Часть 5 / Американцы в Америке. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 
0.00
 
Часть 5

— Что такое мораль в мировой политике? — цинично и весело спрашивал этот крепкий, цветущий парень. — Вы говорите — бомбы. Ну и что? Мы вынуждены бросать бомбы. Другое дело, когда начинаешь чувствовать влияние вьетнамского конфликта лично. Сейчас, например, поднялись цены на многие продукты. Опять же вопросопризыве студентов. Такое недовольство может оказать на правительство куда больше влияния, чем идеологическая полемика.

 

Против Питера Голла ополчился Махмуд Мамдани, студент из Уганды, обучающийся в Питтсбургском университете. Африканец горячился, нарушая американские правила академического спора.

 

Это зверская война, — кричал Махмуд Мамдани. — Это расистская война. Я уверен, что на европейские страны вы не бросали бы столько бомб. Это бездушная война. Для вас, американцев, убийство уже не убийство, когда оно обезличено, когда убийцы — летчики, не видящие жертв.

 

Мне показалось, что только я и понимал африканца. Остальные чувствовали себя неловко, им хотелось извиниться передо мной за наивного вспыльчивого чудака.

 

Что такое мораль? Вопрос и наивен, и законен. На место морали распространенная в США философия прагматизма ставит выгоду, целесообразность. Под моралью здесь преимущественно подразумевают христианскую мораль, но именно она нелепа в стране, которая всем образом жизни навязывает как закон для всех законы и повадки дельцов.

 

Рационализм дельцов подразумевает, что человек или страна, если они действуют рационально, должны поддаваться силе. А там, во Вьетнаме, сила (и какая сила! — бомбы, напалм, практика геноцида) не помогает. Отсюда — рационален ли человек?

 

У питтсбургских студентов я хотел еще раз проверить свои предположения о корнях студенческого антивоенного движения в Америке. Тут оценки одинаковые: все считают, что это движение логически развилось из движения за «гражданские права», за равенство негров. Неслучайно, что вантивоенномпротесте участвуют многие из тех, кто был связан с борьбой, походами, маршами в защиту негров на Юге.Нынешнее движение протеста шире, но неопределеннее, идеологически менее ориентировано и акцентировано, чем радикальное, левое и марксистское движение в американских университетах 30-х годов. Аспирант, у которого отец был в левом движении тех лет, критически смотритна движение нынешнее. На его взгляд, это временноеувлечение молодых людей, из которых потом получатся«хороший буржуа».

 

Другой аспирантговорит, что движение протеста, если брать его не в плане конкретно политическом, а в плане общем, идеологическом, направлено не против господствующей системы, а против метода управления, против влияния «машинной» правительственной бюрократии.

 

Долговечен лизаряд политического протеста? По общему мнению, аспиранты, то есть люди более взрослые, политически не так активны, как студенты. Многие из них уже конформисты, уже в разряде благонадежных «хороших буржуа».

 

Пока же мои собеседники иронизировали над «хорошими буржуа», смеялись, узнав, что я спешу в консервативный «Дюкен-клуб» на ленч с банкирами. Кто-то заметил: «Там стены дрогнут, когда войдет красный». Впрочем, эта шутка понравилась и мистеру Уильяму Бойду, вице-президенту «Питтсбургского национального банка», который пригласил меня в «Дюкен-клуб». Ее оценили и остальные гости мистера Бойда, зазванные на «красного», — два промышленника и еще один вице— президент банка.

 

Знаменитый в Питтсбурге банкирский клуб основан в 1881 году. Здесь за ленчами и обедами вершит свои и городские дела элита местных бизнесменов. Вступительный клубный взнос — полторы тысячи долларов, ежегодные взносы — поменьше. В здании клуба все старомодно, солидно, сумеречно. У входа служители в мышиного цвета костюмах фильтруют посетителей. Отдельные кабинеты. Официанты вышколены, безгласны и, видимо, научены держать язык за зубами.

 

У нас среди официантов есть беженцы из Венгрии, — заметил мистер Бойд. — Может быть, и нас обслуживает венгр. Представьте его удивление — русский в «Дюкен клубе»?!

 

Я попытался представить этого венгра, выбравшего «свободу» в 1956 году, обнаружившего позднее, по это всего-навсего свобода прислуживать питтсбургским банкирам.

 

Все четверо довольны экономическим положением иттс урга. Еще двадцать лет назад город, казалось, неотвратимо хирел, задыхался в густых дымах своих прославленных, но старых сталелитейных заводов, которые уже не выдерживали конкуренции с новыми сталелитейными центрами. Питтсбург звали «дымным городом». Заводы так дымили, что, бывало, днем зажигали фонари. Но «общественно сознательные» бизнесмены спасли город от экономического упадка, очистили воздух крутыми санкциями против загрязнителей.

 

Потом мои новые знакомые заговорили о неграх, разумеется, как деловые люди. С неграми Питтсбургу повезло — их сравнительно мало. Бойд похвально отозвался о местных профсоюзах, в частности о профсоюзе сталелитейщиков. Этот профсоюз, по его словам, практикует дискриминацию, держит негров подальше от своих рядов, своих зарплат и прочих профсоюзных привилегий. В результате в Питтсбурге — слава богу! — негров «не настолько много, чтобы ими нельзя было управлять».

 

В последние годы правительство хлопочет о неграх. Для бизнесменов идти в ногу со временем-вопрос моды и «общественного долга». Это значит, к примеру, что нужно обзавестись своим негром и дать ему видное место, как бы посадить его в витрину. Но деловые люди не забывают о деловом подходе к вещам: им нужны негры с «хорошими мозгами». Таких ищут и даже сманивают друг у друга.

 

От венгров и негров перешли к вопросам войны и мира. Нужна ли питтсбургским бизнесменам война? Нет, не нужна, — не нужна большая, мировая война. Она непрактична в ядерный век, грозит капиталовложениям и прибылям. Члены «Дюкен-клуба» готовы согласиться с теми переменами в мире, которые можно приспособить к интересам американского бизнеса. Но там, где наступает коммунизм или радикальное национально-освободительное движение, где лозунг «янки, убирайтесь домой!» поднимается с улиц на уровень государственной политики, где, по их мнению, надвигается катастрофа для американских интересов, они-за войну. Например, во Вьетнаме. Тут они настроены решительно, лишь бы не было риска большой войны. Их оговорки, их критика в адрес Вашингтона как раз в границах этой смутно очерченной области риска.

 

Они, между прочим, отпускают комплименты нашему техническому развитию. У них пытливый интерес к нашей экономической реформе. Ведь это же конкуренция, не так ли? В их глазах надежда...

 

Вечером случай свел меня с видным питтсбургским газетчиком. Назову его условно Сол Прайс. До Питтсбурга я его не знал, не было ни общих знакомых, ни устных приветов или писем-рекомендаций. Газета его отнюдь не прогрессивная. Я зашел в редакцию с обычным коротким визитом вежливости. Но американские газетчики, как правило, общительны, профессиональная спайка у них развита, помогают — даже советским. Прайс пригласил меня домой, объяснив приглашение «сентиментальной привязанностью» к России. Родители его из-под Одессы, приехали в США в 90-х годах прошлого века. В подвале дома семейная реликвия-старый самовар. Сын, студент йельского университета, изучает русскую литературу, историю, язык. Его учитель, из «бывших русских», находит, что младший Прайс говорит по-русски с «мужицким акцентом».

 

Обедали с Солом и его женой Джоан в загородном ресторане. Приятное местечко, домашние скатерти на столах, дрожание свечей в плошках. Застольная болтовня о том, о сем. Вдруг подвыпившая Джоан шепчет мне с отчаянностью:

 

— Сол меня, наверно, убьет, но я все-таки скажу. Вы знаете, что Питтсбургоїм правит одна семья — Меллоны. Ничего в городе нельзя сделать без них. Они правят городом и, если захотят, могут погубить его...

 

— Неужели? — говорю я.

 

С минуту тяжело молчим. Джоан смущена своей внезапной откровенностью. Мы вдруг сознаем, что, несмотря на эти интимные свечи, и домашнюю скатерть, и какие— то точки соприкосновения через Хемингуэя и Фолкнера, между нами лежит бездна. Знакомое чувство — чувство ірани. Они почти инстинктивно ощущают эту грань, моїй американские собеседники, разговоры, как игра, ведутся с соблюдением правил: не открывать чужаку секреты фирмы, имя которой — капиталистическая Америка. И вот Джоан перешла грань к нашему общему смущению.

 

Сол — любящий муж и, разумеется, не убьет Джоан. Оправившись от смущения, они переводят разговор в плоскость фактов, поясняют, что Меллонам, кроме «Меллон-бэнк», заправляющего в городе, принадлежит большая нефтяная корпорация «Галф Ойл», медная «Копперкомпани», алюминиевая «АЛКОА», акции сталелитейного гиганта «Ю. С. Стил». Общий капитал — около девятимиллиардовдолларов.

 

Главу клана Ричарда Кинга Меллона в Питтсбурге зовут Генералом. Во время войны он был крупным интендантом.

 

Генерал «очень добр» к Питтсбургу — создал благотворительные организации, за четыре миллиона долларов купил землю в центре города, подарил горожанам красивый сквер на площади, которая, конечно же, называется Меллон-плаза.

 

Но Джоан, смелый и честный человек, снова подчеркивает:

 

— Если он употребит свое влияние и власть во зло, плохо будет Питтсбургу.

 

Сол молчит, соглашаясь.

 

Их дом на границе города, за рекой Мононгахила, в покойном зеленом районе. За домом большая лужайка. Тихо. Свежий воздух. Щебетанье птиц. Джоан сокрушается:

 

— Какая холодная погода! Розы еще не распустились. А смотрите, что стало с бедными петуньями!

 

В доме уютно, много книг, романы Фолкнера — любимого писателя Прайсов, многотомная история Англии. Ковры повытерлись, диваны старые, нет претенциозного модерна, ценят обжитость. Часто и с гордостью говорят о своих детях. Две фотографии в рамках: серьезный парень, красивая девушка с хорошим умным лицом.

 

Прайсы любят своих детей, но это американская любовь — их не держат у материнской юбки. В прошлом году шестнадцатилетнюю дочь отпустили на край света — в Сингапур — по какой-то из многочисленных «программ обмена». Друзья удивлялись: молоденькую девушку за тридевять земель к незнакомым иностранцам?

 

А ведь поступок типично американский, и корни у него типично американские. Прадеды, деды, отцы искали долю свою, мотались по просторам Америки, осваивали иСреднийЗапад, и Дальний Запад, и Северо-Запад, иЮго-Запад Соединенных Штатов. В конце концов, плыли в эту страну из других стран.

 

История заложила в американцев семя мобильности. Русский человек глазам не верит. Американец не любит книги, да часто и не верит им, ему надо пощупать мир.

 

В Сингапуре дочь Прайсов жила в доме китайца, который управляет огромной каучуковой плантацией. Конечно, и Сингапур девушка увидела глазами плантатора и его детей. А недавно сын плантатора приезжал в Питтсбург, тоже «по обмену», жил у Прайсов. Тогда же жил у них и еще один молодой паренек с каких-то далеких островов Индийского океана-Джоан и названия не выговорит. Бедный, но «талантливый мальчик», опять же «по обмену».

 

— Какой у них был завидный, не американский аппетит, ели с утра до вечера, — вспоминает Джоан.

 

Вот контакты на их, буржуазном, уровне, личные контакты. Со временем они могут окупить себя и в плане политическом. Джоан против войны — ведь могут призвать и их мальчика. Она говорит о национальной ограниченности и невежестве американцев. В годы ее учебы в колледжах, например, не изучали русскую литературу. Она случайно напала на Толстого, Достоевского, потом Чехова, увлеклась русскими и русской литературой. Профессор сказал: «Если вы найдете человек шесть — восемь, мы организуем цикл лекций». Желающих не нашлось.

 

Еще лет восемь назад в школах кроме американской истории изучали лишь историю Западной Европы. Остальной мир — за пределами древних веков — оставался для детей белым пятном. Сейчас картина меняется...

 

Днем Сол показал мне город с крутого берега Мононгахилы. В «Золотом треугольнике» небоскребы красиво сияли на солнце стеклом и дюралем. Они поднялись недавно на месте трущоб, складов, запасных железнодорожных путей. Теперь корпорация «Ю. С. Стил», которой тесно уже и в сорока этажах, собирается построить новый небоскреб, то ли на шестьдесят, то ли на восемьдесят этажей. Вернее, она заказала этот небоскреб одной строительной корпорации, обязавшись арендовать его на очень длительный срок.

 

 

 

 

4 ИЮНЯ. ПИТТСБУРГ

 

Питтсбургу больше двухсот лет. У колыбели индустриального Питтсбурга, родившегося в конце прошлого века, стояла знаменитая троица: царь стали Эндрю Карнеги, король угля Клей Фрик и банкир Томас Меллон. Сейчас эти имена рождают другие ассоциации. ЗнаменитыйКарнеги-холлв Нью-Йорке-любимец меломанов, свидетель триумфов Святослава Рихтера, Эмиля Гилельса, мировых звезд первой величины. На нью-йоркской Пятой авеню изысканная галерея Фрика с шедеврами Эль Греко. Меллоны основали прекраснейшую Национальную галерею в Вашингтоне, скупив для нее в Европе полотна старых мастеров.

 

Метаморфозы с миллионами питтсбургской тройки пришли позднее — как замаливание грехов. Начинали же, не гнушаясь убийствами. В 1892 году Клей Фрик, ненавидевший профсоюзы, учинил кровавую бойню, приказав заводским стражникам и наемным агентам Пинкертона расстрелять мирную толпу бастовавших рабочих. Получив удар ножом от сторонника забастовщиков, Фрик в карете «скорой помощи» диктовал завещание: «Я не думаю, что умру, но умру я или нет, компания будет проводить ту же самую политику, и она победит».

 

Это была известнейшая хэмстедская забастовка сталелитейщиков. Фрик и Карнеги победили, разгромив профсоюзы. Потом их агенты рыскали по странам Юго-Восточной Европы, вербуя на питтсбургские шахты и заводы поляков, словаков, сербов, венгров, украинцев — дешевую рабочую силу. Меллон, между тем, успешно сколачивал самое грандиозное в Америке семейное состояние, используя к своей выгоде как падения, так и взлеты экономической конъюнктуры. В 1919 году, после смерти Карнеги и Фрика, влияние Меллонов в Питтсбурге стало решающим.

 

Беседуя со мной, профессор Р. из здешнего университета сообщил кое-какие данные о Питтсбурге. Питтсбург прежде всего город стали. 25 миллионов тонн стали выплавляется в радиусе 25 миль — четверть всегоамериканскогопроизводства.

 

Питтсбург известен многими важными изобретениями. Здесь была первая радиостанция. Первая компания, производящая электроприборы, — компания Джорджа Вестингауза. Здесь колыбель американских профсоюзов.

 

Острый кризис случился двадцать лет назад, когда стали иссякать окрестные месторождения железной руды. Сталелитейным корпорациям пришлось переводить заводы, точнее, строить их заново в других районах возле Кливленда, Чикаго, Филадельфии. Городу угрожала гибель.

 

«Отцы города», в первую голову Генерал, решили спасти его — ведь с Питтсбургом связана и их судьба. Десятки, сотни миллионов долларов были брошены на научно-технические исследования, тысячи специалистов и ученых сманили и привезли в Питтсбург. В союзе сгородскимивластями Меллон нанес решительный удар по мрачной славе «дымного города». Был принят закон, запретивший использование битуминозного угля для отопления.

 

«Золотой треугольник» подвергся радикальной перестройке, сметены были большие районы трущоб. Цель перестройки состояла, в частности, в том, чтобы избавить деловой центр от жилищ и присутствия бедноты, переместить ее подальше от центра. Реконструкция Питтсбурга включала, таким образом, не только чистый воздух и модернистские здания контор на месте трущоб, но и физическое размежевание социальных сил, своего рода географические прокладки между ними.

 

По мнению Р., Питтсбург — город редкий для Америки по социальному составу населения: суперэлита, масса бедноты и между ними очень тонкая прослойка «среднего класса», в которую входят университетские преподаватели и профессора, адвокаты, врачи, городские служащие.

 

Р. считает Питтсбург единственным в мире большим «феодальным» городом, подчеркивая, что и нынешний ренессанс его также имеет феодально-капиталистический характер. Феодальный сюзерен — это, разумеется, семья Меллонов.

 

Сегодня еще одна интересная встреча — с Полом Дейли, вице-президентом и директором сталелитейной компании «Хэппенстолл компани». В прошлом году он был в Москве по делу — хотел купить у нас кое-какиелицензии. Говорит, что «драли» с него в гостинице «Националь» не хуже, чем дерут в отелях «Хилтон». Такую хватку он одобряет.

 

Мы сближаемся, — шутит он. — У вас «Интурист» тоже умеет делать деньги.

 

Итак, Пол был у нас, я — советский корреспондент, попавший в Питтсбург, и он считает своим долгом отплатить мне за наше гостеприимство. Вчера был на ленче в «Дюкен-клубе». Сегодня пригласил меня, показал завод своей компании, на котором работают восемьсот человек. У «Хэппенстолл» несколько заводов. Общий капитал — 50 миллионов долларов, крошка рядом с «Ю. С. Стил», ворочающей миллиардами. Компания — семейная. Старший Хэппенстолл недавно умер. Теперь делом заправляется его тридцатисемилетний сын. Его готовили с детства, одно время наследник работал простым рабочим на питтсбургском заводе папаши.

 

Дейли приехал за мной в новеньком «бьюике».

 

Начало типично американское.

 

— Как вас зовут? — Посмотрел на мою визитную карточку. — Станислав? Значит Стэнли? Стэн? Зовите меня Пол.

 

Рассмеявшись, добавил:

 

— Европейцы удивляются нашей бесцеремонности. Ведь мы всех зовем по имени, не по фамилии. А мы считаем, что так проще.

 

Он очень хорошо сказал — проще. Именно проще, удобнее. Американский бытовой демократизм.

 

Пол — бизнесмен просвещенный. До войны учился в Парижском университете: дешевле, чем в американских. Нет в нем американского нахрапа, который частенько соседствует с тем самым бытовым демократизмом. В чем-то даже стеснителен, готов выслушать и понять другую точку зрения. Меткий язык.

 

— Кредит, — говорит он, — как лезвие для бритья, им и бриться можно, и горло перерезать.

 

Не из суперпатриотов. Видит недостатки своей страны, но считает, что Америка открывает большие возможности для человека работящего. Отец его был почтальоном, потом открыл небольшое дело, детям дал образование. Отец жены — рабочий, выходец из Польши.

 

— А вы миллионер?

 

— Нет, я не среди этих счастливчиков. Но на приличную жизнь зарабатываю.

 

Детей трое. Сын и дочь кончают колледж. За младшего сына беспокоится — он тоже в колледже, но учится неважно. Сейчас Пол тратит в год шесть-семь тысяч долларов на обучение детей. Дочь скоро получит диплом и уже подыскала работу — программистом на электронно-счетных машинах. Будет получать 125 долларов в неделю. Пол начинал скромнее — со 120 долларов в месяц.

 

Расходы на обучение детей так велики, что и этому человеку приходится экономить. Старшего сына недавно отправил в Италию на грузовом судне — конечно, не очень удобно, но дешево, всего сто долларов. Парень поехал не развлекаться. Два месяца будет рабочим на сталелитейном заводе, а потом недели две отдыха — на заработанные деньги. Прошлым летом тот же его старший сын, будущий инженер-металлург, работал простым рабочим на одном из питтсбургских сталелитейных заводов. Так воспитываются дети капиталиста: их учат поклоняться доллару, и не только доллару — труду.

 

Пол Дейли излагал распространенный в Америке принцип: каждая работа хороша, нет работы зазорной. Тут, разумеется, не без доли ханжества, но надо отметить и другое. Законы общества жестоки. Выживают и преуспевают наиболее приспособленные, что, в частности, означает — работящие. Высшее образование дорого, поэтому и ценится высоко. Как правило, оно не только оплачивается богатыми родителями, но и зарабатывается самими студентами.

 

Помню, в прошлый мой приезд в Корнельский университет за столом в ресторане отеля «Статлер-Ин» нас обслуживала красивая томная девушка. Кто-то из американцев шепнул, что это дочь Максуэлла Тейлора, бывшего главы объединенной группы начальников штабов, бывшего военного советника президента Кеннеди и пресловутого генерала-посла в Сайгоне. Нам захотелось взять интервью у титулованной официантки. Навели дополнительные справки. Увы, произошла ошибка. Девушка была дочерью Тейлора, но другого, не стользнаменитого, — посла США в одной из латиноамериканских стран. Интерес к интервью пропал, ио факт запомнился. Посольская дочь, студентка Кориельского университета, подрабатывала на каникулах в качестве официантки. Это никого не удивляло. Это была норма.В летний сезон я видел много студентов вЙеллоустоунскомнациональном парке. Они убирали комнаты в отелях, продавали бензин, работали клерками и официантами. Совсем не в новинку, да и не в моральную тягость для них комбинезоны рабочих бензостанций, накрахмаленные передники официанток. Они делают доллары на жизнь и на учебу...

 

На питтсбургский ренессанс у Дейли взгляд дельца.

 

— Питтсбург достаточно велик, — говорит он, — чтобы чувствовать себя здесь, как в большом городе, и, однако, достаточно компактен, чтобы можно было обзвонить два десятка друзей-бизнесменов и пригласить их сегодня же вечером на коктейль для обсуждения срочного дела.

 

Здешние крупные дельцы, рассказывает он, тесно связаны между собой и с судьбой города, от которой зависит и их судьба. В Нью-Йорке положение хуже. Он слишком велик и «обезличен». Его владыки и живут-то где-нибудь в Коннектикуте, на Лонг-Айлэнд, в загородных имениях. Их капиталы вложены не только в Нью-Йорке, но и по всей стране, по всему миру. Нью-Йорк, считает Дейли, слишком велик, чтобы излечить его от перманентного кризиса.

 

О профсоюзах, о рабочих, вообще о городском населении Дейли даже не упоминает, излагая историю питтсбургского ренессанса. Им нет места в этой истории.

 

Любопытно, как судит Дейли о нас. Кое-что понимает, согласен, что нам надо было централизовать и направлять промышленность, когда закладывались ее основы. Согласен с необходимостью планирования на первых порах. Теперь его взволновала наша реформа управления промышленностью, о которой он слыхал краем уха и которую характеризует как profit system — систему, основанную на прибыли. Это напоминает ему Америку:

 

— Человек, как лошадь. Чем больше овса в торбе, тем быстрее бежит лошадь. Это и есть стимулы.

 

Дейли считает, что эту истину мы теперь усвоили. Коренные различия в системе собственности игнорирует. Вот его представление об американском «почти социализме»:

 

— Моя секретарша тоже работает на государство. Она выплачивает в виде налогов 20 процентов своего жалованья. Зіначит, один день в неделю она работает на государство.

 

Самый пустой сегодня разговор — в штаб-квартире профсоюза сталелитейщиков Америки. По величине это второй после автомобилестроителей профсоюз в США — 1,2 миллиона членов.

 

Президента не было. Вице-президент занят. Меня сплавили к мистеру Аса Этвуду — public relations man. Как американскую закусочную невозможно представить без яблочного пирога под стеклянным чехлом, так американские корпорации, профсоюзы, университеты и пр. немыслимы без public relations man. Они занимаются отношениями с прессой и публикой, полезны для первого знакомства — засыпят брошюрками, книгами, цифрами. Но не обманывайся! Это профессиональные лакировщики.

 

Если верить Аса Этвуду, все проблемы американских сталелитейщиков кончились еще тридцать лет назад, когда, случалось, убивали профсоюзных активистов и предприниматели бросали против бастующих рабочих заводскую охрану с винтовками и дубинками. Сейчас рабочих волнует лишь одно — как бы приблизить умывальники и уборные к рабочим местам.

 

Аса Этвуд боится «красного» больше, чем банкиры из «Дюкен-клуба». Те вне подозрений. Этому надо демонстрировать патриотизм и лояльность. По Вьетнаму у руководства профсоюза четкая линия: полная поддержка Джонсона.

 

А между прочим, мастер на заводе «Хэппенстолл» говорил по-другому: «Пусть они там, во Вьетнаме, живут как им нравится». Он тоже член профсоюза, но здравый смысл у него преобладает над антикоммунизмом.

 

Суббота, нерабочий день. Однако с утра удалось встретиться и побеседовать с Джоном Мороу, директором департамента планирования и реконструкции при питтсбургском муниципалитете. То, что он мне рассказывал, как бы повернуло город еще одной гранью. Не будь разговоров с Прайсами, с профессором Р., с Полом Дейли, а будь лишь сегодняшний разговор с Джоном Мороу, можно было бы подумать, что совсем это не «феодальный город», что правят им те, кому положено править по закону, — городская власть, избранная населением.

 

Бывший репортер «Питтсбург пост-газетт», Джон Мороу знает, что с газетчиками ухо надо держать востро. Был подозрителен, скуп на слова, каждое взвешивал.

 

Итак, по американским понятиям, город стар. Сейчас в собственно Питтсбурге больше шестисот тысяч человек, в районе Большого Питтсбурга-два с половиной миллиона. Географически и транспортно расположен выгодно— три реки. Но топография его неблагоприятна из-за тех же трех рек. Ежегодно страдал от наводнений. Концентрация индустрии, интенсивное использование угля загрязняли воздух.

 

После второй мировой войны были разработаны две основные программы борьбы со злом. Контроль за наводнениями взяло на себя федеральное правительство, «контроль за дымом» — власти города и графства.

 

Крупных наводнений не было с 1937 года. Что касается «контроля за дымом», то в конце сороковых — начале пятидесятых годов запретили использование мягкого угля для домашнего потребления, а также паровозам и пароходам. Транспорт перешел на дизельное топливо, дома — на природный газ. Правительственных субсидий ле было, деньги дали корпорации и частные лица. Искоренение наводнений и строгий «контроль за дымом» помогли приступить к перестройке города. С 1950 года город реконструирован на площади примерно в тысячу шестьсот акров, — «очистка» или снос ряда районов, строительство «деловых» зданий и новых жилых домов, улучшенные условия для образования и отдыха.

 

Городские власти добились права приобретать здания и землю в районах, подлежащих реконструкции. Решали сносить то или иное здание, независимое жюри или суд определяли его стоимость, городские власти платили деньги. «Обычно наши цены были выше, чем на открытом рынке, — говорит Мороу. — Оспаривались они редко».

 

Потом земля либо перепродавалась частным фирмам, либо переходила городу. Новые здания строятся фирмами и корпорациями, город отвечает лишь за коммуникации и коммунальное хозяйство. В общей сложности было реконструировано около четверти «негодных районов».

 

— Как обстоит дело с бедными жителями, с мелкими торговцами, которых перемещают? Довольны ли они? — спросил я. — Ведь обычно возникает масса проблем.

 

Джон Мороу метнул на меня бдительный взгляд:

 

— Это для информации или в целях пропаганды?

 

— Для полноты картины, — ответил я.

 

Он начал академически:

 

— Во всех странах есть люди, сопротивляющиеся переменам. Представьте мелкого торговца, который всю жизнь прожил на одном месте, имеет постоянную клиентуру и т. д. Конечно, он не хочет покидать насиженное место, что бы ему ни сулили. Мы, как правило, предлагали лучшие условия. Конечно, были трудности, в том числе психологического порядка. Сейчас сопротивление перемещаемых стало чисто символическим. Они хотят получить больше за свою землю и дома, их волнует вопрос, куда податься. Но время есть, обычно проходит пять лет между решением о сносе и самим сносом.

 

Один из положительных результатов реконструкции Мороу видит в том, что большие корпорации, пришедшие в «очищенные» районы, дают работу тысячам людей в своих конторах.

 

— Ведь занятость в промышленности сокращается по всей стране.

 

Генерала в рассказе Мороу не было. Я напомнил ему. Он ответил:

 

— Если брать бизнес, то г-н Меллон, возможно, был наиболее действенным фактором в перестройке Питтсбурга. Он тесно сотрудничал с городскими властями. И надо сказать, что именно он фактически начал всю эту программу.

 

Я подумал об американском «открытом обществе». Открыто обычно лишь то, что хотят открыть, что выгодно открыть или что спрятать невозможно. Тебя снабжают буклетиками, брошюрками, открытками новых красивых зданий, и вдруг ненароком за всем этим благолепием проглядывает государство Меллонов, рыцари большого бизнеса, которые теснят друг друга в потемках запутанных финансовых интересов и связей.

 

Покончив с городскими делами, Мороу спрашивает:

 

— Скажите откровенно, неужели в Советском Союзе думают, что мы хотим завоевать Советский Союз или Китай?

 

Я отвечаю, что лично я так не думаю, но что вот есть Вьетнам, а там американские войска и самолеты, бомбежки не только партизан, но и гражданского населения.

 

— Как прикажете это понять? Что прикажете думать об этом?

 

В его ответе сквозит очень знакомое и типичное: мир должен верить американским добрым намерениям, игнорируя американских солдат.

 

Для него так очевидна нелюбовь американца к войне:

 

— Нас с детства учат ценить свою жизнь и собственность. Неужели вы думаете, что мы враги сами себе?

 

Во Вьетнаме он видит «ловушку»:

 

— Победить мы не можем, а как уйти, чтобы сохранить лицо?

 

И еще тоскливая и искренняя мысль — как хорошо пустить бы все эти военные расходы, например, на реконструкцию городов. Он понимает, что в социалистических странах легче осуществлять перестройку городов, ибо все планируется государством.

 

— У нас столкновение общественных и частных интересов, поиски компромиссов и в конце концов последнее слово за частными предпринимателями, — откровенно говорит он. — Ведь если они захотят закрыть фабрику или завод, перевести их из Питтсбурга, город не сможет им помешать...

 

В номере отеля я пытался подвести итоги знакомства с Питтсбургом. Выпотрошил местные газеты: «Питтсбург пресс» и «Питтсбург пост-газетт». За четыре дня на столе у меня уже килограммы бумаги. Большие газеты, нафаршированные рекламой.

 

Итак, еще один американский город. И люди, в общем приветливые люди, которым он нравится, хотя они видят его по-разному. Все ли я увидел? Увы, совсем немного.

 

«Золотой треугольник» действительнопозолотилимодерном небоскребов. За рекой Аллегейни не тронуты большие районы бедноты. Они далеко от центра и потому не интересуют бизнес, да и не мозолят ему глаза. Раньше там был самостоятельный город Аллегейни, теперь район Питтсбурга. Я съездил туда и увидел трущобы, покосившиеся старые дома с побитыми окнами, неубранные дворы, горбатые булыжные улицы, искалеченных жизнью старух на крылечках. Словом, местный Гарлем, где, однако, негры вперемежку с белыми.

 

«Ага, пропаганда!» — слышится мне голос Джона Мороу. Но почему же, мистер Мороу? Я должен быть объективен. Я предоставил слово вам и, к сожалению, лишил трибуны другую сторону. С вами ведь легче встретиться — у вас конторы, редакции, загородные рестораны, университетские кабинеты, ваша работа может постоять во время беседы с «красным», она не движется на конвейерной ленте, как у рабочего. А где, кроме как в такси, я могу поговорить с другим, трудовым, бедным Питтсбургом? Кроме как в баре? Не всегда удобно подойти к человеку на улице — это не в духе Америки с ее проблемой «некоммуникабельности». Совестно растравлять старушку на крылечке расспросами о нищете. Да и остерегаются они «красных» больше, чем вы, мистер Мороу, — вы выше подозрений.

 

Город разный и в то же время однообразный — со всем однообразием вашей действительности и ее контрастов.В районе университета — зеленые холмы, красивые коттеджи, очаровательные частные школы, большие парки. «Беличий холм» — город, а у жильцов «свои» белки, они прибегают на кухню за угощением.

 

И всюду разделенность. Социальная отчужденность. Но ее не сразу чувствуешь. Я мог бы уехать, так и не узнав о питтсбургском Гарлеме. Ведь так победительно сияет «Золотой треугольник», так великолепен район возле университета. Лишь эти люди, прислонившиеся к стенам напротив отеля «Рузвельт», внушают смутную тревогу. Они ждут трамвая, бедные клерки, негры, уборщицы, чернорабочие. Ждут трамвая, чтобы вернуться к себе, поработав на «треугольник».

 

Негритянка — жена профессора Монтгомери занята в местной программе борьбы с нищетой. Она говорит, что бедняков в Питтсбурге очень міного.Люди, чьидома сносятся по программе реконструкции, обычно остаются в тех же районах, переселяются в трущобы по соседству, живут не лучше. На месте снесенных домов строят другие дома, красивее и удобнее, но… кусается квартплата.

 

Квалифицированные рабочие после войны стали жить лучше, обзавелись новыми домами. Они поселяются в предместьях такими же, как на старых местах, национальными общинами. Глядишь, и там появляются знакомые соседства, землячества. Тут выходцы из Чехословакии, там поляки, итальянцы. Их отцы и деды давно стали американскими рабочими, а они все еще прячутся в национальный панцирь, хотя он и потерял защитные свойства.

 

Еще одно впечатление, — тоже, впрочем, не новое. Думают тут о нас, сравнивают, сопоставляют. Мы остаемся неведомым, загадочным миром. Посетители «Дюкен-клу— ба» ловят сведения об экономической реформе. Банкир Бойд говорил, что растет интерес к торговле с Советским Союзом. Дейли проводил рекогносцировку на местности — в Москве, Ленинграде. В Питтсбург скоро приедет балет Большого театра; в витрине модного магазина — большая фотография Майи Плисецкой. Невидимая ниточка связала нашу прима-балерину с питтсбургским банкиром Бойдом — ведь это он возглавляет совет, который пригласил наш балет.

 

А незнание элементарных вещей сохранилось даже в кругах интеллигенции. Мне задавали такие вопросы: «Можно ли у вас передавать деньги по наследству?» (коренной американский вопрос о социалистической стране), «Есть ли у вас домохозяйки?», «Получают ваши писатели зарплату от государства или живут на гонорар от своих книг?» Были и совсем смешные вопросы, на которые трудно отвечать: «Почему русские любят играть в шахматы?», «Почему русские любят поэзию?»

 

5 ИЮНЯ. БУФФАЛО

 

С утра пораньше самолетом в Буффало, назад к своему «шевроле». Через зеленоватое окно автобуса последний взгляд на «Гейтуэй плаза». Плавно прошелестели по мосту через Аллегейни, вонзились в нору тоннеля, и в окнах автобуса закачались холмы Пенсильвании. По пути на аэродром съезд с автострады на город Карнеги: потомки увековечили стального короля.

 

Не так велик Питтсбург, но такого большого аэродромного комплекса у нас, пожалуй, не найти. Сколько авиакомпаний, и у каждой свой офис, своя подсобная служба, свой выход на летное поле, — издержки капиталистической конкуренции. У каждой компании свои небесные ворота, и я покинул Питтсбург через ворота № 27.

 

Ранний транзитный самолет был почти пуст. С пяток солдат дремало в креслах. Один не опал. Распотрошив толстую воскресную газету, я подсел к нему, отрекомендовался.

 

— Не возражаете, если я задам вам несколько вопросов?

 

Он посмотрел на меня, помолчал, но не растерялся: — Давайте!

 

Симпатичный парень лет двадцати двух — двадцати трех. Лицо красивое, твердое. Прямой нос, красивый лоб, тщательно причесанные черные волосы лоснятся одним из десятков здешних бриллиантинов. Глаза внимательные, спокойные, смотрит с достоинством. На заправленной в брюки, прямо-таки похрустывающей на вид форменной рубахе светлого хаки — ни одной складочки, кроме тех, что устав отвел утюгу. Кажется, сама природа велела ему быть профессионалом-военным. И он послушался. Доброволец. Служит уже больше двух лет, намерен на полную катушку-двадцать лет, до отставки и пенсии. На рукаве ромбом краснели буквы «Эй-Би» — авиадесантные войска.

 

— Во Вьетнаме были?

 

— Нет.

 

— Собираетесь?

 

— В конце июня.

 

Ответы четкие, короткие.

 

— Ну и как? С каким настроением едете?

 

— Мы боремся там за свободу, — отрезал он.

 

— А читали в газетах о последних событиях? О волнениях буддистов? Ведь даже ваши союзники в Южном Вьетнаме не очень довольны американским присутствием.

 

— Это меньшинство, я был в прошлом году в Санто-Доминго. Там лишь воинственное меньшинство было против нас.

 

— Что вы думаете об американских бомбежках во Вьетнаме? Ведь вы уничтожаете и гражданское население.

 

Война есть война. Используем такие средства, в которых мы их превосходим. Если мы там не остановим коммунизм, нам придется сражаться на границах Америки.

 

— А не кажется ли вам, что дело не в американцах и их интересах, а во вьетнамцах и в том, чтобы они сами устраивали свои дела?

 

— Нет. Если мы уйдем, победит Вьетконг. А мы хотим дать вьетнамцам свободу. Война — плохая штука, но необходимая. Я лично против войны, но мы должны остановить коммунистов. Большинство народа с нами.

 

— Откуда вы знаете?

 

Это был лишний вопрос. Солдат знал все. Он был уверен в своем праве говорить за вьетнамцев и доминиканцев. Он знал все за все народы мира, неуязвимый, идеологически выдержанный, стерильно чистый американец, с которого заботливо сдуты последние пылинки сомнений и вольнодумства. Идеалист-империалист. «Боремся за свободу… Война есть война… Мы должны остановить коммунистов...»

 

Я будто попал на урок американской солдатской политграмоты. Ну что ж, продолжим вопросы? Как насчет коммунизма, который думает остановить этот красивый парень? Что вообще он о нем знает? Почему коммунизм ему не по нраву?

 

И эти вопросы не застали парашютиста врасплох.

 

— Чем усерднее работает человек, тем больше он должен делать денег. У вас все получают одинаково, а если так, то разве человек будет стараться? У нас для человека, если он хочет добиться своего, есть все возможности.

 

Навязывая свои условия спора, он требовал объяснить коммунизм на уровне рубля и доллара. Я объяснил, что у нас тоже получают по-разному, что лучше работающий обычно получает больше, что эта система совершенствуется. Изложил наши азбучные истины: нельзя владеть землей, фабриками, заводами. Несправедливо, чтобы человек лишь потому, что у него больше денег, приобретенных, может быть, нечестным путем, имел влияние, может быть, пагубное и даже гибельное на сотни, на тысячи других людей. Рассказал о Питтсбурге, о Меллоне, о том, что Питтсбургу, как говорят его же жители, неминовать катастрофы, если Меллон решит перенести свои финансовые интересы в другое место. Такой политграмоты солдату не преподавали, но чуда не произошло, — он не сдался. Ему, не банкиру, всего лишь сыну инженера нефтяной корпорации «Стандард Ойл», наши порядки не по душе.

 

— Конечно, если у человека больше денег, он может влиять на других людей. Что ж тут плохого? Так в Америке выросли великие люди. А пределы? Как вы установите, что человек может делать деньги лишь до такого-то предела — и не больше? Нет, у нас неограниченные возможности. Иначе человек не будет стараться.

 

Удивительно все-таки, как быстро он свел всю сложность мира и человека к американскому корню — к возможностям по части «делания денег». Свобода? Делать деньги. Возможности? Делать деньги. Счастье — тоже через деньги.

 

Пробую подойти к нему с другого бока: частная собственность разъединяет людей; мы хотим, чтобы люди не дрались друг с другом, а сотрудничали. Солдат смотрит на меняснисходительно:

 

— Ну, это вы говорите о гармонии.

 

Он знает, оказывается, это слово — гармония.

 

— Я не против гармонии, — говорит он. — Но человек не таков. Сначала надо обеспечить закон и порядок в мире. Потом мы можем с вами сотрудничать, помогать другим странам. Вы вот строите плотины в Африке, мы тоже там помогаем. Я против войны. Я за такую помощь.

 

— Зачем же тогда войска посылать?

 

— Тут мы с вами не сойдемся, — усмехается солдат. — Ведь говорили уже об этом.

 

Я возвращаюсь на свое место, сзади солдата, и снова вижу перед собой черный, тщательно причесанный затылок. Самолет уже идет на посадку в Буффало. Прямой щегольской жест, и на затылок твердо садится пилотка, чуть-чуть с наклоном на лоб. Солдату нравится военная служба.

 

— Служить хорошо, — говорит он. — Восемь часов на базе или в поле, а потом свободен.

 

Солдатский паек не беден, платят неплохо, можно откладывать.

 

Ездит по заграницам: с апреля по июль прошлого года наводил «порядок» в Санто-Доминго, недавно летал на три недели в Турцию, на маневры парашютных войск. В американских городах и на дорогах встречаешь рекламу морской пехоты: «Хочешь увидетьмир? Иди в морскую пехоту!» У «кожаных шей», как называют здесь корпус морской пехоты, патент на эту броскую рекламу. Но она годится и авиадесантным войскам, всем вооруженным силам страны, которая вот уже два десятилетия держит за своими пределами больше миллиона солдат.

 

Солдат встает в проходе. Лаково отсвечивают тяжелые, как гири, бутсы. Черный галстук по-военному заправлен между пуговицами.

 

— Хотя мы и не договорились, приятно было побеседовать.

 

Молча киваю ему. Странно, конечно, ему встретить «красного» в глубине своей страны, в мирном небе между Питтсбургом и Буффало. Странно и мне. Странная встреча: словесный спор перерыл траншеями всю планету, а вспышки огня лишь там, в далеких джунглях. Что я скажу этому парню? Ничего я ему не скажу. Наш спор окончился, но он едет продолжать его, — продолжать оружием, и его встретят оружием. Человек рожден, чтобы свободно делать деньги… Смешно? Ну нет, извините. Ради этой философии сьіін американского инженера готов убить вьетнамского крестьянина на вьетнамской земле.

 

Солдат первым пружинисто сбегает с трапа. Всеми жилками играет в нем завидная молодость, холеная, не знавшая войны и нужды. Потом я вижу черные бутсы, широкую спину и пилотку в коридоре аэровокзала. Он шагает прямо и уверенно, как аршин проглотил, но левая рука неловко и смущенно обхватила талию низенькой женщины в пестром платье. Мать… Коридор длинный, и я слежу, как меняются руки, то она прильнет к нему, то солдат, не сгибаясь, неуклюже и нежно прислонится к матери. Справа мужчина в шляпе и куртке. Отец… Так вот почему парень так наглажен. Приехал на побывку. Перед джунглями...

 

Минут пять мы ждем багажа. Не глядим, но чувствуем друг друга. Отец ушел за машиной. Потом, выйдя с чемоданом из здания, я вижу их снова, — втроем они усаживаются на переднее сиденье своего «рамблера». А я беру «шевроле», по которому успел соскучиться, плачусемь долларов за семь дней стоянки и, опросив дорогу, еду в Буффало. Я думаю о нашем разговоре и пытаюсь представить себя на месте десантника, который с сиденья «рамблера» вбирает в себя пустые воскресные улицы, приодетый народ у церквей, женщин в цветастых шляпках, которые мне кажутся нелепыми, а ему — трогательными, девочек в белых гетрах, причесанных пацанов в праздничных костюмчиках.

 

Он вбирает в себя эти улицы и этих людей и, наверное, думает, не может не думать: неужели в последний раз? Через считанные дни солдат очутится за тысячи миль от этой чистой, мирной Америки, удлиняя и утяжеляя своим присутствием горе войны на другой земле, ощерившись оружием на ее мужчин, детей, женщин. Где-то на берегу озера Эри остались отец и мать, и неизвестно, сколько отпущено ему жизни. А пока он здесь, в Буффало, под родительским крылом и наверняка рассказывает о нежданной-негаданной встрече. Интересно, что же он вынес из нее? Солдату нужна ненависть. Неужели он думает, что коммунисты посягают вот на это по-воскресному медлительное и скучное утро в Буффало, на «рамблер» его родителей, на женщин в шляпках, густо облепленных яркими искусственными цветами?

 

А я тем временем нашел приют в отеле «Буффало» и провел еще одно «интервью» — с негритянкой, прибиравшей комнату № 1014. Она меняла простыни, подметала пол, стряхивала в мусорную корзинку окурки и не хотела вторгаться в область высокой политики. Два взрослых сына-в армии. Один был во Вьетнаме несколько лет назад, еще «до всего этого», то есть до эскалаций. Ему не понравилось — слишком жарко, душно. Впрочем, они еще не виделись после его возвращения, она лишь разговаривала с ним по телефону, он живет в Бостоне. Второй сын во Вьетнаме еще не был.

 

— А как в Буффало приходится вам, неграм?

 

— Неплохо, — осторожно отвечает негритянка. — Здесь нас везде пускают, кроме нескольких мест.

 

— А туда почему не пускают?

 

— Не хотят. По закону, конечно, можно, но они дают понять, что не хотят негров.

 

Она ведет речь о каких-то ресторанах.

 

— Нам, кто постарше, это ничего. Но молодежь — другое дело. Не нравится ей это.

 

Набравшись смелости, она опрашивает: а как у вас, в России?

 

Я понимаю, о чем она, но нарочно переспрашиваю: в каком смысле?

 

— Да с расовой проблемой.

 

Привычно отвечаю, что ни негров у нас нет, ни расовой проблемы.

 

— А как же Поль Робсон?

 

Оказывается, она думала, что Поль Робсон — советский гражданин. Ведь о нем так много писали, что он «красный» черный.

 

… Что делать в воскресенье в незнакомом американском городе? Когда не запасся ни адресом, ни телефоном, ни рекомендательным письмом? Когда нагляделся вдоволь на крыши из окна своего номера? Когда нет охоты читать три килограмма воскресной «Нью-Йорк тайме»? Когда не тянет на берег озера Эри, потому что наверняка ты знаешь, что не найдешь там ни красоты, ни тишины, а лишь отбросы индустрии и ревущие полотна автострад?

 

От безделья начинаешь метаться, благо колеса есть. Дважды проскакиваешь с юга на север Главную улицу с ее светофорами, аптеками, кинотеатрами и воскресным томлением людей, привыкших к напряжению и темпу буде н. Дальше на север, в тридцати минутах езды, — Ниагарские водопады, и тебя вдруг снова потянет к ленивому журчанию воды, не ведающей, что вот-вот ей взорваться алмазной пылью. Но на сегодня ты пленник Буффало и тобой же составленного маршрута и расписания поездки.

 

Тормозишь машину у отеля и идешь в сумрак бара, к деревянной тяжелой стойке, на вертящийся табурет. Ряды бутылок. Никелированные дозаторы, воткнутые в горлышки, похожи на вопросительные знаки, и каждый здесь по-своему расшифровывает их.

 

Слоняешься по улицам, — витрины, памятники. В пустом сквере возле отеля «Статлер-Хилтон» и Сити— холла стоит памятник президенту США Уильяму Маккинли, убитому в Буффало в 1901 году. Убийца выстрелил в тот момент, когда Маккинли протягивал ему руку, чтобы поздороваться. И вот здоровенный обелиск — четыре льва дремлют у его граней.

 

Неподалеку миниатюрный памятник Христофору Колумбу, датированный 1952 годом. Христофор недоумевая стоит за штурвалом: на кой черт занесло его сюда, к Великим озерам?

 

Набрел я и на безвестного бронзового бригадного генерала, увековеченного сослуживцами. Они, видимо, экономили на постаменте, — генерал, опершись на саблю, стоит почти на земле.

 

Вечером пил чай в закусочной на первом этаже отеля. У нее есть и кое-какие просветительские функции: в углу, справа от стойки, витринная полка с книгами, — и какими! Крутые выпуклости обнаженных девиц на дешевых обложках. Многообещающие названия: «Молодая тигрица», «Я — проститутка», «Сладкая, но грешная», «Рабы страсти», «Игра в спальне», «Окно в спальню», «Секс-бродяги», «Где-то между двумя», «Женский патент», «Охотница за мужчинами». А кроме того, журналы по астрологии, гороскопы на текущий год, — расхожая духовная пища.

 

Как там мой утренний собеседник — солдат? Чем занят?

 

6 ИЮНЯ. БУФФАЛО

 

Весь день, почти до вечера, в университете. Официальное его название — Университет штата Нью-Йорк в городе Буффало. В каждом штате, кроме частных университетов и колледжей, есть один public university — публичный университет, который содержится на деньги штата. Университет штата Нью-Йорк — это огромный, географически разбросанный учебный комплекс. Например, в Корнельском университете, преимущественно частном, есть публичный департамент сельского хозяйства, входящий в Университет штата Нью-Йорк. В Буффало тоже часть нью-йоркского университета. Десять тысяч студентов, а с вечерними и заочниками-двадцать.

 

Университет расширяется — новые, красивые, добротные корпуса. Старые здания увиты плющам, хотя плющ тут незаконный. Молодой, к тому же публичный университет в Буффало не входит в аристократическую «плющевую лигу» наподобие Корнельского, и диплом его не имеет того ореола и веса.

 

Недавно власти выделили еще тысячу акров земли, и на окраине Буффало уже строится университетский городок.

 

Плата за год обучения — четыреста долларов. Считается, что это почти бесплатно, во всяком случае раза в четыре дешевле, чем в частных университетах. Плюс 418 долларов за место в общежитии (комната на двух— трех студентов), 500 долларов за студенческую столовую, ежели пожелаешь там питаться, 100 долларов — учебники. Набегает 1500-1700 долларов в год — и это в публичном, а не частном университете! Но с такими расходами свыклись: что поделаешь?

 

Также естественным считается тот факт, что в университете практически нет детей рабочих, мелких фермеров. Во-первых, им не под силу эти расходы. Во-вторых, многие из них так психологически ориентированы, что и не стремятся к высшему образованию. Об этом говорили мне Ким Дэрроу, вице-президент студенческой ассоциации, и Карл Левин, ее казначей. Студенты — это дети «среднего» и «высшего среднего класса»: адвокатов, врачей, служащих корпораций, правительственных чиновников.

 

День для визита крайне неподходящий. Начались уже каникулы, а завтра важное событие — запись студентов на летние классы. К тому же явился я без предупреждения. Но приняли хорошо. «Декан по студентам» профессор Ричард Сиггелкоу (нечто вроде университетского дядьки-наставника) помог встретиться с лидерами студенческой ассоциации.

 

Дэрроу и Левин совсем еще молодые ребята, с пушком на подбородках, но с той же слегка показной суховатой расчетливостью и рациональностью, к которой никак не могу привыкнуть. Карл Левин изучает экономику, но подумывает о «политической карьере». Выборная должность в студенческой ассоциации — не лишнее для карьеры начало, а в слове «карьера» он не видит ничего предосудительного. Большинство конгрессменов, губернаторов, министров откровенно делают карьеру.

 

Молодые Дэрроу и Левин — по убеждениям центристы. Отношение к Вьетнаму? «Масса замешательства», и осторожная поддержка правительственной линии.

 

— Я раньше подписал петицию, поддерживающую войну, — говорит Карл Левин. — А теперь вряд ли бы подписал. Не знаю, зачем мы там, добиваемся лимы тойсвободы и самоопределения, о которых говорим.

 

Профессор Сиггелкоу находит, что большинство студентов аполитично и думает лишь о будущей работе, о том, как и куда устроиться. В университете сорок восемь студенческих клубов, не имеющих отношения к политике. К прогрессивной организации «Студенты — за демократическое общество» примыкает человек триста, на антивоенные демонстрации обычно выходит человек пятьдесят.

 

Обедали с Сиггелкоу в ресторане мотеля «Амерхест». Он пригласил еще жену и своего старого приятеля, тоже преподавателя, желающего перебраться в университет Буффало из штата Висконсин. Сиггелкоу ему покровительствует, и я подозреваю, что перед провинциалом из Висконсина профессор хотел показать, как космополитично живет Буффало, город на пути к знаменитым водопадам. Его жена с упоением щебетала, как много иностранцев проезжает через Буффало, как они принимали японцев, кого-то из Африки, члена парламента из Малайзии.

 

Провинциал приехал на рекогносцировку. Он был озабочен прозой жизни, расспрашивал о школах, о климате (нашли, что он мягче, чем в Висконсине), о ценах (пища дороже, а одежда, пожалуй, дешевле). Но жену профессора переполняла экзотика афро-азиатского транзита. Удивлялась африканцам, которые однажды попали к ней на обед по дороге на водопады. Она подала им жареного цыпленка с приправой из сладких фруктов.

 

— Представьте, они отложили фрукты в сторону. Они думали, что это на десерт. Оказывается, у них в Африке фрукты едят на десерт.

 

Пришлось мне объяснить ей, что фрукты к цыпленку — это чисто американская экзотика. Что не только «у них в Африке», но и у нас в Европе сладкие фрукты почему-то не идут на гарнир к мясу и птице. Это был мимолетный разговор о разнице вкусов. Моя собеседница не отчаялась. Она продолжала искать точки гастро ном и ческого сопр икоснов ения.

 

— А бэрбон-виски у вас есть?

 

Говорю, что нет. Увы. Но что мы наловчились обходиться русской водкой, армянским коньяком, грузинскими винами. Слыхали о грузинских винах? Она не то что о винах, — она о грузинах не слыхала.

 

Словом, мило поболтали. Чинный ресторан. Приветливые люди. Благополучные буржуа. И тебя где-то, в чем-то они приняли за буржуа. Поблагодарил. Распрощался. Уселся за руль «шевроле». Есть что-нибудь в этом городе, кроме университета, отеля «Буффало» и бронзового президента Маккинли, не дожившего своего срока в Белом доме? Я стал нырять на машине вправо и влево от прямой и длинной Главной улицы. Справочник сообщил мне, что в этом городе есть многое: 404 452 телефона, 174 260 телевизоров, 18 радиостанций, 497 протестантских, католических и прочих церквей и 11 синагог. Оцененной стоимости разного рода на 1 050 390 115 долларов. 532 тысячи человеческих душ.

 

Но теперь я листал не справочник, а страницы улиц. Мельком, калейдоскопично.Ивот я попал в районы бедноты. Американский бедняк — это не африканский бедняк, не азиатский, не латино-американский. Это бедняк в чрезвычайно богатой стране, повысившей и пики богатства, и уровень бедности. Я забирался на машине в кварталы буффалской бедноты. Снова вырывался на Главную улицу, чтобы отдышаться, и опять забирался все глубже и глубже. Сначала это была белая беднота — деревянные домики впритык, как куры на насесте, отвернувшиеся друг от друга глухими стенами. Никаких тебегазонов, но домики чистые, с гаражами, телевизионными антеннами, с креслицами на открытых верандах.

 

Я нырнул поглубже, и пошла облупленная, ободранная, с грязными детьми и нечесаными женщинами, с разбитыми стеклами — безнадежная, черная нищета.

 

Тоже деревца, но грязные, как будто черные. Вонючие бары и магазины и черные манекены в витринах, с европейскими, однако, чертами лица… Нищета среди богатства, в стране, имеющей все материальные предпосылки, чтобы уничтожить, искоренить, вовсе смести бедность с лица земли.

 

Как передать все это черное томление, брожение и отчаяние на негритянских улицах?

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

7 ИЮНЯ. ЮНИОНТАУН

 

Была без радости любовь, разлука будет без печали. Увели меня из Буффало могучие автострады. Почти весь этот ясный ветреный день провел за рулем. Мимо мчались милые сердцу березы и темные ели, холмы, городишки, придорожные кафе и встречные машины. Я выполнял очередной абзац утвержденного маршрута: «Из Буффало в Юнионтаун (Пенсильвания) по Сквозному пути штата Нью-Йорк до пересечения с дорогой № 79 и по дороге № 79 до пересечения с дорогой № 422 и по дороге № 422 на юго-запад до пересечения в гор. Индиана с дорогой № 119 и по ней на юг до Юнионтауна. Ночевка в Юнионтауне».

 

«Шевроле» не подвел, и снова были отличными целительные американские дороги, будто заряжающие душу инерцией движения. Я раскачивался на качелях зеленых холмов, взлетал по бетону дороги к очередному гребню, а навстречу, перемахнув гребень, выскакивали машины, и между их колесами — на одно чудесное мгновение — светились синие полоски неба.

 

Я дал здоровенного кругаля, на почтительном расстоянии объехав закрытые районы вокруг Питтсбурга, но рад был накручивать новые иновыедесятки миль, продолжать эту игру с холмами и синими полосками неба между колесами встречных машин, но небо уже по-вечернему густело, а маршрут требовал застопорить себя и «шевроле» именно в Юнионтауне.

 

Я ничего не знал о Юнионтауне, а выбрал его лишь потому, что он был подходящим по расстоянию пунктом на юге Пенсильвании.

 

Влетев в этот город по дороге № 119, я понял, что он стар, родился до автомашины: улицы его не стесняли себя прямизной. И сразу почувствовал, что он недомогает. Много было заброшенных домов с пыльными или выбитыми стёклами.

 

Но больше всего поразила меня Главная улица. Там вроде бы и не было покинутых домов. Были козырек кинотеатра и сумрак полдюжины баров, пара солидных зданий банков и пестрые аптеки — драг-стор. В витринах манекены вели свою агитацию за последние моды. А на холме вознеслась свеженькая «греко-ортодоксаль— пая» (православная) церковь Иоанна Крестителя — Джона Баптиста по-английски.

 

Так почему в этот прелестный час раннего июньского вечера Главную улицу так насыщала тревога? Я ехал осторожно, как едут мимо места свежей автомобильной катастрофы.

 

Пострадавшие есть? Понурый человек перешел Главную улицу и поплелся к скамейке на тротуаре. Другой… Третий… Понурые люди вступали у витрин в таинственный разговор с безответными манекенами. Жалкие старики— старики ли? — сидели на приступочке какой-то богадельни наискосок от отеля «Белый лебедь». Пустые лица бывших людей… Они есть в каждом американском городе. Здесь их было больше обычного. И они оккупировали Главную улицу!

 

На городе лежала печать запустения, официальная федеральная печать — «район депрессии».

 

Отель «Белый лебедь» на краю Главной улицы был стар и пуст. Старик дежурный встретил меня без обычных бодрых любезностей. Он знал, что случайная ласточка не вернет весны и что шея у «Белого лебедя», выложенная слюдой на вывеске, поникла давно и окончательно.

 

Но был и там свой негр. И, как положено американскому негру в американском отеле, он подхватил мой чемодан, а когда мы подошли к лифту, оказалось, что отель не совсем пуст. Через открытую дверь я увидел в комнате возле лифта каких-то распаренных мужчин и женщин. Они, видимо, заседали.

 

— О чем это они?

 

— Безработицу обсуждают, — сказал негр.

 

— А что, у вас безработица?

 

— О да, — сказал негр.

 

— Высокая?

 

— Процентов семьдесят пять...

 

— Шутите?! Такого быть не может.

 

— О нет. Процентов семьдесят пять, — стоял на своем негр.

 

— Откуда же? — спросил я, прекратив спор о процентах.

 

— Работы нет, — мудро объяснил негр.

 

— Но раньше-то у них была работа?

 

— О да. Тут было большое дело. Уголь. Теперь шахты закрыли. Уголь больше никому не нужен.

 

Негр открыл дверь номера. Поставил чемодан. Положил на столик пишущую машинку. Пощелкал выключателями, проверяя, в порядке ли свет.

 

— Значит, вам повезло? — сказал я, сунув ему четвертак.

 

— Прошу прощения?

 

— Повезло, говорю, вам. Работа у вас есть.

 

— О да, — хмыкнул негр. Ему было под пятьдесят, и моя шутка ему не понравилась.

 

Негр, однако, — не статистическое бюро, а ощущения — не факты, хотя они бывают достовернее фактов и статистики.

 

Я вышел на разведку, захватив официальную бумагу, адресованную «всем, кого это может коснуться» и подписанную Биллом Стриккером, заместителем директора Центра иностранных корреспондентов в Нью-Йорке. Это осторожная, но полезная бумага с двойным акцентом: она подчеркивает, что я — советский гражданин и корреспондент советской газеты (берегись!), но констатирует, однако, что я тем не менее аккредитован при американском учреждении и вправе пользоваться «обычными любезностями, оказываемыми представителям прессы». Она — как индульгенция, извиняющая американцу грех общения с «красным», разрешающая «строить мосты» и устанавливать индивидуальные дипломатические отношения через «железный занавес».

 

Итак, я вышел на улицу и предъявил свой мандат первому встречному, и он сразу же поколебал мои ощущения от Юнионтауна.

 

Совсем не бывший. Молодой здоровый парень с хорошей, широкой улыбкой. Он охотно дарил мне свою улыбку, узнав, откуда я и кто я. Он вышел поразмяться после работы, приняв душ, в свежей рубашке. Все, видно, ладилось у него, а значит-и вокруг. Строитель. Хорошо зарабатывает. По его мнению, дела в Юнионтауне и вообще в стране идут хорошо. Шахты закрываются? Ну и что ж! Люди находят другую работу.

 

Мы стояли на тротуаре, мимо сновали машины. Кое-кого он узнавал, одаривал своей охотной улыбкой. Машины же сразу вовлек в круг своих доказательств.

 

— Видите, машины. Много машин.., Правда, кое у кого «мистер кредит» разлегся на заднем сиденье. Но ведь у вас в России машин нет. У вас, говорят, одни велосипеды...

 

Но второй встречный, бывший шахтер, укрепил мои ощущения. Холмы кончились на этот вечер, мой «шевроле» отдыхал возле «Белого лебедя», но вдруг я понял, что пенсильванские качели остались и что все время они будут качать меня в Юнионтауне.

 

— Это шахтерский город, а сейчас всем шахтам — крышка.

 

— Неужели всем?

 

— Тридцать миль проедешь и не найдешь ни одной работающей. А раньше их было штук тридцать.

 

— Значит, безработица?

 

— Иаа...

 

— А вы на пенсии? На соцобеспечении?

 

— Иаа...

 

— Сколько получаете?

 

— 100-120 долларов в месяц.

 

— Значит, хватает?

 

— Хватает, если ремень затягиваешь.

 

Он смотрел на меня раздраженно и испытующе. Ему не нравилась моя интонация. Этот седой носатый шахтер был пессимистом. Человеку многое надо, и превыше всего ощущение своей нужности другим людям. Вместе с шахтами как бы закрыли и его жизнь. Мы стояли на темной пустой улице, и я ничем не мог его утешить.

 

Я побрел дальше, задумавшись о качелях Юнионтауна. Тревога Главной улицы. Тупое равнодушие носильщика негра. Молодой задор строителя Альберта Софтера. Мрачная безнадежность носатого шахтера. Я оценил еще и фирменный юмор компании «Кока-кола». Центр города был в ее даровых вывесках. Под названиями баров, драг-стор, отелей, всюду красным по белому шли слова знаменитой рекламы: «Дела идут лучше с «кок». Этот девиз украшал даже мусорные ящики на тротуарах. Соке — ласкательно-укороченная кличка кока-колы. Но соке — это и кокс, коксующийся уголь. Когда-то дела здесь шли лучше с коксом. Теперь торговцы кока-колой снабдили Юнионтаун бодрыми эпитафиями: «Дела идут лучше с «кок»!

 

Напротив «Белого лебедя», у входа в небольшое здание, сидел старик, оказавшийся сторожем «Клуба орлов». «Орлы» гнездились именно в этом доме. Старик принадлежал к оптимистам. Да, шахты выработаны, остались лишь в графстве Грин. Да, молодежь бежит из Юнионтауна, но дела идут неплохо, хотя Юнионтаун и становится городом стариков, которые не хотят уезжать отсюда. Старик тоже шахтерствовал в свое время.

 

— А в России уголь добывают?

 

Разговор не клеился, но кое-как обсудили погоду. — Хороший вечерок… А в России жара бывает?

 

Он перешел в атаку, когда дошли до Вьетнама.

 

— У нас есть причина быть там. Какая причина? Мы дали обещание этому народу и должны довести дело до конца. Я бы послал туда больше войск, чтобы побыстрее покончить с этим. А вообще американцам не следует обсуждать с вами эту проблему!

 

— Почему же? Я журналист, моя профессия — задавать вопросы.

 

Отвернувшись, сторож пробурчал:

 

— Ваша бумага для меня ничего не значит.

 

— Как — ничего не значит? Вы что же, думаете, что она поддельная?

 

— Конечно поддельная. Меня не проведете. На официальной бумаге должен быть орел. А у вас орла нет...

 

Вот тебе на! Мы расстались враждебно.

 

Поднявшись в номер, я долго разыскивал злополучного орла, которым раньше не интересовался. Орел все— таки нашелся. Хитрый орел — в виде водяного знака. Старик не разглядел в темноте эту замаскированную птицу.

 

8ИЮНЯ. ЭЛКИНС

 

Я уже в Элкинсе, горном городке в штате Западная Вирджиния. «Элкинс мотор лодж» — комфортабельный мотель, кирпичные аккуратные домишки на холме. Все прекрасно, но проклятье — окно выходит на дорогу, там натужно гудят грузовики, а так хотелось тишины напоследок. Ведь завтра уже Вашингтон, а там и Нью-Йорк.

 

Девять вечера. В горах темнеет. От Юнионтауна — лишь девяносто миль, а ехал два с половиной часа, по горной дороге, узкой, петляющей. И двадцать миль проливного дождя, такого, что машины шли с зажженнымифарами. И все-таки хорошо в Аппалачских горах. Хоть и равнинный житель, а ехал сюда, и, странное дело, все казалось, что попал в родные места.

 

Не идет из головы Юнионтаун. Любопытный городишко. Может быть, тем и ценны для журналиста маленькие города, что многое в них каїк на ладони. Сделаны они из тех же кирпичей, что и большие, что и все общество, но здание поменьше и обозревать его легче.

 

Сегодня с утра Главная улица повеселела, словно смахнула налет тревоги. Заполнилась людьми. В драг-стор пили первую чашку кофе. Напротив два старика подпирали мусорный ящик с рекламой кока-колы.

 

Я зашел в редакцию местной «Ивнинг стандард» и, предъявив свою бумагу редактору Арнольду Голдбергу, рассказал о вчерашнем эпизоде. Во избежание недоразумений настоял, чтобы редактор разглядел ее на свет и зафиксировал факт наличия в левом нижнем углу орла с оливковой ветвью мира в одной лапе и пучком военных стрел — в другой.

 

Затем я вопрошающе уставился на Голдберга: а теперь, мил человек, расскажи, в чем тут у вас дело?

 

Но к мил человеку как снег на голову свалился «красный» русский, первый в его жизни, и посему мил человек был уже не просто редактором заштатной газеты, но и лицом, причастным к государственному орлу, и с ходу осваивал роль дипломата. У него получалось неплохо. Была большая безработица, но теперь лишь шесть процентов. Молодежь бежала и все еще бежит из города в сталелитейные центры Кливленда и Детройта, но, знаете, часть уже возвращается. Обжегшись на угле — на моноиндустрии — создаем теперь индустрию разнообразную, уже открыли три фабрики. Познакомьтесь, редактор женского отдела… Расширяем страницы мод… Ориентируемся на молодежного читателя...

 

Качели понеслись вверх.

 

В местной Торговой палате за «их взялся административный директор Эрнест Браун, энергичный, веселыйциник, бывший офицер морской пехоты. Онизложил положение дел устно, а также при помощи двух орош р из глянцевой бумаге.

 

История Юнионтауна — это качели с амплитудой вдесятилетия.

 

Ровесник Декларации независимости, Юнионтаун(нынешнее население-17 тысяч человек) родился 4 июля 1776 года. Дремал почти сто лет, пока не разбудила его эпоха пара, стали и угля. Каменный уголь стал здесь королем, кокс именовали королевой. В конце прошлого века Юнионтаун называл себя мировой столицей коксующегося угля, который поглощался быстро развивавшимся сталелитейным районом Питтсбурга — старшего брата Юнионтауна. Утверждают, что в те годы город стоял на первом месте в мире по числу миллионеров «на душу населения». А души в основном были шахтерские— славяне, итальянцы, ирландцы. Чередующиеся волны иммиграции приносили искателей американского счастья, резервуары рабочей силы.

 

Со временем даже миллионеры-единоличники исчезли в необъятном чреве сталелитейного кита «Ю. С. Стил». Юнионтаун стал поставщиком гигантской корпорации.

 

Были бумы, и у бумов был зловещий фон — они приходили с войнами. Так Юнионтаун установил свои связи с мировой политикой. Один бум — первая мировая война. Второй бум — вторая мировая война. Лихорадочно лили сталь. Лихорадочно гребли уголь. Была война, где-то кого-то убивали («А в России жара бывает?»), разрушали города, жгли деревни. Страдали люди. Это было далеко. В Юнионтауне гребли уголь и деньги. Невиданные прибыли. Невиданные заработки.

 

Расплата наступила вскоре после второй мировой войны. Там, где прошла война, люди радовались, а Юнионтаун постигло горе. Оказалось, что уголь выгребли. Правда, на большой глубине в этом районе залегают, как говорят, другие мощные пласты, но они почему-то не интересовали «Ю. С. Стил». Корпорация начала переводить свои заводы из района Питтсбурга, оказав «гуд бай» Юнионтауну. По иронии судьбы это произошло как раз в те годы, когда генерал Джордж Маршалл, самый знаменитый уроженец Юнионтауна, сочинил свой план помощи Западной Европе, на который — для возведения бастионов антикоммунизма — ассигновали миллиарды долларов.

 

Беда пришла в шахтерские семьи.

 

Но Юнионтаун не стал городом-призраком.

 

Дельцы бездушны? Верно, но законы жизни сложны — торговцам нужны покупатели, банкирам — вкладчики. Им нужны люди, которые зарабатывают деньги несут их в магазины и банки. Гигантская «Ю. С. Стил» с ее миллиардными оборотами и национальным размахом операций свободно перечеркнула Юнионтаун в своих бухгалтерских книгах, но местным дельцам он был нужен, потому что с ним связана их собственная судьба. И они взялись за возрождение Юнионтауна так же, как Меллон взялся за возрождение Питтсбурга.

 

И вот штаб местного ренессанса — Торговая палата, существующая на добровольные взносы бизнесменов. Она же рекламная контора, центр по привлечению новых капиталовложений. Эрнест Браун оперирует оптимистичными цифрами: еще в 1961 году безработных было 24 процента, сейчас — лишь около восьми. Раскрыв брошюрку с многообещающим заголовком «Прогресс», он дает краткие характеристики руководителей Торговой палаты.

 

— Пол Опролс, президент палаты, — недвижимость и страховой бизнес… Фицджеральд, первый вице-президент, — управляющий фабрикой… Уильям Макдональд, второй вице-президент, — торговец, владелец универмага… Орвил Эберли, один из директоров, — владелец «Гэлантин бэнк», стоит 30 миллионов долларов… — Браун кидает в мою сторону многозначительный взгляд. — Джэй Лефф— из «Файетт бэнк»… Стоит семнадцать миллионов. — Еще один красноречивый взгляд.

 

— Теперь вы убедились, что это очень могущественная группа, — резюмирует Браун. — Если они решат что— то сделать, они сделают. Они могут, например, продиктовать нашему конгрессмену: голосуй вот таким образом...

 

Что же они делают? Они создали «индустриальный фонд» и завлекают в город промышленные компании, чтобы рассосать безработицу и удержать молодежь на новых фабриках. На выгодных условиях пришельцам предлагают в долгосрочную аренду подготовленную, со всеми коммуникациями землю и даже фабричные здания. Плюс рабочую силу, которая потом понесет свои заработки в магазины, банки и страховые компании дельцов, объединенных Торговой палатой.

 

Я распрощался с Брауном, вышел на улицу, снабженный брошюрками, и возле почты остановил мужчину в потертом пиджачке. Рабочий. Возраст пятьдесят три года. Первые же его слова:

 

— Здесь все прогнило!

 

А в Торговой палате говорят, что дела теперь идут лучше.Они вам не то еще наговорят. Лучше?.. Людям работать негде. Эти парни из Торговой палаты боятся новых фабрик. У них клерки разбегаются из магазинов — на фабриках-то больше платят.

 

— А говорят, что за последние десять лет тут создано две тысячи новых рабочих мест?

 

— Мало ли что они говорят! А где эта работа? Я за сто миль теперь на работу должен ездить. Я в армии прослужил двадцать один год, а сейчас мне пенсию платят 88 долларов в месяц. На них не проживешь. Вернулся из армии в сорок девятом. Начал работать на фабрике. Там мне платили в три раза меньше, чем положено. Я учинил скандал — меня выгнали. Что делать? Я самогон начал гнать-меня арестовали. Должен же я, черт возьми, семью свою прокормить!

 

— А говорят, что безработица снизилась с 1961 года до восьми процентов.

 

— Восемь процентов?! Ха-ха. Пусть они снова пересчитают. Тут процентов шестьдесят на «рилиф» сидят.

 

— Неужели шестьдесят процентов?

 

— Да близко к этому. Многие уже плюнули на все. Ищи не ищи — работы нет. Уж лучше на «рилиф» — хоть налоги не платишь.

 

Relief — это вспомоществование для самых безнадежных бедняков и безработных. В буквальном переводе relief — облегчение. Облегчают таким образом: когда работы нет и не видно, а американец исчерпал свое право на пособие по безработице, которое выдается на срок от восемнадцати до тридцати недель в год, ему бросают спасательный круг — relief. Богатая Америка не хочет, чтобы люди на ее ^улицах умирали с голоду. Пожизненным безработным бросают спасательный круг, но на борт корабля их не берут, там они лишние.

 

И они качаются, до самой смерти качаются, уцепившись за эти спасательные круги, еле держась на поверхности.

 

Глядишь, какая-нибудь «Ю. С. Стил» бросает за борт очередную партию — десятки тысяч пенсильванских шахтеров и металлургов. Через некоторое время следом — не от корпорации, а от властей — летят спасательные круги, relief. Гуманно, милосердно. Корабль облегчился, избавившись от балласта, и ученые мужи на палубе, глядя та эту экзекуцию, бестрепетно рассуждают о побочных продуктах научно-технической революции, о жестких требованиях, которые «общество изобилия» предъявляет к своим членам, о неизбежности человеческого отсева и человеческих отбросов.

 

А за бортом вопли о помощи, о опасении. Не докричишься. Они списаны напрочь, не включены даже в процент безработицы, как бывшие людинаГлавной улице города Юнионтаун, штат Пенсильвания.

 

Сколько же их? Я ходил и на местную биржу труда. Приняли любезно, сказали: много. Но цифр не дали.Правли тот гневный рабочий у почты? Не знаю. Если к его шестидесяти процентам тех, кто на relief, добавить восемь процентов Эрнеста Брауна, получится, что у негра из отеля «Белый лебедь» не такая уж буйная фантазия.

 

Да только ли в цифрах дело? Цифры как условный знак. Они обозначают, но не раскрывают трагедии людей, у которых пора зрелости пришлась на время очередной экономической передряги в Юнионтауне. Какая им радость от оптимистических выкладок Торговой палаты? Жизнь дается один раз. Ее сломали в самом цвету...

 

Но был еще один взлет качелей — обед с Арнольдом Голдбергом в «Венецианском ресторане», самом шикарном в Юнионтауне. За сдвинутыми столами тараторили по соседству десятка два седых и бодрых старушек. Подошел владелец ресторана. Голдберг вынул из кармана бумажку.

 

— Познакомьтесь с мистером Кондрашовым из «Известий». Приятное местечко, верно? — шепнул Голдберг, когда хозяин ушел. — А наверху банкетный зал, человек на двести. Хозяин из итальянцев, отец его вроде бы из Рима. Знаете, этот итальянец сам нажил состояние. Процветает, черт побери. Вот вам и район депрессии...

 

Район депрессии — это не моя выдумка, это федеральная квалификация Юнионтауна. Но она оскорбляет Голдберга лично. Он не хочет, чтобы на нем стояло позорное клеймо. Он — не «депрессированный».

 

Он борется с этим унижением, и у него своя система доказательств. Рассказывает с почтительным трепетом о своем издателе-миллионере. Тот сам нажил состояние; пять газет, семь — десять миллионов долларов. Лишь на старте помог один богатый техасский дружок.

 

Миллионеры притягивают его как магнит. Шепотком обращает мое внимание на седого, но еще не старого, сильного мужчину, которому уважительно внимают трое за соседним столом. Презрев условности, он пришел в ресторан без пиджака, в рубашке цвета хаки с короткими рукавами.

 

— Тоже миллионер, — шепчет Голдберг. — Шахтовладелец. У него шахты в Западной Вирджинии. Три-четыре миллиона. Отец кое-что ему оставил, но в основном сделал сам. Он здесь часто бывает. Свой самолет. Сам пилотирует. Я с ним пару раз летал. Давайте я вас представлю, а то, знаете, может рассердиться, что я к нему не подошел.

 

Доедаем «ростбиф-сэндвич», пьем кофе, отважно поднимаем миллионера из-за стола. Голдберг снова читает по бумажке мою трудную фамилию. Миллионер растерян от глупейшей церемонии. Мы жмем друг другу руки, в унисон бормочем «очень приятно» и опять жмем руки, прощаясь. Я убеждаюсь, что у миллионера по-рабочему твердая рука.

 

И наконец на улице Голдберг смеется на прощание: ха-ха… район депрессии?

 

А впрочем, в том, что говорит и делает Голдберг, есть и искренность, а не только дипломатничанье. Одна истина у Голдберга, и он выводит ее из своего положения и окружения, из своего благополучия, из стремления к миллионам и под диктовку своего издателя. И совсем другая истина у вчерашнего угрюмого шахтера — его жизнь остановилась, замерла вместе с шахтами, ему не пробиться со своей трагедией в газету и оптимистический мир Голдберга.

 

Мы простились с ним, и я вернулся в отель. Пора уезжать, график подгоняет. Вчерашний негр вынес мой чемодан к машине.

 

Прощай, «Белый лебедь»! Ты обречен. Я узнал об этом.

 

Тебя собираются разжаловать из отеля вмеблирашкидля бывших людей, и скоро-скоро в Юнионтаун по приглашению неугомонной Торговой палаты двинется фешенебельный мотель корпорации «Праздничная таверна» со своими бумажными девственными поясками на крышках унитазов — «санитаризовано!», с мигающими кнопками на телефонах, новейшими телевизорами, никелем водопроводных кранов и запечатанными в целлофан стаканами — «санитаризовано!». Там будут эффективные молодые клерки и девицы с наимоднейшими мордашками cover girls — красоток с журнальных обложек. Они еще не разучились улыбаться, не то что твои вялые старики, «Белый лебедь».

 

Я пишу этот некролог в «Элкинс мотор ЛОДЖ», где все так, как будет в «Праздничной таверне», — все запечатано и санитаризовано, где под окнами гудят грузовики, как воплощение неумолимых скоростей и безжалостного американского прогресса.

 

Завтра — Вашингтон. А послезавтра — знакомые двести тридцать миль на север. Экспресс-путь от Вашингтона до Балтиморы, крутые виражи перед огромным тоннелем под балтиморской гаванью, совсем еще новенькая автострада имени Джона Кеннеди, пересекшая штат Делавер, а там горбатый мост через реку Делавер, висящий на двух геркулесовых опорных башнях, и широкая стрела автострады штата Нью-Джерси, — через каждые десять миль пошли мелькать щиты. До Нью-Йорка — 110 миль… До Нью-Йорка — 100 миль… До Нью-Йорка — 90 миль...

 

И будут лететь машины, и чем ближе к Нью-Йорку, тем быстрее, словно там гигантский, притягивающий их магнит. А потом начнутся эстакады возле Ньюарка, фантастические сплетения дорог, по которым на близкой периферии учащенно пульсирует кровь города-гиганта. И запах, тухлый дух рокфеллеровских химических заводов. И белесое, огромное, заслонившее горизонт, вечное искусственное облако нью-йоркских испарений.

 

Велики небоскребы, но, как верно заметил одинамериканскийколлега по перу, теперешний Нью-Йорк сначала нюхаешь и лишь потом видишь...

 

 

 

 

 

 

СМЕРТЬ

 

КИНГА

 

Это был тихий апрельский день без больших новостей, и так же тихо он переходил в вечер, не суля спешной ночной корреспондентской работы. С Сергеем Лосевым, заведующим отделением ТАСС в Нью-Йорке, мы сидели в корпункте «Известий», обсуждая детали одного многочасового и довольно утомительного визита. Потом Сергей заторопился домой, но я уговорил его остаться еще на полчаса и прослушать вечернюю программу новостей по второму каналу Си-Би-Эс, популярную программу Уолтера Кронкайта. Кронкайт, как всегда, возник на экране ровно в семь и тренированным, четким и емким голосом стал говорить об Америке и мире того уходившего дня.

 

Когда он приближался к концу, а новости, расставленные по степени важности, были все мельче и вот-вог должны были завершиться какой-нибудь юмористикой, Сергей оторвался от экрана и пошел в кабинет позвонить. Но вдруг, в последнюю минуту получасовой передачи, Кронкайт срезал какой-то коротенький пустяковый телефильм и взволнованно, торопливо — его время истекало, — почти прокричал, что в Мемфисе, штат Теннесси, стреляли в Мартина Лютера Кинга и что он тяжело ранен и доставлен в госпиталь св. Иосифа.

 

Я вскочил. Я закричал Сергею:

 

— Кинга смертельно ранили!..

 

Сергей вбежал в гостиную. Сергей был вне себя:

 

— Сволочи! Вот сволочи!.. Они убили его...

 

Кронкайт точно уложился в свои жесткие полчаса и в самые последние секунды, сгустив морщинки возле глаз и погладив руками стол, по-деловому сжал губы перед традиционной прощальной фразой: «Так обстоят дела в четверг 4 апреля 1968 года...»

 

И сразу же включился автомат, берегущий дорогое телевизионное время, не допускающий ни одного холостого мгновения, и ворвалась музыка, призывная, бодрая музыка, и под стать этой музыке певучие, врастяжку слова: «Stre-e-etch your coffee break...» Й исчез Уолтер Кронкайт, и заняла весь экран чашка дымящегося кофе, а за ней надвинулся оптимистичный джентльмен. Не теряя времени, джентльмен изящным жестом потянул ленточку, освободил от обертки тонюсенькую плиточку жевательной резинки «Пепперминт» и заправил ее в свой благоухающий рот, положенный джентльмену образца 1968 года. И чашка кофе присела, да, присела, раздалась вширь, растянулась от невыразимого удовольствия при виде этой тоненькой плиточки: Stre-e-etch your coffee break… — растяни-и-и свой перерыв на кофе...

 

Мы ринулись в гараж и на машине по вечернему Манхэттену, только что сбросившему бремя часа пик, понеслись в отделение ТАСС, к телетайпам, которые молниями— молниями-молниями телеграфных агентств беспощадно трезво предсказывали, что Кингу не жить.

 

И эхом этих громовых молний полетели в Москву телеграммы Сергея, а я быстро вернулся в свой корпункт и приковал себя к телеэкрану и радиоприемнику— вечер переменился, перевернулся, вечер слал грозу.

В 8.40 очередную передачу по седьмому каналу Эй-Би-Си вытеснило на телеэкране серое, многократное слово «бюллетень… бюллетень… бюллетень...», и диктор быстро, чтобы его не опередили другие дикторы по другим каналам, сообщил, что Мартин Лютер Кинг умер. За спиной диктора была видна телестудия и в ней нервная толкотня людей, по-рабочему без пиджаков, в белых рубашках, с отпущенными галстуками.

 

И снова, сразу же после бюллетеня, неумолимо, как пули в автомате, который бьет очередями, пошларекламаавтомашины марки «шевроле» — спешите! спешите! — ее можно сейчас же приобрести по особо льготному кредиту. И молодая красавица с развевающимися волосами, аппетитный предмет этакого милого, публично допустимого вожделения, садилась за руль льготного «шевроле», а с ней, конечно, был он, мужественный и сильный, отутюженный, весь подогнанный и подобравшийся самец образца 1968 года. Под победоносную музыку они катили по дороге-аллее, похожей на дорогу в рай, а голос диктора пояснял, какие тут необыкновенно крепкие шины, какие силы спрятаны в моторе и какие удивительно легкие условия у кредита. И пара тоже убеждала, что так оно все и есть. Она сияла лучезарной улыбкой — откуда только берутся эти улыбки? — и, вытянув длинные ноги в тугих брюках, раскачивалась на качелях, то приближаясь, почти выскакивая из экрана — вот она, готовая для объятий! — то взлетая на седьмое небо. И оттуда, с седьмого телевизионного неба, она счастливо взирала на своего партнера и на сверкающую никелем и высококачественным лаком машину.

 

Трагическим бюллетенем, а затем этой рекламой, замешанной на благополучии и похоти, меня словно дважды наотмашь хлестнули по лицу, словно перекрестили бичом, и я понял, даже не то чтобы понял, а мгновенно жутко осознал, что вот эта накладка рекламы на трагедию, вот это ничем не остановимое — как вращение космических миров — торгашество, ухмыляясь, торжествует над смертью Кинга, как торжествовало оно над его жизнью и борьбой. Есть время жить и время умирать. И есть самое долгое американское время торгашества: надо пропускать оплаченную уже рекламу, надо славить и сбывать продукт, что бы ни случилось, ибо все на свете пустяки рядом с куплей-продажей.

 

Потом до 9 апреля, целых пять дней, телевизор приучал американцев к смерти Кинга, пять дней энергично, деятельно, иногда до слез трогательно хоронил телевизор Мартина Лютера Кинга. Реклама посторонилась (позднее торгаши подсчитают, во что им обошлись траур и соболезнования), а в день похорон, с десяти утра до шести вечера, совсем исчезла с экрана. Но все это не стерло первого впечатления, отчаянного ощущения того, что ничто не может измениться к лучшему, пока сознание разбито, расфасовано, разрезано на кусочки острымилезвиями рекламных «коммершиалз», которые, как профессиональные палачи, четвертуют цельность трагедии. Все быстро забудется, пойдет под нож других, новостей, будет погребено в памяти, и через месяц-другой убийство в Мемфисе скроется за хребтами новых событий. А был ли Кинг?

 

Он запомнился мне, этот вечер 4 апреля. Отклики были оперативными. Вскоре после сообщения о смерти телекамеры в Белом доме показали президента Джонсона. За пять дней до Мемфиса он объявил, что не будет добиваться избрания на второй срок. Страна еще не успела пережевать и переварить эту ошеломляющую новость, как убийство Кинга отшвырнуло ее на задний план. Джонсон стремительно вышел из своего кабинета к трибуне с президентским орлом: лаконичное соболезнование, призыв к спокойствию, сообщение, что из-за мемфисского убийства он отменил намечавшийся вылет на Гавайи для встречи с генералом Уэстморлендом и адмиралом Шарпом. Президент был тревожно серьезен, не позволил вопросов. Его спина скрылась в запретных покоях.

 

Корреспонденты летели в Мемфис. Телерепортеры работали сноровисто. Искали убийцу — человека, скрывшегосяв белом «мустанге». Первыми заволновались мемфисские негры, и губернатор штата Теннесси немедленно распорядился о вводе в город частей национальной гвардии.

 

Мартин Лютер Кинг… Я видел его на митингах с мест для прессы. Я знал тишину, которая облетала зал, когда он появлялся на трибуне, — тишину внимания и уважения. Однажды мы мельком встретились в Чикагском университете,^ и я ощутил пожатие его руки, совсем близко увидел спокойные, серьезные, темно блестящие негритянские глаза, твердые большие губы и тяжелый подбородок. Услышал сдерживаемый рокот баритона, который на митингах гудел, напряженно раскачивался, как колокол, громкий, доходящий до всех и все-таки таящий в себе избыточную, непочатую силу. Доктор Кинг, как всегда, спешил, и его поторапливал помощник, одетый, как и он, в строгое черное пальто баптистского пастора. Я просил об интервью для моей газеты, и Кинг согласился. Но дни его были расписаны по-американски далеко вперед, а расписания не оказалось под рукой, и он посоветовал мне

 

написать в его штаб-квартиру в Атланте. Ответ пришел от секретарши: Кинга не было в Атланте, она просила подождать до его возвращения. Он вечно был в разъездах и вечно занят, а после Мемфиса свидание, увы, не состоится. Я хотел рассказать о живом Кинге. Теперь приходится писать о Кинге убитом.

 

 

 

***

 

Когда Кинга убили, ему было 39 лет — возраст, когда американские политики обычно лишь выходят на орбиту карьеры и маячат перед глазами избирателя, привлекая голоса и внимание. Кинг добивался не карьеры, а справедливости для миллионов чернокожих, и этого негра из Атланты знали, пожалуй, в каждом американском доме. Мировая известность тоже не была для него самоцелью, и пришла она неожиданно — благодаря разъяренным бирмингемским полицейским, спустившим не менее разъяренных овчарок на участников марша свободы в мае 1963 года. Он получил Нобелевскую премию мира в декабре 1964 года, в возрасте 35 лет, но не почил на нобелевских лаврах.

 

Главным признанием и тяжелой ответственностью была для него любовь негритянских масс, которые связывали с ним надежды на лучшую жизнь. Он возбудил эти надежды, знал, как тяжело их оправдывать, и шел до конца, пожертвовав ради них жизнью. Они звали его Моисеем, пророком, ведущим своих людей к земле обетованной. Как же пестра эта сверхиндустриальная страна, если у миллионов ее пасынков во второй половине XX века еще жив религиозный экстаз людей, уповающих лишь на бога и чудо! Легко посмеяться над их наивностью. Важнее понять, что в ней, как в капле, отразилось море страданий 23-миллионного негритянского народа Америки.

 

Его жизнь — и особенно его политическая жизнь — оказалась короткой, но она была чрезвычайно насыщенной, а сам Кинг давно был готов к тому, что ее насильственно оборвут. Рассказывать об этой жизни нелегко, потому что рассказ неизбежно перерастает в историю негритянского движения за последние годы. В какой-то Мере Кинг был зеркалом этого движения со всеми его Успехами и неудачами, надеждами и разочарованиями, со всей его силой и слабостью.

 

Праправнук раба, правнук и внук издольщиков на хлопковых плантациях Юга и сын баптистского пастора, Мартин Лютер Кинг-младший родился 15 января 192J года в Атланте, штат Джорджия, в сравнительно обеспеченной семье. Его отец, Мартин Лютер Кинг-старший, был баптистским пастором и пользовался большим авторитетом среди четырех тысяч прихожан церкви Эбинезер на перекрестке Джексон-стрит и Оберн-авеню. Кинг-младший окончил школу и негритянский Морхауз-колледж в Атланте, где, идя по стопам отца, занялся богословием, — в условиях сегрегированных церквей негр священник избавлен, между прочим, от конкуренции белых христиан— собратьев. Он продолжил обучение на севере страны — в теологической семинарии города Честера, штат Пенсильвания, и в Бостонском университете, где в 1955 году защитил диссертацию и получил степень доктора философии.

 

Кинг-старший делал все, чтобы вывести сына в люди. Но что значит выйти в люди? Даже степень доктора философии не дает права на звание человека, если тыжилна американском Юге, а права твои проверяет белыйрасист. Кинг познал это задолго до своей диссертации.

 

В школу жизни вступаешь с раннего детства. У негритянского ребенка это особая школа. Пятилетний Мартин получил первый урок, лишившись дружбы двух белых мальчишек-сыновей соседского бакалейщика, весело игравших с ним на улице. Они вдруг стали его сторониться. Он подбегал к дому и звал их на улицу, но родители отвечали, впрочем, без всякой откровенной враждебности, что мальчиков просто нет или что им некогда играть с ним. Озадаченный, он пришел к матери и, сидя на ее коленях, впервые узнал — а что могла еще сделать мать? — о рабстве, о Гражданской войне Севера и Юга, о том, что он рожден черным, а его друзья — белыми, и о том, что из этого следует.

 

Чем могла его утешить мать? Взвалив на детские плечи этот страшный груз прошлого и настоящего, который она давно несла сама, который подминает каждого американского негра, она сказала: «Ты не хуже любого другого...»

 

И это было верно, но не отменяло фактов жизни, а они давали о себе знать на каждом шагу.Кинг запомнил другую сценку из детства. С отцом, большим, сильным, уважаемым человеком, они зашли в обувной магазин за ботинками. Доллары одинаково хороши, из черного они или из белого кармана, и продавец готов был обслужить их, но они сели на стулья для белых, и продавец попросил их пройти в заднюю часть помещения, где примеряли ботинки «цветные».

 

— А чем плохи эти места? — оказал Кинг-старший. — Нам и здесь удобно.

 

— Извините, — сказал вежливый продавец, — но вам придется пройти.

 

— Или мы купим эти ботинки здесь, или мы никаких ботинок не купим, — в гневе бросил ему Кинг-старший.

 

Продавец развел руками, и отец с сыном ушли не солоно хлебавши. Когда отца унижают при сыне, это жжет обоих, обоим запоминается. Никогда еще маленький Мартин не видел отца в такой ярости. Кинг-старший возмущался: «Сколько бы мне ни пришлось прожить при этой системе, я никогда ее не признаю».

 

Воспитательная сила унижений… Они не проходили даром.

 

Однажды отец проскочил на машине стоп-сигнал. «Припаркуйся в сторонке, бой, и покажи-ка мне свои права», — сказал полицейский, увидев за рулем негра. «Я не бой, не мальчишка, — отпарировал отец. — Я человек, и пока вы не назовете меня этим именем, я слушать вас не буду». Он требовал уважения достоинства — большая смелость в Атланте 30-х годов. Бесстрашие Кинга-младшего было, можно сказать, наследственным. Отец в одиночку вел ту борьбу, на которую сын поднял многие тысячи. Отец бойкотировал автобусы, став однажды свидетелем зверской расправы с пассажирами— неграми. Возглавлял кампанию за равную зарплату негров-учителей, добивался десегрегации лифтов в здании местного суда.

 

Ждать стало невозможно в декабре 1955 года, когда вчерашний семинарист Мартин Лютер Кинг был уже пастором церкви Декстер в городе Монтгомери, штат Алабама.

 

Роза Паркс, жительница Монтгомери, швея из тамошнего универмага, села вечером 1 декабря 1J55 года в городской автобус. В конце рабочего дня автобус был переполнен. Водитель приказал Розе Паркс и еще треї неграм встать и уступить места белым пассажирам, привычно подчинились. Роза Паркс нс поднялась — она смертельно устала за день, болела натертая нога. И… сколько можно! Ее силой вытащили из автобуса и арестовали.

 

Автобусы в Монтгомери, как и всюду на Юге, не брезговали негритянскими центами, но негр сначала платил водителю с передней двери, потом, чтобы не «смердеть», выходил из автобуса и — если автобус тем временем не уезжал, а бывало и такое — вновь садился через заднюю дверь. Наконец, даже там, сзади, он должен был уступить место, если автобус был заполнен, а в него входил еще один представитель расы господ.

 

В Монтгомери было около 50 тысяч негров, — каждый третий житель, и большая их часть, по понятным причинам, предпочитала автобус такси или личной машине. Арест Розы Паркс переполнил чашу терпения: решили, что дальше действительно ждать нельзя. Родилась идея однодневного бойкота монтгомерийских автобусов. Молодой Кинг, поддержавший ее одним из первых, предложил свою церковь для встречи организаторов. Бойкот назначили на 5 декабря, надеясь на поддержку хотя бы 60 процентов негров, но им невольно сыграл на руку местный шеф полиции, призвавший негров воздержаться от бойкота и обещавший поддержку штрейкбрехерам. 5 декабря за каждым автобусом следовало по полицейскому мотоциклу, и даже сговорчивые негры, видя этот эскорт, пугались неприятностей. К удивлению организаторов, бойкот получился почти стопроцентным.

 

В шесть утра молодой Кинг, почти не спавший ночь, охваченный волнением первой схватки, пил кофе на кухне.

 

— Иди сюда быстрее, Мартин, — позвала его жена Коретта.

 

Под окном, на автобусной остановке, было пусто. И автобус прошел мимо — совсем пустой, хотя в ранний час его обычно заполняли негры — служанки, кухарки, уборщики, отправлявшиеся работать на белых хозяев Монтгомери. Еще один автобус-пустой, совершенно пустой. В третьем было два пассажира — белых. В их распоряжении были и передние, и задние места. Они могли хоть плясать в этом автобусе, но, не видимый ими, от радости и возбуждения приплясывал перед окном пастор церкви Декстер.

 

В то утро Розу Паркс судили и оштрафовали на 14 долларов. А днем Кинга избрали главой бойкотного комитета и объявили бойкот до победы. Выбор пал на Кинга лишь потому, что, новичок в Монтгомери, он не имел еще противников ни среди властей, ни среди соперничающих негритянских групп. Нужен был человек, приемлемый для всех. «А получили мы Моисея», — сказал позднее И. Д. Никсон, негритянский активист, выдвинувший идею бойкота.

 

Да, они получили больше, чем ожидали.

 

Бойкот длился не неделю и не месяц, а 381 день.

 

Угрозы, судебные тяжбы, попытки расколоть негров не удались. По решению Верховного суда США с 21 декабря 1956 года негры Монтгомери получили право сидеть в автобусах где угодно и не вскакивать навытяжку перед белыми жителями.

 

На молодого священника, возглавившего невиданно долгий и успешный бойкот, обратили внимание. Теперь его знали в городе, и вместе с известностью пришли первое уважение одних и ненависть других. Он узнал, что ненависть ощутимее и эффективнее любви. 30 января 1955 года, когда бойкоту было два месяца, расисты кинули бомбу в его дом, — первую бомбу. Она взорвалась на веранде, жена и маленькая дочь не пострадали. В тот момент Кинг выступал на митинге. Он испытал страх и не стеснялся признаться в нем, но страх стал прелюдией к бесстрашию, лишь заострил выбор: пути назад не было.

 

Начиналась жизнь борца. Он научился недосыпать, видеть семью урывками, готовить не проповеди, а политические речи, по праву занимать место в первой шеренге маршей свободы — искусительная, заметная мишень. Он понял силу организованных тысяч и учился азам массового действия, проверяя на практике и развивая применительно к американским условиям тактику ненасильственного сопротивления.

 

Его учителем стал индус Махатма Ганди, использовавший метод гражданского неповиновения в борьбе против английских колонизаторов.

 

Почему ненасилие? Кинг не раз объяснял это. Вот последнее объяснение, опубликованное в журнале «Лук» Уже после убийства в Мемфисе. «На Юге ненасилие было творческой доктриной, потому что оно парализовало бешеных сегрегационистов, ищущих возможности физически раздавить негров, — писал он. — Прямое ненасильственное действие позволило неграм выйти на улицы с активным протестом и в то же время отводило винтовки угнетателя, ибо даже он не мог убивать при свете дня невооруженных мужчин, женщин и детей. Вот почему за десять лет протеста на Юге было меньше человеческих жертв, чем за десять дней мятежей на Севере».

 

Кинговское ненасилие не означало непротивления злу. «Пассивное сотрудничество с несправедливой системой делает угнетаемого столь же порочным, как и угнетатель», — подчеркивал он.

 

Кинг отказывался признавать расистские законы о сегрегации и штурмовал их при помощи массовых маршей, бойкотов, сидячих забастовок. Он шел на открытое, но ненасильственное противоборство с расистами, сознательно создавая кризисы и напряженность на Юге как средство для перехода к переговорам об отмене несправедливых законов. Он опирался на массу, и в этом было его отличие от умеренных буржуазно-либеральных негритянских лидеров, которые пытались уничтожить систему сегрегации в залах суда. Кинг предпочитал «прямое действие» и избрал арену противостояния на виду у всей страны и всего мира — улицы и площади американских городов, больших и малых.

 

Итак, Роза Паркс и 50 тысяч негров Монтгомери могли занимать передние места в автобусе, хотя злые взгляды белых заставляли их по старинке тянуться к задним. Но на ресторанах, кафетериях, мотелях, публичных парках, как и прежде, висели таблички: «Только для белых». Я видел их в Монтгомери в декабре 1961 года, через шесть лет после знаменитого бойкота.

 

Как раз в те дни, когда мы путешествовали с товарищем по штатам Джорджия и Алабама, впервые знакомясь с нравами Юга, Кинг призвал президента Кеннеди издать вторую Прокламацию об освобождении негров — через сто лет после первой, подписанной президентом Линкольном. В те дни он возглавлял марши свободы в городе Олбани, штат Джорджия. Участники маршей добивались десегрегации городских парков, госпиталей, библиотек, автобусов, равной занятости для негров в городских учреждениях. Тактике прямого массового действия Лори Причетт, шеф полиции Олбани, противопоставил тактику массовых арестов. Кинг тоже попал в тюрьму. Ему было уже 32 года, но тюремщики звали его боем, мальчишкой.

 

Что же изменилось? Его знала вся Америка, но в тюрьме «Америкус» расист был так же туп, нагл, самоуверен и всевластен.

 

Все 13 штатов Юга были знакомы ему как собственные пять пальцев, исхожены и изъезжены в десятках мужественных «рейдов свободы». Тяжесть дубинки на спине, плевок в лицо — он это изведал. Под тяжкой рукой полицейского не раз рвался черный пасторский костюм, пронзительным холодком веяло от цементного тюремного пола, голубое южное небо в клетку штриховалось тюремными решетками. Каждая ночь несла опасность скромному дому в Атланте, куда он переехал, чтобы вместе с отцом проповедовать в церкви Эбинезер, и где основал штаб-квартиру организации «Конференция южного христианского руководства». Куклуксклановские кресты вспыхивали на лужайке перед этим домом, предупреждая, что семье непокорного «нигера» несдобровать, и вечный странник Кинг издалека, телефонными звонками проверял, живы и целы ли жена и дети.

 

Но «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат».

 

Он был сделан из того самого редкого металла, который идет на подвижников, героев, совесть нации. Когда он был убит, даже буржуазная печать славила его как великого американца, как человека, у которого была мечта. У него действительно была мечта, и он поведал о ней в самой знаменитой своей речи 28 августа 1963 года на ступенях вашингтонского памятника Линкольну, перед 250 тысячами участников грандиозного марша свободы. Взрываясь от страсти, которая гремела в его набатном голосе, Мартин Лютер Кинг заряжал своей мечтойогромнуюаудиторию, за которой в отдалении вставал белый купол Капитолия, глухого к этой мечте.

 

— Хотя сегодня и завтра мы столкнемся с трудностями, у меня все-таки есть мечта, — говорил он. Я мечтаю, что однажды эта нация поднимется и осознает истинный смысл своего кредо: «Мы считаем само собой разумеющейся ту истину, что все люди созданы равными...»

 

Он цитировал Декларацию независимости политическую библию американской свободы, провозглашенную в 1776 году. Но Декларация не отменяла рабства, а большинство ее творцов не считало негров людьми.

 

1963 год был очень бурным. Майские события в Бирмингеме, штат Алабама, доказали, насколько жив американский расизм и как он отвратителен. Полиция травила негров псами, сбивала тугими струями ледяной воды из брандспойтов. Кинг проделал привычный путь — из первой шеренги марша в тюремную камеру.

 

Администрация Кеннеди извлекла урок из негритянской революции, продвигавшейся вопреки сопротивлению расистов: либо дать неграм права в стенах конгресса, либо они, отвечая на насилие полиции, попытаются взять их на улицах. В конгресс был отправлен Акт о гражданских правах. Он заново обещал неграм столь часто нарушавшееся право голоса, а также отмену сегрегации в общественных местах — ресторанах, кафетериях, отелях, мотелях, кинотеатрах, концертных залах, спортивных аренах, запрещение дискриминации при найме на работу и т. д. Министр юстиции получал право в судебном порядке преследовать нарушителей закона. Билль надолго застрял в конгрессе. Джон Кеннеди был убит в ноябре 1963 года, не дожив до его принятия. Прошел почти год, прежде чем билль, выхолощенный обструкцией южных сенаторов-расистов, стал законом.

 

Шумели о новой эре. Кинга, недавнего бирмингемского узника, чествовали как главного организатора этого конституционного удара по расизму. В Осло в декабре 1964 года ему вручили Нобелевскую премию мира — как человеку, доказавшему, что борьбу за равенство можно выиграть без насилия. Но доказательства были слабые, их опровергала жизнь.

 

Отдав на нужды борьбы все, до последнего цента, нобелевские 54 тысячи долларов, Кинг уже в январе 1965 года избрал своим «собеседником» Джима Кларка, полицейского шерифа в городе Селма. Лауреат вывел своих людей на улицы этого небольшого алабамского города, начав затяжную кампанию за право негров регистрироваться избирателями без дискриминационных проверок грамотности, имущественного положения, лояльности и т. д. В Алабаме негры составляли более 40 процентов населения, но их политический вес в выборных органах равнялся нулю.

 

Джим Кларк был таким же жестоким, как бирмингемские расисты, а Селма безразлична к истинам, провозглашенным в Осло, — о действенности ненасилия. Полиция свирепо разгоняла марши, расисты убили белую домохозяйку Виоллу Лиуззо и белого священника Джеймса Риба. Лавры сменились терниями.

 

«Когда норвежский король принимал участие во вручении мне Нобелевской премии мира, он, конечно, не думал, что меньше чем через 60 дней я снова буду в тюрьме… Почему в тюрьме?.. Это ведь Селма, штат Алабама. Негров больше в тюрьмах, чем в списках избирателей», — писал Кинг, оказавшись за решеткой.

 

Дорога к справедливости и равенству удлинялась. Негритянский народ объединен цветом кожи, но это непрочное единство, ибо он расслоен классово. Снятие дискриминационных табличек «Только для белых» пригодилось в основном негритянской буржуазии, для которой остро стояли вопросы социального престижа.

 

Я вспоминаю другую поездку на Юг, в штат Теннесси, ставший потом роковым для Кинга. Это было весной 1964 года, в кульминационные дни борьбы за десегрегацию. Наглядевшись на ветхие курятники негритянских окраин, мы спрашивали белых либералов Нэшвилла: а что же делать дальше, когда нэшвиллские рестораны будут открыты для «цветных», а расовая вражда и расовый гнет останутся? Этот вопрос ставил их в тупик. Они полагали, что все сводится к табличкам. Там же, в Нэшвилле, мы познакомились с негритянским радикалом Полом Бруксом. Он отвергал кость десегрегации, он хотел, чтобы его признали равным человеком, и не был согласен на меньшее. Пол Брукс издевался над уловками корпораций, которые помещают одного негра на высокий пост, чтобы снять обвинение в эксплуатации тысяч, над телевидением, которое берет в штат одного негра, желательно посветлее, чтобы примазаться к движению за гражданские права.

 

По мере решения первичных задач десегрегации усиливалось расслоение в негритянском движении и среди его сторонников. Разница между господствовавшим течением примирительного либерализма и активизировавшейся прослойкой радикалов была все заметнее и принципиальнее. Первые выступали против расовогонеравенства, но за сохранение устоев капиталистического общества. Вторые атаковывали сами устои общества, видя в Расизме разновидность капиталистической эксплуатации, отвергали идеалы этого общества, как ложь, рассчитанную на легковерных.

 

Где был Кинг? Сын священника, выходец из буржуазной семьи, он начал как либерал, оскорбленный каждодневными унижениями расизма. Акт 1964 года о гражданских правах, Акт 1965 года об избирательных правах негров, принятый после столкновений в Селме и других городах Юга, были во многом его заслугой. Но он стал символом утраченных надежд, когда обнаружилось, что эти права оставляют неприкосновенными нищету, безработицу, необразованность негритянских бедняков. В начале 1965 года Кинг с горечью заметил: «Какой прок от того, что ты имеешь право пообедать в закусочной при универмаге, если тебе не на что купить котлету».

 

Между тем центр освободительной борьбы перемещался с сельского Юга на городской Север. На Севере, который еще сто лет назад пошел войной против Юга ради отмены рабства, положение негров было не менее отчаянно, чем на Юге.

 

В 1910 году 91 процент из 10 миллионов американских негров жил на Юге. К 1966 году негритянское население более чем удвоилось, дойдя до 22 миллионов, а число негров, живущих в городах (с населением более 50 тысяч), выросло более чем в 5 раз (с 2,6 миллиона до 14,8 миллиона). Число негров, живущих на Севере, выросло в 11 раз-с 880 тысяч до 9,7 миллиона, причем 7 миллионов негров сконцентрированы в двенадцати крупнейших городах страны. (Уже сейчас негры составляют большинство в Вашингтоне и Ньюарке, а по прогнозам на 1985 год они будут в большинстве также в Чикаго, Детройте, Филадельфии, Балтиморе, Гэри, Кливленде, Окленде, Ричмонде, Сент-Луисе.)

 

По официальным данным, безработица среди негров была вдвое выше, чем среди белых. 40,6 процента «небелых» американцев живет ниже официального «уровня бедности», причем почти половина их — в больших городах.

 

Таким образом, в городах Севера сконцентрированы и негритянские массы, и негритянское отчаяние. Эта двойная концентрация дает критическую массу для взрывов в гетто. Искры? Их сколько угодно враскаленнойатмосфере. Прежде всего это зверства и даже самый факт наличия белых полицейских в черных гетто. Одна страна, и все черные и белые — ее граждане по закону, но полицейский в гетто, как оккупант на чужой территориям

 

За ним сила полицейской и правовой машины, ноонодинок и окружен ненавистью. Предупреждающе поигрывая дубинкой, он вертится на своем посту, как радиолокатор, нащупывающий угрозу. Опасность рождает страх, страх-скоропалительные действия. Разрядить кольт в негра в десять раз проще, чем в белого, легче сходит с рук. Но и негры знают, как дешева их жизнь для «копов», и каждый акт полицейского произвола взрывает ненависть, накопленную поколениями, пополняемую каждый день.

 

Взрывы в гетто… К середине 60-х годов их частота и сила неимоверно возросли.

 

1965 год. Августовские волнения в Уоттсе — негритянском гетто Лос-Анджелеса, вызванные бесчинством полицейского. Пожары, налеты на магазины, беспорядочная пальба полицейских. 34 убитых. Сотни раненых. 4 тысячи арестованных. 40 миллионов долларов материального ущерба.

 

1966 год. В жаркий полдень 12 июля вспышка в Чикаго. Убиты 3 негра, десятки ранены, 533 человека арестованы. Расовые беспорядки в Кливленде, штат Огайо.

 

1967 год. Рекордный. Весенние волнения в Нэшвилле, Джексоне, Хьюстоне переросли в «долгое жаркое лето», самое долгое и самое жаркое на расовом фронте. Тампа, штат Флорида… Цинциннати, штат Огайо… Атланта, штат Джорджия… 20 июня невиданный взрыв в Ньюарке, под боком у Нью-Йорка, — 23 убитых, сотни раненых, пожары, ввод национальной гвардии, боязнь, как бы искры не залетели в ныо-йоркский Гарлем.

 

Кульминацией 1967 года были многодневные волнения в Детройте. На усмирение взбунтовавшегося гетто впервые за послевоенные годы были брошены регулярные войска, прошедшие Вьетнам. 43 убитых, 7200 арестованных. Пожарища на целые мили...

 

В уменьшенных масштабах Ньюарк и Детройт повторились в десятках американских городов. Страна качнулась на грань гражданской войны.

 

Я даю лишь скупую хронику, ограничивая свою задачу заметками о Кинге. Негритянские волнения квалифицировались как мятежи. И в самом деле, их нельзя назвать восстаниями, поскольку восстание подразумевает существование организации и авторитетных руководителем, программу и координацию действий. В гетто же бушеваластихия отчаяния, но куда более решительного и безоглядного, чем у Розы Паркс, отказавшейся уступить белому место в автобусе. Оружие отчаяния — булыжники, бутылки с горючей жидкостью, реже револьверы и винтовки. Мишени — полицейские и белые эксплуататоры в гетто.

 

После Детройта президент Джонсон назначил специальную комиссию под председательством иллинойского губернатора Отто Кернера для расследования «расовых беспорядков» и их причин. Комиссия опубликовала свой доклад в феврале 1968 года. Этот документ, исходя от одиннадцати лояльных, умеренных, назначенных самим президентом деятелей, прозвучал пощечиной американской общественной системе.

 

«Наша нация движется в направлении двух обществ, черного и белого, разделенных и неравных», — таков был основной вывод комиссии.

 

«Сегрегация и нищета создали в расовых гетто разрушительные условия, абсолютно неизвестные большинству белых американцев, — говорилось в докладе. — Белые американцы никогда полностью не понимали, а негры никогда не могли забыть то, что белое общество глубоко виновно в появлении гетто. Белые институции создали его, белые институции поддерживают его, белое общество мирится с ним».

 

Доклад, в частности, давал характеристику «типичного мятежника», составленную на основе детального изучения волнений в Ньюарке и Детройте и бесед с сотнями негров.

 

Вот эта характеристика:

 

«Типичным мятежником лета 1967 года был негр, неженатый, мужского пола, в возрасте от 15 до 24 лет… Он родился в штате, где живет, и всю жизнь прожил в городе, где имел место мятеж. Экономически его положение было приблизительно таким же, как у его негритянских соседей, которые не принимали активного участия в мятеже.

 

Хотя, как правило, он не кончал средней школы, он в известной мере больше образован, чем обычный городской негр, и по меньшей мере в течение какого-то времени посещал среднюю школу. Тем не менее он, как правило, является неквалифицированным рабочим, занятым на ручной или грязной работе. Если он и работал, то не все время, и занятость часто прерывалась периодами безработицы.

 

Он глубоко убежден, что заслуживает работы получше и что отстранен от нее не из-за отсутствия квалификации, способности или стремлений, а из-за дискриминации со стороны работодателей.

 

Он отвергает основанное на предрассудках представление белого о негре как о невежде и летуне. Он очень гордится своей расой и считает, что в некоторых отношениях негры превосходят белых. В отношении белых он настроен чрезвычайно враждебно, но его враждебность является скорее продуктом социального и экономического класса (к которому он принадлежит. — С. К.), чем расы; он почти одинаково враждебен в отношении негров из среднего класса (то есть негритянской буржуазии. — С. К.).

 

В политических вопросах он значительно лучше информирован, чем негры, которые не принимали участия в мятежах. Как правило, он активно вовлечен в борьбу за гражданские права, но чрезвычайно недоверчив в отношении политической системы и политических лидеров».

 

Эта выразительная характеристика, данная президентской комиссией, по существу рисует портрет необученного солдата еще не сформированной армии, проявляющего, однако, стихийное классовое чутье, отвергающего господствующую систему, не верящего в институты общества — от президента до полицейского, готового объявить этому обществу войну даже в одиночку.

 

Вызывая активную реакцию в стране, новый тип негра заострял позиции других социальных фигур, убирая расплывчатые полутона. Откровенный расист, тыкая пальцем в «типичного мятежника», утверждался в своем кредо: беспощадно расправляться с неграми. Более массовая категория аполитичных обывателей качнулась в сторону откровенного расиста, готовая увидеть в отчаявшемся негре уголовника, посягающего на «святую собственность» и на безопасность граждан. Буржуазные политики, регистрирующие настроения обывательской массы хотя бы потому, что ей принадлежат миллионы голосов на выборах, начали, подыгрывая этим настроениям и разжигая их, прокручивать тезис «преступности на улицах», у которого была понятная всем антинегритянокая направленность.

 

Обыватель готовился и к «самообороне», и к нападению. В стране росла сеть стрелковых кружков, домохозяйки из Дирборна, поддерживаемые под локоток инструкторами, учились стрельбе по мишеням. Буржуазные белые либералы, эти ненадежные попутчики, заколебались в своих симпатиях к негритянскому движению, считая, что негры «слишком спешат».

 

Среди негров, напротив, «типичные мятежники» пользовались растущим сочувствием. Представители буржуазной негритянской прослойки вроде Роя Уилкинса, возглавляющего «Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения», и Уитни Янга, президента «Городской лиги», теряли авторитет среди масс, разоблачая себя соглашательством. Такие организации, как «Конгресс расового равенства» и особенно «Студенческий комитет ненасильственных координационных действий» (СНКК), раньше сотрудничавшие с Кингом в маршах и рейдах свободы, шли к радикализму, критиковали методы ненасилия, искали более активные формы борьбы. Молодые лидеры СНКК Стокли Кармайкл и Рэпп Браун звали к вооруженной «партизанской войне» против властей и расистской Америки. Их призывы импонировали молодежи.

 

Кинг понимал, что волнения в гетто символизируют кризис его стратегии ненасилия. В условиях растущей поляризации он вырастал в трагическую фигуру на стыке двух Америк, пытавшуюся предотвратить столкновение и примирить непримиримое. Его положение было двойственным. Он осуждал мятежи в гетто, считая, что они лишь ожесточают сопротивление расистов и властей и дают предлог для физической расправы над неграми. С этой точки зрения он считал насилие просто «непрактичным». Но, понимая обоснованность отчаяния и растущее нетерпение негритянской молодежи, он приходил к выводу, что ненасилие должно стать более воинственным и преследовать более радикальные цели.

 

Расовые волнения учащались на фоне эскалаций во Вьетнаме. Между ними была своя связь, все более очевидная. Одна и та же сила, один и тот же двуликий Янус американского империализма сеял насилие на рисовых полях, в джунглях Вьетнама и посредством полицейских кольтов и карабинов национальных гвардейцев подавлял негров. Протестующая белая Америка, сосредоточивая силы в антивоенном движении, меньше прежнего интересовалась борьбой негров. С другой стороны, многиенегритянские лидеры, замыкаясь в рамках своих проблем, не сразу признали в антивоенном движении естественного союзника.

 

Кинг тоже осознал эту связь не сразу. Но с конца 1966 начала 1967 года он все чаще и резче выступал против войны. В апреле он приехал в Ныо-йорк, ходил по улицам Гарлема, и «отчаявшиеся, отвергнутые, сердитые молодые люди» в упор спрашивали его, как он может отговаривать их от насилия против той Америки, которая угнетает чернокожих и сеет насилие во Вьетнаме.

 

«Их вопросы попадали в точку, — говорил Кинг, — и я понял, что никогда не смогу поднять голос против насилия, применяемого угнетенными в гетто, не указав ясно на величайшего носителя насилия в мире-наше собственное правительство».

 

  • "Ну, я тебе покажу, где раки зимуют!.." / Фотинья Светлана
  • БЕЛОГОРКА ОСЕНЬ второй рассказ / Уна Ирина
  • Рассказы про Вовочку / Рассказы о Мите / Хрипков Николай Иванович
  • как всем, кто вырос хотя бы чуть-чуть, но в горах... / За левым плечом - ветер / Йора Ксения
  • Флирт / Миры / Beloshevich Avraam
  • Дальний космос / Малютин Виктор
  • Некроз поэзии / БЛОКНОТ ПТИЦЕЛОВА. Триумф ремесленника / Птицелов Фрагорийский
  • Собакам пофиг на художника / "Теремок" - ЗАВЕРШЁННЫЙ ЛОНГМОБ / Ульяна Гринь
  • Угадайка / Лонгмоб: "Работа как вид развлечений" / Nekit Никита
  • Будущее / "День Футурантропа" - ЗАВЕРШЁННЫЙ ЛОНГМОБ / Фомальгаут Мария
  • БЕЛОГОРКА ОСЕНЬ третий рассказ / Уна Ирина

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль