твен —
Ноябрь 30, 1835 — Апрель 21, 1910
Тут же, на холме, Клара Клеменс-Габрилович (дочь Марка Твена, скончавшаяся в 1962 году) поставила в 1937 году большой памятник отцу и мужу. Их барельефы высечены на граните.
Американцы не питают и десятой доли нашей эмоциональной и интеллектуальной привязанности к своим великим писателям. Но Марк Твен очень популярен и слава его растет, и мне трудно объяснить, почему Эльмира не развернула бизнес на Марке Твене.
В Ганнибале, сонном городке на реке Миссисипи, где мы побывали три года назад, Марк Твен был на каждом шагу. Поздно вечером мы приехали туда с товарищем, и еще при въезде нас перехватил неоновым сиянием маленький, но чистый мотель «Том и Гек». Утром мы завтракали в городе, в ресторане, где яичницу с беконом ставят на «мемориальную» бумажную салфетку с картой иперечнем твеновских мест. В Ганнибале писатель провел детство, которое позднее стало детством Тома Сойера и Гека Финна. В доме-музее Бекки Тэтчер, бросив монетку в огромную «оркестроллу», некогда сделанную по заказу писателя, мы слушали его любимую музыку «Марсельезу», «Лунную сонату», гопак.
Мы навестили и пещеру «имени Марка Твена». Теперь она электрифицирована и не так страшна, но гид устраивал трюки со светом и, погружаясь в тьмукромешную, мы проникались страхом и трепетом Тома Сойера. Кстати, рядом с входом в пещеру другой вход — в атомное бомбоубежище. Сколько воды утекло! И страхи стали другими, и трепет.
Недалеко от Ганнибала есть мемориальный парк над Миссисипи, красивый, ухоженный и пустой. Пуста была и река в тот час, ни лодочки, ни парохода, широкая, мощная, подобравшаяся к зеленым островам. В парке памятник Марку Твену от штата Миссури, сооруженный в 1913 году, с хорошей надписью: «Его религией была человечность, и весь мир оплакивал его, когда он умер».
Каннибальский горожанин Курбе, владелец мотеля «Том и Гек», далек от высоких материй. Земляк Тома Сойера, он читал о похождениях твеновских героев, сам лазал в детстве по пещерам, проводил дни на Миссисипи, но тогда же усвоил завет отца «быть лучшим, а не вторым» — в искусстве делания денег.
Мы пригласили его в номер на разговор и стаканчик виски. Виски Курбе отверг-не пьет, не курит. Сидел добродетельный, здоровый, в свежей голубой рубашке. Сидел и рассказывал. Самым памятным был для него 1942 год. Тогда двадцатишестилетнии, только что женившийся парень, он взял ссуду у знакомого торговца недвижимостью и купил дом за двадцать одну тысячу долларов. Через три года, работящий человек, мастер на все руки, он переделал дом и продал его за двадцать семь. Купил другой дом и, переделав, снова продал. Операция повторялась пятнадцать раз. В свои сорок семь лет он владел мотелем за восемьдесят пять тысяч долларов, часть этой суммы уплатил наличными, часть выплачивает взносами, в рассрочку.
Два сына в колледже. Он не подвел своего отца и детям передал ту же эстафету: «быть лучшим а не вторым». Конкуренция стала жестче, быть «лучшим»труднее. Но он уверен, что и сыновья не подведут. А сам рабочий-железнодорожник, бригадир поездной бригады. Приходя домой со смены, помогает жене стирать мотельное белье — в прачечную они отдают лишь простыни, с мотелем управляются вдвоем. Железная дорога дает раз в год право бесплатного проезда с семьей. Курбе не пользуется этим правом. Невыгодно: приедешь, к примеру, в Канзас-сити на поезде, а там по городу придется ездить за свои деньги — автобус, такси. Лучше уж путешествовать в машине.
Курбе уверен, что постиг смысл жизни, —теперь будет торговать мотелями.
В доме-музее Бекки Тэтчер мы встретились с пожилой учительницей из Чикаго, побывавшей в Советском Союзе. Я записал ее слова: «Мне нравится ваша страна. Там будущее. Ведь раньше его книги здесь считали чепухой. А он был человек великодушно гуманный, великодушно гуманный по-вашему».
А Курбе о Марке Твене говорил снисходительно: «гений с пером», «прославился потому, что писал о детях, а детей все любят». На его взгляд, Марк Твен тоже занимался бизнесом, но другим, и деньги ему доставались легче...
От Эльмиры до Уоррена — около ста семидесяти миль по северной кромке штата Пенсильвания, вдали от больших городов и закрытых районов. Пять раз пришлось менять номера дорог, но дело это привычное, дорожные знаки искусно переводят с одной дороги на другую, заблаговременно предупреждают о встречах и разлуках автострад. Хорош язык дорожных знаков — четкий, командный, адресованный человеку рядом с опасностью скоростей и несущему опасность: «Не засыпай!», «Лихачи теряют права», «Максимум скорости — 60 миль», «Сократи скорость! Школьная зона!», «Сократи скорость! Городская черта», «Максимум — 30 миль», «Осторожно — впереди светофор!», «Конец зоны! Возобнови скорость!», «Осторожно! Олений переход!».
Порой извинительная нотка: «Объезд! Простите за неудобство».
Но нужда в извинениях крайне редка. Дороги хороши на зависть. Многое можно взять от Америки. Машины? Да, конечно, хотя в больших городах они стали проклятьем, в воскресные летние вечера, когда сотни тысяч жителей возвращаются в Нью-Йорк, машины, бывает, стоят бампер кбамперунз трехрядном «Лонг-Айленд Экспресуэй» уже 33двадцатьмиль отгорода. А дорогибери без оговорок. Их так называемые «фермерские куда там нашимрайонным. И областным, увы, не снились еще автострады, протянутые в американском захолустье между городишками на пять — десять тысяч человек. И все-таки нет покоя дорогам, не от машин — от строителей. Расширяются старые, строятся новые даже там, где, казалось бы, нет больших потоков грузов и людей.
Тут и там оранжевый цвет дорожных работ, броский цвет предупреждения и тревоги. Большие оранжевые щиты: «Осторожно! Впереди работают!» И звучит сюита дорожных знаков, начавшись за милю-две от места работ. «Сократи скорость! Максимум 40 миль!» Новое указание: «Максимум — 30 миль». Размеренные такты дорожных щитов: «Левый ряд закрыт в полумиле», «Переходи в правый ряд», «Максимум — 20 миль!», «Осторожно! Люди работают!» И после этого наставления, внушающего уважение к работающим людям, —оранжевые бульдозеры, оранжевые грейдеры, оранжевые грузовики, оранжевые жилеты и каски строителей.
И синиебольшие щиты при въездах на новые, еще не потемневшие от шин широкие полосы автострад: «Ваши налоги за работой». Это работают налоги на дорожное строительство.Великая сеть дорог развилась в тридцатые годы, при Рузвельте, по программе «общественных работ». Она помогла рассосать безработицу после знаменитого экономического краха.
Дорога как песня. Не она ли, по слову поэта, помогает, «что в жизни вспомнить, что забыть»? Даже если это не российская, а пенсильванская дорога, через зеленые невысокие горы, с коротким заездом на местный Гранд-каньон, с взглядом мельком на федеральные и штатные леса, где таблички призывают «охранять свой лес и наслаждаться им», где расчищенные площадки для пикников с грубо сколоченными столами и скамьями и даже краном водопроводным и, непременно, вполне комфортабельным туалетом. Маленькие городки, газончики перед побеленными аккуратными домиками, терраски в тени деревьев, и снова — «Конец зоны! Возобнови скорость!» — рывки автострады в зеленую гористую страну.
«Что в жизни вспомнить, что забыть»… В уникальном, всепоглощающем мире Ныо-йорка, где личность затеряна в восьмимиллионной толпе у подножия холодных сверкающих небоскребов, где круглосуточно ревут машины под окнами, а жестокие газеты, которые ты должен изучать хотя бы в силу прямого рабочего долга, отражают жестокую борьбу людей, —в этом городе кажется, что и вся Америка от Атлантического до Тихого океана застроена небоскребами, забита автомобильными пробками и индустриально грохочет, не умолкая ни на секунду. Рассудком знаешь, но сердцем забываешь, что это не так. А вырвешься — и вот она перед тобой, просторная зеленая страна, бегущая вдоль дороги, «Америка красивая», как поется в их песне.
В их песне… В том-то и штука. Убаюкивает дорога. Глаза на встречных машинах, на желтой разделительной полосе, на спидометре, а память далеко-далеко. И получается, что нет все-таки лучше и милее дороги детства — песчаные косогоры и кривые золотистые сосны на' опушке, а за ними корабельный бор по лесной дороге отСаваслейкидо Кулебак. Нет красивее, памятнее рассвета, чем тот, что ребенком увидел однажды из кузова грузовика, трясшегося по булыжнику шоссе Горький — Муром — Кулебаки. Мерзли всю ночь, а потом в поле над кромкой леса занялся рассвет, и красное, еще доступное глазу, еще обжигающе холодное солнце прыгало за верхушками деревьев, прыгало вместе с нами...
И вдруг на этом великолепном асфальте, среди ухоженных просторов и красот другой страны, которую распахиваешь ты со скоростью в шестьдесят миль, схватит тоска за сердце… Нет, брат, худо растравлять себя воспоминаниями, когда ты далеко от родных мест, от любимых людей и один как перст.
Я ворвался в Уоррен, и первый же светофор сказал мне своим красным глазом: «Шалишь, брат. Хватит...» Снова улицы, забитые машинами.
«Ночевка в Уоррене», —значится в ноте.
Я хотел тишины, вокруг были леса и река с красивым индейским именем Аллегейни, дорожный справочник манил хорошей охотой, рыбалкой, купанием и даже зимним спортом, но зря я рыскал в разрешенном радиусе двадцать пять миль. Тишины не было. Если бы я приехал сюда четыре года назад, еще новичок в Америке, наверно, восхитился бы: маленький городок, четырнадцатьтысяч жителей, а ведь несколько гостиниц и мотелей — честь ему и хвала. Сегодня я думаю о том, что все диктуется бизнесом, и наличие отелей, и то, что все они под носом у ревущих дорог. Не хотят тратиться на асфальт подъездных путей. И суеверны, черти, суеверностью дельцов: а вдруг автомобилист не захочет махнуть и пятьсот метров в сторону от автострады, вдруг нет для него лучше музыки, чем рвущая уши музыка дорог.
Ивот приземление — мотель «Тенистая лужайка», три сиротливых деревца, звукопроницаемые кабины-коттеджи из какого-то синтетического псевдокирпича, которые того и гляди сдует воздушной волной от бешеных снарядов-автофургонов на федеральной дороге номер шесть. Дорога стала моим врагом, едва я ее покинул. Но я-то знаю, что она снова будет другом, как только замурлыкает завтра мотор «шевроле».
27 МАЯ. УОРРЕН — НИАГАРА-ФОЛС
Ночью машины утихли.
Сегодня нерабочая суббота, завтра нерабочее воскресенье — американцы давно на пятидневной неделе. А в понедельник Memorial Day— день памяти павших, тоже нерабочий. Итак, долгий уикэнд.
Memorial Day начали отмечать вскоре после Гражданской войны Севера и Юга, теперь поминают павших во всех войнах. Конец мая — могилы в цветах.
В Уоррене тоже есть свой бронзовый солдат — в сквере у реки. В самом центре города, а все-таки в стороне и удивительно незаметный. Горожане семьями, с младенцами в колясках, сновали у магазинов, где шла очередная распродажа, —они бывают перед каждым праздником (распродажи по случаю Дня независимости, Дня рождения Вашингтона, Дня рождения Линкольна, Дня труда и самая главная — перед рождеством Христовым). Зеваки обступили автофургон, длинный, новенький, приютивший мобильный рентгенокабинет: не пода— рить ли себе снимок собственных легких? А скверик с солдатом был пуст и спокоен, и пьяный, единственный обнаруженный міною пьяный на все четырнадцать тысяч предпраздничных уорренских душ, блаженно похрапывал у постамента, скрашивая одиночество бронзового героя.
Везде здесь памятники солдатам, в каждом почти городе, где мне довелось побывать, —а побывал ведь уже, пожалуй, в десятках, —но странное у них свойство быть незаметными. Оттого, что они одинаковы, как отписки? Или оттого, что они не выстраданы, что есть в них, на мой взгляд, что-то от игры в историю? А может быть, просто оттого, что они чужие? Не знаю.
Меньше миллиона американцев погибло на полях сражений во всех войнах, которые вели США, включая кровопролитную гражданскую, первую мировую, вторую мировую. Как в этой цифре отразилась разность наших исторических судеб, мера жертв и страданий, наконец, национальный характер!
Позавчера, накануне отъезда из Итаки, Уитни Джейкобс пригласил меня к себе домой. Мы сидели на терраске, над деревьями, сбегающими по оклону холма, и Уитни, сбросив официальность вместе с галстуком и пиджаком и облачившись в раскрепощающие домашние штаны и дырявые кеды, потягивал виски-сода и по-домашнему же занимался поисками точек соприкосновения со мной — тем обязательным занятием американца и советского человека, где бы они ни встречались в наш век, за столом конференции на высоком уровне или интимно, в домашнем кругу, за виски-сода. Мы вдвоем искали эти точки — в детстве, в жизненном пути. И нащупывали кое-что общее, как и люди за столами конференций, но мало. Мы — дети разных стран и, сидя на терраске в тихий и теплый вечер, все время ощущали за своими плечами их дыхание.
Во время второй мировой Уитни был в морской пехоте. Он рассказывал мне, как увидел небо о овчинку на одном тихоокеанском острове, где их отрезали и брали измором японцы. Каком острове? Я не запомнил, а для американцев это была известная битва.
Мелкий факт, но характерный. Мы живем в одно время на одной земле, которая стала очень тесной, мы вместе делали историю во время той, большой войны, и у большинства из нас одна забота — сохранить мир. Но даже одинаковая информация, прошедшая через наши мозги, перерабатывается нами по-разному, потому что мы живем разной жизнью. На народном, на массовом уровне мы не помним их битв, кроме разве что высадки в Нормандии, они — наших, кроме Сталинграда. Я встречал американцев, которые предъявляли нам лишь один счет военного времени — непогашенные долги по ЛЭНД, лизу. Одиннадцать миллиардов долларов — эту цифру они помнили точно, остальное не знали либо забыли. Это подсчет Шейлока, он сух и прост, как и другие азбучные истины американской практичности. Те, кто посовестливее, вздрагивали, однако, когда я упоминал наш вклад в победу. Этой цифры они не знали: двадцать миллионов наших смертей, и двести девяносто одна тысяча американцев, павших во второй мировой войне. \ Кровь кощунственно переводить в арифметику, но настолько меньше страданий, трагедий! А огненный вал, прокатившийся по нашей земле, и целехонькая Америка, претерпевшая на своей территории лишь драму Пирл— Харбора, да и то не на континенте, а на Гавайях. А голодная блокада Ленинграда против лимитов на бензин и шоколад в Нью-Йорке! Войны оставляют зарубки в народной памяти, а тут, в Америке, неизвестно, от чего зарубка глубже: от страданий осиротевших семей или от рекордных прибылей и зарплат военного времени.
Это не абстрактный разговор о делах давно минувших дней. Народная память — зыбкое понятие, она протечет, не задерживаясь, через дырочки перфокарт электронно— вычислительных машин. Но она существует и действует как живая история, записанная в сердцах миллионов. Она формирует национальный характер.
Вот закусочная, она же конторка, при мотеле «Тенистая лужайка». Закажешь чай, а не кофе, —в тебе уже чувствуют чужака. Закусочная грошовая, но вобралавсебя характерные черты страны и народа. Никелированная кухня прямо перед носом, через стойку. Меню на стене, перед глазами, велико, как вывеска. Полуфабрикаты и консервы, стерильные и безвкусные, —все под руками у старушки. Вертящиеся стойки для книг — набор дешевки, но выбирай сам, а потом плати той же официантке. Открытые стеллажи для журналов. Маленький автомат, из которого выскакивают почтовые марки, каждая на цент дороже, но не надо идти на почту. Удобно? Удобно. Все удобно. Все рационально.
За псевдокирпичными коттеджами расположен небольшой парк трейлеров — домов на колесах. Трейлеры есть роскошные, но здесь это прибежища для стариковских пар, бездыханные корабли на приколе. Под передние части трейлеров подложены бетонные плашки. У каждого трейлера своя бетонная площадка — изготовленная на заводе имитация двора. В трейлерах живут: аккуратно приставлено по паре больших баллонов с пропаном для газовых плит, окна светятся, легковые машины стоят рядом, готовые в любую минуту снять корабли с прикола.
Но… Проклятое «но» на стыке удобств и образа жизни. Трейлеры словно вымерли. Они в пяти метрах друг от друга, но связи между обитателями нарушены. Суббота перед праздником. Хороший вечер. А все за занавесками. Никто не выйдет посидеть рядышком, перекинуться словцом с соседом, забить какого-нибудь своего, американского «козла».
Пусты два столика, врытых под деревом у конторки мотеля.
Я сел за столик, как актер на сцене, охваченный жутким ощущением полного провала. Кожей чувствовал недоуменные взгляды из окон трейлеров: что за посмешище, что за странный чудак?
В трех милях ст мотеля — кемпинг у реки. Парк, трава, столы для пикников, шуршание воды. И ни души. Все в палатках либо возле палаток — на людях, но целиком в себе.
Мы — разные, хотя и модно говорить, что русские похожи на американцев. И в той постоянной мысленной прикидке, которой всегда наш брат занят в Америке, —а что можно у них перенять, а что нельзя? — я сделал в «Тенистой лужайке» еще один частный вывод: оборудование закусочной взять можно, трейлеры тоже, пожалуй. Но вот всю эту атмосферу, невидимую, но жуткую, —упаси бог!
А утром я «ударил» по дороге номер шесть, потом — номер 89, через неказистый, заброшенный северо-западный угол Пенсильвании, через бедняцкие, по-субботнему безлюдные городишки и деревеньки, выскочил на великолепный «Сквозной путь штата Нью-Йорк» и, получив разрешение на прибавку скорости, набрав семьдесят миль, понесся вдоль озера Эри, мимо индустриальных нагромождений Буффало прямо до светофоров Ниагара— Фолс, где пропал в скоплении машин, рвущихся на водопады.
Ниагарские водопады… Американец Джон Стейнбек увидел их уже на шестом десятке, когда пустился с собакой Чарли в поиски Америки. Он сказал о водопадах двумя словами: very nice-очень мило. Что нового скажешь о Ниагарских водопадах?
Но как хорошо в солнечный день на зеленом Козьем рстрове, окруженном рекой, порогами и водопадами. Ниагара — вся в белых гребешках — через хребты порогов несет себя к водопадам. На стремнине вода бурлит, Спешит и рвется, чтобы прославить себя невиданно мощным падением, а в заводях у берега пробирается тихо-тихо, тайком, словно надеясь избежать общей участи.
Стрекочет вертолет — это для желающих вид сверху. «Пещера ветров» выдает желтые плащи тем, кто хочет увидеть водопады снизу, с мокрых деревянных мостков, на которые того и гляди обрушится торжествующая Мощь воды. Они исчезают в лифте, спускаясь в преисподнюю «Пещеры ветров», а потом гуськом, оскользаясь, пробираются по мосткам — блестящая желтая резина плащей рядом с белой, сверкающей лавиной водопада. Возвращаются возбужденные, сплошь в брызгах. Парочки на берегу чаще смеются, крепче льнут друг к другу. И, щедро обнимая этот веселый праздничный мир, дрожит в небе радуга, разорванная посредине вечным облаком водяной пыли.
На другом берегу, отвесном и высоком, напротив трех водопадов, —индустриальный пейзаж соседней Канады. Она под боком, визы не нужны американцам и канадцам, они свободно пересекают границу по мосту.
… Что ни говори, а можно понять смятение некогда здесь живших индейцев сенека. Они и сейчас внушительны, водопады, хотя Ниагара в кольце американской и канадской индустрии. Человек впряг их в дело, но не лишил величия, а сейчас это величие и охраняет. Козий остров принадлежит государству.
На экскурсионном пароходике «Дева тумана» получили тяжелые плащи, черные и длинные, как монашеские рясы. Пароходик пляшет на мощных разводьях у подножия водной лавины. Какая свежесть от несчетных брызг, от сверкающей алмазами водной пыли!
Ночью на водопады наводят красоту, гримируют природу электричеством. Мощная подсветка меняет цвета — лавина воды то фиолетовая, то алая, то зеленая. Эффектно, фантастично, но и глупо. Не лучше ли в темноте слушать трубный глас воды? Ночью же проделывают еще одну операцию — рабочую, а не косметическую. Компания «Кон Эдисон» перехватывает изрядную порцию ниагарской воды (богу — богово, а кесарю — кесарево) и, срезая излучину реки, гонит ее подземными тоннелями под городом, к турбинам своей ГЭС. Операция эта проводится и днем, но ночью соды забирают больше— туристы даже при подсветке не разглядят, как обессилены водопады.
Зашел в редакцию местной «Ниагара-фолс газет». Незнакомые коллеги в незнакомом городе встретили вежливо. Вызвались показать мне ГЭС. Позвонили на ГЭС, там тоже не возражали. Заочно возразил госдепартамент. По карте мы установили, что гидростанция лежит за официальной городской чертой, в закрытомрайоне.
Что делать? Чем занять себя? Водопады «прочувствовал». Две массивно-элегантные водозаборные башни (они в открытом районе) осмотрел. Главную, конечно Водопадную, улицу обошел.
Что еще? я вышел из редакции, и ноги уже несли меня к «шевроле», припаркованному через улицу.
И вдруг неожиданный разговор с худым длинноносым незнакомцем у дверей «Ниагара-фолс газет». Начали, как водится, с погоды и, к месту, с водопадов. Он рассказал, что, случается, имеет дело с другими иностранцами, инженерами и учеными, приезжающими сюда, помогает им устраиваться с жильем. И вдруг прорвало человека — исповедь с оглядкой, потому что свои — для него чужие, а вот со мной, чужим, можно поделиться. Он повидал мир, во время войны солдатствовал в Африке, Бирме, Индии («В Индии мы, правда, не воевали»), И ему нестерпимо стыдно за свою Америку, за узость, насилие, грубость, меркантилизм американской жизни.
— О йес, сэр. Мы хотим управлять Вьетнамом. А по мне пусть каждой страной управляет ее собственный народ. Пусть они дерутся между собой, не наше дело посылать солдат...
— Знаете, сэр, я думаю, что мы кончим, как французская империя. У нас сейчас так же, как у них было. Все гниет. Насилие, расовые беспорядки, молодежь отбилась от рук. А преступность? Говорят, что это негры. А ведь среди белых тоже самое...
Я сказал ему, что у него такие же опасения, как у се— натоіра Фулбрайта, вспомнил фулбрайтовокое выражение — «самонадеянность силы».
— О йес, сэр. Американцы высокомерны, плевать они хотели на другие нации. Долларовая бумажка — вот господь всемогущий. Только и слышишь: у меня дом за двадцать тысяч долларов, у меня машина за пять тысяч долларов, они мне платят двенадцать тысяч в год. Да разве все в этом?! А где дружба? Где вещи человеческие?..
Меня взволновал этот разговор. Незнакомый чело— зек беспощадно, безжалостно отрицал свою родину. Журналистская удача? Тот самый искомый простой американец, о котором мы так любим писать в пасторальных тонах? Глас народа — глас божий? Соблазнительно сказать «да», но очень уж редки такие разговоры-откровения. Но не буду и списывать эту исповедь — она выстрадана, за ней стоит человеческая жизнь. Мне было радостно и как-то боязно за него: вот он, мой союзник по мироощущению, —и беспомощен в своей среде. А что человеку надо? Не материальная, но какая великая это вещь — сопричастность к великой идее, к идее справедливости.
Не всемогущ доллар. Его страна может дать ему больше долларов, но не купить на них этой сопричастности. И какие бы дома, машины и зарплаты она ни сулила ему — это будет неэквивалентный обмен, потому что такому, как этот человек, мало счастья в одиночку и нужна справедливость для всех. Ему не нужно счастье железнодорожника Курбе, торгующего домами и мотелями. Он не рожден быть кулаком и приобретателем, а между тем кулак и приобретатель — расхожие идеалы.
Я записывал эту неожиданную беседу в номере отеля «Империал», наглядевшись на загримированные к ночи водопады. Бедный отель для бедных, мрачный, грязный, $ утомленным стар піком-дежурным, с молчаливыми вялыми постояльцами, так очевидно сдавшимися переднатиском жизни, — до позднего вечера они играют, без всякого шанса на успех, в гляделки с телевизором, смотрят другую роскошную жизнь, которая, может быть, вот здесь за углом, анедоступна, как на Марсе.
«Империал»? Подходящее имечко. А в двух шагах интимный полумрак какого-то ночного заведения, холеные веселые мужчины в смокингах, женщины в вечерних платьях.
Нет сопричастности...
27 МАЯ. ДИРБОРН
Как и положено по ноте, я в Дирборне. В Тулу не ездят со своим самоваром, в Дирборн, по предписанию госдепартамента, наш брат не ездит на машине — пришлось лететь. В автомобильной империи, где правят три конкурирующих корпорации — «Дженерал моторе», «Форд мотор компани» и «Крайслер», —нам открыты лишь владения Форда, а именно Дирборн, предместье Детройта. Но и туда не попадешь иначе, как самолетом, потому что сам Дирборн в кольце закрытых районов.
Последнее впечатление от Ниагара-Фолс — механизация и темп работы в кафетерии на Фолс-стрит. Утренний, воскресный темп кафетерия, когда на двух официанток 30-40 посетителей и никто не должен ждать. Старушка с изношенным, нервным лицом носилась за стойкой и в тесном зальчике. Ей помогала толстая молодуха с немытыми, покрашенными под седину космами.
И механизация: за стойкой, вдоль стены, впритык друг к другу, электроплита с гладкой стальной поверхностью, двухэтажный тостер, у которого автоматически подскакивали рукоятки, сигнализируя, что ломти хлеба поджарены до нужной кондиции, никелированное приспособление, из которого лилось молоко, еще одно приспособление, где постоянно кипел кофе, третье приспособление, из которого выдавливался кондитерский крем, стеклянные холодильные чехлы, под которыми были пироги — от яблочного до сырного и клубничного. Эти и другие умно придуманные штуки в совокупности превосходно справлялись со своей задачей, превращая в автомат и сам кафетерий, и двух официанток. И это было удобно посетителю и выгодно хозяину.
Официантки заведены с раннего утра и уже вошли в нужный темп. Новый посетитель. Сразу старушка записывает заказ на бланке, автоматически пододвигает ему чашку кофе, сосудик с молоком, сахарницу, и пошло, и пошло — яйца из-под прилавка, металлической лопаточкой плита очищается от масла, откуда-то выхватывается специальная сковородка, два яйца разбиты, скорлупа летит вниз, в специальный бак, кукурузное масло «Мазола» брызгается на сковородку, возникает натертый сыр для омлета. И пошло, и пошло, а в перерывах — их вроде бы и нет — старушка выбегает из-за стойки к новым клиентам, чистит им стол, дает меню, снова записывает, снова за стойку, снова кофе и сливки. И все крупными шагами, негнущейся походкой на негнущихся ногах — а ноги старые. А нужно еще улыбнуться и бросить «Найс морнинг». И щелк кассы, и щелк кассы — расчеты и последнее «Сенкью».
Так часа два-три, а как схлынет народ, присесть самой в углу над чашкой кофе, вытянуть ноженьки, размять сигаретку — без сигаретки при таком темпе нельзя...
Ниагара-Фолс пользуется аэропортом города Буффало, до него двадцать миль. На самолет чуть было не опоздал. Старик в отеле «Империал» не знал дороги к аэропорту: видно, его постояльцы на самолетах не летают. Помогли будочники, собирающие подать на платной дороге номер 190. В аэропорту чемодан подскочившей услужливой девице из «Америкэн Эрлайнс», машину — на стоянку.
До свиданья, милая! Не исчезай, ради бога, ведь расстаемся на целую неделю.
Проблема стыковки автомашины и самолета в Америке решена удобно и основательно. При аэропортах есть долговременные платные стоянки, где можно оставить машину и на день, и на месяц. Никакой канители — квитанций, документов. Притормозишь при въезде на стоянку — автомат выбрасывает тебе язычок билета, подхватываешь его левой рукой, прямо с водительского места. Потом ставишь машину между двух желтых полос, на любое свободное место.
Правда, у этого сервиса есть свои границы, они без стеснения обозначены там, где материальная выгода переходит для владельцев стоянки в материальный риск. Билетик предупредил, что за кражу машины, пожар и «любой другой ущерб» спрашивать не с кого. Кроме разве что страховой компании, где застрахован мой «шевроле».
ОтБуффалодо Детройта сорок минут лета над белесым озером Эри. В детройтском «международном аэропорту» я не медлил — скорее в Дирборн, от греха подальше, хотя грех санкционирован тем же госдепартаментом— не на парашюте, в конце концов, сбросят меня над Дирборном. Взял такси, и мы понеслись по дорогам автомобильной Мекки, держа курс на отель «Дирборнская таверна». Уж он-то наверняка в Дирборне.
Таксист был негром. Я назвался, спросил, как дела в Детройте.
— Ничего, хотя и без бума.
— Здесь родились?
— Нет, с Юга.
— Ну как, здесь для негров лучше, чем на Юге?
— Лучше.
— А работу небось труднее найти, чем белому?
— О, да. Нужно быть вдвое умнее, чтобы получить ту же работу.
— Отчего ж так? Образование не то или «калар» — цвет?
— Конечно, и образование, но главное — калар. В Дирборне нас особенно не любят.
— Почему?
— Да ведь везде так, —смягчил негр выпад против Дирборна. —Во время войны я был в Англии, Франции, Италии. Везде к негру отношение плевое. А у вас в России как?
Я заверил его, что в России иначе, а с работой для негров полный «о’кэй». Правда, самих негров нет, кроме студентов и дипломатов.
Почему? — В вопросе упрек и обвинение. Дескать, перевели уже нашего брата.
Объяснил, что мы их брата из Африки не ввозили. Он этого не знал. Негру всюду мерещатся другие несчастные негры, а индейцам — индейцы. Я понял это однажды под Канзас-сити, когда к нам с товарищем подсел в машину индеец. Узнав, откуда мы, он начал издалека: есть ли в России горы? А леса? А олени? А форель водится? Робкий малый, он сошел, так и не задав коронного вопроса, хотя вопрос этот так очевидно вертелся у него на языке: а есть ли у вас, в России, индейцы и как они, горемыки, там живут?
— А как у вас? — интересуется негр. — В газетах о вас пишут совсем нехорошо. Верно ли?
— Что верно?
— Да как сказать… Вот у нас здесь можно обругать президента. А у вас? Говорят, что вроде бы нельзя.
Негру нужно «быть— вдвое умнее белого», чтобы получить ту же работу, но у него есть утешения, которыми он дорожит: президента он может ругать вдоволь, это безопаснее, чем послать к черту своего босса. Докажи только, что ты лояльный американец, иначе возможны осложнения.
Мы подъехали по роскошной дубовой аллее к «Дирборнской таверне», и она оказалась благополучной модерной тоской по старине — в память о Генри Форде—первом и в угоду своим постояльцам. В старомодно-диванно-ковровом холле, в креслах под цветастыми чехлами сидели жилистые, накрашенные, почти бессмертные на вид старушки. От них обманчиво несло богадельней. Нет, не засиживаются на месте такие старушки, богатые и страсть как мобильные. У них непонятный избыток энергии, который часто выпускается через клапаны консервативной организации «Дочери американской революции». Пережив мужей, отделившись от детей и не испытывая никакой тоски по внукам, эти старушки порхают по своей стране и всему миру, словно проверяя, все ли в порядке с их идеалом, а идеал, впитанный еще на рубеже века, сводится к тому, что бедность есть порок, а богатство — добродетель.
И в расчете на этих зажиточных дочерей давнишней — как будто ее и не было — революции стоят здесь за главным зданием отеля порядки краснокирпичных домиков с палисадничками и идиллически белыми заборчиками.
Тишина… Наконец я добился ее.
Привели в светелку, то бишь комнату в коттедже име—. ни Уолта Уитмена. Здесь еще три комнаты, но все как мыши в норе. Лишь временами за стеной дребезжаньестарческих голосов и приглушенная работа телевизора, В светелке полная имитация под старину — потолки сводами, частые переплеты оконных рам, кисейные занавесочки, псевдокеросиновая лампа под потолком, сундук кованый, креслице, кровать, комод — все резное, не мебель, а воплощенная в ореховое дерево ностальгия. Но телевизор и телефон, но туалет и ванная блестели пластиком, никелем и эмалью. С удобствами и гигиеной в Америке не шутят и не расстаются, даже имитируя старину.
Мне стало вдруг обидно за Уитмена, даже за Форда, Где, кстати, Форд? Ведь таверна входит в его дирборнский комплекс. И Форд явился. Я нашел его в ящике лжестаринной конторки. «Добро пожаловать к Форду в Дирборн!» — воскликнул с шершавой обложки буклета черноволосый мужчина с широким лицом. Сам Генри Форд-второй. Внук прародителя династии.
К Форду в Дирборн! Он выдернул меня из светелки во вторую половину XX века.
И, повинуясь Форду, я вышел на Оквуд-авеню, на бульвар возле таверны, и зашагал в сторону Гринфилд— виллидж, где раскинуты музеи Форда.
День был воскресный. Индустрия молчала. За невысокими решетками вольготно стояли приземистые кирпичные здания фордовских исследовательских центров.
Я шел по тротуару вдоль шоссе. Тротуар был заброшенный, нехоженый, а шоссе потемнело от шин.
И Генри Форд-второй, заглазно приняв меня в гости» разъяснял со страниц буклета: «… Автомобильный транспорт стал важнейшей экономической и социальной силой в современной жизни, и все мы здесь, в Дирборне, гордимся многолетним вкладом «Форд мотор компани» в дело прогресса и благосостояния нашей страны и ее народа. Пока вы находитесь здесь, мы приложим все усилия, чтобы сделать ваш визит приятным, познавательным и, как мы надеемся, подлинно вознаграждающим».
Это был серьезный разговор. Ох, какой это был серьезный разговор! И Оквуд-авеню была наполнена доказательствами. И я поблагодарил госдепартамент за его вето — за то, что он заставил меня бросить машину в Буффало и лишил права арендовать машину в Дирборне. Идя пешком, я мог лучше оценить, что сделали со своей страной и своим народом старик Генри Форд, его рано умерший сын Эдсел и его внук Генри.
Я был один-единственный пешеход, и не в счет — чужестранец. Кругом машины, все в машинах, машинный шелест под замершими в испуге дубами.
Я был пугалом, дикостью, отклонением от нормы, я вырастал в одинокого бунтаря, бросающего вызов всем.
Я шел и шел, и каждый шаг давался мне все тяжелее, как каждая секунда одинокого сиденья под деревом возле мотеля «Тенистая лужайка». Между мною и людьми в машинах так очевидно возникало пугающее психическое поле, состояние того напряженного, на нервном пределе ожидания, которое чревато взрывом и которое, думается мне, фильмы-ужасы не изобрели, а лишь подсмотрели на американских улицах. Я видел любопытство, недоумение. Я даже видел взгляды, в которых проглядывал страх.
Да, страх. Не может же человек ни с того, ни с сего взять да пойти пешком. Что за подозрительный человек?.. Что у него на уме? А вдруг этот чудак выхватит из кармана заряженную смертью штуку, и нервно вздрогнет и прервется налаженное плавное скольжение машин по глади авеню, и люди сумасшедше заспешат, передавая металлическим телам дрожь, скачки и петляния зайца, спасающегося от погони...
На Мичиган-авеню, центральной магистрали Дирборна, я мог кричать, как Диоген: человека ищу! какого угодно человека!
В воскресенье она была пуста, как за пять минут до прихода радиоактивной волны, о которой сумели предупредить за неделю. Магазины, банки, рестораны закрыты. В барах почти ни души. У кинотеатра, где шел фильм об «агонии и экстазе» Микельанджело, были лишь два парня и девушка да кассирша скучала в своей стеклянной будочке.
С пяток прохожих на целые мили тротуаров.
Но и тут не дремали бензозаправочные станции. И машины, машины на мостовой — белые и негры, семьями и парами, в одиночку, с собаками, высовывающими морды из окон. Шелест, шуршание машин. Густое шуршание и вскрипывание тормозов у светофоров. Зеленый сигнал—и снова шшш… шшш...
Это после воскресного свидания с телевизором тоска зеленая и неизжитый еще инстинкт общения гнали дир’ борнцев на люди. Но люди в машинах совсем не то, что люди в толпе. Их не окликнешь с тротуара, с ними не заговоришь. Раз они в машине, они должны спешить, рабы скоростей. Они близко, а все-таки далеко, в своем металлическом микромире на колесах. Вот он рядом и — фюить! — нет его...
Американец, особенно американец в маленьких городах, не только физически, —из-за недостатка или полного отсутствия общественного транспорта, —но и психологически не может без машины, не мыслит жизни без машины. Уж он-то давно понял, что машина — не роскошь, а средство передвижения. Но машина — и status symbol, символ престижа, удостоверение о положении в обществе: от вконец изношенного, пятнадцатилетнего «форда», который можно купить за пятьдесят долларов и в котором шахтер Восточного Кентукки мыкается в поисках работы, до черного блестящего, по спецзаказу, «кадиллака» с телефоном, телевизором, портативным баром и шофером-негром в форменной фуражке, заменившим арапа на запятках кареты XVIII века. Без машины американец — недочеловек. Он впитывает ее с молоком матери, вернее с baby food — индустриально изготовленной детской пищей в склянках и жестяных баночках, ибо американки давно уже не кормят детей собственным молоком, оберегая моложавость и фигуру.
Но все-таки я нашел человека на Мичиган-авеню, и не просто человека, а искомого разговорчивого человека, бодрого, однако сутулого уже старика в воскресном костюмчике. До моего появления он пытался разговаривать с манекенами в витринах да еще, конечно, с собачкой. Была при нем собачка на поводке, и это немаловажная деталь, потому что не будь собачки, не найти мне старика на Мичиган-авеню. Во-первых, собачка, неподозреваяо существовании Фордов и собственной цепью эволюции лишенная человеческого комплекса неполноценности, скулила, требуя свежего воздуха и пешей прогулки. Во-вторых, в глазах тысяч людей, спешащих в машинах, собачка оправдывала атавистический инстинкт старика вот так вот взять и прогуляться пешком.
Он не чувствовал себя дофордовским недочеловеком, потому что не сам гулял, а всего лишь прогуливал собачку.
Старик оказался фордовским рабочим, жаловался лишь на своего мастера, а судьбой и Генри Фордом-вторымбыл доволен. Черноволосый Генри Форд, приветствовавший меня со страниц буклета, был для старика отцом— благодетелем, который понимает свою «ответственность», заботится о занятости населения и строит новые заводы в округе. И, представьте, эта философия старика имела недурной долларовый эквивалент— рабочий высшей квалификации, он получает четыре с лишним доллара в час, 170 долларов в неделю.
Жена у старика давно умерла. Двух дочерей, теперь уже взрослых, замужних, воспитывал один. Два года держал их в частном пансионате.
— Скажу вам, однако, —перешел он на шепот, —что каждый пенни окупил себя.
Но дочери выросли, выпорхнули. Завел собачку — предмет любви, рецепт от одиночества. И постигло однажды старика горе-потерялась собачка. Старик печатал объявления во всех местных газетах. Собачка объявилась через две недели. И женщина, приютившая ее, не хотела брать вознаграждение в десять долларов, обещанное стариком. «Но я сказал: раз я обещал — получите». Старик ничего не привык получать даром. Теперь на собачьем ошейнике телефон и адрес.
А дальше? Что ж дальше. Все благополучно у старика. Давно выкупил свой кредитный дом. Новая машина «Комет-66», жаль, что гаража нет. Строит еще один дом — чтобы сдавать в аренду, для дополнительного дохода, когда выйдет на пенсию. И еще один дом арендовал и сдает в субаренду. Плюс, естественно, кое-какие акции. Что же получается? Рабочий? Городской кулачок? Кто его знает! Цифры убеждают, что счастливый человек. Но с каких это пор счастье можно выразить в цифрах?
У работающих заработки вообще неплохие. Тем не менее многие подрабатывают на стороне. Давешний негр— таксист держит автоматическую мойку для автомашин. Что их гонит? Страх перед черным днем? Тяга к самоуважению, которое так легко исчислять в долларах? Или своего рода боязнь показаться пешком на улице, где все в машинах?
30 МАЯ. ДИРБОРН
Вот и «Мемориал Дэй». С утра я увидел на телеэкране Арлингтонское кладбище в Вашингтоне — самое большое и знаменитое военное кладбище Америки. Звездно-полосатые флажки и букетики у надгробий. Венок на могилу Неизвестного солдата. Президент Джонсон восславил к случаю «американских парней» во Вьетнаме и американскую свободу. В общем, поминают и павших в новой войне, и тех солдат в джунглях, которых, может быть, придется еще поминать.
Газета «Детройт Фри пресс» печатает на первой полосе «Дневник солдата. Мысли героя о войне». Скупые, торопливые строчки сержанта Алекса Вакзи, рожденного в Детройте 18 июня 1930 года, убитого возле Тиу Хоа, в Южном Вьетнаме, 6 февраля 1966 года. Портретики серьезного черноволосого сержанта и его улыбающейся жены.
Вэн Сангер, сотрудник газеты, пишет: «Мы чтим сегодня Алекса Вакзи и тысячи ему подобных, погибших за нашу страну в ее многочисленных войнах. Если вы не потеряли мужа, сына, отца или друга в одной из этих битв, думайте сегодня об Алексе Вакзи. Кто был он?»
Идут воспоминания сестры. В детстве «он часами играл в игрушечные солдатики». Кончил среднюю школу в Детройте, пошел в армию в 1946 году, скрыв возраст (ему было лишь 16 лет), воевал в Корее и получил награду— «Серебряную звезду». «Алекс никогда не говорил, за что», —сообщает сестра. После Кореи служил в детройтской полиции, «скучал по армии», снова вернулся туда-добровольцем и был послан военным советником в Южный Вьетнам: «Он получил еще одну «Серебряную звезду», но снова не рассказал своей семье, за что». Он мог остаться дома, с женой и тремя детьми, но предпочел джунгли.
Дневник солдата профессионален, краткие описания боевых стычек, изредка мысли. Например: «Я думаю, что наши войска проделали здесь во всем чертовски великолепную работу. Вторая мировая война и Корея дали не больше игры, чем та, которой мы заняты здесь».
Он все еще играл. Но последняя запись эмоциональна. Сержант пишет о бое за деревню, о самолетах «Скай— рейдер», которые «при втором налете за последние три четверти часа сбрасывают тяжелые бомбы теперь уже приблизительно в ста ярдах от нас».
«Я вернулся в маленький деревенский дом, где, как мне показалось, двое скрывались в бомбоубежище. Оказалось, что там четверо подростков, две женщины средних лет и одна старуха. Все они сгрудились на пространстве, где и двое из нас не поместились бы, а ведь они провели там весь день. Я вывел их оттуда на открытое место, так как дом, деревья и т. д. —слишком хорошая мишень для самолетов и стрелкового оружия. Надеюсь, что наши солдаты, увидев их, хотя бы стрелять не будут. Я боялся, что рота «Си» нагрянет сюда, бросая гранаты во все щели… Я отдал им банку галет и сыр. Кажется, они мне доверились… Вот почему я ненавижу эту войну. Невинные страдают больше всех».
Он пал в том же бою.
Командир роты сообщил вдове: «Вдохновляя солдат, он не прятался от пулеметного огня. Мы звали его лучшим, и он был таковым: лучшим солдатом и лучшим человеком».
Автор статьи заключает: «Может быть, в этот «Мемориал Дэй» вы оставите на минуту свои дела и подумаете об Алексе Вакзи. Ради этого он и существует, «Мемориал Дэй».
Но, позвольте, ради чего этого? Ради чего погиб Алекс Вакзи, написавший перед самой смертью, что он ненавидит эту войну? В ритуальный день такие вопросы неуместны.
На первой полосе, рядом с дневником солдата, газета печатает сообщения из Сайгона: вчера еще одна буддистская монашка, мать двух детей, сожгла себя перед пагодой; буддисты на народе полосуют себе ножами грудь и кровью пишут письма президенту Джонсону, требуя смещения Ки. На второй полосе заметка сайгонского корреспондента «Детройт Фри пресс». Американский сержант, выгружавший из санитарного самолета четырех тяжело раненных американцев, сказал корреспонденту: «Будешь злым, когда видишь, что эти тела приходят каждый день в то время, как эти мерзавцы все еще дерутся друг с другом».
«Мерзавцы» — это о южновьетнамских союзниках США, о тех самых, кого пришли защищать американцы...
После газет и телевизора я вышел на Оквуд-авеню. И снова было противостояние одиночки и тысяч в машинах. Но на полях Гринфилд-виллидж, где находятся музеи Форда, люди покидали свои металлические микромиры, образуя древнюю текучую толпу. Они вылезали из «фордов», «шевроле», «понтиаков», «линкольнов», «кадиллаков», «бюиков», «рамблеров» и т. д. и т. п. и шли в музеи, не пожалев трех долларов, чтобы с умилением поглазеть на прадедушек своих машин и на мощный широкогрудый паровоз «Саузерн Пасифик», на древние пишущие машинки и телеграфные ключи, на газовые рожки, лабораторию Томаса Эдисона, мастерскую братьев Райт и, конечно, отчий дом Генри Форда-первого — тогда прародитель не имел порядкового номера и был просто сыном фермера, практичным мальцом со страстью к механике. Музейные экспонаты начал к старости коллекционировать сам Форд-первый. Как Эзра Корнел, как многие другие, он сначала делал миллионы, а потом, когда маховик был раскручен и к трудным первоначальным миллионам словно сами по себе липли другие миллионы, он задумался о вечности, благодарности потомства и пьедестале пророка: с миллионами можно вещать на всю Америку.
На площадке у Гринфилд-виллидж стояли сотни четыре трейлеров — не бедных, деревянных, как возле «Тенистой лужайки», а обтекаемых дюралевых домиков на колесах. Возле каждого распряженным конем паслась легковая машина.
Вчера еще я заприметил, как новые и новые трейлеры въезжали на площадку и выстраивались рядами, как развевались на флагштоках над ними американские флаги,' Громкоговорители бодрыми голосами распоряжались насчет парковки, воды, электричества.
Сегодня я подошел к двум людям у ворот, —очевидно, дежурным распорядителям. Они были в штатском, но на головах франтоватые пилотки и на пилотках загадочные слова — «Караванный клуб Уолли Байяма».
Что еще за клуб? И один из них не без гордости сообщил мне, что в прошлом году их дюралевые домики побывали аж на самой Красной площади в Москве. А другой вызвался все показать и объяснить.
И он действительно все показал и объяснил мне, Генри Уилер, инженер в отставке, старик с треугольником седых усов и набрякшими веками. Более того, я был прямо-таки находкой для Генри Уилера. Ибо среди всех этих искушенных людей он изнывал по свежему несведущему человеку, которому мог бы показать новенький, за восемь тысяч долларов — за восемь тысяч!!! — трейлер. Какая удача — встретить русского, коммуниста, в Дирборне и ошарашить американским трейлером!
Итак, мы прошли с Генри между рядами других трейлеров, и не предупрежденная милая седая Нинет, его жена, испуганно крикнула с дюралевого порожка:
— Генри, что ты делаешь?! Ведь у меня ковры не постелены!
Вот так, друзья, ковры не постелены. Но и без ковров эта дюралевая кибитка была чудом, и, вежливый иностранный гость, я восхищался ею, не жалея сил. Там был весь набор удобств и удовольствий: газовая плита на три конфорки, газовая жаровня для стейков, холодильник, работающий на газу и электричестве, автомойка для посуды, шкафчики для продуктов и посуды, три вместительных шкафа для одежды. Туалет. Умывальник. Душ. «Эр кондишен». Один диван — обыкновенный. Другой диван — раздвижной, двуспальный. Столик откидной. Стулья. Вентилятор под крышей. Добавочная сетка у /івери — от насекомых. Откидная приступочка. И много всего другого-прочего было на площади никак не больше 15-18 квадратных метров. А все-таки достаточно просторно, есть где пройти, где посидеть и даже принять гостей.
Ия еще раз извинил Нинет непостеленные ковры и поздравил Генри с удачным приобретением.
Я поразился еще больше, узнав, что эта дюралевая кибитка — не хобби, а образ жизни, что этот дом на колесах и есть их единственный дом, что дом-то свой без колес они тю-тю продали. И что вообще все владельцы этих четырехсот трейлеров, поблескивающих на площадке, — кочевники всерьез, навсегда, хотя у многих дома — те, что без колес, не проданы, а лишь сданы в аренду. И что всего в «караванном клубе Уолли Байяма» — шестнадцать тысяч трейлеров, а значит, и семей, а сам Уолли Байям не живет на колесах. Он их верховный покровитель, человек, торгующий трейлерами и идеей о том, что к старости для американца наступает пора не толькопередвигаться, —этим он занят всю жизнь, —но и жить на колесах.
Да-да, Уолли Байям — не только фабрикант и торговец, но в некоем роде и духовный вождь, основатель целой секты моторизованных кочевников. Он сплотил их вокруг своего знамени, а на знамени значится, что уж если кочевать, то непременно в этих вот дюралевых, обтекаемых, фешенебельных кибитках марки «Эрстрим», выпускаемых фирмой Уолли Байяма. И Уолли Байям неустанно воспитывает в них верность идеалам «Эрстрим» и даже не жалеет ста тысяч долларов в год на слеты, услуги, рекламу, печатные списки членов клуба и т. д. Взамен у него преданные покупатели и по меньшей мере тридцать две тысячи агитаторов, разъезжающих по США, Канаде, Мексике.
Нет предела прогрессу. Дюралевое чудо совершенствуется каждый год, потому что у Уолли Байяма кроме покупателей есть могучие недремлющие конкуренты. Нет предела прогрессу, и Уилеры уже поглядывают с завистью на соседа, у которого к набору мобильных удобств добавился еще и телевизор. А там, глядишь, холодильник станет элегантнее, внедрят автоматику в раздвижной диван и мало ли еще чего придумают. И Уилерам станет совестно показываться со своим устаревшим трейлером на очередной слет. Он вызовет презрительную усмешку: ха-ха, восемь тысяч долларов?! И где наша не пропадала: мобилизовав стариковские сбережения, они обменяют свой нынешний на еще более сверкающий трейлер, уже за десять тысяч долларов. Ничего больше и не требуется Уолли Байяму.
Из соседнего трейлера Уилеры пригласили знакомую пару на французский кофе, мексиканские орешки и русского журналиста. Мне пришлось признать, что по части трейлеров и стариков кочевников мы отстаем и даже вроде бы не планируем подтянуться.
— Но разумна и полезна ли сама идея кочевья на закате лет? — допытывался я у них. —Какая сила срывает американских стариков с насиженных мест и заставляет катить и катить в преддверии могилы, посверкивая в вечернем солнце дюралевой продукцией Уолли Байяма?
Мне все объяснили. Что странно для нас, для них — логическое завершение жизненного пути,
Американец привычно передоверяет психологические и материальные проблемы старости технике, дороге, дельцам.
Фактор психологический: к старости мир сужается, чувствуешь одиночество и изоляцию. Не хочешь висеть гирей на шее у детей. А в дороге легче заводятся знакомства. Новые места, новые люди стимулируют угасающий интерес к жизни.
Фактор материальный: дешевле. Дешевле без налогов за дом и землю. Плати лишь за бензин и немного за стоянку в кемпинге — за кусок земли под колесами, за подключение к газу и электричеству. Кемпингов много. Вместе с перелетными птицами можно, смотря по сезону, подаваться на юг или север. Можно стричь купоны на разнице в стоимости жизни, ибо американский доллар всегда полновеснее за границей, чем у себя дома. Обе пары в Дирборне проездом. А жить предпочитают в Мексике, в кемпинге возле Гвадалахары: «разумные цены, приличная пища намного дешевле».
Возник попутный разговор о Мексике и мексиканцах в неожиданном, но не случайном плане— чистоты туалетов, горячей воды и, конечно, долларов. Моим собеседникам было стыдно за тех членов клуба, которые, озирая чужую страну из своего дюралевого чистенького гнезда и обожая ее разумные цены, честят мексиканцев как «грязных воров».
Я вернул их к разговору о кочевьях. Как же быть совсем в глубокой старости, когда подводят глаза и руки, лежащие на баранке?
О, тогда можно стать на вечную стоянку в каком-нибудь кемпинге.
— Представьте, тогда можно даже газон не 'Подстригать перед трейлером!
Это торжествующе прокричал Генри Уилер, и кочевники загалдели при упоминании великой благодати.
Вот так, дорогие друзья, —газон можно не подстригать! Я никогда, признаться, не подстригал газоны. Но я напряг воображение, чтобы оценить все величие отказа от этого ритуала. Я понял, что неподстриженные газоны идут где-то на высоком уровне непостеленных ковров, что это бунт против всевластного буржуазного конформизма. И представив себе этот бунт, я вспомнил о старухах из «Дирборнской таверны», тех истуканах на мягких креслах, хранительницах великого.идеала. Конечно, добродетель — в богатстве или по крайней мере в decent life, в приличной жизни буржуа. А когда тебе не по силам стандарты бестелесной decent life, когда соседи уже косятся с презрением на твой ветшающий дом и во весь рост встает гамлетовский вопрос: стричь или не стричь’ газоны? — отступай достойно. Переходи на колеса. Там стандарты конформизма не так строги. Пополняй клиентуру Уолли Бай-яма. Оригиналам-кочевникам разрешают не стричь газоны...
Конформизм уживается с фрондерством, критика соотечественников за узость и провинциализм — с патриотизмом, национальной гордостью, пропагандистскими клише.
— Я за — свободу и конкуренцию, —говорит Нинет.
Она знает, что такое конкуренция. Кто знает это лучше американцев, для которых школа жизни равнозначна школе конкуренции? А что такое свобода? Это и есть свобода конкуренции. Эти понятия здесь — близнецы.
Генри откровенен, особенно когда нет соседей. Видит много несообразностей в политике правительства, в экономической ориентации страны. Свои претензии к людям в Вашингтоне, не стесняясь, выкладывает перед иностранцем, к тому же «красным»:
— Они тратят 50-60 миллиардов в год на армию и военную технику. Эту сумму даже представить нельзя. Сколько лет это продолжается? Сейчас мы пришли к тому, что от этого все труднее отказываться. А посмотрите, что происходит тем временем? Лезвия для бритья — разве вы будете покупать американские? Нет. Вы берете английское лезвие — оно лучшего качества. Фотокамеры, телевизоры? У японцев лучше. Европейские машины долговечнее, прочнее, а мы все делаем с расчетом на быстрый износ. А суда? Мы покупаем японские. В Америке такая стоимость рабочей силы, что мы не можем конкурировать с другими странами.
У Генри Уилера страх беззащитного перед большими корпорациями, мифически сильными и необъятными.
— Давно ли были десятки автомобильных корпораций, —а где они теперь? Осталась «большая тройка», — Попробуйте-ка открыть новое автомобильное дело. Прогорите даже со ста миллионами...
Он родился и сложился в эпоху американского изоляционизма— изоляционизма не только во внешней политике, но и внутри странны (слабая централизация, большие права штатов, озабоченность и традиционная одержимость местными и личными делами и бизнесом). И вот на протяжении каких-то десятилетий его страна берет на себя бремя «опекуна мира», «мирового полицейского». Какую кашу заварило это в мозгу среднего американца, который всегда чихать хотел на все, что происходит не только за пределами его страны, но и за пределами его Города и штата? Он привык смотреть на все, как прагматист, живущий сегодняшним днем, всякую теорию он отрицает в принципе, но мерка узкого прагматиста не годится для истории, а он ощущает себя ее участником, и, выбирая между двумя кандидатами в президенты США, он, может быть, делает выбор между войной и миром (ошибочно или верно — это уже другое дело).
Генри Уилер едет в своей дюралевой кибитке в Мексику и читает там мексиканскую газету, издающуюся на английском языке. И вдруг убеждается, что в этой газете мир выглядит иным, чем в той, которую он всю жизнь Читал на севере штата Мичиган. Он обнаруживает, что ему учиняли brainwashing — промывку мозгов. Он пытается пробиться к истине, пробует исторично смотреть на мир: «Вы позднее начали, а уже достигли больших результатов». Он угадывает угрозу в американском глухом и сытом благополучии, в американском высокомерном — ню принципу богатый к бедному — отношении к другим народам. Он считает, что сто лет без войны и помогли американцам, и развратили их, —они не знают, что такое война, что выстрадали русские, да и остальные европейцы. А это опасно.
И он же опутан мелкими, но сильными категориями американского филистерства, сформированными теми же большими корпорациями представлений о «приличной жизни». Из него хлещет почти ребячья гордость за новенький трейлер, он пылко извиняется за непостеленные ковры...
Кофе был выпит, орешки съедены, соседи Уилеров ушли… Наступал вечер, и громкий радиоголос, разносив— щийся над лагерем, предупреждал кочевников о грозящей опасности: Гринфилд-виллидж не желала подключать трейлеры к своей электросети. Мои хозяева не на шутку заволновались, я понял, что пора прощаться. Но на прощание Генри хотел познакомить меня с каким-то выдающимся кочевником.
— Вот это парень, —шептал он мне с тайным восторгом заговорщика.
Парень, однако, куда-то запропал, и наспех Генри рассказал о нем коротенькую повесть — повесть о Настоящем Человеке из «Караванного клуба Уолли Бай— яма».
Повесть эта, одна и та же, писалась заново каждыйраз, когда в трейлерный табор, где бы он ни раскинулся, вдруг вкатывался еще один дюралевый домик на колесах, такой, как все, но принадлежащий негру. И не успевал он занять свое место в ряду, как Настоящий Человек уже любезно стучал в негритянскую дюралевую дверку: «Вас не беспокоят? Вам тут не мешают?» И обрадованная семья благодарила недремлющего защитника расового равенства и такого легкого на подъем врага дискриминации. А герой снова стучал через полчаса: «Все нормально?» Его снова благодарили, но это было лишь начало. Настоящий Человек был бдителен, пунктуален и неутомим. Еще через полчаса слышался его бодрый оклик: «Все о’кэй?»
Он не жалел себя ни днем, ни ночью, громыхая по дюралевой дверке: «Все в порядке?» Спустя максимум трое Суток в кемпинге воцарялся наконец полный порядок — черный соотечественник отбывал восвояси, уяснив, что Никакие дюралевые чудеса Уолли Байяма не защищают его от «стопроцентных» американцев. Я был ошеломлен этой повестью, рассказанной о упоением и мстительным сладострастием.
— Чем же насолили вам негры, мистер Уилер?
Заходящее солнце холодно играло на обтекаемых боках цивилизованных кибиток XX века, и Генри Уилер шептал мне в ухо сокровенные слова:
— Знаете, есть такое понятие — middle class, средний класс. Так вот американцы хотят попасть в middle class или хотя бы приблизиться к нему. Усердно работают. Сберегают деньги на дом, на машину, чтобы вывести детей в люди, накопить кое-что на старость. Они знают цену каждого пенни и каждым пенни обязаны своему труду. А почему негры не попадают в middle class?
Слова его были сухи, книжны, но шептал он их жарко, как шепчут слова любви и ненависти, Генри Уилер, которому неловко за узколобых соотечественников, третирующих мексиканцев, Генри Уилер — критик больших корпораций и гонки вооружений, Генри Уилер — добродушный толковый старик, с которым приятно поболтать за кофе и орешками.
— А вот почему. У них другое отношение к пенни. Им плевать на все — заработал, истратил. Они уже сто лет свободны и сами виноваты, что живут в бедности. А что получается? У их детей инстинкт разрушения. Им все чуждо в этой стране...
И он впопыхах распрощался и убежал по своим неотложным электроделам.
Но я оценил торжественность момента и прочность этого кредо. Негры есть разные, с разным отношением к пенни, и, если верить Уилеру, в Детройте три десятка миллионеров негров. Но он берет негритянскую бедняцкую массу, и она внушает ему страх. Она не вписывается в его, американский, образ жизни и уже поэтому посягает на него. Она ничего не получила от Америки и страшна тем, что ей нечего терять. Генри Уилеры — а их миллионы — видят в неграх разрушителей, потому что фактом своей обездоленности и порывом к борьбе негры посягают на экономическое и социальное статус-кво, на трудный, шаткий, но по-своему устойчивый баланс сил в американском обществе. И они выбивают подпорки из-под его прикладной жизненной философии, материально воплотившейся в трейлере марки «Эрстрим». Он опасается, что у них другие критерии ценностей.
Так что же — расист? Пожалуй, да. Но расизм Генри Уилера, судя по его объяснению, —лишь производное. Он глубже, чем расист, шире, чем расист. Он — собственник. И именно с точки зрения собственника негр для него— антипод. Генри Уилер — частичка той самой мелкобуржуазной стихии, которая, по замечанию Ленина, порождает капитализм ежедневно, ежечасно и в массовом масштабе. И питаетегокруговращение, и сберегает его.
Собственник… Не в этом ли все начала, как бы далеко ни ушли концы — в данном случае в расизм?
31 МАЯ. ДИРБОРН
С утра пешком, как правоверный паломник, —к штаб-квартире «Форд мотор компани» на Южном поле — окраине Дирборна. Сначала поМичиган— авеню, потом по автостраде, забитой машинами, —сегодня рабочий день и машин еще больше, —через большой, нехоженый, прорезанный автомагистралями луг. Двенадцатиэтажная Главная контора Форда совсем невелика в сравнении с нью-йоркскими небоскребами ведущих корпораций, но красива, чиста, стоит просторно, синеет стеклами. Синим стеклом собственного производства Форд снабдил, между прочим, и небоскреб ООН в Нью-Йорке.
Экскурсия на завод Руж — старый, но самый знаменитый у Форда и самый большой в США. Обычная бесплатная экскурсия — для любого желающего. Чего не следует, не покажут, но нет и досадного впечатления закрытых дверей. Чистые, удобные, радиофицированные автобусы отходят от Главной конторы каждый час. В нашем подобрался простой народ: школьники, разбитая параличом девочка с матерью, со специальным складывающимся креслицем на колесиках, старик со старухой— то ли бывшие русские, то ли бывшие украинцы, могучий негр с тремя негритянками, два японца, разумеется, с кинокамерами.
Едем сначала по каким-то перелескам. Гид, красивый, модноодетый парень, рассказывает, что все это фордов— ские владения, фордовскаяземля, фордовские леса. Владения велики. Форд, хотя и не фермер, даже получает от правительства кое-какие деньги за неиспользованную землю: в Америке с ее перепроизводством сельскохозяйственной продукции фермерам выплачивают федеральную дотацию за преднамеренно необрабатываемую землю.
Мне, неспециалисту, трудно описывать завод Руж, особенно после мимолетной экскурсии. Завод громаден. Весь цикл производства: автомобиль начинается с железной руды, поступающей в собственный порт на реке Руж, и кончается на конвейере. У причала в порту стояло, между прочим, грузовое судно «Роберт Макнамара». Бывшего фордовского президента, а затем шефа Пентагона еще при жизни«воплотили» в пароход.
Экскурсия — такая же четкая рабочая операция, как сборка машин. Нас покатали по заводской территории на автобусе, потом привели на конвейер. В нужных местах гид останавливался, расставлял нас полукругом, вынимал микрофон из ящичка на стене, барабанил заученное. На взгляд экскурсанта, темп на конвейере не кажется чрезмерным. Некая даже рабочая грация — вроде бы без спешки. С рабочими, конечно, не заговоришь — конвейер. Каждые пятьдесят четыре секунды с конвейера соскакивают модные, полуспортивные «мустанги», приплюсовываясь к восьмидесяти миллионам машин на трех с половиной миллионах миль американских дорог и мостовых.
Цифрами и фактами меня снабдили в Главной конторе.Когда пятьдесят лет назад Генри Форд-первый, уже весьма процветающий автопромышленник, решил строить огромный завод с замкнутым циклом производства, даже друзья его были «скептически настроены», говорится в официальном описании завода Руж. «Враги говорили, что он сошел с ума. Конгрессмены выступили против, когда он обратился к правительству за разрешением углубить и расширить канал на реке Руж, чтобы принимать морские суда. Акционеры были против, желая, чтобы прибыли компании шли на дивиденды, а не на расширение производства. Землевладельцы фантастически взвинтили цены на землю вдоль реки».Форд одолел всех и вся. В ноябре 1917 года для жителей Дирборна главным событием была, конечно, не революция в России, а закладка фордовского завода.
Сейчас это один из многих заводов Форда, хотя и крупнейший. Каждые сутки пять тысяч грузовиков, двадцать тысяч легковых автомашин и свыше шестидесяти тысяч пешеходов проходят через его ворота. 135 акров автомобильных стоянок обеспечивают место для двадцати тысяч машин: некоторые рабочие живут в семидесяти милях от завода. В 1963 году своим 53 тысячам рабочих и служащих в районе Дирборна Форд выплатил 476 миллионов долларов (на всех предприятиях Форда сейчас работает 330 тысяч человек). Завод производит и потребляет электроэнергии столько, сколько нужно для города с миллионным населением. В 1963 году завод принял 179 тысяч экскурсантов из всех пятидесяти штатовСША и из 107 стран. «Его посещали американские президенты, высокопоставленные иностранные гости, аргентинские гаучо и босые туземцы с острова Фиджи».
«Форд мотор компани» — это индустриальная корпорация, которая по числу выпускаемых автомашин давно и сильно уступает «Дженерал моторе», самой большой промышленной корпорации капиталистического мира. Но Форд, Генри Форд-первый, династия Фордов — это нечто большее в інравственно-историческом плане, это заметный институт современной американской жизни, верховный покровитель рангом много выше Уолли Байяма, поставщик не только машин, но и идей.
«Форд мотор компани», кроме музеев, имеет свой «департамент просветительских дел».
Вот одно из его изданий — апологетическая брошюрка под заголовком «Эволюция массового производства (история вклада Форда в современное массовое производство и того, как оно изменило привычки и мышление целого народа)». Брошюрка не присваивает Форду лишнего, характеризует его не как изобретателя, а как искусного упорного дельца и организатора, детально разработавшего принципы массового производства на основе четырех открытий своих далеких и близких предшественников. Эти открытия — взаимозаменяемость частей изделия, конвейер, дробление рабочих операций, уничтожение лишних движений у рабочего.
Первое открытие, как видно из брошюрки, принадлежит американцу Эли Уитни. В 1798 году, когда назревала война между США и Францией, правительству в Вашингтоне срочно понадобилось десять тысяч мушкетов. Ружейники-кустари физически не могли выполнить работу в нужный срок — в два года. Эли Уитни решил задачу, создав машину для производства ружейных частей и придя тем самым к принципу сборки.
Второй принцип Генри Форд сформулировал так: «Рабочий должен стоять недвижно, а работа двигаться». Это идея конвейера, которую впервые осуществил Оливер Эванс, изобретатель автоматической мельницы. Конвейер Эванса был прост; один рабочий засыпал зерно из мешков, а другой в другом конце линии принимал помол в мешки. В более раз війтом виде конвейер появился в 60-х годах прошлого века на бойнях Чикаго. Туши зарезанных свиней вздергивали на движущуюся ленту, чтопозволяло двадцати рабочим забить и обработать 1440 свиней за восемь часов. Раньше их пределом было 620 свиней.
Третий принцип («дроби рабочие операции и умножай выпуск») был детально разработан американцем Элиху Рут, помогавшим Самюэлю Кольту наладить массовое производство шестизарядных пистолетов «кольт». Элиху Рут раздробил рабочий процесс на множество отдельных операций, «легких, с меньшим шансом ошибиться и более быстрых».
Четвертый принцип, позаимствованный Фордом, вводил в дело не новые машины и механические приспособления, а «человеческий фактор» — экономию времени, а отсюда и увеличение скорости производства, за счет искоренения лишних движений у рабочего, —в конце концов за счет того, что сам рабочий превращался в подобие машины, быстро соединяющей в целый продукт разрозненные его части, произведенные другими машинами. Этот принцип был разработан известным Фредериком Уинслоу Тейлором.
О Тейлоре фордовская брошюрка пишет так: «Именно Тейлор взялся за то, чтобы, во-первых, установить скорость, с которой рабочий мог наиболее эффективно выполнять свои задачи, а во-вторых, целенаправить усилия рабочего так, чтобы он работал с минимумом лишних движений. Целью была, конечно, экономия времени, ибо время — суть прибыли, и каждый потерянный момент рассматривается как прямой финансовый убыток… Тейлор также обнаружил, что рабочие менее эффективны, а продукции наносится ущерб, когда работа чрезмерно ускоряется».
«Правильная скорость, —писал сам Тейлор, —это скорость, с которой люди могут работать час за часом, день за днем и год за годом, сохраняя хорошее здоровье». (Тейлора, разумеется, интересовало то хорошее здоровье, которое обеспечивает рабочему заданный режим.)
Брошюрка указывает, что «к этим принципам, взятым из прошлого, Генри Форд добавил свои собственные практические идеи, создав новый метод автомобильного производства, который позднее приняла вся автомобильная индустрия».
Сам Форд выразил свою философию массового производства очень откровенно, до цинизма практично, Он писал: «Чистый результат применения этих принципов заключается в том, чтобы сократить необходимость мышления у рабочего, а также сократить его движения до минимума. По возможности он должен делать лишь одну операцию и лишь одним движением».
Позднее Чарли Чаплин, как известно, гениально проиллюстрировал этот фордовский идеал, создав в фильме «Новые времена» трагический, смешной и жуткий образ рабочего на конвейере. Тот делал лишь одну операцию и лишь одним движением, а именно закручивал гайку. Одна гайка, другая гайка, десятки, сотни гаек неумолимо надвигала на него лента конвейера. Весь мир катастрофически сужался до человека и гайки, до человека на службе гайки, наконец, до человека, рожденного лишь для того, чтобы закручивать гайки.
Форд был дельцом, а не гуманистом, и не таясь, особенно на первых порах, подчинял «человеческий фактор» доллару. Чаплин помог вдуматься в эту философию не с точки зрения прибыли и производства, а с точки зрения человеческой личности. Суть прогресса по-фордовски страшна: труд создал человека, и труд должен превратить человека в машину.
Форд начал дело 16 июня 1903 года, «имея в изобилии веру, но лишь 28 тысяч долларов наличными», повествуют его биографы. Это были первые денежки Форда и его одиннадцати сподвижников-акционеров. А в 1965 году «Форд мотор компани» выпустила 4,5 миллиона автомашин и тракторов и огромное количество военной и «космической» продукции. Объем ее продаж составил 11,5 миллиарда долларов (второе место после «Дженералмоторе»), ее активы — 7,6 миллиарда долларов.
Форд не был первым автомобилестроителем. Автомобили делались и до него, но вручную и для гонок, для азарта — это было модно уже тогда. Но Форд раньше других осознал потребность века в скоростях — на обыкновенных дорогах, а не на автотреках — и первым взялся за выпуск дешевого массового автомобиля. После ряда неудач в 1908 году пришел грандиозный успех — легендарная модель «Т».
С тех пор Форд быстро менял лицо Америки, и октября 1908 по конец 1915 года был выпущен миллион «фордов— Т». В последующие одиннадцать лет — 14 миллионов. В 1923 году — больше сорока лет назад! — с конвейеровФорда сошло два миллиона автомашин. В 1925 году был зарегистрирован рекордный день, когда выпустили десять тысяч машин.Машина действительно стала массовой, доступной, вошла в быт.Последствия, подкрепленные другими фронтами индустриального развития и массового производства, были колоссальными. Машина вытянула за собой дороги и бум дорожного строительства. Машина связала город с деревней, заставила деревню тянуться за городом в смысле уровня жизни. Была создана качественно новая, причем дорогая потребность и сопутствующий ей огромный, постоянно возобновляемый рыночный спрос.
Апологеты Форда приписывают ему еще и «социальную революцию»: он первым начал платить своим рабочим по пяти долларов в день, понимая, что рост покупательной способности населения и рост прибылей взаимосвязаны.
Форд стоял у истоков той капиталистической Америки, которой нужен не только человек-машина на конвейере, но и человек, освобожденный от классового самосознания, ненасытный потребитель и раб вещей. Такого человека умело воспитывают, до совершенства оттачивают большие корпорации, мощнейшая система рекламы, от которой нет опасения, и весь строй идеологии и жизни, убеждающий, что мера человека — этомеравещей, которыми он обладает.
Это сложный и чрезвычайно важный вопрос, вопрос взаимодействия научно-технической революции и социальной системы, вопрос о том, чему — в тех или иных социальных условиях — служит технический прогресс и массовое производство: духовному закабалению человека посредством вещей или его духовному освобождению, сужению человека до потребителя или созданию всесторонне развитой, гармоничной личности.
Вот что пишет известный американский социолог Эрик Фромм: «Чудо производства ведет к чуду потребления. Уже нет традиционных барьеров, удерживающих кого-либо от приобретения того, что ему заблагорассудится. Ему нужны лишь деньги. Но у все большего и большего числа людей есть деньги, может быть, не на настоящие жемчуга, но на синтетические, на «форды», которые выглядят, как «кадиллаки», на дешевые платья, которые выглядят, как дорогие, на сигареты, одинаковые для миллионеров и рабочих. Все в пределах досягаемости, может быть куплено, может быть потреблено… Производи, потребляй, наслаждайся совместно, в ногу с другими, не задавая вопросов. Вот рита их жизни. Какой в таком случае человек нужен нашему обществу? Какой «социальный характер» подходит для капитализма XX века? Он нуждается в человеке, который покорно сотрудничает в больших группах, который жаждет потреблять больше и больше, вкусы которого стандартизированы, легко поддаются влиянию и могут быть предсказаны...
… Машины, холодильник, телевизор существуют для реального, но также показного использования. Они сообщают владельцу положение в обществе. Как мы используем приобретаемые вещи? Начнем с пищи инапитков. Мы едим безвкусный и непитательный хлеб, потому что он отвечает нашей фантазии о богатстве и известности— он столь белый и «свежий». Фактически мы «едим» фантазию и потеряли связь с реальной вещью, которую мы едим. Наш вкус, наше тело выключены из этого акта потребления, хотя он касается их в первую очередь. Мы пьем ярлыки. С бутылкой кока-кола мы пьем картинку красивого парня или девушки, которые пьют ее на рекламе, мы пьем рекламный лозунг «паузы, которая освежает», мы пьем великую американскую привычку, меньше всего мы чувствуем кока-колу нашим нёбом… Акт потребления должен быть значимым, человечным, полезным экспериментом. При нашей культуре от этого осталось мало. В значительной степени потребление является удовлетворением искусственно стимулированных фантазий, исполнением фантазии, отчужденной от нашего конкретного, реального «Я».
Отметив, что потребление стало самоцелью, Фромм пишет: «Современный человек, если бы он посмел выразительно передать свою концепцию рая, изобразил бы картину, которая выглядела бы как самый большой универмаг в мире, демонстрирующий новые вещи и новые приспособления...»
Все это, увы, правдивое описание нынешнего американца типа Генри Уилера, хотя, конечно, многие жестоко оставлены за дверьми потребительской вакханалии, а кое-кто и восстает против нее.
Итак, Форд делал не только машины и доллары. Не случайно в известном на Западе фантастическом романе— сатире Олдоса Хаксли «Отважный новый мир» Форд заменяет Христа (автор прибегает к игре слов — Лорд, т. е. господь, и Форд). В этой антиутопии летосчисление ведется не от рождества Лордова, а от рождества Фордова, люди выводятся серийно, в колбах, с заранее определенной социальной предназначенностью.
… Вечером я увидел краешек того Дирборна, который не входит в план платных или бесплатных экскурсий Форда, — изнанку фордовской Америки.
Приехали ко мне в отель два товарища. Я видел их впервые. Но они товарищи. По взглядам.
Коммунист Н., работающий на фордовском заводе, — крепкий, ироничный, неунывающий. Поляк, которого поднял, закрутил и приземлил в Дирборне вихрь военных лет. Каково коммунисту в Дирборне? Тяжко. Почти одиноко. Но Н. не скрывает ни взглядов, ни принадлежности к партии.
Коммунист?! Для многих американцев, кроме всего прочего, это непрактично, неразумно — добровольно затруднять жизнь, отрезать себе дорогу к благам. Но местный профсоюзный босс, ренегат, бывший коммунист, однажды в порыве откровенности признался товарищу Н.: «Ты, конечно, считаешь меня предателем, не так ли? А мне ты все равно ближе, чем эти сукины сыны». Товарищ Н. не наивен, покаянные слова, прошептанные на ухо, его не обольстят. Он знает, что доллары не заменят идеала и не заполнят вакуума там, где было нечто, называемое совестью.
Для рабочих, хорошо знающих Н., он прежде всего свой парень, который не подведет, вступится за общие интересы, совет которого нужен и дорог. Н. верит в профсоюзную спайку, в то, что его смогут защитить от администрации.
Товарищ К. —редактор прогрессивной детройтской газеты на польском языке, американец из поляков, родился в Соединенных Штатах.
В машине Н. мы катим по вечернему, другому Дирборну. Индустриальные задворки. Смрад из труб. Старые заводские здания. Старые ветхие грязные дома, где живут низкооплачиваемые рабочие, холостяки, вдовы, люмпены. С каким-то тайным своим удовлетворением Н. хочет показать единомышленника из Москвы профбоссу, тому самому ренегату. Но в здании отделения № 600 профсоюза автомобилестроителей уже пусто. На сегодня одно лишь мероприятие-собрание местной группы национальной ассоциации «Анонимных алкоголиков». Мужчины и женщины, старые и молодые, за чашкой кофе обсуждают свои проблемы. Странная, на наш взгляд, но, как утверждают, полезная организация. Алкоголики лечатся сообща. Борьба с зеленым змием начинается е публичного покаяния: я-алкоголик!
Зашли в бар, заплеванный, вонючий, прокуренный. Инвалид на костылях. Старая крашеная шлюха. Напряженное перемирие, очевидно, после драки. На наших глазах, урегулировав ссору, уходит полицейский. И сразу же новая потасовка. Один пьяный хватает за горло пьяного же соседа. Другие по-пьяному разнимают их. Ругань. Жуть бесконтрольных реакций, тяжелых бессмысленных взглядов.
— Как «На дне» у Горького, — говорит К.
Мы исчезаем через черный ход, не допив пиво. Какой-то мрачный пустой двор — подходящее место для глухих расправ. Переходим дорогу.
— Быстрее! Быстрее! — вдруг кричит не своим голосом Н., увлекая меня за руку.
Уставившись глазами зажженных фар, прямо на нас бешено мчит машина. Еле-еле успеваем увернуться из— под колес, дружно кричим вдогонкуі
— Сукин ты сын!
Но сукина сына и след простыл.
Другие рабочие кварталы чище — аккуратные домики, газоны, гаражи. Минимальная зарплата у Форда — два с лишним доллара в час, максимум — пять долларов. Но, как рассказывал Н., рабочие все чаще говорят: черт с ней, с прибавкой к зарплате, надо уменьшать темп работы. На взгляд экскурсанта, темп на конвейере не так уж высок. Но все выверено и выжато последователями Тейлора, социологами и психологами. Все на пределе человеческих возможностей. Притупляющая монотонность работы — восемь часов плюс полчаса на обед и по Двенадцать минут на уборную — до и после обеда. ^Малейший затор на конвейере — и сразу паника. Аварийные техники на велосипедах и мотоциклах мчатся к месту затора: «В чем дело? Из-за вас теряем деньги!»
После конвейера рабочие «разматывают» себявбарах, Н. рассказал о недавнем происшествии. Провинился негр, работающий на конвейере. Мастер доложил по начальству. Негра лишили месячной зарплаты. Он винился и просил прощения, но тщетно. Тогда, выйдя из кабинета начальника, оін бросился на мастера, исполосовал его ножом. У Форда работает много негров, большинство на конвейере: «лишь одну операцию и лишь одним движением». В Детройте, как говорят, большие сдвиги в смысле десегрегации. Однако Дирборн остается «лилейно-белым», под разными предлогами здесь неграм не дают селиться.
Разговор коснулся Вьетнама. По мнению Н., молодежь боится армии. Он знает случаи, когда выпускники колледжей, даже студенты, не окончившие курса, поступают учениками на фордовские заводы — лишь бы не призвали. Молодой биолог, знакомый Н., работает подмастерьем. Кое-кто, уклоняясь от призыва, бежит в Канаду, благо Канада рядом и граница открыта.
Рабочие говорят о войне, но война остается на втором месте после разговоров о зарплате, кредитах, рассрочках, спорте. В газетах прежде всего читают новости о бейсбольных матчах и автогонках, лишь потом о военных действиях. Но, в общем, антивоенные настроения растут. Недавно на профсоюзный пост избрали одного противника войны, хотя профбоссы предлагали своего кандидата.
Н. считает, что американский рабочий отличается от европейского, в частности, вот в каком важном плане: у американца нет традиций продолжительной политической борьбы за определенную широкую программу, традиций объединения вокруг какой-либо политической партии, хотя на выборах профсоюзы обычно поддерживают демократов. Американский рабочий умеет постоять за свой материальный интерес и считает, что богатая страна может дать ему больше. Классовая борьба носит преимущественно экономический характер — коллективный договор профсоюза с предпринимателем, забастовка с целью повышения зарплаты, улучшения условий труда, а сейчас все чаще против угрозы так называемой технологической безработицы, рождаемой автоматизацией. Но в пору национальных кризисов американский рабочий активно вмешивается в политическую жизнь, причем вмешательство принимает бурные формы. До кризиса 1929 года, в эпоху процветания, кто мог подумать, что рабочие пойдут «голодными маршами» на Вашингтон? Поэтому Н. и К. подчеркивают, что трудно делать прогнозы о развитии антивоенного движения в американском рабочем классе. Американец решительно реагирует тогда, когда его задевают за живое, когда расширение войны сужает выбор: вместо военного процветания — винтовку в руки и смерть в джунглях.
1-2 ИЮНЯ. ПИТТСБУРГ
Последний, как и первый, дирборнский разговор — с таксистом. На этот раз белым, по дороге в аэропорт. Война во Вьетнаме для него — «трата людей и денег», «чисто политическая война», в которую США незачем вмешиваться. Но что поделаешь? Таксист считает, что «основная часть» народа поддерживает Джонсона, а раз так, то война согласуется с американской демократией. Судьба вьетнамцев его мало волнует. Говоря о трате людей и денег, он имеет в виду американские жизни и американские деньги. О коммунизме у таксиста такое представление: правительство стоит над народом и слишком его контролирует. По его мнению, это необходимая ступень для некоторых государств, но в конце концов они придут к демократии американского типа.
Он возмущен масштабами военных расходов.
— Нынешнее правительство в Вашингтоне совсем не по мне. Это как большая компания, которая не умеет с толком тратить деньги и плохо ведет дела. Зачем они, например, Африке дают деньги? Да и вы тоже. Разве наши народы не нуждаются в этих деньгах? Ведь вся эта помощь перепадает горстке людей, а африканцы все равно бедствуют.
Я объяснил, что мы, например, помогаем строить ГЭС в Асуане; это польза не кучке, а народу.Такую помощь он одобряет.
Таксист, как и многие американцы при встрече с советскими людьми, говорит о необходимостивзаимопонимания: народы должны знать друг друга, люди должны ездить друг к другу.
— Я против всяких закрытых дверей. В темноте ничего не увидишь.
Я говорю, что американцы к нам ездят, и много, но, к сожалению, больше богатые люди, а они видят нашу жизнь на свой лад, что простые люди могли бы увидеть другое, лучше понять нас. С этим он согласен. Ругнув пропаганду, говорит:
— Вот если бы я в Россию съездил, вернувшись, рассказал бы о ней тем, кто меня знает и мне верит.
Другая, типичная для американца тема, усугубленная вьетнамской войной: недоверие к правительству. Где-то там, в Вашингтоне, политиканы и бюрократы, в руках которых все больше власти, которые далеки от народа и ведут какую-то непонятную этомудирборнскому таксисту политику, руководствуясь своими, чуждыми и непонятными ему соображениями...
Перед Питтсбургом была посадка в Кливленде. В самолет вошел негр, военный. Свободные места были, но между ним и белыми — сразу полоса отчуждения. Негр как бы спрашивал взглядом: можно? не занято? Белые пассажиры отводили глава. Он подсел ко мне, чутьем уловив чужеземца, сам невольный чужеземец в своей стране. Назвавшись, я спросил негра, был ли он во Вьетнаме. Нет, не был.
— Собираетесь?
— Довольно скоро.
— Что думаете об этой войне?
Негр уклонился от ответа: «Я должен туда ехать». Ему не хотелось продолжать разговор.
… Отель «Рузвельт» стоит в «даун-таун» — деловом центре города. Первая прогулка, первые смешанные впечатления от Питтсбурга. Просто физически угнетает глаз мрачность старой городской застройки. Словно замурован в неприютности глухих, торцовых стен, выходящих на улицу, неожиданных тупиков, пустырей, временно занятых автомобильными стоянками. Но есть в городеи их довольно много — материальные следы дельцов позднейшей формации. Дюралевые грани, акры сияющего оконного стекла, в нем отраженно плывут питтсбургские облака. Великолепна просторная площадь «Гейтуэй» — создание страховой компании «Эквитэбл-лайф» и других корпораций. Это местная гордость, вершина знаменитого «Золотого треугольника», образованного слиянием рек Мононгахилы и Аллегейни в реку Огайо.
В Питтсбурге у меня те же две цели. Первая — разговоры о вьетнамской войне. Конкретный объект — Питтсбургский университет; в смысле политической активности студентов у него репутация середнячка. Второе дело — за три дня хоть чуть-чуть пощупать экономический и социальный пульс этого старого индустриального центра, второго после Филадельфии в штате Пенсильвания.
Старт облегчен «Питтсбургским советом по делам международных гостей», общественной организацией по приему иностранцев. С такого рода организациями мне приходилось сталкиваться. Они возникли в ряде крупных американских городов на почве любопытства к иностранцам, безделья буржуазных домохозяек, ищущих выхода своей энергии, и — без этого американские начинания не обходятся — делового, практичного интереса: как бы повернуть иностранного визитера выгодной стороной? Нас попер путь трудновато, и поэтому «международные советы», с умыслом или без умысла, обычно придают визитам советских корреспондентов этакий туристско—развлекательно— светский характер с обязательной дамой-подвижницей, лихо крутящей баранку своего «форда» или «шевроле», с непременной «коктейль— парти» у либерального врача, адвоката или газетчика и, конечно, с осмотром местных достопримечательностей.
Питтсбургский совет был необычно сух — ни автоподвижницы, ни экскурсии по городу. Тем не менее подготовили две встречи — с доцентом Карлом Беком в Питтсбургском университете и с четырьмя банкирами и промышленниками в банкирском клубе «Дюкен».
Сегодня с утра университет. В готическом «Храме науки» — центральном университетском корпусе — сорок два этажа.
Карл Бек оказался молодым симпатичным ученым. Его специальность — политическая паука. «Я решительно против нашей правительственной политики в вопросе о Вьетнаме», —отрекомендовался он при встрече.
Карл Бек изменил тему своего семинара, усадил меня за небольшой столик перед дюжиной аспирантовсамсел рядом, но в разговор почти не вмешивался. После первых минут взаимного смущения и запинок импровизированный семинар по Вьетнаму наладился, продолжался часа два. К сожалению, мне и некогда и неудобно было делать подробные заметки.
Взгляды, как и всюду, разные. Есть — за войнуиполитику Вашингтона, есть — против. Среди тех, кто «за», оголтелых нет, у них оговорки и колебания. Из тех, кто «против», —не все решительно против, но считают, что во Вьетнаме гражданская война и что США не имеют права вмешиваться в эту войну. Критиков правительственной политики смущает вопрос: где, в чем альтернатива? Далеко не все видят альтернативу в выводе американских войск. Характерное для американцев отношение к престижу своей страны: если сильный уступает даже там, где он неправ, его престиж ущемляется, а с этим нельзя мириться.
Снова меня поразил сугубо рационалистический и от этого, как мне кажется, в чем-то аморальный взгляд на «малую» войну в далекой стране. Молодые аспиранты, которых профессора натаскивают — именно натаскивают— на рационалистичность, лишены взгляда на вещи и явления от души, что ли, от совести, а не только от разума. Они смотрят на войну поверх вьетнамцев, поверх разоренных, вытоптанных войной рисовых полей, поверх бомб, летящих на вьетнамские деревни, поверх убийства невинных, миллионов беженцев, страдающих в лагерях, короче говоря, поверх трагедии народа. Для них это лишь игра «мировой политики», баланс мировых сил в Юго-Восточной Азии — США, Китай, Советский Союз, но они глухи и слепы к тому, что для вьетнамцев это отнюдь не малая война, что речь идет о судьбе и даже о физическом существовании целого народа.
Потом я снова приехал в университет и в той же комнате, на 23-м этаже, встречался с другими студентами. Запомнился один из них — Питер Голл.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.