В середине апреля его увидели рядом с доктором Споком — в рядах антивоенного марша по Пятой авеню Нью-Йорка.
Оппозиция войне диктовалась практическими соображениями: чем больше миллиардов шло на истребление далекого народа, тем меньше миллионов отпускалось Вашингтоном на нужды гетто. Кинг видел, что так называемое «великое общество» Джонсона, которое включало программы помощи неграм, «подстрелено на полях сражений во Вьетнаме». Потом он увидел несправедливый, империалистический характер войны.
Бесстрашие моральное — качество более высокое и редкое, чем бесстрашие физическое. Новая антивоенная позиция Кинга оттолкнула от него многих умеренно-либеральных сторонников. Его обвиняли в расколе негритянского движения, в антипатриотизме, пожертвования в фонд его организации резко сократились. Но, отмежевываясь от Америки империалистов, Кинг шел вперед.
Он говорил:
— Война так усилила отчаяние негров, что волнения в городах стали ужасной чертой американской жизни. Как может правительство гневіно осуждать насилие в негритянских гетто, когда в Азии оно дает такой пример насилия, который потрясает весь мир? Те, кто применяет морские орудия, миллионы тонн бомб и возмутительный напалм, не имеют права говорить неграм о ненасилии… Янехочу, чтобы меня неправильно поняли. Я не приравниваю так называемое негритянское насилие квойне.
Акты негров несравненно менее опасны и аморальны, чем умышленная эскалация войны… Они уничтожают собственность, но даже в ярости огромное большинство негров направляет гнев на неодушевленные вещи, а не на людей. Если нынешние события достойны сожаления, то что можно сказать об использовании напалма противлюдей.
Это слова из речи Кинга в Чикаго в ноябре 1967года. Он прилетел туда, чтобы выступить перед участниками антивоенной конференции профсоюзных активистов, чтобы поддержать их и бросить горькое, справедливое обвинение большинству профбоссов, открыто или молча поддерживавших войну. Это была сильная речь. Ее встретили овацией. Кинга травили, как травили и тех собравшихся в Чикаго профсоюзных активистов, которые словно чувствовали на своих шеях цепкую ладонь Джорджа Мини, президента профобъединения АФТ — КПП, матерого ультраконсерватора.
Чуткий к аудитории, негритянский лидер в конце речи отступил от текста, заранее розданного корреспондентам. Заговорил медленно, жестко, гневно, осуждая политиканов, которые оправдывают подлость соображениями практической целесообразности. Бывают моменты, подчеркнул он, когда надо прямо заявить, где ты стоишь, нравится это или не нравится другим. Пусть уменьшится твоя популярность, но есть принципы, отступление от которых равносильно моральному самоубийству...
Это говорилось за несколько недель до того, как сенатор Юджин Маккарти, пренебрегая соображениями карьеры, открыто бросил вызов Линдону Джонсону и руководству демократической партии, заявив, что будет баллотироваться в президенты как критик войны во Вьетнаме. Это было за месяцы до того, как сенатор Роберт Кеннеди также решил выступить против Джонсона.
У священника из Атланты, убитого в 39 лет, угадывалась большая потенция политического роста. Начав с соблазнительных своей широтой буржуазно-либеральных взглядов, он пришел к точным, хотя и менее популярным в Америке, формулировкам. Поздний Кинг ставил задачей негритянской революции «трансформировать изнутри структуру расистского империализма».
От борьбы за десегрегацию автобусов до борьбы против внутренней и внешней политики американского империализма — вот его путь. Последняя готовившаяся им кампания называлась «кампанией бедняков» — черных и белых, ибо Кинг говорил уже от имени всех обездоленных Америки. Последним актом, который он намеревался вырвать у конгресса, ведшего, по его словам, войну против бедняков, был акт об экономических правах. Этот акт должен был гарантировать беднякам работу и доход.
Итак, после двенадцати напряженных лет Кинг вступал в последний год своей борьбы, как никогда сознавая трудности и скромный — по сравнению с нерешенными задачами — масштаб достигнутых успехов. Такой же решительный и смелый, он трезвее и горше смотрел на свою страну. «Америка больна, болезнь поразила ее намного глубже, чем я предполагал», — признался он другу незадолго до смерти.
А за знакомыми физиономиями его недругов — бирмингемского комиссара общественной безопасности Быка Коннора, шерифа из Селмы Джима Кларка, чикагского мэра Ричарда Дейли, сорвавшего затяжную кампанию по улучшению жилищных условий негров, — надвигалось сухое, острое, бестрепетное лицо уголовника-убийцы Джеймса Рэя, последнего врага, которого так и не увидел в лицо «апостол ненасилия».
***
В конце марта на расовом фронте было довольно тихо. Ждали 22 апреля — сигнала сражения в Вашингтоне. Кинг готовил его еще с осени. Собственно, не сражение, а затяжную, на несколько месяцев войну под названием «кампания бедняков» и под лозунгом «работа или доход». Надо было встряхнуть вашингтонскую бюрократию, которая забыла все за войной во Вьетнаме. Два с половиной десятка миллиардов долларов на истребление другого народа, гроши — на лечение язв гетто. Как заставить их прозреть и изменить очередность ассигнований?
Три тысячи активистов, в основном из кинговской «Конференции южного христианского руководства», должны были прибыть в столицу, раскинуть нищенским фанерно-палаточный городок возле монументальном лже— классики министерств. А потом пикетами идепутатамиблокировать их работу, подсыпать песок протеста в колеса бездушного механизма, чтобы он заскрипел, застопорился, задумался: имеют ли американские бедняки, черные и белые, право на гарантированную работу или доход?
15 июня, как кульминация, планировался марш сотен тысяч черных и белых американцев.
С осени Кинг и его соратники готовили кадрыактивистов.
— Почему вы хотите нарушить и расстроить жизнь Вашингтона?
— Жизнь бедняков каждый день нарушают и расстраивают, и мы хотим положить этому конец.
Такой ответ рекомендовался в специальном вопроснике, которым снабдили активистов. Сам Кинг считал кампанию последней решительной попыткой вырвать крупные уступки ненасильственными методами. Надвигалось новое «долгое жаркое лето», сулящее новые Ньюарки и Детройта.
А в конце марта было затишье. Только в Мемфисе, штат Теннесси, бастовали городские уборщики. Штат Теннесси-ворота Юга. В Мемфисе, стоящем на реке Миссисипи, 550 тысяч жителей. Непров 40 процентов — больше 200 тысяч. Город как город. Замешен на южных традициях, но у белых его хозяев типичные оправдания: негров вкрапили даже в полицию, 13 негров в городском совете, публичные школы десегрегировали еще в 1961 году и — учтите! — без скандалов. Негры, как везде, жалуются на низкие заработки, высокую безработицу, плохое жилье и на полицию, которая не упустит случая «хватить дубинкой по черной голове или пальнуть в черное тело».
Убирать мусор с улиц— работа черная, и на ней почти поголовно негры. Они наняты муниципалитетом. Их верховный хозяин — мэр города Генри Леб. 1300 забастовщиков требовали от мэра надбавки к зарплате и признания их профсоюза, что означало бы, что без его согласия нельзя ни нанимать, ни увольнять рабочих и что штрейкбрехеры будут поставлены вне закона.
Забастовка началась в праздник — день рождения Линкольна. Но мэр не понял такого намека. Больше сорока дней забастовка тянулась ни шатко ни валко, без шансов на успех. О ней знали лишь в Мемфисе, где пожарники чаще обычного выезжали по вызовам, — граждане палили костры из мусора.
Кинг приехал в Мемфис, объявил о маршесолидарности— нелишняя, кстати, репетиция перед баталией в Башингтоне. Он применял свой давнишний метод-драматизировать ситуацию, создать в городе кризис, или, как он выражался, «конструктивное напряжение», которое заставилобы власти пойти на переговоры с уборщиками и на уступки.
Себя и своих сторонников он называл иногда оводами, тревожащими белых сограждан. Обывателю бывает неловко оттого, что где-то поблизости есть гетто, но превыше всего он дорожит покоем в своем доме и городе, социальным статус-кво, которое в его пользу, «закономи порядком», которые его устраивают.
В знаменитом письме из бирмингемской тюрьмы весной 1963 года Кинг дал проницательную оценку таким американцам. «Я почти пришел к печальному заключению, — писал он, — что самым большим препятствием на пути негров к свободе является не член Совета белых граждан (расистских организаций на юге США. — С. К.) и не куклуксклановец, а умеренный белый, который предан порядку больше, чем справедливости, который предпочитает негативный мир, означающий отсутствие напряженности, позитивному миру, подразумевающему присутствие справедливости».
28 марта, за неделю до рокового выстрела, «негативный мир» в Мемфисе был взломан маршем протеста и солидарности. С утра тысячи людей двинулись по Бил— стрит, вдоль ломбардов и дешевых магазинов. Кинг, решительный, как таран, — в первом ряду, по-братски под руку с Ральфом Абернети и Ральфом Джексоном. Спереди и по бокам колонны шли полицейские. Дубинки наготове, кольты на бедрах в открытых кобурах, в ладонях у сержантов портативные передатчики уоки-токи с иглами антенн. Каски, краги на толстых икрах, номерные бляхи на груди… Белые мемфисские копы, дюжие и картинные блюстители порядка. Охранники маршей. Свидетели маршей. Каратели маршей. Они были как курок на взводе. Шли, цепко щупая глазами марширующих. Они ждали своего часа. И он наступил.
Откуда они взялись, эти верткие и отчаянные негритянские подростки? Из средней школы имени Гамильтона. Их было три-четыре десятка. Они убежали из класса и хотели примкнуть к марширующим, но не тут-то было. Полицейские сопровождали колонну, как конвоиры Генных, посторонним в ней не было места. И как порывветра пронесся над Бил-стрит, где известный джазист У Хэнди некогда создавал свои блюзы. Но тут не сладкая тоска блюза, а сумасшедшая чечетка. И кирпичи в полицейских, в витрины ломбардов и магазинов, и брызги стекла...
Хулиганство? Месть? Или краткое безрассудное упоение темпераментных юношей, которым вдруг показалось, что эта Бил-стрит с ее ломбардами и магазинами белых кровососов на мгновение принадлежит им, раз так много вокруг черных людей? Но мгновение перехватили колы. И копы бросились в эту пляску, в этот угарный смертоносный твист, которым так часто бьются улицы гетто.
О эти искривленные, вывихнутые страхом тела, увертывающиеся от свистящих дубинок… О эта дрожь и испарина под дулом кольта… О эта завеса из слез на лицах, окутанных едким дымком слезоточивых бомб...
На следующий день президент страхового совета Мемфиса мистер Эрл Ланнинг огласил свои деловые подсчеты. Окна выбиты, сообщил он, в 155 торговых заведениях. Полиция сообщила: убит — один, 16-летний негр, ранено — 60, арестовано — 200.
Законодательное собрание штата Теннесси немедля дало мэрам право вводить комендантский час. С семи вечера мемфисские улицы были пусты, если не считать четырех тысяч солдат национальной гвардии, мобилизованных губернатором штата Теннесси Буфордом Эллингтоном. Еще восемь тысяч солдат были наготове. Белый Мемфис вооружился на случай черного взрыва. Но взрыва не произошло.
А марш был сорван, разогнан. Кинга спешно сунули в машину и увезли в неизвестном направлении. Его берегли друзья, но и у властей была своя корысть: если с Кингом что-либо случится, массового взрыва трудно избежать.
Кинг не ждал сумасшедшей чечетки с кирпичами в полицейских и с пулями в ответ. «Если бы я знал, что произойдет насилие, — оказал он на следующий день, — я бы отменил этот марш».
29 марта забастовщики вышли в пикеты. Длинной редкой цепочкой шагали они по улице. Такой же цепочкой, но недвижной стояли рядом национальные гвардейцы, штыки наперевес. И тени штыков вонзались в плакаты на груди бастующих, на которых было два слова: «Я человек».
Но говорили о другом, — о негритянской «анархии», которая снова дала себя знать в Мемфисе и которой «давно пора положить конец».
На вашингтонском челе набухли жилки гнева. Роберт Бэрд, сенатор от Западной Вирджинии, предложил запретить «кампанию бедняков». «Если этому самозванному атаману не помешать, то и в Вашингтоне дело может обернуться насилием, разрушением, грабежами и кровопролитием», — обрушился он на Кинга. Эдвард Брук, единственный негр из ста сенаторок США, усомнился в способности Кинга удержать протест в рамках ненасилия. Любая искра может вызвать взрыв в «легко воспламеняющихся условиях» Вашингтона, где две трети населения — негры, а кто поручится, спрашивал Брук, что такую искру не даст масса участников. Президент Джонсон трижды за день предупредил, что не потерпит «бездумного насилия», призвал «силы закона действовать твердо и без страха» и обещал в случае нужды федеральную помощь.
Итак, привычный лозунг «закона и порядка» вновь поднимали, чтобы опрокинуть лозунг Кинга о «работе или доходе». Прошло время цацкаться с неблагодарными чернокожими, пришло время вооружаться и указать им на их место, — таким было господствующее настроение в те месяцы, когда заводы выполняли заказы властей на специальные броневики, на чудодейственный газ «мейс», расстраивающий нервный баланс «мятежника», и на другие гостинцы к «долгому жаркому лету».
Тень случившегося в Мемфисе падала на вашингтонскую операцию, и отступать было нельзя.
— Мы полны решимости идти в Вашингтон, — заявил Кинг 29 марта. — Мы считаем это абсолютно необходимым.
В Мемфисе он тоже контратаковал, объявив о втором марше солидарности, желая доказать своим критикам и недоброжелателям, что сможет обеспечить мирное шествие. Марш запланировали на ближайшие дни, и, отложив вашингтонские дела, Кинг снова прилетел в Мемфис.
И марш состоялся, мирно прошел, как и мечтал Кинг. Марш был более массовым, чем он предполагал, — 35 тысяч черных и белых американцев со всех концов страны.
Они шли по улицам, по пустым улицам Мемфиса. Магазины были заперты, и даже из окон не выглядывали жители: окна были закрыты по приказу полиции. Натротуарахзастыли национальные гвардейцы. А они шли по мостовой сквозь строй напряженных солдатских взглядов и несли плакаты, много плакатов с одной и той же надписью: «Почтим Кинга — покончим с расизмом!»Вшеренгах было по восемь человек, и в первой, как и 28 марта, шагали Ральф Абернети и Ральф Джексон.
А знакомой, коренастой, решительно-торжественной фигуры уже не было с ними. Мартин Лютер Кинг лежал в гробу в родной Атланте.
С марширующими шла его вдова Коретта. Она была подобна мужу и знала, что он хотел бы действенного траура, переплетенного с борьбой.
Марш солидарности с мусорщиками, который готовил Кинг, стал мемориальным маршем в память Кинга. Он состоялся 8 апреля, через четыре дня после убийства. Но уборщики Мемфиса не были забыты: 16 апреля они победили. Это был последний успех Кинга, и он заплатил за него своей жизнью...
Итак, 3 апреля он снова прилетел в Мемфис, не ведая, что летит навстречу смерти.
Из Атланты вылетели с запозданием. Пилот по радио извинился перед пассажирами:
— Мы просим прощения за задержку, но дело в том, что с нами летит доктор Мартин Лютер Кинг. Поэтому нам пришлось проверить весь багаж. Чтобы быть уверенными, что с самолетом ничего не случится, мы проверили все очень тщательно...
Самолеты обычно проверялись, если пассажиром был Кинг, и, между прочим, он и Коретта никогда не летали вместе, боясь оставить своих детей круглыми сиротами.
Вечером 3 апреля, выступая с проповедью в негритянской церкви в Мемфисе, Кинг рассказал об этом эпизоде в самолете и вслух размышлял о жизни и смерти
Он говорил:
Ну вот, я добрался до Мемфиса. И здесь говорят, что мне угрожают, что наши больные белые братья могут сотворить что-нибудь со мной. Ну что ж, я не знаю, что теперь может случиться. Впереди у нас трудные дни.Как и все, я хотел бы прожить долгую жизнь. У долгой жизни свои преимущества. Но сейчас не это меня волнует. Мне хотелось только бы выполнить божью волю. Он дал мне подняться на гору. И я глянул оттуда и увидел землю обетованную. Может быть, я не попаду с вами туда, но как народ мы достигнем этой земли обетованной. И вот я счастлив сегодня вечером. Никто меня не беспокоит. Я никого не боюсь...
Потом эти слова объявили пророческими. Если его и томило предчувствие, то в последний, но далеко не в первый раз. Почти каждый день он получал анонимные угрозы, и у него была эта тяга — вслух порассуждать о возможности преждевременной смерти, и в рассуждениях налет религиозного мистицизма смешивался с политическим реализмом, потому что он знал страну, в которой жил опасной жизнью борца. Но жить иначе он не мог н был давно готов ко всему, а фатализм его был не аффектацией, а трезвым осознанием постоянной реальной угрозы. И Кинг предпочитал говорить о смерти, а не о мужестве — оно подразумевалось.
Друзья сняли ему номер в мотеле «Лорейн», где владельцем был негр. Номер 306 был навторомэтаже. Дверь его выходила на длинный балкон с перильцами зеленого цвета. Чтобы спуститься вниз, надо было пройти по балкону к лестничной клетке. Сказав, что он никого не боится, Мартин Лютер Кинг вернулся в номер 306 мотеля «Лорейн».
В тот же вечер или утром следующего дня Джеймс Рэй знал, где остановился Кинг, что номер его на втором этаже и что он не может миновать балкона, а значит, попадет на мушку. Надо было найти лишь путь для пули.
Перед балконом внизу была стоянка автомашин, а заней — узкая Мэлберри-стрит и стенка высотой около двух метров, на гребне которой пробивались кусты и трава. А дальше на склоне холма росли деревья, и за ними была проволочная изгородь и неприглядный, как пустырь, задний двор двухэтажного дома, который фасадом выходит на Саут-Мэйн-стрит. Там в меблированных комнатах доживали свой век одинокие старики. И туда 4 апреля полчетвертого дня явился довольно молодой человек в черном костюме. Он сказал, что хочет снять комнатунаодин день. Хозяйка дома миссис Брювер провела его в комнату, выходящую окном на север, но она не понравилась незнакомцу. Он предпочел бы номернаюжной стороне. И ему дали комнату, из которой был виден мотель «Лорейн». Незнакомец заплатил вперед-8долларов 50 центов.
А еще лучше мотель «Лорейн» просматривался изобщейванной комнаты. Оттуда в оптический прицел винтовки «ремингтон» видны были металлические цифры 306 прибитые на коричневой двери одного из номеров. И по праву постояльца, желающего отряхнуть дорожную пыль, в ватной скоро заперся человек с южным выговором. До цифр 306 оттуда было около семидесяти метров...
Кинг провел весь день в номере, занимаясь делами. Увы, Мемфис отрывал время от подготовки к вашингтонскому противостоянию, и на беду положение осложнилось тем, что мемфисские власти через суд добились запрета на второй марш. Весь день Кинг совещался с соратниками. На ужин его пригласил мемфисский священник-негр Кайлес. Он приехал к шести вечера, чтобы забрать гостей к себе домой. В номере был еще Абернети, правая рука Кинга, неразлучный соратник с далеких уже дней автобусного бойкота в Монтгомери. Собираясь в гости, Кинг перед зеркалом повязывал на своей мощной шее черный галстук в золотистую полоску.
— Не слишком ли молода твоя жена? Сможет ли она приготовить нам пищу для души? — подсмеивался Кинг над Кайлесом, повязывая галстук. — Ведь ей всего 31 год, не так ли? Можно ли в эти годы понимать толк в пище для души?
В сущности, сам он был молод, — но только по годам.
— Верно, — подхватил шутку Абернети. — Мы к тебе не на филе-миньон едем. Нам нужны овощи. Пища для души. Умеет ли Гвен готовить нашу пищу?
Не беспокойтесь, заверил их Кайлес, зная что это не только шутка.
Кинг жил скромно, неумеренность даже в еде казалась ему обманом тех бедных людей, которые шли за ним и верили ему. Когда после убийства крупнейшие политические деятели США поспешили с соболезнованиями в егодом в Атланте, они были поражены скромностьюэтого жилища. Маленькая заметка в газетах, сообщавшая, чтопосле после смерти Кинга у семьи его осталосьлишь пять тысяч долларов сбережений — грошовая сумма по американским масштабам, говорит об этом человеке больше, чеммногие трогательные некрологи.Надо знать Америку, в которой причастность к любому общественному делу немешает буржуазным политикам делать доллары и приумножать состояние, чтобы оценить это бескорыстие Кинга.
Наконец Кинг с Кайлесом вышли из номера. Абернети задержался. Кайлес сразу же прошел вниз, а Кинг медлил у зеленых перилец балкона. Было 6 часов вечера. Начинало темнеть. Тянуло прохладой.
В последний миг предчувствия, видимо, покинули его, и Кинг не смотрел за гребешок стены на Мэлбери-стрит, чуть-чуть вверх и вправо, на освещенную солнцем восточную стену двухэтажного дома. Он смотрел вниз, на готовых к отъезду товарищей. Внизу у балкона стоял черный' «кадиллак», присланный для разъездов владельцем негритянского похоронного дома. Возле «кадиллака» ждали помощники — Джесси Джексон, Эндрю Янг и шофер Соломон Джонс. Они были готовы к «пище для души», застольным разговорам и шуткам и к митингу, назначенному на поздний вечер.
Кинг стоял у зеленых перилец, ожидая замешкавшегося Абернети.
— Ты знаком с Беном, Мартин? — спросил его Джексон, показывая на Бена Бранча, чикагского негра-музыканта. Бен должен был выступать на митинге.
— Ну как же, — улыбнулся Кинг, опершись на перильца, — Бен — мой человек...
— Спой для меня сегодня, — обратился он к Бену. — Спой мне, пожалуйста, «О боже драгоценный, возьми меня за руку». Спой получше.
— Спою, Мартин, — отозвался Бранч. Он знал этот грустный негритянский спиричуал.
— Уже прохладно. Не лучше ли вам надеть пальто? — посоветовал Кингу шофер.
— Верно. Надену, — ответил Кинг и, произнося эти два слова, слегка нагнулся над перильцами, словно желая быть ближе к этим дорогим ему людям, которые любили его, берегли его, гордились им, заботились о нем, как заботятся о старших, уважаемых, мудрых, но рассеянных товарищах.
Он слегка наклонился к ним, держась руками за зеленые перильца, и в этот миг его ударила пуля, его друзья услышали звук выстрела, и смертоносная сила стремительно летящих девяти граммов свинца опрокинула его коренастую фигуру. Раскинув руки, Кинг рухнулнавзничь на цементный пол балкона. Кровь рванулась из шеи. Джеймс Рэй оказался первоклассным убийцей. Пуля попала в шею справа, пробила шейные позвонки.
Широко открытые миндалевидные глаза Кинга смотрели на подбежавшего Абернети.
Говорить он не мог.
Клиническая смерть наступила через час, но с жизнью он распростился в ту самую минуту, когда его опрокинула пуля, и друзья ринулись на балкон и, окружив лежащее тело, тянули руки чуть-чуть вверх и вправо, в направлении как раз той освещенной солнцем стены, откуда пришел звук выстрела.
Уже гудели полицейские машины. Уже щелкали фотокамеры, жужжали киноаппараты, но еще не прибыла машина «скорой помощи», и он еще лежал навзничь — согнутые в коленях ноги, раскинутые руки, черный костюм и лицо, прикрытое белым полотенцем, и кровь растекалась на цементном полу возле его головы…
***
Поэт прав: у горя бешеный бег, и особенно в век телевизора. Америка была как человек, перед которым вдруг предстал грозный, непререкаемый судья, встряхнул за шиворот так, что прочь посыпалась шелуха текучки, и приказал: загляни в свою душу!.. Неужели не видишь, что там творится?
По стране катились волны потрясения и траура, хотя у миллионов, да, у миллионов — кто посмеет это отрицать? — была мстительная радость, удовлетворенная злоба: наконец-то этот надоевший смутьян, этот «нигер», которому больше других было надо, схлопотал то, что ему^ давно причиталось. И где-то, ускользнув от мемфисской полиции, мчался на своем белом «мустанге» Джеймс Рэй и, вслушиваясь в лихорадочную скороговорку дикторов, усмехался, убедившись, что дело сделано, и сделано хорошо.
В Белом доме над трауром властвовал страх: каким эхом отзовутся гетто? Впрочем, эхо угадать было нетрудно. Надо было упредить его или хотя бы ослабить. Президент, выйдя к телекамерам, призвал американцев «отвергнуть слепое насилие, которое поразило доктора Кинга, жившего ненасилием». Так господствующая Америка нашла нужную амплитуду: насилие — ненасилие. Насилие — ненасилие...
Эти слова миллионы раз повторялись в траурные дни вэфире, на газетных полосах, слышались с телеэкранов. Какое насилие? Какое ненасилие? Во имя чего? Осуждали насилие убийцы, но не для того, чтобы упразднить ежечасное насилие системы над обездоленными, а для того, чтобы отговорить их от насилия. Комментаторы, как шаманы из племени навахо, заговаривали, заговаривали, заговаривали нестерпимую негритянскую боль.
Но власти знали слабости словесной терапии. Первыми спохватились мэр Мемфиса Генри Леб и губернатор Теннесси Буфорд Эллингтон. Врачи зарегистрировали смерть Кинга в 7.05 вечера по мемфисскому времени, но уже с 6.35 мэр Леб ввел в городе комендантский час. Губернатор Эллингтон появился на телеэкране, чтобы начать с соболезнования, а кончить сообщением о вводе в Мемфис четырех тысяч национальных гвардейцев, которых как на беду вывели лишь накануне, в среду. Самолеты национальной гвардии везли полицейских, специально тренированных для подавления мятежей. Район у мотеля «Лорейн» был оцеплен и огражден полицейскими барьерами. Этот район стал опасен, как магнит притягивая сломленных горемнегров. Они шли туда, чтобывыпрямитьсяв гневе.
Черное горе загоняли с улиц в дома, дробили, рассекали. Ночью с крыш стреляли в полицейские машины. У одной машины пуля разбила ветровое стекло, и два полицейских, поцарапанных осколками, попали в тот же госпиталь, где лежало тело Кинга. Кое-где в полицию летели кирпичи.
Над официальным трауром витал страх, над негритянским-гнев и ярость, но та ярость, которая выдает бессилие. Я помню митинг в пятницу днем в Центральном парке Нью-Йорка. Обличения были гневными, но как отомстить? Тысячи вышли на Бродвей, двинулись к Сити-холл. Нью-йоркская полиция любезно приостановила автомобильное движение. Но к тысячам привыкли, тысячами никого не проймешь, нужны действия миллионов, сплоченных вокруг ядра тысяч. Их не было.
Утром в пятницу Стоили Кармайкл собрал пресс-конференцию в Вашингтоне. В негритянском районе, на 14-й стрит Норт-Вест, где стены домов были уже оклееныпортретами «апостола ненасилия», возбуждение электрическим током било от стремительных кучек чернокожих людей и первые кирпичи летели в витрины магазинов белых торговцев. Худой, порывистый, со светло-коричневым лицом мулата Стокли Кармайкл считал, что час пробил. Его слова дымились бикфордовым шнуром, протянутым к динамиту 14-й стрит, к полумиллионному негритянскому населению столицы. Это были не вопросы и ответы, а призывы к действию, клокочущая ненависть к белой Америке.
— Когда вчера белая Америка убила доктора Кинга, она объявила нам войну… Восстания, которые сейчас происходят в городах этой страны, — лишь цветочки по сравнению с тем, что вот-вот должно случиться. Мы должны отомстить за смерть наших лидеров. Мы оплатим свои долги не в залах суда, а на улицах. Белая Америка еще поплачет за то, что убила доктора Кинга. Черный народ знает, что он должен достать оружие. Черные каждый день погибают во Вьетнаме. Ну что ж, пусть они заберут с собой на тот свет как можно больше белых...
Достать оружие… Этого боялись больше всего. В те траурные дни заклинали негров от насилия не только правящая Америка, но и большинство негритянских лидеров. Рой Уилкинс и Уитни Янг, выступая с некрологами по телевидению, были мертвее Кинга — гетто не признавало «белых негров». Но даже нью-йоркские активисты «Конгресса расового равенства», который своим радикализмом примыкал к Стокли Кармайклу, вышли на улицы Гарлема, успокаивая взбудораженные толпы. В Нью— Йорке грозовые тучи разряжались усилиями многих. Мэр Джон Линдсей, выказав немалое личное мужество, три дня и ночи вышагивал по улицам Гарлема и бруклинского гетто, уговаривая, уговаривая, уговаривая...
Но Вашингтон дымил уже в четверг вечером и взорвался в пятницу. К трем дня дымы пожаров как траурные стяги повисли над негритянскими кварталами столицы, и весенний ветер потянул их к центру, к Белому дому, к реке Потомак. В гетто горели лавки белых торговцев, полицию угощали камнями, слышалась стрельба.
Искры беспорядков залетали в центр города, и там бушевала паника. Не дожидаясь окончания рабочего дня, тысячи правительственных служащих бежали из контор. Казалось, что корабль накренился и вот-вот потонет, чтовпанике, пожарах, стрельбе потонет флагман американской империи.
Тысячи машин, бампер к бамперу, медленно покидали город, опасливо сторонясь гетто. Служилый Вашингтон дезертировал в соседние штаты Мэриленд и Вирджинию. Чиновники и бизнесмены, не найдя такси, не попав в переполненные автобусы, скорым шагом торопились по Мемориальному мосту на другую сторону Потомака, подальше от негров.
Это был невиданный символический исход той Америки, которую хотел потрясти доктор Кинг своим походом бедняков и которую сейчас до смерти испугала яростно-траурная стихия гетто.
О если бы видел Кинг, какими противоречивыми и выразительными символами скорби, лицемерия, протеста была наполнена американская столица! Солдаты в касках и походной форме стояли у пулеметов на широких ступенях Капитолия, который так и остался глух к его требованиям работы или дохода для бедняков. Белый дом — главный дом белой Америки — смотрелся на фоне черных клубов дыма, гостинцев Америки черных. Над Белым домом был приспущен флаг, и 75 солдат, раскинувшись в цепочку, охраняли его ворота — двойная реакция траура и предосторожности.
Все двоилось, и двоилось противоречиво. 5 апреля президент издал две прокламации: о национальном трауре в воскресенье 7 апреля и о немедленном вводе в столицу регулярных войск. Две тысячи солдат заняли позиции возле правительственных зданий, у иностранных посольств. Из форта Майер, неподалеку от Вашингтона, перебросили 500 солдат 3-го пехотного полка. Рослых и холеных, их держат для почетных караулов и церемониальных встреч. Теперь они облачились в будничное хаки для встречи с простонародьем. Еще две тысячи солдат национальной гвардии были приведены в состояние готовности.
Уолтер Вашингтон, мэр города и, между прочим, негр, ввел комендантский час с 5.30 вечера до 6.30 утра.
В полдень в Вашингтонском кафедральном соборе шла траурная служба. Церковный хор пел тот самый негритянский спиричуал, который Кинг заказывал Бену Бранчу: «О боже драгоценный, возьми меня за руку, веди меня, дай мне выстоять, я устал, я слаб, истощен.
Сквозь бурю и ночь веди меня к свету, о боже драгоценный...»
В соборе было четыре тысячи человек во главе с президентом Джонсоном. Белых больше, чем черных. В полицейских участках наоборот: две тысячи арестованных негров к концу первого дня волнений. Пять убитых — этой цифрой полиция доказывала свою умеренность.
Официальный траур вооружился до зубов и маршировал по десять в ряд — винтовки наперевес, газовые маски, как свиные пятачки, на солдатских лицах. Официальный траур был громок, нервно кричал сиренами полицейских и пожарных машин, скрежетал тормозами, слышался в радиоголосах полицейских диспетчеров. В ночь на субботу в столицу были вызваны дополнительные войска — части авиадесантной дивизии, усмирявшей в июле 1967 года негров Детройта.
Траур негритянский на мили тянулся дымами пожарищ, обгоревшими руинами. Уцелевшие стальные балки сиротливо чернели на фоне оранжевого неба.
Траурный протест был слеп, необуздан и безнадежен. К скорби добавлялась уголовщина. Костюмы, шляпы, галстуки и цветные телевизоры растаскивались из магазинов. Они были все-таки детьми своего «потребительского общества», разжигающего страсть к вещам и закрывающего путь к ее удовлетворению.
«Мы очень больны. Страна больна, если, узнав об убийстве лауреата Нобелевской премии мира, каждый со страхом думает, что его смерть явится сигналом к насилию и поджогам и что первым памятником ему будут дети, выбегающие из горящих домов», — писал обозреватель Мэррэй Кемптон.
Из десятков городов шла траурная хроника — церковные службы, пожары, приспущенные флаги, треск выстрелов, молчаливые марши, вой полицейских и пожарных сирен, портреты в черных рамках, слезоточивые газы, причитания негритянок, застывшие улыбки голых манекенов, выброшенных из витрин… Гетто плакали и взрывались долгих пять дней, до 9 апреля — дня похорон, когда воцарилась наконец тишина, в которой плыл колокольный звон и тысячи голосов по всей стране пели «Мы преодолеем» — -гимн борцов за равенство. Чикаго, Балтимор, Детройт, Цинциннати, Буффало, Канзас-сити, Ньюарк — более чем в ста городах вырвались вспышки протеста. Их погасили полицейские и 61 тысяча солдат национальной гвардии — самое большое число солдат, когда-либо введенное в американские города. 39 убитых, 2 тысячи раненых. Более 10 тысяч арестованных...
И, может быть, лишь один человек из двухсот миллионов черных и белых американцев был спокоен в эти дни. Доставленный самолетом в родную Атланту, он лежал в коричневом гробу с бронзовыми ручками среди хризантем, гладиолусов, лилий. Он лежал в застекленном гробу— черный пасторский костюм на белой обивке гроба, покатый лоб, жесткая щетка коротких негритянских волос, шершавые бугорки на щеках, толстые, твердо сомкнутые губы большого рта.
«Апостол ненасилия» не ведал, какой ураган вызвала его смерть. Он спокойно лежал, а на негритянском кладбище «Южный вид» на большой белый могильный камень наносились слова: «Свободен наконец. Свободен наконец. Спасибо, боже всемогущий, я свободен наконец». И к гробу в часовне духовного колледжа, опоясав кварталы улиц, выстроилась очередь длиной в полтора километра. Она двигалась день и ночь, не укорачиваясь, и в ней было много черных бедняков, прощавшихся со своим Моисеем.
А на телеэкранах, на страницах газет и журналов мемориально возникало лицо живого Кинга — сильный, напряженный зев рта, зев грозного неистового трибуна.
Его хоронили торжественно и широко, как ни одного негра в американской истории. 150 тысяч человек прошли за гробом последний путь в четыре мили, от церкви Эби— незер, где он был пастором, до колледжа Морхауз, который он окончил 20 лет назад. На траурной службе в его церкви знать перемешалась с простым людом — от вице— президента Хэмфри до прихожан покойного. Вдова Кинга и четверо его детей. Ральф Абернети и близкие друзья и соратники. Кинг-старший, переживший сына, — когда он впервые увидел мертвого Кинга-младшего, с ним случился обморок. Жаклин Кеннеди, вдова убитого президента. Роберт Кеннеди, еще не убитый, не знавший, что смерть ждет его через два месяца в Лос-Анджелесе. Были все другие претенденты на Белый дом-Ричард Никсон, сенатор Юджин Маккарти, Нельсон Рокфеллер.
Они объявили траурную паузу в своих предвыборных кампаниях и теперь агитировали фактом своего присутствия у гроба Кинга. Негритянские голоса не помешают на выборах.
… И люди в церкви, где проповедовали Кинг-старший и Кинг-младший и где теперь вел службу пастор Ральф Абернети, услышали еще раз страстное, с налетом мистицизма, но и земное красноречие Кинга. Оказалось, что этот человек, долго ходивший рядом со смертью, выступая в феврале в этой церкви, говорил о том, какую бы речь он хотел услышать над своим гробом. Включили магнитофонную запись, и над гробом Кинга загремели слова Кинга, трепетные, как пульсации обнаженного сердца:
«Я полагаю, что время от времени все мы думаем реалистично о том дне, когда станем жертвой общего знаменателя жизни, того, что мы называем смертью...
Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что я пытался быть справедливым. Я хочу, чтобы вы смогли сказать в тот день, что я пытался накормить голодных. Я хочу, чтобы вы смогли сказать, что при жизни своей я пытался одеть нагих. Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что при жизни своей я пытался навещать тех, кто в тюрьмах. И я хочу, чтобы вы оказали, что я пытался любить человечество и служить ему.
Да, если вы хотите, скажите, что я был барабанщиком. Скажите, что я был барабанщиком справедливости. Скажите, что я был барабанщиком мира. А все остальное не важно. После меня не останется денег. После меня не останется роскошных прекрасных вещей. Но я хочу оставить за собой жизнь, отданную делу.
И это все, что я хочу сказать...»
Его голос взлетал и падал, и слова толчками били в уши и сердца пестрой публики.
Да, это были внушительные похороны и чем-то странные. В чем же была странность? В чем был налет нереальности, которой недолго существовать? Странные тем, что теперь та Америка, которая создавала атмосферу для мемфисского выстрела, пришла к гробу Кинга с намерением канонизировать его на свой лад, обезопасить его посмертно, отнять у обездоленных, во имя, конечно, «братства и единства нации». У гроба продолжалась борьба за наследие Кинга, и рядом с подлинными наследниками объявились лженаследники, обмазывавшие его показнымелеем той системы, против пороков которой он все неистовее восставал в свои последние дни.
Этих лженаследников нельзя было отогнать от гроба, но они натолкнулись на молчаливый, твердый отпор. Не в торжественном катафалке, а на паре мулов, впряженных в простую фермерскую повозку с высокими деревянными бортами, везли гроб от церкви до колледжа, где состоялся траурный митинг. На мулах, этом рабочем тягле издольщиков американского Юга, которым мало что перепало от автомобильного изобилия их страны. И Эндрю Янг, Джесси Джексон, другие друзья Кинга подчеркнуто оделись в фермерские комбинезоны, ветхо серевшие среди черных траурных костюмов.
Был солнечный день, резкие тени на тротуарах. В тишине позвякивали колеса этой странной, взятой с пыльных проселочных дорог повозки. И в ней лежал гроб, а на бортах ее были дружеские, преданные руки. И такие же руки вели под уздцы лопоухих мирных мулов.
Телекомпании выставили свои посты по всему маршруту. Недреманное телеоко вдруг выхватывало забывших о трауре сенаторов с тренированными, умно-усталыми улыбками, и тогда они, шестым чувством политиков почувствовав себя на телеэкране, покорялись властному контролеру и поспешно стирали улыбки с лиц. Но широким шагом шли за гробом десятки тысяч американцев, приехавших отовсюду в Атланту, чтобы у гроба Кинга бросить вызов расизму.
«Мы преодолеем...» — эта песня летала над колонной, которой, казалось, не будет конца. Этой песней завершился траурный митинг на лужайке колледжа Морхауз. Впервые после марша на Вашингтон в августе 1963 года собралась такая несметная масса борцов за равенство, черных и белых. И, взявшись за руки, раскачиваясь в такт мелодии, они выводили печально, гордо, решительно: «Мы не боимся. Мы не боимся. Мы не боимся сегодня. Глубоко в сердце я верю: когда-нибудь мы преодолеем».
***
Президент Джонсон на 8 апреля назначил было выступление перед обеими палатами конгресса, дав понять, что объявит большую программу помощи неграм. Потом, — когда усмирили гетто, а конгрессмены запротестовали против «спешки», президентская речь была отложена и совсем отменена.
Через неделю после похорон Кинга мне довелось побывать в Вашингтоне. Дымы пожаров уже не заволакивали апрельское синее небо. Войска исчезли, «мятежники» ждали суда либо попрятались. Блюстителей порядка осыпали комплиментами за умеренность. На 14-й улице рухнувшие стены неровными грудами кирпича лежали вдоль тротуаров. Прохожие спешили по своим делам как ни в чем не бывало, погруженные в себя, не оглядываясь на пожарища, на руины. До чего быстро привыкает ко всему «средний американец»!
Через несколько дней после убийства уже сказывалась горькая правота мэра Нью-Йорка Линдсея, назвавшего национальный траур «однодневным зрелищем совести». Время трогательных некрологов «апостолу ненасилия» быстро проходило. Разговор о судьбе гетто втягивался в привычные рамки: стрелять или не стрелять в негров, когда они покушаются на собственность?
Ральф Абернети, преемник Кинга, знал, что лучшим памятником покойному лидеру будет «поход бедняков» на Вашингтон. Приготовления к походу заканчивались, но уже тогда было ясно, что дело не очень ладится и что конгресс, Белый дом и, разумеется, вашингтонская полиция настроены решительно против похода.
Я еще раз навестил Вашингтон во второй половине июня, перед самым отъездом из США. На Арлингтонском национальном кладбище трава пробивалась сквозь неплотные шершавые плиты на могиле Джона Кеннеди и двух его детей. И слева, на склоне холма, уже стоял среди травы скромный белый крестик, пометивший могилу сенатора Роберта Кеннеди, еще не ставшую монументальной. Туристская толпа в небрежных летних одеждах щелкала фотоаппаратами. А по другую сторону Потомака, у подножия мавзолея Линкольна, где сидит, положив длинные худые руки на подлокотники кресла, мраморный суровый дровосек, выросший в президента — освободителя негров, был раскинут палаточный, дощатый, фанерный городок бедняков. Если выйдешь за ограду этого городка к прямоугольному длинному пруду, закованному в гранит, то слева, сверху, на тебя глядит Линкольн, а далеко направо победно парит в воздухе купол Капитолия. Но Линкольн давно молчит, он давно не заступник. А конгресс был гневен на фанерно-парусиновое безобразие, портившее лучший в столице вид.
Когда мы подошли, у пруда, окруженный кучкой репортеров, стоял человек с широким темным лицом, одетый в фермерскую робу. Ральф Абернети. Он что-то говорил журналистам. Их было мало. Городок уже не раз громила полиция, эта сенсация становилась однообразной, к ней теряли интерес. Пикеты бедняков у министерств, депутации, любезно выслушанные министрами, не дали практических результатов. Власти угрожающе требовали сворачивать кампанию, ссылаясь на антисанитарные условия в городке, которые, не дай бог, заразят чиновно-стерильный Вашингтон, и на то, что срок действия разрешения истек. Абернети делал все, что мог, но в его решительности пробивались нотки растерянности. Сказывалось отсутствие Кинга. Не было предполагавшейся массы участников, прежнего динамизма, широкой поддержки со стороны.
Я вернулся в Нью-Йорк и через день, просматривая газету, увидел широкое лицо Абернети за решеткой полицейского фургона. Бедняков разогнали дубинками, их городок разгромили и сожгли. В стремительной пулеметной очереди газетных заголовков два привлекли мое внимание: «Комиссия палаты представителей холодна к призыву Джонсона о жестком контроле над продажей оружия», «Абернети получил двадцать дней; беспорядок в столице уменьшился».
Так кончился поход бедняков...
Преодолеют ли они? Они должны преодолеть. Они не могут не преодолеть. Они преодолеют «когда-нибудь», как предусмотрительно оговаривает их песня.
ЯРОСТНАЯ КАЛИФОРНИЯ
1
— Вася, старик, — кричу я в телефонную трубку, — и еще закажи миллионера.
И слышу хрипловатый, энергичный, насмешливый голос Васи:
— Что, брат, миллионера тебе захотелось?..
Не так уж трудно заказать миллионера, если путешествуешь по Штатам с рекомендательными письмами знакомого редактора «Бизнес уик» и к тому же сам — корреспондент «Экономической газеты», каковым и являлся Василий Иванович Громека. Затем, в Америке, если верить данным федерального налогового управления, девяносто тысяч миллионеров, больше, чем, к примеру, зубных врачей, хотя никто в мире не приучен так заботиться о зубах и улыбке, как американцы. Наконец, я заказываю миллионера из Лос— Анджелеса, из Южной Калифорнии, где этот человеческий подвид плодится, пожалуй, даже быстрее, чем на нефтяных полях Техаса.
Уже несколько недель Василий Иванович в пути — с женой Таней и машиной марки «фьюри», изделием автомобильной корпорации Крайслер. В трансконтинентальном пути. Сейчас он в Техасе и из мотеляв Хьюстоне посягает на смету нью-йоркского корпункта «Известий» методом «коллект колл», то есть телефонного вызова, за который расплачивается вызываемый.
Когда операторша спросила, готов ли я оплатить звонок мистера Громека, я ответил: да, готов!
Не возражаю.
Плачу.
На калифорнийском отрезке своего долгого пути он берет меня третьим в темно-синюю «фьюри» фурию, ярость, благородную, целеустремленную ярость двухсот лошадиных сил.
Сидя за письменным столом в Нью-Йорке, я завидую Васе, который словно дразнит меня звонками из разных городов. Я тоже давно мечтал о таком вот неспешном трансконтинентальном путешествии по Америке. Помешала текучка, беличье вращенье корреспондента ежедневной газеты на орбитах страны, где события догоняют, перегоняют и захлестывают друг друга и людей, призванных следить за ними. Помешала боязнь покуситься на время, которое принадлежит газете. И, что скрывать, обмануло вечное, неразумное, но неискоренимое российское ощущение, что все впереди и некуда торопиться. А теперь позади шесть с половиной американских лет, а впереди — всего лишь месяц, сроки отъезда согласованы, преемник сидит в Москве на чемоданах. Уже несбыточна давнишняя мечта, но лучше что-то, чем ничего, и я с радостью хватаюсь за предложение проехаться по Калифорнии— от Лос-Анджелеса до Сан-Франциско через йосемитский национальный парк и курортный городок Кармел на Тихом океане.
Миллионер, заказанный по телефону, — штришок программы. Без Калифорнии трудно обойтись, если всерьез интересуешься Америкой. Это быстро развивающийся, самый населенный из пятидесяти штатов. Там живет десять процентов всех американцев, и многие из них уверены, что именно Калифорния, а не дряхлеющий Нью-Йорк будет лидировать в последней трети нашего века и первой, как бога за бороду, потрогает век XXI.
2
И вот 21 мая 1968 года — определимся точно во времени — — рейсом номер один компании «Транс Уорлд Эрлайнс» лечу в Лос-Анджелес, Лечу, а не еду — четыре тысячи километров за пять часов. И Америка ли за овалом иллюминатора? Тучки небесные — вечные странники закрыли белесым космополитическим ковром все национальные приметы лежащей внизу земли.
Но в чреве «Ди-Си-8» Америка в двух популярных ее ипостасях комфорта и рекламы. Комфорт скромненький, туристского класса, — чистенько, но тесновато, ног не вытянуть, правый свой локоть удерживаешь, блюдя границу с соседом на общем подлокотнике кресла. Словом, как в Аэрофлоте. Но этого скупо отмеренного комфорта касается дирижерская палочка рекламы и с минимумом затрат приносит максимум психологического эффекта, превращая рядовой комфорт в экстра. Нужно, правда, твое согласие на некую операцию, твое участие, пусть подсознательное, в некоем ритуальном таинстве современного культа сервиса. И вот ты уже в области возвышающих метаморфоз.
Итак, ты летишь туристским классом, и досадный червячок неполноценности нет-нет да и шевельнется в тебе. Какие, однако, пустяки! Легкий сеанс психотерапии, и нет туристского класса, хотя осталось то же тесное кресло и локоть соседа по-прежнему елозит на узкой разграничительной меже. Все, что за шторками первого класса, что было оскорбительным вторым и легкомысленным туристским, стало нейтральным «коуч» — каретой, дилижансом, пассажирским плацкартным вагоном. Странно, но романтично и даже респектабельно. И милый девичий голосок, которому ты заказывал по телефону билет, возвел тебя в пассажиры воздушного дилижанса, а также интригующе подключил к клубу избранных, прошелестев в ухо: «Это будет полет с иностранным акцентом. В пути вас ждет обед из трех блюд и фильм «День злого револьвера».
И вот ты летишь в карете, опытные кучера из пилотской кабины погоняют тысячи лошадиных сил, но этим не исчерпаны приятные метаморфозы, ибо на той же ярмарке тщеславия твой крылатый дилижанс переименован еще и в «пентхауз», а что такое пентхауз, как не мечта миллионов, как не роскошное жилище богачей на самых верхних этажах манхэттенских домов, где лифт для тебя одного и твоих домочадцев, и огромные балконы-солярии, воздух почище, шума поменьше, деревья в кадках под окнами, — те самые деревья в поднебесье, которые смущают людей, впервые задирающих головы перед небоскребами.
«Пентхауз Манхэттена» — фирменная марка рейса, которым доставляет тебя в Лос-Анджелес компания TWA, и это не пустой звук, а почти действительность. Ты желанный гость на некоем рауте: свет в кабине интимно приглушен, золото сладострастно вспыхивает на вечерних туалетах стюардесс, и разве трудно забыть, что золото это снимут и выбросят в мусорную корзину уже в лос-анджелесском аэропорту — оно синтетически-бумажное, одноразовое.
Включайся в эту игру, прикупив за доллар стакан виски с содой. Включайся… И уже развернут в проходе миниатюрный экран, и кинолуч, высветив высокие спинки кресел и затылки впереди сидящих пассажиров, начал предсказанную повесть о дне злого револьвера. Напрягшись четырьмя своими двигателями, прекрасная рабочая машина, переименованная в пентхауз, стремится на запад в ледяных, уже темных высотах, а ногам твоим тепло, над головой плывут раскаленные, кинематографически-красивые пески где-то в Аризоне, недалеко от Мексики, и, утопая в этих песках, два длинноногих бродяги с револьверами потешают тебя кровавыми и глупыми приключениями...
Где же я? В кабине самолета? В манхэттенском пентхаузе? В аризонских песках? Кто я — пассажир, летящий по своим делам и заботам, невольный гость на вечеринке, где мило хозяйничают вот эти, в золоте и с высокими прическами, девушки — покрасивее для первого класса, поплоше для дилижанса, или кинолюбитель — оригинал, смакующийисториюзлого револьвера на высоте десяти и на скорости в восемьсот километров?
И как странно, как кощунственно, черт побери, что меня не увлекает перспективная идея кинопроката в самолете, которая со временем и с известным запозданием придет, я думаю, и в Аэрофлот, а пока здесь, в американском небе, да еще на трансокеанских трассах развивает великую рекламную концепцию жизни как сплошного удовольствия и развлечения? Me потому ли, что этот реактивный кинопрокат сродни громкоговорителю на городской площади или транзистору в руках глупого энтузиаста, убивающего лесную тишину? В дороге, как ни коротка она, хочется по старинке побыть с самим собой, без киноактеров Глена Форда и Артура Кеннеди, и даже без игры в пентхауз. А может, я просто устал от рекламных штучек, пожив в стране, где людей кормят и кормят всяческой, но преимущественно коммерческой, информацией? А может быть, все дело в данном дурацком фильме, в контрасте между вульгарностью вкусов и динамизмом технического прогресса, буднично забросившего кинопрокат в чрево рейсового самолета, — будь иным преобладающий вкус, иным был бы и фильм.
Я сую в кармашек кресла наушники в целлофановом пакетике, принесенные стюардессой, и вынимаю блокнот со старыми записями о Лос-Анджелесе. Не дает, однако, покоя эта пара в серых штанах на фоне красивых желтых песков, слепящего солнца и глухих мексиканских построек. Поглядываю на экран, но не одеваю наушников и мстительно обрекаю пару на немоту. Они беззвучно разевают рты, беззвучно стреляют, выхватывая свои револьверы, — который из них злой? — беззвучно страдают, привязанные к кольям, плашмя распростертые на жгучих песках под жгучим солнцем. По моей воле они все делают молча — спасают от индейцев пленительно беспомощных белых леди с детьми, убивают краснокожих, а потом коварного и тучного злодея мексиканца в сомбреро, а потом даже капрала американской армии и всюду пока выходят сухими из киноводы среди пустыни...
В старом блокноте мало записей о Лос-Анджелесе.
В апреле — мае 1962 года мы с товарищем пересекли Америку поездом из Нью-Йорка до Сиэтла, где открывалась международная выставка «Век XXI», а потом спустились южнее — в Портленд (штат Орегон), Рено (штат Невада) и в Сан-Франциско и Лос-Анджелес. За три дня пути в Сиэтл из-под стеклянного купола полутораэтажного «наблюдательного вагона» открылось больше, чем сейчас за пять реактивных часов. Поражали и ухоженные поля Айовы, добротные постройки, церковные маковки силосных башен и пустынное безлюдье плоскогорий Вайоминга, опровергавших традионное представление о сплошь обжитой, густо заселенной исверхиндустриальнойстране. В захолустном городишке Грин-ривер пассажиры чуть ли не с подножек прыгали в поджидавшие их автомашины, а со страниц, местной газетки несло глухой, хотя и самоуверенной тоской. Листая старый блокнот, я вспоминал, как сильна была во мне наивная и, конечно, пристрастная тяга механистически сравнивать все и вся. Америка подавляла множественными знаками превосходящего технического прогресса и материального изобилия, но тем зорче и радостнее я фиксировал области нашего лидерства, записывая, например, что по четкости железнодорожного движения мы опередили американцев — поезда все время опаздывали, и игнорируя диалектику капиталистической конкуренции, отбросившей железную дорогу во вчерашний и даже позавчерашний день рывком дешевых и маневренных автомобильных перевозок.
На Лос-Анджелес выпало два облегченно-туристских дня перед возвращением в Нью-Йорк. Привечал нас Совет международных дел — общественная добровольная организация с чересчур громким именем и деловым гостеприимством для иностранцев-транзитников, решивших мельком поглазеть на местные диковины. Чем был для нас Лос-Анджелес? Жалким соперником обаятельного Сан-Франциско. Безвестным и безликим городом, приютившим знаменитый Голливуд. И так же, как в Каире ездят к великим пирамидам Гизы, так мы поехали к «Китайскому театру», где с конца 20-х годов на плитах перед входом увековечивали в бетоне отпечатки рук, туфель и ботинок голливудских кинозвезд — экстравагантный, уже вышедший из моды, недолговечный способ расчеркнуться в истории. Доброжелательная дамочка из совета повезла нас и в Биверли-Хилс— городок-оазис на тридцать пять тысяч человек, на зеленых холмах которого некогда водились бобры (Биверли— Хилс Бобровые холмы), а теперь — кинозвезды, телесветила и миллионеры другого профиля. Для нашей дамочки их особняки были музеями идеально счастливой жизни. Испросив разрешения у прислуги знакомой кинозвезды, по каким-то делам временно отлучившейся из своего жилища, она провела нас через комнаты, гостилые, спальни, кухню к бассейну. В богатом доме роскошь щеголяла легкостью, обилием света и стекла. Наша дама завидовала своей кинозвезде бескорыстно, молила нас о восхищении, и мы не поскупились на восхищение, а также на утешения, когда в старом «бьюике» она привезла нас на чашку кофе в свой дом, стократно извинившись за его скромность, хотя и ее дом был весьма недурен по нашим стандартам.
На живописной улочке Олвера, в мексиканском районе Лос-Анджелеса, вечером было людно и хорошо. Американцы обожают экзотику, а там экзотики было вдоволь и под рукой — экзотики кустарных изделий и острой, наперченной пищи в стране индустриального потока и пресных «хэмбургеров», экзотики сомбреро, кастаньет, плетеных корзинок, прекрасных народных песен и танцев. Экзотики сердечности и простодушия. Американцу нравится говорить «амиго» (исп. — друг), отрекаясь на пару часов от сухого «мистер». А когда гитарист со смуглым лицом и иссиня-черными волосами, он же конферансье и знаток всемирного репертуара, узнал, что в его ресторанчике, остужая острую пищу мексиканской текилой, сидят два амигос из России, грянуло «Эй, ухнем!», и нам в первомайский вечер стало весело в Лос-Анджелесе, не подозревавшем о празднике.
Запомнился еще один эпизод, но другого порядка, — визит в лос-анджелесскую штаб-квартиру «Общества Джона Берча». Наши новые знакомые из Совета международных дел не знали адреса берчистов, считая их шумливой, но никчемной и незначащей группкой экстремистов. После долгих расспросов мы обнаружили адрес простейшим путем — в пухлой телефонной книге, которыми снабжены все номера всех отелей и мотелей Америки. Помещение на улице Серана, 618, было невелико и пусто. На столе и стеллажах литература— двадцать выпусков берчистского издания «Американское мнение», которое обличает коммунистов, либералов, Африку, Азию, Латинскую Америку и многое-многое другое. В книжном шкафу красовались за стеклом портретик невзрачного капитана Джона Берча, именем которого названо общество, и непременный звездно-полосатый флаг — флагу-то присягают все, от крайне правых до крайне левых. «Голубая книга» — «Майн кампф» президента общества, кондитерского фабриканта Роберта Уэлша — голубела лоснящимся переплетом.
Во второй комнате болтала по телефону молодая особа, довольно привлекательная. Набрав брошюрок, мы подошли к ней, и когда она повесила трубку, мой товарищ, не тратя времени на психологическую подготовку, сказал: «Может быть, вас это удивит, но мы советские журналисты». Это удивило ее, да так, что багровые круги пошли по лицу Жаннет Маклоски, любимой дочери мелкого бизнесмена из Колорадо, сидевшей здесь за столом не ради долларов, а по призванию. Но никогда не преуменьшайте выдержки американца, особенно американца, который по роду своих занятий общается с прессой. Жаннет Маклоски быстро справилась с волнением, хотя прелестный майский полдень обрушил на нее колоссальную проблему: как перепрыгнуть от теоретической ненависти к врагам к конкретной ненависти к двум молодым, любезным, приличным, что называется, людям, не внушающим особого страха? В жизни своей Жаннет лишь раз видела живую американскую коммунистку, да и ту мельком.
Тем не менее, не забывая улыбаться, она бесплатно нагрузила нас полным собранием берчистской литературы, а также «Коммунистическим манифестом» в издании «Общества Джона Берча».
— Мы изучаем тех, против кого боремся, — сказала Жаннет. — Может быть, и вы чему-нибудь научитесь из наших публикаций.
На том мы и расстались — не только с Жаннет Маклоски, но и с Лос-Анджелесом, потому что спешили к самолету. Мы мчались по улицам, по автострадам Голливуд-фривей и Харбор-фривей, а за нами, меняясь местами, выскакивая из поперечных улиц, закладывая сложные виражи, шли три машины с агентами ФБР, и, достоверности ради, я записал номера двух из них. В машинах было шесть человек, и каждый по профессиональной натасканности на крамолу и рвению «охотников за ведьмами» годился в наставники молоденькой берчистке: уходя в отставку, штатные сыщики частенько становятся активистами и агитаторами «Общества Джона Берча»...
С этим-то почетным эскортом мы неслись в аэропорт, довольные, что поездка благополучно завершилась и что к вечеру будем в Нью-Йорке со своими семьями, а над автострадами струилась майская жара и молодые люди в одних трусах, в открытых спортивных машинах напоминали двум спешащим иностранцам, что они ничего не вкусили от прелестей калифорнийской жизни, что это благословенный юг, что рядом Тихий океан и знаменитые пляжи Санта-Моника.
В Нью-Йорк летели самолетом компании «Америкэн Эрлайнс». Киносеансов в воздухе еще не было, а стюардессы не перевоплощались в хозяек манхэттенских пентхаузов. В рекламном буклетике мистер Смит, президент «Америкэн Эрлайнс», завлекал пассажиров примитивной по нынешним временам, слишком лобовой лестью. Излагая философское «кредо» компании по отношению к ее клиентам, он писал: «Пассажиры обладают интеллектом, ибо только умные и прогрессивные люди пользуются воздушным транспортом». Рекламная фантазия не шла дальше устных аттестаций стюардесс, прошедших шестинедельные спецкурсы, после которых они могли «даже облегчить вам процесс рвоты», но — лишь в силу занятости и уплотненности рабочего времени — не брались кормить вашего младенца и менять ему пеленки. «Стюардессы должны быть привлекательными и интеллигентными, — сообщал мистер Смит. — Вес от ста сорока до ста пятидесяти фунтов, рост от пяти футов трех дюймов до пяти футов девяти дюймов, возраст от двадцати до двадцати шести лет, хорошее здоровье, хорошая фигура, незамужние».
Напоив и накормив пассажиров, очаровательные стюардессы «Америкэн Эрлайнс» сидели в хвосте, возле уборных, излучая навстречу спешащим облегчиться улыбки, разученные на спецкурсах...
Между тем в «Пентхаузе Манхэттена» день злого револьвера близился к концу. И, спрятав блокнот, я с удивлением вижу, что не к «хэппи-энд» катится история, а к трагической развязке. Злой-то револьвер у того бродяги, роль которого играет опытный киноковбой Глен Форд. И когда вдвоем они все-таки одолели пустыню и пришли в маленький пыльный городок, его товарищ (известный драматический актер Артур Кеннеди) решил убить Форда. Но в последнеемгновениесам был сражен пулей из злого револьвера. Кеннеди был сражен и квалифицированно прокрутился на городской площади, вскинулся в предсмертномвздохе, затем первоклассно согнулся и финально рухнул, откинув длинные ноги в походных бутсах.
Так пассажиры скоротали полтора часа и тысячи полторы километров, и не успели Артура Кеннеди протащить, голубчика, в пыли за длинные ноги сквозь невозмутимую толпу на площади кинематографического городишки прошлого века, как под крылом нашего «Ди-Си-8» феерическими электроплитками (если вспомнить метафору Андрея Вознесенского) заплясали огни вечернего Лос-Анджелеса 1968 года, — бегущие огни автострад, неоновое ритмичное мигание реклам и вывесок, и свет жилищ, и подсветка домашних бассейнов для плавания. Ослепительный прожектор самолета добавил свое в это пиршество, и среди сонмища огней пилот без промаха нашел синие приземистые фонари, окаймившие мрак посадочной полосы, и мягко посадил машину на исчерченный тяжелыми шасси бетон аэродрома, пропускающего в год пятнадцать миллионов пассажиров, и, покачав нас в поясных ремнях, как к домашнему гаражу, подрулил к тому району аэродромного комплекса, где всюду сияли буквы TWA, сообщил местное время и погоду, поблагодарил нас за то, что мы прибегли к услугам TWA, и, попрощавшись, попросил не забывать три магические буквы, когда нужда или охота снова позовут в воздух.
А буквы множились, закрепляясь в памяти, — на боках багажной тележки, подскочившей к грузовому люку, на карманах, спинах, шлемах рабочих в белых полотняных комбинезонах, на гармошке раздвижного коридора, который четырехугольным жерлом надвигался на открывшуюся дверь самолета. И, сказав гудбай двум девушкам в золотых платьях, устало доигрывавшим у двери роль хозяек, я шагнул на ковер коридора-гармошки под неведомо откуда льющуюся негромкую, мелодичную, нежно-успокоительную музыку, которая внушала: в этом будничном путешествии не было, как ты видел, ничего страшного, но, если ты все-таки переволновался, прислушайся, стряхни напряжение, ведь ты на земле и, хотя, увы, выходишь из-под нашей опеки, мы надеемся, что все у тебя будет ладиться, все будет так жеспокойнои безопасно, как в небе между Нью-Йорком и Лос-Анджелесом.
После предпосадочного запрета первая, земная, сладкая сигарета. Лента транспортера сбрасывает чемоданы на медленно вращающийся широкий металлический круг. Вот и мой желтый чемодан — некогда элегантный, купленный перед той поездкой в Сиэтл, а теперь с бахромой на всех четырех углах. Громкий смех, поцелуи и тумаки каких-то воссоединившихся друзей. Завидно. А ты один, лишенный опеки TWA и еще не определившийся на месте, где когда-то был и где, однако, всевнове, — настороженный чужой человек. Ничего страшного, никаких не ждешь ты провокаций и покушений, не замечаешь даже скользящего профессионального взгляда — не встречает никто из тех парней, которые в прошлый раз провожали чуть ли не до трапа. Но есть-таки, не уходит это чувство чужого.
Впрочем, где-то среди моря огней, которое открылось с борта скользившего вниз самолета, должен быть один дружеский огонек. И ты берешь такси и говоришь молодому таксисту из мексиканцев: «Бульвар ЛаСьенега, 1775 Саут». Такси вливается каплей света в вечернюю таинственность автострад и через миллионы других частиц света несет свою каплю к сине-красному неону мотеля «Аннее», к вывеске, которая сжатым для автомобилиста языком сообщает о «свободных комнатах, ТВ, фоне (телефоне), подогретом бассейне — верх комфорта по умеренным ценам».
Мотель «Аннее» рядом с Биверли-Хилс мой коллега облюбовал, еще будучи в Техасе: он путешествует по-американски — с путеводителями «Трех Эй» (ААА — Американская автомобильная ассоциация), в которых содержатся все необходимые сведения о всех мало-мальски приличных отелях и мотелях практически всех американских городов. Кроме справочника ААА, Васе пришлось изучать и карту Лос-Анджелеса — это открытый город, в котором, однако, много районов, закрытых для совграждан. Там передвигаешься с оглядкойнакарту. Биверли-Хилс открыт полностью. В особняках на прелестных Бобровых холмах есть, конечно, свои секреты, но не те, что на авиазаводах и ракетных базах, которыми нашпигованы графство Лос-Анджелес и Южная Калифорния.
Вот он, искомый скромненький мотельчик, высунув* ший неоновые буквы «Аннее» над въездом на тесную парковку для машин постояльцев. Старичок в дежурке отвечает, что да, пара со странной фамилией уже прибыла и что соседний номер заказан для человека с не менее странной фамилией. Старичок не сверяется по документам. Заполнив коротенький бланк и получив ключ, пересекаешь асфальтированный автозагончик, замечаешь в темноте «фьюри», — и по лестнице на гале* рею второго этажа, чемодан и портфель у двери своего номера, нетерпеливо стучишь в соседний, откуда хрипловатый басок откликается по-русски: «Это ты, брат?»
Вася в двери — тощий, с живыми глазами, утонув* тими в энергичных морщинках, насмешливый и только что из душа — в резиновых шлепанцах на босу ногу, с влажными кудрями. Только что они отмахали — весь день в пути — четыреста миль по невадской и калифорнийским пустыням через пески, какие я видел на крохотном экране над темной Америкой, под таким же раскаленным солнцем, но без злого револьвера, а с бесконечной искусительно-прекрасной лентой дороги, над которой стекленело марево, такое же, как воздушный след за крыльями реактивного самолета, включившего двигатели и покатившего к стартовой полосе...
И на стол в своем номере для начала ставлю бутылку охотничьей водки и банку сосисочного фарша — то немногое, чем могу утешить коллегу, истосковавшегося по отечественному продукту в дорожных кафетериях Америки.
3
На следующее утро, едва мы успели навестить закусочную на углу, управиться с омлетом, тягучим, как спагетти, и перелистать самые стоящие из полутора сотен страниц пухлой будничной «Лос-Анджелес тайме» (в воскресном выпуске этой процветающей газеты не меньше пятисот страниц), как к мотелю «Аннес» подкатил полуспортивный приземистый «мустанг». Из него вышел мужчина среднего роста, лет сорока с лишним, по-молодому легкий и верткий, с острым, будто слегка обугленным лицом — Том Селф, заведующий отделением «Бизнес уик» в Лос-Анджелесе, наш главный гид и one— кун. Через пять минут мы были друг для друга Томом, Василием, Станиславом, без фамилий и приставок ^мистер», — — приятелями, связанными одним делом. (К концу первого дня мы поняли, что нам повезло. Том был не только пробивным корреспондентом с немалыми связями, но и свойским, приятным парнем, не жалевшим времени, крутившимся с нами с утра до вечера.) И первым делом Том, разумеется, вытащил из кармана пиджака сложенный вчетверо листок бумаги — нашу программу. В бумаге значился и миллионер, и все другое, заказанное по телефону. Солнечное утро манило на бульвар Ла Сьенега, но программа диктовала спешку и скорость.
Раз согласился жить по закону американской деловитости, пеняй на самого себя: твой день расчертят так, что не вырвешься, а пешие прогулки, праздношатание по незнакомому городу — блажь, на взгляд деловых людей. Мы покорно уселись в «мустанг» и понеслись, оставив Тане бульвар со звучным именем Ла Сьенега.
Мы выскочили на автостраду. Том прибавил газу и перевел машину в левый, самый скоростной ряд. «Мустанг» зашуршал шинами по ребристым бугоркам, которыми на лос-анджелесских автострадах обозначены разделительные линии. Машины шли по четыре ряда в обе стороны. Нью-йоркских предупреждений о максимуме скорости не было, а минимум был в пятьдесят миль, то есть восемьдесят километров.
И на огромных зеленых щитах — указателях съездов, въездов и развязок замелькали названия соседних городов, как некий поминальник католических святых, доказывавший, что первыми из европейцев Калифорнию осваивали францисканские монахи: Сан-Фернандо, Сан— Габриэль, Сан-Бернардино, Сан-Диего, Санта-Ана, Санта-Моника и т. д. Но не оговорился ли я насчет соседних городов? Мы пересекли границу Лос-Анджелеса, въехали в другой город, но не было между ними ничего похожего на сельскую местность, продолжался тот же городской пейзаж, мелькал справа и слева — с домами, фабричными корпусами, стальными плетениями нефтеперегонных заводов, бензостанциями, торговыми комплексами.
Тянулся и тянулся один нескончаемый город: мегалополис — многоград.
Так и пошло. После поездки в Санта-Монику, где находится «РЭНД корпорейшн», снова на автостраду— фривей, снова скорость в семьдесят миль, — и на свидание с миллионером Генри Синглтоном в «Сенчури сити». Снова на фривей, и конец миль в тридцать — на нефтеперегонный завод компании «Атлантик Ричфилд». Снова на фривей — и в оффис Тома в центре города.
Четыре дня были сумасшедшие фривеи и разные оффисы, а когда график нашей поездки, утвержденный госдепартаментом, продиктовал разлуку с Лос-Анджелесом, мы простились с веселым Томом и, вспомнив о Тихом океане, пронеслись вдоль берега, наспех ловя йодистый, горько-освежающий запах, и федеральная дорога 27, словно катапульта, забросила нас назад, в глубину континента, за четыреста миль от Лос-Анджелеса. И только там в мирном селеньице Фиш-кэмп и под секвойями йосемитского парка застопорилось время, и, прокрутив в памяти эти сумасшедшие дни, я словно похлопал себя по карманам: а не забыл ли чего?
Забыл чуть ли не главное — посмотреть Лос-Анджелес самыми надежными в мире глазами пешехода. Город мелькал за окном машины. Как и краткость знакомства, этот взгляд из «мустанга» и «фьюри» подрывает доверие ко мне у дотошного читателя, который любит не только все осмотреть, но по возможности и ощупать. Однако у меня есть союзники-лос-анджелесцы, воспринимающие свой город с колес. Не следует ли и заезжему человеку взглянуть на Лос-Анджелес так же, как смотрят его жители?
Как известно, в маленьких и не очень маленьких городах автомобильной Америки пешеход еще с конца двадцатых годов вытесняется как анахронизм; за пределами деловых и торговых центров тротуары зарастают травой или вообще отсутствуют — пешеходные дорожки не нужны, люди переместились на мостовые, в машины. Но в таких городах-гигантах, как Нью-Йорк и Чикаго, в таких «компактных» городах, как Сан-Франциско, жители еще не разучились ходить пешком, по тротуарам, хотя бы потому, что негде поставить машину, платные автостоянки дороги, а общественный транспорт довольно развит. Среди крупных городов Лос-Анджелес, третий по населению, — исключение, Пешеход там — большая редкость.
Так что же дурного в том, чтобы смотреть Лос-Анджелес по лос-анджелесски? Свидание с миллионером? Нырнули в подземный гараж «Сенчури сити» и прямо из подземелья поднялись на «музифицированном» лифте в оффис на семнадцатом этаже. Нефтеперегонный завод «Ричфилд Атлантик» осматривали из директорской машины, с самим директором за рулем, пешком прошли лишь в помещение пульта управления, ибо машина не проходила в дверь. Перед университетским городком легкая застекленная будка пропускного пункта. Университетский полицейский, чертя карандашом по карте— схеме, объясняет, как проехать к нужному зданию, где оставить машину. На бульваре Ла Сьенега подкатываешь под козырек ресторана, ключ — бою в фирменной накидке, он позаботится о машине, отведя ее на стоянку для гостей, а когда пообедаешь, подаст к входу.
Правда, в Диснейлэнд мы на пару часов разлучились с «мустангом» Тома, постаравшись покрепче запомнить ряд и место на огромной стоянке на тысячи машин. Том Селф страдал. Предощущая долгую ходьбу на автомобилизированных ногах, захватил пару разношенных легких ботинок.
Потешное царство, основанное известным Уолтом Диснеем на месте апельсиновых рощ в графстве Ориндж, ежегодно принимает пять-шесть миллионов посетителей, по большей части детей, — надо видеть счастливые лица девчонок и мальчишек, настроившихся на встречу со всяческими чудесами. Дисней умер несколько лет назад, но его царство живет и стоит около ста миллионов долларов: помимо Диснейлэнд — киностудия, выпускающая мультипликационные и другие фильмы, корпорация «аниматроники» — своеобразной индустрии, воспроизводящей «живой мир» — механические имитации животных и людей, от динозавров до краснокожих индейцев и карибских пиратов. Диснеевская аниматроника стала именем нарицательным для ловкой, красивенькой и дешевой подделки под живую природу.
Между прочим, как рассказывал Том Селф, в Диснейлэнд приезжают не только развлечься, но и в деловые командировки, за опытом crowd management — управления толпой. Умение максимально быстро и организованно пропустить десятки тысяч людей немаловажно в век массовых зрелищ и больших людских скоплений. Очереди, оказывается, есть научные и ненаучные. Даже не зная теории, нетрудно догадаться, что научно организованные очереди — это такие очереди, которых пока нельзя избежать, но зато можно заставить быстро двигаться, экономя время и нервы стоящих. Ненаучные очереди не нуждаются в характеристике и, увы, слишком хорошо нам известны. Простейший пример, когда труд продавца за прилавком организован, как и десятилетия назад, продукты не расфасованы — роскошь, которая в Штатах доступна лишь магазинам, рассчитанным на гурманов-богачей, — а допотопные кассовые аппараты не обучены автоматически выводить сумму выбитого и сдачу (что давно делают их собратья в Америке), заставляя кассиршу щелкать на допотопных счетах и расходовать на каждого покупателя в три-четыре раза больше времени, чем в очереди рациональной.
В «Пещеру карибских пиратов» стояла современная очередь. Огромный хвост быстро втягивался в движущийся между двумя металлическими барьерами ряд людей. Их были сотни, но не более чем через двадцать минут мы сели в лодку и ринулись по искусственной подземной реке, в брызгах перекатов — брызги были натуральными, — в могильной прохладе, обеспеченной «эр кондишенами». Были и лианы, и сталактиты, и тропические ароматы, каркали разные какаду, громоздились обломки потерпевших крушение кораблей, тусклым блеском отсвечивали человеческие черепа, кости и вполне комплектные искусственные скелеты, а кованые сундуки, раскрытые настежь, вспыхивали грудами жемчугов и бриллиантов. И пьяные, одноглазые пираты восседали на винных бочках, размахивая пистолетами и кривыми саблями, — они были так похожи, так близко к скользящим лодкам, что даже взрослые забывали, что это всего лишь шедевры аниматроники...
Но вернусь к лос-анджелесским впечатлениям. У Москвы есть Кремль, у Нью-Йорка — 102-этажный «Эмпайр стейт билдинг», в Афинах — Акрополь, в Париже — Эйфелева башня, в Сан-Франциско — мост «Золотые ворота». Какой отличительный знак у Лос— Анджелеса?
Уилшир-бульвар? Этот центральный проспект, широкий, нарядный, заставленный громадами банков и корпораций, известен на Западном побережье США так же, как на Атлантическом — нью-йоркские Пятая авеню или Медисон-авеню. Иметь здесь контору престижно, земля по дороговизне уступает лишь манхэттенской. Но нет, это не символ Лос-Анджелеса.
Но, может быть, Голливуд? Может быть, но только для заезжих чудаков, живущих инерцией давних представлений. Лос-анджелесцы отвергают этот символ, не смешивая жизнь с кинематографом. От своих гостей они ждут неизменного вопроса о Голливуде, чтобы ответить на него со снисходительной улыбкой. Золотой век Голливуда был короток и уже кончился, а Лос-Анджелес, самый быстрорастущий из крупных американских городов, считает себя на «ты» с будущим. По населению (три миллиона в собственно Лос-Анджелесе) он стоит на третьем месте после Нью-Йорка и Чикаго. По объему промышленной продукции обогнал Чикаго еще в 1964 году. Впереди один Нью-Йорк, и столица Южной Калифорнии теснит «имперский» город, наступая ему на пятки. Что такое на этом фоне некогда популярные знаки голливудской «мемориалии» — сохраненные в бетоне отпечатки ног кинозвезд и имена «великих» на плитах Голливудского бульвара? Физически Голливуд в лос-анджелесских дебрях столь же незаметен, как речка, давшая имя городу. Экономически он уцелел, вступив младшим партнером в унизительную сделку со своим злейшим врагом — телевидением, приспособив свои павильоны и рабочую силу для производства телешоу и телефильмов. Этически его фальшь и вульгарная красивость, потакание дешевому вкусу развенчаны, и не случаен феномен «независимого кинематографа», возникший в последние годы.
Нет, не годится Голливуд в символы Лос-Анджелеса.
Так, может быть, «Сенчури сити» — «Город столетия», о котором много говорят, который любят показывать? По плану этотмикрогородстоимостью в полмиллиарда долларов будет состоять из 28 административных зданий, 22 жилых, отеля на восемьсот номеров, большого торгового центра. «Сенчури сити» к моменту нашего визита был в основном построен — элегантный прообраз тех городов будущего, которые обычно манят лишь в чертежах. Карандашные силуэтики людей там уже ожили и засновали по магазинам на изящной внутренней площади, украшенной фонтанами и абстракциями скульптур. Нечто вроде лос-анджелесокого варианта Нового Арбата.
Он называется «Городом столетия», хотя сама история «Сенчури сити» предостерегает от панибратства с будущим. Совсем недавно владельцем земли, на которой стоит этот микрогород, была кинокорпорация «Двадцатый век — Фокс», считавшая, что именно кинематографу принадлежит XX век. Она не догадывалась, какой он долгий, этот век технического прогресса. Железнодорожные вокзалы во многих американских городах сражены аэропортами, а огромные, роскошные кинотеатры ветшают полупустыми, ибо любители зрелищ сидят на диванах у семейных телеэкранов. «Двадцатый век-Фокс» занялся широкоэкранными супербоевиками на библейские сюжеты, но дела не поправились. Пришлось торговать землицей, запасенной впрок, и удачливая алюминиевая корпорация «АЛКОА», купив у киномагнатов двести шестьдесят акров земли, соорудила теперь свой «Сенчури сити». Но и он — лишь штрих Лос-Анджелеса.
Недавно создали великолепный комплекс «Мюзик— сентер». Раздосадованные давнишними упреками в том, что лос-анджелесцы — вульгарные бизнесмены без вкуса и любви к искусству, богатые меценаты вложили в «Мюзик-сентер» миллионы. Примечательный и не единичный факт, говорящий о тяге к культуре в прагматичной стране. Это одна из последних, но отнюдь не главная достопримечательность Лос-Анджелеса.
Однако довольно загадок. Символа Лос-Анджелеса не найти среди его домов, улиц, архитектурных комплексов. Я согласен с теми, кто видит символ в знаменитых freeways — в дорогах. Странный для города символ, но необычны эти дороги, необычен сам город, необычен и век, в который заглядывает он первым в Америке. Это мощные жгуты фривеев фотографируют с воздуха, когда хотят передать зрительный образ Лос-Анджелеса. По главной лос-анджелесской достопримечательности ездят миллионы людей, она ложится под колеса миллионов автомашин...
4
Имя Лос-Анджелесу дал францисканский монах отец Креоли. Он прибыл в эти некогда бездорожные и глухие места с испанской экспедицией Гаспара де Портола, осваивавшей тихоокеанское побережье Северной Америки во славу католического Иисуса Христа и на страх индейцам. Справочники сообщают, что 2 августа 1769 года отец Креоли окрестил протекавшую возле лагеря речку длинно, велеречиво и умиротворенно: Рио де Нуэстра Сеньора Ла Рейна де Лос-Ангелос (в укороченном русском переводе — река Королевы Ангелов).Если бы вызвать длиннорясого францисканца с небес, покатать на полицейском вертолете над фривеями и опустить на нынешний сумасшедший хаос Лос-Анджелеса, он, во-первых, вряд ли нашел бы свою речку среди скопищ домов, автомашин и автострад и, во-вторых, наверняка отрекся бы от своего крестника как от наваждения дьявола, хотя миссия его завершена потомками успешно — от индейцев не осталось и следа, а Лос-Анджелесом в общем-то правят поздние христиане.
Нью-Йорк — не самый медлительный город. Когда в человеке еще живет нью-йоркский темп, Москва кажется оазисом спокойствия. А Лос-Анджелес поражает темпом даже в сравнении с Нью-Йорком. Он потерялся среди своих дорог, очерк о нем «связать» трудно.
Но чем труднее рационально подытожить его, тем более дорожишь одним сквозным и связующим все ощущением — ощущением скорости и темпа, бега мощных машин, освобожденных от пут светофоров. И еще одно ощущение — как будто тебя, помимо твоей воли, включили в неохватное, равное стихии, механически быстрое движение тебе подобных. Куда вывезет эта стихия?
О Лос-Анджелесе можно, конечно, рассказать статистикой. Но цифры, хотя к их помощи придется прибегнуть, — мертвы, если они отражают действительность другую, незнакомую. Читателю трудно соотнести их со своим опытом.
Не ради красного словца пришли мне на ум две метафоры. Люди слились со своими машинами. Люди на фривеях, как кентавры — не мифические, но необыкновенные. Вот они несутся и сзади, и спереди, и по бокам от тебя, нагнув гривы голов, нависнув над баранкой, слившись с корпусом машины, выдвинув вперед щит ветрового стекла. Но если мифический кентавр был как бы на грани между животным и человеком, как бы перерастал в человека, отделяясь от животного, то кентавр лос-анджелесский уже «перерастает» человека. Во что?
И другая метафора, рожденная фривеями. Уже через день-другой ощущение перманентной скорости так пропитывает тебя, что, кажется, совсем не удивишься, увидя за следующим плавным виражом фантастический космодром с ракетой, нацеленной в зенит, и — ты вполне подготовлен к этому чуду — влетишь, не замедляя движения, в космический корабль, а все остальное будет лишь деталью, не новым качеством, а лишь количественным приращением до второй космической скорости. И растворишься во Вселенной. Распылишься. Атомизируешься… Во имя чего?
Небо отца Креспи, нависшее над безвестной речкой возле странных индейских вигвамов, было низким, недвижным голубым оводом. А нынешние его земляки, чудится, уже оттренированы для космических высот и далей, и дело не только в том, что неподалеку собирают космические корабли и лунные модули.
Однако не растерялся ли я? Допускаю. Но растерянность не скрывают и старожилы — растерянность восторга, неприязни, даже испуга и непременного удивления.
— В три ночи у нас на дорогах так же оживленно, как в три дня, — слышишь от них. И в интонации тревожная гордость от причастности к особому, неусыпному отряду человеческой расы.
Через знакомых и в книжных магазинах я искал книги о Лос-Анджелесе. Есть справочники, экономические доклады, но мне так и не удалось найти книг, которые пытались бы подытожить город в его человеческих, в психологических аспектах. Книга журналиста Джона Чэпмена, изданная в 1967 году нью-йоркским издательством «Харпер энд Роу», — едва ли не единственная, хотя и не полностью удачная попытка такого рода. «Невозможный Лос-Анджелес» — название этой любопытной книги, по-американски набитой фактами, сенсациями, курьезами и персонажами. Incredible — это можно перевести как невероятный, неправдоподобный, пи с чем не сравнимый, невозможный. Так не без кокетства родители говорят о ребенке — сорванце, но и баловне.
Книга посвящена памяти другого лос-анджелесского патриота — Макса Шумахера. Опытный военный летчик, по выходе в отставку он занялся необычным делом. Каждый день с семи утра стрекозой висел в вертолете над пульсирующими фривеями, засекая пробки, аварии и катастрофы и через одну из местных радиостанций сообщая лишенным обзора автомобилистам о том, что их поджидает. Это была не полицейская обязанность, а частный бизнес и заработок Шумахера. Один из пионеров вертолетного патрулирования автострад Америки, пастух автомобильных стад, влюбленный в калейдоскопы фривеев, он погиб, неся службу над ними.
Но что же, конкретнее, фривеи, этот вещественный и символический образ Лос-Анджелеса? Freeway — свободный путь. Свободный от светофоров и других ограничений скорости. Свободный также от будочников, которым автомобилист протягивает из окна остановившейся машины свои центы, а то и доллары, от металлических сеток-автоматов, которые надо ублажить четвертаком, чтобы зажечь зеленый разрешающий глаз. Фривеи бесплатны — в отличие от многих американских автострад. Бесплатны в томпрямомсмысле, что за езду по ним не надо платить, — за них платят налогами на дорожное строительство и на бензин.
С точки зрения строителя, это весьма фундаментальные, первоклассные бетонированные автострады средней ценой в три миллиона долларов за милю (бывает и дороже фривей между центром Лос-Анджелеса и городом Санта-Моника обошелся по двенадцати миллионов долларов за милю). Стоимость строительства покрывается из бюджета штата Калифорния, за счет федеральных ассигнований, автомобилистами, платящими налог в шесть центов с каждого купленного галлона бензина, а такжезасчет других специальных налогов.
Лос-анджелесские фривеи не уникальны — по добротности, качеству, ширине у них много соперников в стране, которую не удивишь фривеями, хайвеями, тернпайка— ми, экспрессвеями и проч. Многие американские города продуваются сквозняками бессветофорных автострад. Но нигде, пожалуй, фривеи не вторгаются так лихо и свободно в пределы большого города, нигде не задают так властно тон, нигде так не хозяйничают.
Примером пояснить это трудно, так как у нас пока нет таких автострад. Но для наглядности представьте, предположим, Садовое кольцо в Москве. Удлините его до восьмисот километров (к 1980 году протяженность фривеев в графствах Лос-Анджелес, Вентура и Ориндж составит две с половиной тысячи километров, на всю систему ассигновано 5,2 миллиарда долларов). Разрежьте его на неравные отрезки и, сочленив их мощными, взлетающими или ныряющими под землю развязками, пустите на все четыре стороны света.
Уберите с этого американизированного Садового кольца светофоры, а скорость в 70 миль (112 км) в час пусть будет рядовой скоростью. Сметите, сломайте, выровняйте подряд все, что мешает стремительному рывку фривея в пространство, отодвиньте уцелевшее подальше от него, образовав широкую зону отчуждения, — при строительстве 27-километрового фривея Санта-Моника за компенсацию в 95 миллионов долларов уничтожили 4129 жилых домов, банков, предприятий, церквей, магазинов и т. д.
В центре вместо резервной полосы соорудите металлические барьеры, задача которых принять на себя удар потерявшей управление машины и не дать ей врезаться во встречный поток — худшая из возможных катастроф, а по обочинам — такие же барьеры и металлические сетки, через которые не перелезет расшалившийся ребенок или неразумная собака; взрослому и мысль не придет ступить на фривей. Свободный путь абсолютно свободен от всего живого, не помещенного на колеса.
Эту бетонную плавную реку шириной в семьдесят метров разлинуйте на восемь рядов — по четыре в каждую сторону.
Дайте фривеям с десяток звучных названий соседних городов и графств! Санта-Моника, Вентура, Пасадена, Сан-Диего, Харбор, Лонг-Бич, Голливуд и т. д.
И, наконец, набросьте мощную сетку этих артерий на небольшую часть Южной Калифорнии. Площадь графства Лос-Анджелес — десять тысяч квадратных километров. Иа этой площади собственно Лос-Анджелес царит почти над сотней младших братьев-сателлитов, над хаотичным конгломератом городов, городков и городишек.
Все так переплетено, что и старожилы не разберут, где кончается один город и начинается другой. Границы их к тому же причудливы. Биверли-Хилс, например, считается городом, хотя со всех сторон окружен Лос-Анджелесом.
Известно ошутливомэксперименте одного сан-францисского журналиста, недоброжелателя Лос-Анджелеса. Тот целый день носился по фривеям, проезжал Бел-Эр, Брендтвуд, Санта-Монику, Посадену, Энчино (города в окрестностях Лос-Анджелеса) и, подводя итог мстительному эксперименту, сообщил: «Но я так и не видел Лос-Анджелеса». Диковинный город — фривеи, соединяя его с городами-сателлитами, одновременно рассекают и дробят, превращают в некую «придорожную автостоянку».
На «стоянке» живет три миллиона человек, а в Большом Лос-Анджелесе, то есть во всем этом мегаполисе— конгломерате, — семь миллионов.Ичетыре миллиона автомашин. Самая высокая в США, да, видимо, и во всем мире концентрация.
Крупным городом Лос-Анджелес стал в эпоху массового автомобиля, наступившую в Америке в двадцатых годах. С 1910 года население Нью-Йорка и Чикаго увеличилось менее чем вдвое, Лос-Анджелеса — почти в десять раз. Старые города, сложившиеся еще до прихода автомашины, не могли не развивать общественный транспорт, строили подземки и надземки. Лос-Анджелес по существу начал с индивидуального авто. Машин было больше и больше, город рос не ввысь, как Нью-Йорк и Чикаго, а вширь, и тогда пришла очередь фривеев.
Перемножив людей, машины и дороги, получаем поистине космические цифры автомобилизации. На фривеях графства Лос-Анджелес, названного по имени города, и соседних графств Вентура и Ориндж машины проходят в сутки сорок три миллиона километров, что по расстоянию равно пятидесяти путешествиям на Луну и обратно, причем эта цифра успела устареть. Машины множатся быстрее людей. Во всяком случае с 1950 по 1964 год в графстве Лос-Анджелес число легковых машин удвоилось, а население выросло на 65 процентов (тоже, впрочем, колоссальный прирост). Трое из каждых четырех ездят на работу в собственных машинах. Многиежители между делом, а точнее между работой и домом, одолевают в день по сто и больше миль, и не из любвиксвоему авто, а в силу необходимости. Разбросанный город, экономически тесно связанный с округой, вынуждает к повышенной мобильности. А сеть фривеев даег жителю известную независимость: он может жить в десятках миль от места работы. Он мобилен не только в выборе работы и жилья, но и на отдыхе. Горы, океанские пляжи, стадионы и ипподромы в соседних городах — все в пределах досягаемости: если его дом недалеко от одного из фривеев, то, въехав на этот фривей, онуже подключен ко всей их сети.
За мобильность, разумеется, надо платить. Подсчитано, что житель Лос-Анджелеса в среднем тратитнамашину и все расходы по ее эксплуатации болеетысячидолларов в год. Между прочим, он платит тем самыми за отсутствие развитого общественного транспорта. После известного мятежа в лос-анджелесском негритянском гетто Уоттс, произошедшего в августе 1965 года, писали, в частности, о том, какая прямая взаимосвязь существует между безработицей негров, разбросанностью Лос-Анджелеса и никудышным городским транспортом. Вот один из жестких парадоксов автомобилизированной Америки: человек должен иметь машину даже для того, чтобы искать себе кусок хлеба, работу.Безмашинныенегры замурованы в своем Уоттсе, даже если колонки газетных объявлений предлагают работу за пределами гетто. Фривеи как бы преграждают им путь в «общество изобилия». Восстание в Уоттсе показало и другую грань лос-анджелесской жизни: ничтожность расходов на социальные нужды. Среди жителей около полумиллиона выходцев из Мексики (так называемых американцев мексиканского происхождения), около четырехсот тысяч негров. Многие бедствуют. В сравнении с огромными суммами, отпускаемыми на строительство фривеев, помощь беднякам невелика. Явление типичное. Власти охотнее и щедрее расходуют бюджетные деньги на разного рода услуги (включая и услуги в виде автострад) «среднему классу», чем на жизненно важные потребности бедняков в работе, пище, жилье. Такой подход, как ни странно, оправдывают соображениями справедливости: «средний класс» многочисленнее бедняцкой прослойки, платит больше налогов, а раз так, то его «налоговые доллары» должны идти на удовлетворение его нужд.
(Я так и не уверен, открыт ли для советских корреспондентов район Уоттса. Но однажды, завершив дневной цикл встреч, мы возвращались в мотель и Том Селф интригующе оказал: «А хотите, покажу вам Уоттс». Мы интригующе промолчали: должно быть, он провентилировал эту идею у компетентных лиц, и, в конце концов, какие в Уоттсе военные секреты?
Мы съехали с фривея и, как горожане на лесных тропинках, долго и неуверенно плутали по каким-то закоулкам и подъездным путям, пока не попали в притихшее царство неухоженных улиц с одноэтажными домами, с черными полными матронами, так не похожими на поджарых, следящим за весом белых соотечественниц, черными импульсивными, ритмичными детьми и черными усталыми мужчинами. Мы не останавливались и не вылезали из машины. Это была как разведка на чужой территории, хотя нас вел коренной лос-анджелесец, а кругом, если разобраться, были его земляки.
Черные земляки — в этом вся разница.
Том искал следы пожарищ трехлетней давности, те места, на которых редакция заставила его тряхнуть репортерской стариной, но он не был здесь все эти три года, а следы пожарищ тем временем исчезли, обернулись пустырями и новыми бензозаправочными станциями, и мы, притихнув, ехали по Уоттсу, где — миля за милей — не было ни одного белого лица. И наш гид негромко, напряженно пошутил: «Туземцы сейчас ведут себя спокойно».
Мы уже по-приятельски сошлись, но в интонации его была еще и откровенность другого рода — доверительность белого человека, рассчитывающего на понимание других белых людей, а в слове «туземцы» скрывался не только иронический, но и серьезный смысл — он воспринимал негров как носителей другой, примитивной и потенциально враждебной цивилизации, недоросшихдо цивилизации господствующей, не вписывающихся в нее и потому доставляющих немало хлопот. Разъезжая с Томом, я уже привык к его жалобам. Ему не нравилось, что в лос-анджелесской округе растет число бедных негров и мексиканцев: они беспомощно барахтаются в жестком индустриальном обществе, им приходитсяпомогать разными видами соцобеспечения, на них смотрят как на иждивенцев. Подачки беднякам неприемлемы для многих американцев, и их взгляды хотя и неполно, но четко суммировал замеченный нами однажды придорожный транспарант с изображением бородатого дяди Сэма и надписью: «Это твой дядя, а не отец»).
Америка немыслима без дорог, динамики больших городов и, разумеется, машин. Лос-Анджелес кажется крайним, почти абсолютным синтезом этих трех физических элементов американской цивилизации, урбанистским чудищем, сплетенным и разорванным бетонными полотнами автострад и высокими скоростями машин. Америка глядится в него как в волшебное зеркало, пытаясь угадать будущее, и… частенько в оторопи отшатывается. Почему у «невозможного» Лос-Анджелеса так много недоброжелателей, пугающихся его быстрого роста и заразительности? Его называют Роудсвиллем — Дорогоградом. Но шутка эта мрачна, а в гимне ревущих денно и нощно фривеев не только упоение, но и тревога: как жить в городе при дороге?
5
Как объяснить, что чрезмерная автомобилизация жизни тоже несет с собой проблемы, и немалые? Объяснить читателю, который, скорее всего, мечтает о собственной автомашине? Как объяснить человеку, не знающему, что такое попробовать вдохнуть полной грудью на углу 50-й улицы и Авеню Америкус в пять вечера в июле, что московский, отнюдь не чистый, воздух кажется деревенским после нью-йоркского? Или что такое нервы, когда ты опаздываешь на деловое свидание и чертыхаясь кружишь по улицам, пытаясь куда-то всунуть свой «шевроле», а машины стоят бампер к бамперу и слева и оправа у бровок тротуаров и свободные места есть лишь там, где столбы с запретительными знаками, и очереди машин даже у подземных платных парковок? Или что ты не можешь проникнуться величием Гудзона, текущего под окнами твоей нью-йоркской квартиры, — «глядишь и не знаешь, идет или не идет его величавая ширина», — потому что величие перебито неумолчным ревом машин--день и ночь, день и ночь — на прибрежной автостраде, и тебе уже не до величия, а лишь бы, измочаленному, заткнуть уши ватой и ночью выспаться хотя бы в относительной, ненадежной тишине? И однажды вырвешься из Нью-Йорка в путешествие за тишиной, но и глушь американская — сплошь в автомашинах, и в провинциальных мотелях тебя будут преследовать — день и ночь, день и ночь — шелест шин по асфальту, щелканье дверок, взвизги тормозов, аромат выхлопных газов и дьявольский, обухом по голове, свист «траков» — тяжелых дизельных грузовиков с прицепами.
И как минута счастья, сбереженная в памяти на всю жизнь, всплывет некое — в отпуске от Нью-Йорка-рандеву с самой, бог ты мой, обыкновенной мартовской снежной поляной среди тихих берез и под тихим, задумчиво пасмурным небом подмосковной Пахры: «Тишины хочу, тишины… Нервы, что ли, обожжены?..»
Но не индивидуальна ли эта проблема тишины, и не хочет ли автор, у которого, видно, сдавали нервы, навязать свои эмпирические ненаучные ощущения? Нет, не индивидуальна, и наука уже опешит на помощь со своими децибелами, потому что миллионы встревоженных эмпириков призывают ее как авторитетного судью. Децибелы — это единицы, в которых измеряется уровень шума. Восемьдесят пять децибелов — вот опасная граница, переход которой, по мнению ученых, может— угрожать глухотой при условии постоянства шума, а также заболеваниями сердечно-сосудистыми, желез внутренней секреции и дыхательных путей, нервными расстройствами и повышенной раздражительностью За последние шестнадцать лет уровень шума, которым окружен городской житель Америки, удвоился. А специалисты, изучавшие вопрос по поручению нью-йоркского мэра Джона Линдсея, пришли к драматическому заключению, что шум в Нью-Йорке «достиг уровня достаточной интенсивности, непрерывности и постоянства, чтобы создать угрозу жизни городских жителей».
Не будем, однако, делать козла отпущения из автомобиля. Он берет лишь числом, в смысле же «умения» ему далеко до реактивного самолета, который при взлете поднимает шум до 150 децибелов, а преодолевая звуковой барьер, гремит канонадой, способной разбудить если не мертвых, то еще нерожденных — вызвать нервное напряжение у ребенка, находящегося в утробе матери.
Массовый индивидуальный автомобиль — не сегодняшний, а завтрашний день для нас, и в этом случае, как и во многих других, наши проблемы совсем другого свойства, чем у американцев. Он нужен, вне всякого сомнения, как и хорошие дороги, он уже запланирован в строящихся и реконструируемых заводах, хотя понадобятся многие годы и даже десятилетия, чтобы приблизиться к американской насыщенности автомашиной, если вообще она может быть эталоном (по официальной статистике 1966 года, 79 процентов семей в США имели автомашины, а каждая четвертая — две и больше).
Массовый автомобиль нужен, и тем не менее ответ на вопрос, добро или зло автомобиль, более категоричен и однозначен в нашей стране, чем в Америке, которая громко стонет на весь мир, что автомашины притесняют людей, хотя и не собирается от них отказываться. Явления технического прогресса одноцветно голубые лишь в теории, а в практическом неконтролируемом их развитии голубизну частенько заволакивают грозовые тучи так называемых побочных последствий, тучи реально ядовитые. Эта тема слишком обширна для путевых впечатлений; в последние два года Америка подняла ее на уровень университетов, комиссий конгресса, озабоченных губернаторов, специальных президентских посланий и — что весьма примечательно — растущего, неоформленного, но широкого общественного движения. Защита environment, окружающей среды от покушений человека стала предметом национальной дискуссии и объектом приложения сил (в январе 1970 года в президентском послании «О положении страны» Ричард Никсон провозгласил: «Величайший вопрос 70-х годов сводится к тому, должны ли мы смириться со своим окружением, или же мы заключим мир с природой и начнем выплачивать репарации за тот ущерб, который причинили нашему воздуху, нашей земле и нашей воде?»).
Восемьдесят с лишним миллионов машин на дорогах Америки дают сейчас в год более девяноста миллионов тонн выхлопных газов — вот, в частности, в чем проблема, вот в чем, вкратце говоря, побочное следствие автомобилизации. Если брать air pollution — заражение воздуха в арифметическом исчислении, то на долю автомобильных двигателей падает шестьдесят процентов вины, то есть шестьдесят процентов ядовитых газов, причемон и-то отравляют воздух на уровне человеческой носоглотки.
Пример Лос-Анджелеса разителен. Не так уж давно его сухой теплый климат рекомендовался легочным больным. Сейчас за такую рекомендацию врача по справедливости могли бы лишить диплома. Чистый воздух убит автомобилем и индустрией, а лос-анджелесский смог — этот, по остроумному выражению, видимый воздух — знаменит в Америке куда как больше лондонского. Впервые смог зарегистрировали 8 сентября 1943 года. С тех пор густой коричневый туман считают «климатическим компонентом» низины, в которой выбросы четырех миллионов автомашин вступают во взаимодействие с лучами южного солнца, порождая фотохимический окислитель, как по-научному называется смог. От него жухнут листья на деревьях, разъедается резина, хлопчатобумажные ткани и легкие (эмфизема легких — самое быстрорастущее заболевание в США), краснеют веки раздраженных глаз и, как предупреждают ученые, убывает знаменитое плодородие калифорнийской почвы, так как содержание окисей азота в воздухе возросло почти в полтора раза, а это сказывается на качестве света, доходящего до земли. Из-за него в лос-анджелесских школах частенько отменяют уроки физкультуры — при интенсивно зараженном воздухе бесчеловечна команда «вдохните глубоко», и зарядка вряд ли уместна в условиях приближения к душегубке.
Неохотный знаток нью-йоркского, я не отведал лос-анджелесского смога. Были лишь разговоры о нем. При нас небо вело себя прилично, и наши знакомые, получив передышку — как первозданно звучит в Лос-Анджелесе это слово, — не столько жаловались, сколько шутили, глядя на небо. Позднее из космической хроники я узнал, что с божественной высоты в сорок тысяч километров экипаж «Аполлона-10» увидел грязное пятно там, где полагалось лежать Лос-Анджелесу.
«Семнадцать лет назад машин было мало, смога не было, подземка работала, городской транспорт был жив, небеса — ясными, голубыми, неотразимыми. Это действительно была земля обетованная. Сейчас ясное небо такая редкость, что, когда видишь его после дождя, сердцу тяжко от воспоминаний о давно минувших днях», — грустью и фатализмом веет от этих слов калифорнийского старожила, известного писателя о Бредбери.
А вот другая чисто лос-анджелесская печаль кии актера Джека Леммона, озабоченного уничтожений красоты «Золотого штата»: «Они хотят проложить фри-вей через Биверли-Хилс, а это все равно что искромсать картину Рембрандта. Говорят, что проложить фри-вей под землей намного дороже. О’кей, пусть будет дороже, но оставьте красоту в покое. Я не считаю, что ничего нет на свете красивее, чем кратчайшее расстояние между двумя точками».
Эти жалобы на небеса и землю можно множить и множить. На первый взгляд, в заявлении Джека Леммона есть налет снобизма, но было бы опрометчиво — издалека и по незнанию — занести его в разряд тех, кто с жиру бесится. Он не одинок. Многие чувствуютсебя в плену автомашин и фривеев. У многих обостренный критический взгляд.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.