В Нью-Йорке, примериваясь к карте штата Аризона, к границам резервации навахо, в которую вписан четкий прямоугольник резервации хопи, я представлял, каким интересным может быть это путешествие от Туба-сити до Уиндоу-Рок, с запада на восток, почти через всю землю навахо. Но школьный инспектор, милостиво взявший меня в свою машину, очень торопился. Получились 153 асфальтированных, хорошо уложенных и молчаливых мили по дороге номер 264, и в конце их Уиндоу-Рок, где волею госдепартамента я превращался в подобие козы, привязанной к колышку: с правом щипать травку информации лишь в радиусе 25 миль.
Земля навахо, потом хопи, потом снова земля навахо струилась за стеклом машины со скоростью 70 миль в час, дымчато розовела знаменитая «крашеная пустыня», приманка для туристов и предмет фотографического честолюбия Барри Голдуотера, который неплохо снимает аризонские пейзажи и сетки морщин на лицах старых индейцев, мелькали крошечные поселения — Хотевилла, Орай— би, Поллака, Джеддито, мелькали и уносились назад, неразгаданные, неведомые, зря подразнившие.Пустынное плоскогорье с независтливым величием сурового простора. Слоеные пироги песчаника. Скупа здесь кухня природы. И суха. Обнаженные русла, как след доисторического ящера. Вода дорога. Природных водоемов мало. Артезианские колодцы — по 10 тысяч долларов за штуку.
Мы сделали лишь две остановки. Один раз, вняв моим уговорам, инспектор свернул с асфальта на пыльный ще—. бень пустыни, к деревне хопи — в отличие от навахо индейцы хопи живут оседло.
Улиц в деревне не было. Глинобитные дома сбежались толпой, да так и замерли друг перед другом, установив свое родство через окошки-бойницы. Деревня была ближек Арабскому Востоку, чем к Америке с ее пестрыми рекламными красками. Нищие женщины смотрели на нас как на оккупантов. Мужчин не видно. Развернувшись, мы отбыли восвояси.
Вторая остановка была подольше. В модерном зданьице у дороги, принадлежащем артели художников хопи, инспектор заказывал украшения для жены. На какие-то части своей крови он тоже индеец, хотя не холи и пе навахо.
Опять я увидел эту красоту без крика и моды, вечную, а не образца 1967 года, незнакомую, но принимаемую сразу. Опять достоинство, свое чувство меры и цвета в плетеных тарелках и корзинах, в домотканых коврах, в соседстве серебра с бирюзой.
А навахо так и не было близ дороги номер 264, тех кочевников-овцеводов, что лепят свои временные хоганы из глины, веток и камней, изгоняют злых духов хвори на сложнейших церемониях, дирижируемых знахарями, исповедуют своеобразную гармонию с природой и даже не подозревают, что кто-то зовет их навахо, так как себя они зовут «дине» -«народ». Народ поглощала пустыня. По дороге встречались лишь их соплеменники, кочующие уже на высоких сиденьях грузовичков «форд» и «шевроле».
К концу третьего часа пути пустыня ожила приземистыми крепкими соснами и довольно щедрыми, хотя и никчемными, с овечьей точки зрения, зарослями шалфея. Миновав круглое здание «сивик сэнтер» — нечто вроде дома культуры, и комбинированное здание суда и тюрьмы, мы въехали в Уиндоу-Рок. На окраине громоздилась массивная скала с большой дырой на вершине. Уиндоу— Рок в переводе с английского означает окно-скала, окно в скале.
Инспектор, затормозив машину у мотеля «Уиндоу-Рок лодж», пошел за стойку кафе есть «хэмбургер», словно и гнал всю дорогу лишь ради своевременной встречи с пресной котлетой, всунутой в круглую булку и политой кетчупом.
Я снял комнату в мотеле, получив на четверо суток кровать, стол, стул, поломанную лампу, завывание ветра и аккуратные барханчики кремового песка под дверью. 165 миллионов лет назад, в мезозойскую эру, эти ветер, песок плюс вода высверлили окно в скале, не подозревая, что в наши дни для навахо оно станет символическим окном в Америку. В 1936 году Бюро по индейским делам создало здесь административный центр резервации. После второй мировой войны в Уиндоу-Рок разместилось и правительство племени.
Была пятница, конец рабочего дня и канун уикэнда. Уиндоу-Рок вымирал с автомобильной скоростью. Индейский служилый люд разъезжался по домам, усаживаясь возле канцелярий в машины с надписью на бортах: «Чиновник. Племя навахо». В кафе при мотеле наглаженный полицейский навахо болтал с красивой официанткой на— вашкой. У нее была прическа а-ля Софи Лорен и взгляд, позаимствованный с обложки журнала.
В коридорах главного административного здания было чисто и пусто, левое крыло отведено правительству племени, центральная часть-— сотрудникам БИД. В самом большом кабинете под портретом председателя совета племени Раймонда Накаи сидел пожилой, почтенного вида человек— мистер Грэм Холмс. «Англо».
— Догадываюсь, что эта резервация у меня под началом, —так насмешливо, но твердо определил свое положение мистер Холмс, директор резервации, главная здешняя рука Вашингтона.
В его штате 4500 человек. Сам он — адвокат из Оклахомы с 18-летним стажем службы в БИД. А у кресла мистера Холмса более давняя история.
В 1863 году, замиряя воинственное племя навахо, генерал Карлтон отдал приказ: мужчин — убивать без разбору, женщин, детей, овец, лошадей — захватывать, урожаи— уничтожать. (Девушек сбывали работорговцам, толкуя приказ расширительно.) Девять рот добровольцев полковника Кита Карсона и натравленные на навахо окрестные племена уте, зуни, хопи выполнили задачу. Потом была «долгая прогулка» за 300 миль, в юго— восточный угол Нью-Мексико, в «загон для навахо» — форт Семнер. Туда под конвоем пригнали 7 тысяч, «растеряв» многих по дороге. Потом три голодных года, тощий рацион, разграблявшийся на две трети офицерами и чиновниками БИД и дополнявшийся крысами и дикими кореньями, холодные зимы без топлива и крова, тоска по родине. В 1868 году, отчаявшись в эксперименте, Вашингтон вернул навахо на их родную землю меж четырех священных гор.
Они пришли с крепкими зарубками в памяти и с бумагой на неведомом им английском языке, на которой стояло также восемнадцать крестов — подписи неграмотных вождей племени.Ипамять, и бумага до сих пор остаются в силе, определяя моральные и юридические отношения навахо с «англо». Бумага была договором о создании резервации. Племенная общинная земля и само племя переходили под опеку Вашингтона.
Грэм Холмс — далекий преемник свирепого полковника Кита Карсона. Интеллигентный преемник. В его голосе не свинец, а добродушная снисходительность опекуна и наставника. Под его началом не солдаты, а учителя: 92 процента расходов БИД идет на образование и профессиональное обучение.
— Мы, конечно, делаем ошибки, —признает он и добавляет философично: — Все делают ошибки.
К ошибкам он относит, например, то, что для навахо не создано письменного языка.
— Индейцы боятся ассимиляции. Они хотят сохранить свое лицо, свой уклад жизни, —говорит Грэм Холмс. — Мы тоже хотели бы сохранить их образ жизни, но как быть с экономикой? Мы развиваем зачатки городских центров с тем, чтобы постепенно на резервацию пришла индустрия. Мы оставляем для них выбор. Хочешь ассимилироваться— поезжай в Чикаго или еще куда. Хочешь оставаться — твое дело… Конечно, вне резервации им бывает трудно. У нас много экстремистов. Индейцев дискриминируют. Их боязнь понятна: а примет ли белый человек в свою среду? Проблемы разные, в том числе проблема доброты. Индеец не может отказать в помощи соплеменнику, даже если эта помощь чревата финансовым ущербом для него...
В жизни проблемы еще жестче, чем в кабинете Грэма Холмса. Одну из них — «проблему доброты» — облек в житейскую плоть американец Нельсон, менеджер мотеля «Уиндоу-Рок лодж». Со мной он говорил откровенно, «как белый с белым».
— Мозги, что ли, у них иначе устроены. Уж если навахо завел пикап — в кредит, конечно, —то встает он с утра на час раньше и едет за пять-шесть миль забирать своих приятелей, чтобы подвезти их на работу. Бесплатно. Бесплатно, вот в чем штука! Потеха. А я ему говорю: почему же не возьмешь с них? Ведь тебе это кое-что стоит. Куда там! Отказывается. Ничего, говорит, ведь это мои приятели, ведь у них пикапов нет. Ей-богу, они меня уморят...
Я услышал и другие были о чудной, непонятной «англо» доброте индейцев. Об индейской семье, которая купила, опять же в кредит, большой холодильник и продуктов на два-три месяца, а родственники и члены клана, узнав о покупке, пришли поглазеть, и через четыре дня в холодильнике были одни эмалированные стенки. О навахо, который, вздумав стать бизнесменом, взял заем в банке, арендовал бензоколонку у корпорации и быстро прогорел, потому что рука у него не поднималась взимать с родственников и знакомых, а их сотни — племенное родство обширно. О том, что индейцы не умеют «аккумулировать» вещи, копить деньги и пускать их в оборот.
Не один Нельсон рассказывал такие истории. Хохоток его стоит у меня в ушах.
Усталое лицо. Шнурочек галстука «вестерн» пропущен через индейскую брошь — серебро с бирюзой. Старый холостяк. Ресторан собственный в Фармингтоне, на севере штата Нью-Мексико. В Уиндоу-Рок уже два года управляет мотелем, принадлежащем племени навахо. А до него шесть менеджеров, все белые, бежали в течение двух лет. Мотель неприбыльный, но мистер Нельсон получает жалованье, сократил дефицит, за него в Уиндоу-Рок держатся. Он имеет дело с индейцами с 1955 года.
— Они ненавидят нас, белых, —откровенничает он. — Скажу вам, у них есть на это свой резон. Они помнят ту «долгую прогулку» в форт Семнер, и старики передают молодым: «Помни!»
Нельсон работящ, практичен. Говорит, что, будь у него официанты, повара и уборщицы белые, а не навахо, он обошелся бы восемью-десятью, а не восемнадцатью работниками. Верность навахо «индейским путям» вызывает у него уважение.
Но все заглушает хохоток супермена.
Современный поэт озорно и проницательно воскликнул: «По наитию дуй до берега! Ищешь Индию? Найдешь Америку!» Конечно, не эту ситуацию имел в виду поэт. Но там, в Аризоне, не случайно вспомнились мне его слова. Я искал индейцев навахо, но в Уиндоу-Рок, та этом отчетливом стыке двух образов жизни, нашел Америку в лице типичного мистера Нельсона.
Ту Америку, которая накопила на ресторан в Фармингтоне и смеется над чудаком индейцем, ставящим товарищество выше расчета. Смеется, будучи уверена, что смех ее подхватят все «белые люди». С одной стороны, общинные традиции навахо, коллективизм и взаимовыручка. С другой — американский образ жизни, акцентирующий индивидуализм, чистоган и славящий так называемую конкурентоспособность, известную в обиходе под названием «крысиные гонки». Нелепо защищать нищету и пасторальных овечек против индустрии и высокой производительности труда. Но если бы дело обстояло так просто, то была бы проблема большая, мучительная, но не трагическая. А трагедия индейцев в том, что племенной строй идет под экономический и психологический пресс американского капитализма, самого высокоразвитого и жестокого.
Чем труднее индейцам вписаться в «господствующую культуру», тем легче частному бизнесу облапошивать их. «Американский образ жизни» работает на щук и акул, промышляющих на территории резервации и вокруг нее. Из 150 лавчонок, торговых постов, бензоколонок и других коммерческих заведений в резервации индейцам принадлежат лишь 40. На территории резервации запрещена продажа спиртного — раздолье для бутлегеров. Нет продовольственных магазинов, принадлежащих племени, — раздолье для белых торговцев, которые дерут вдвое и втрое.
Гэллап — городок на 17 тысяч человек, в 26 милях к юго-востоку от Уиндоу-Рок — называет себя всемирной столицей индейцев, хотя населен в основном белыми и лежит вне резервации. Реклама не без иронии восхваляет его как лучший город для бизнеса между Канзас-сити и Лос-Анджелесом. Хотя обе заявки преувеличены, Гэллап умело вытягивает индейские доллары, и круглый год, и в августовский межплеменной праздник. Здесь процветает все, чего лишена или почти лишена резервация: бары, магазины, прачечные, доктора, кредиторы. Флэгстаф на юго-западе, Гэллап на юго-востоке, Фармингтон на северо-востоке — резервация взята в кольцо частного бизнеса.
Я запомнил субботнюю, смешную и грустную, экспедицию в Гэллап с индейцем Чарли Гудлаком, 68-летним отставным бухгалтером племени, мощным мужчиной в старом макинтоше и сандалиях на босу ногу.
Первая ловушка была в двух милях от Уиндоу-Рок, прямо на границе резервации, —винный магазин. Чуть подальше, где язычок резервации снова пересекал дорогу, у обочины стояла мусорная бочка-там выбрасывают банки из-под пива; и пустые банки улика, если на территории резервации их обнаружит полиция.
Гэллап встретил нас мертвыми глазами заброшенных домов там, где некогда жили шахтеры, и коммерческой активностью Коул-авеню (Угольной улицы), которая переориентировалась на навахо и зуни после того, как шахтеры ушли с закрывшихся шахт. Фирменной эмблемой города на многих магазинах висели вывески: «Ломбард и займы».
— Сейчас увидите индейцев в действии, — оказал Гудлак саркастически и безнадежно.
И я увидел. Это был набег на Гэллап давно замиренных навахо, и он сопровождался щелканьем касс в магазинах и барах, а у касс стояли усердные белые леди и джентльмены.
И чем оживленнее становились Коул-авеню и перекресток возле «Шлитц-бар», чем яростнее раскручивалась эта карусель из индейцев в шляпах и штанах чертовой кожи, тем чаще мелькали зеленые полицейские машины с зоркими белыми стражами порядка. А порядок в том, чтобы сдавать доллары гэллапским купцам по возможности без шума и пьяных драк.
Здесь вершилось то же самое, что и в Флэгстафе, но масштабы были пошире: ведь Гэллап — всемирная столица индейцев.
Одним из эпизодов нашей с Гудлаком экспедиции был откровенный разговор с видным чиновником племени навахо, имя которого я не назову, потому что я встречался с ним позднее, уже в его кабинете, и он сидел сконфуженно, словно сожалея о той субботней откровенности. А тогда он сказал, что в Гэллап идут индейские деньги и скот, ковры, ювелирные изделия и что индейцев грабят на многочисленных торговых постах в городе, получая не меньше ста процентов прибыли, и что нет ни одного торгового поста, принадлежащего навахо.
— А почему?
— У белых деньги и влияние. Даже если бы у меня были доллары, чтобы купить лицензию на открытие торгового поста — а их у меня никогда не будет, —все равно мне ее не дали бы. Суды и влияние у белого человека.
В Гэллапе вершили разбой среди бела дня, причем под охраной судов и полиции. А где-то рядом обитал мистер Грэм Холмс — директор резервации, опекун и просветитель навахо. Каков бы он ни был, ему не сладить с гэллапской субботой — там работала система.
1967 г.
УСМЕШКА ХИППИ
Когда мы пришли, на улице Святого Марка между Второй и Третьей авеню уже собралось тысячи три юношей и девушек. Джинсы. Юные усы и бороды. Волосы по плечи даже у ребят. Вечерняя темнота затушевала помост, но видно было, что он двухярусный. И на первом ярусе у микрофонов стояли ребята с электрогитарами, а на втором, узком и шатком, —девушки, готовые задавать «вибрацию» толпе. На крыше невысокого дома, возле которого поставили помост, белели в темноте два лица. Над лицами угадывались полицейские фуражки. У нью— йоркских «копов» тоже бывают свои забавы, но тут была служба, долг.
Перед микрофоном возник тщедушный Джим Фо— ретг— слабый подбородок подростка, нимб нечесаных волос, синий свитер. Он призвал толпу расступиться. Потом резко ударили гитары и электронные резонирующие звуки рок-н-ролла заметались в узком коридоре улицы под темным, беззвездным нью-йоркским небом. Толпа «завибрировала».И девушка перед нами, «вибрируя», вынула из пакета горсть черешен и раздала тем, кто был рядом. Нам тоже досталось по ягодке на тонком черенке, и, осторожно помяв в пальцах нежную кожицу, я вспомнил и сказал коллеге:
—А ты что мешкаешь, Боря?
— Ах да, — вспомнил и Борис, — в самом деле.
Он вынул из кармана цветок и галантно протянул его девушке. Надо было, конечно, исполнить ритуал до конца, но на это ни Бориса, ни меня не хватило. Надо было сказать: Love… Любовь...
Мы пробились к Третьей авеню, где толпа была пореже. «Вибрировали» многие. Молодой негр выделывал рок-н-ролл самозабвенно, с африканским чувством ритма. Какой-то парнишка, положив гитару на мостовую, не Спеша — свой в этой толпе — обрызгивал ее краской из пульверизатора, и гитара оранжево-празднично засветилась в темноте.
В конце улицы Святого Марка был деревянный полицейский барьер, и возле него Джим Форетт раздавал простейшие плоские палочки, которыми помешивают кофе в бумажных стаканах. Пять минут назад эти палочки, незамеченные, небрежной грудой лежали на мостовой, а теперь Джим раздавал их, подняв с асфальта на уровень символа. Проходя, мы взяли по палочке, и я — о проклятая недогадливость! — спросил Джима:
— А это зачем?
Но Джим не обиделся и ответил мягко:
— Может, для чего-нибудь пригодится...
В Нью-Йорке тысячи разных Нью-Йорков, и почти за каждым своим углом город меняет декорации человеческих трагедий и комедий.
Рокк еще слабо гудел в отдалении, но мы уже шли по совсем пустой улице, где не было ни черешен, ни цветка, ни животворящего тока молодости, ни ожиданий. Разметав ноги в драных штанах, упершись всклокоченной, далеко не юной, не модной бородой в собственную грудь, мучительно таращил на нас глаза одинокий человеко-зверь, пропойца, умирая — в который раз! — от неутолимой жажды. Ложем ему служил асфальт, а изголовьем — стена, и какое было ему дело до разных палочек, если пусга была валявшаяся рядом стеклянная фляжка. Тут простирались отроги знаменитой Бауэри, улицы ночлежек и алкоголиков, самой незамаскированной самой откровенной улицы Нью-Йорка...
Я накидал вам шарад, читатель. Что поделаешь? Итак, психоделия. Это не наука, а скореепрактикарасширения сознания», причем все более массовая. Расширяют прежде всего при помощи марихуаны, а также других наркотиков и «вибрируя» под звуки рок-н-ролла. Длинноволосых молодых людей зовут хиппи, хотя это хлипкое словцо рождено не ими и не всем им нравится. Обмен цветками, черешенками, палочками, а то и самодельными сигаретами с марихуаной несет символическую нагрузку — это как бы таинства их религии. Это идея дележа, но не такого, когда акционеры делят дивиденды, а бескорыстного, из чувства симпатии. Это идея братства и общности. Хиппи протягивает цветок даже полицейскому.
Джим Форетт — связной между анархичными «племенами» и «коммунальными семействами» хиппи. Познакомил нас Дон Макнил, репортер а-ля хиппи, бросивший среднюю школу на Аляске и приехавший в Нью-Йорк за работой и жизненным опытом. По дороге в кафе «Фигаро», где назначена была встреча, Дон завел меня в подвальный магазинчик. Там пахло индийскими благовониями и шла бойкая торговля ширпотребом, расширяющим сознание. Я примерил очки из ограненного стекла. Мир стал многоцветным. Мир, преломляясь через грани, радужно сиял.
Много ли надо, чтобы увидеть небо в алмазах?
Это были психоделические очки.
При первой встрече Джим Форетт уловил во мне иронию. Он огрызался. Когда я спросил его о родителях, Джим ответил зло: отец — миллионер, а мать — проститутка, знаете, как обычно бывает в семьях миллионеров...
При четвертой встрече мы лучше поняли друг друга. Он из богатой семьи, отчим — преуспевающий бизнесмен. С детских лет над Джимом шефствовала организация «Юношеское достижение», которая — куй железо, пока горячо! — учит подростков, как заводить самостоятельный бизнес, а заодно и взглядам берчистского толка. Потом Джим был в привилегированном Гарвардском университете. Там он понял, что в нем развивают дельца и умерщвляют человека. Там он возненавидел универсальную мерку меркантилизма: «Самое быстрое — значит самое экономичное, самое дешевое — значит самое практичное».
Кто увел его из ортодоксальной буржуазной Америки? Представьте себе, Станиславский Константин Сергеевич. Джим увлекся сценой, и «Метод» (то есть система Станиславского) позволил ему «взглянуть в себя» иубедиться, куда ведут «юношеские достижения». Он бросил университет. Стал актером и хиппи.
Вот кредо, которое я слышал не только от Джима, но и от Дона, и от Пола, и других хиппи: в этом обществе нас заставляют делать машинную работу. Но пусть машины делают машинную работу. Мы хотим чего-то более значительного, творческого.
Это не пустые слова, это — крик молодой души, над которой нависла угроза уничтожения.
Старосветские помещики, как нам известно со школы, не жили, а растительно существовали.
Новосветские бизнесмены очень динамичны. Но и они не живут. Они функционируют, как машины, они запрограммированы на манер электронно-решающих устройств.
На разных полюсах не только наши социальные системы, читатель. Разные полюса бывают и у наших нравственно-этических проблем. Поэтому так непонятна Америка со стороны, тем, кто в ней не жил. К примеру, мы за то, чтобы повышалась деловитость наших людей, наших работников. Ура деловым людям! Но если они остаются людьми.
Вот так называемое «интервью под давлением», усовершенствованный метод проверки качеств бизнесмена.
« — Предположим, что либо вы, либо ваш ребенок должны умереть завтра, но от вас зависит — кто? Кого вы выберете?
— Пожалуй, я выберу себя.
— Почему?
— Трудно сказать. Наверное, потому, что я жил намного больше, чем он, и ему предстоит жить больше.
— А не думаете ли вы, что это довольно глупый ответ? Как вы примирите его с вашей ролью мужа, отца и кормильца?
— Но мой ребенок молод и...
— Какое это имеет значение? Я вас не понимаю. Что вы этим хотите доказать?
— Не знаю… Я полагаю...»
Этот диалог взят из журнала «Лайф», где опубликована рекламная статья о методах работы одного процветающего частного агентства по подбору высших кадров для ведущих корпораций. Кандидат в большие боссы уже колеблется, почти готов «убить» своего ребенка. Ему ужестыдно за эмоции. Поздно. У него обнаружили остатки души и, следовательно, недостаток «эффективности». «Его шансы зацепить работу на 50 тысяч долларов в год практически испарились», — резюмирует журнал.
Оскар Уайлд заметил однажды, что американцы знают цену всему, но абсолютно лишены представления о ценностях. В его время не было ни Пентагона, ни кадрового агентства Курта Эйнштейна, бракующего глупых бизнесменов, у которых атавизм отцовской любви берет верх над расчетом. Но с тех пор в мире чистогана так развились невежество по части человеческих ценностей и эрудиция по части цен, что поэт Аллен Гинсберг собирает тысячные аудитории для обсуждения поистине гамлетовского вопроса: живы ли мы? Или лишь функционируем?
Статья в «Лайфе» написана не о хиппи, но она помогает понять, откуда они берутся и почему они быстро «размножаются». Их около 15 тысяч в Нью-Йорке. В сан-францисском районе Хэйт-Эшбери, их «мировой столице», —от 50 до 150 тысяч. Их колонии возникают всюду. В массе — это отпрыски «среднего слоя», зажиточных, а то и богатых семей.
Вот мстительная усмешка хиппи — идеалы дельцов ниспровергают их дети. Они выросли среди автомашин, телевизоров, акций, кредитов, скрупулезных домашних гроссбухов, а когда пришла пора созревания, усмехнулись в лицо родителям: вы знаете цену всему, а как насчет смысла жизни?..
И переступили отчий порог, поняв лишь одно: нев томсмысл жизни, чтобы на новом витке спирали повторить своих родителей...
Их идеал негативен — экстравагантное стопроцентное отрицание стопроцентного американца. С босых ног на асфальте городских улиц, со стоптанных сандалий до бород, запорожских усов, длинных волос, кустарных бус и коровьих бубенцов на юношеских круглых шеях. Их босяцкая небрежность в одежде бросает в дрожь торговцев: что будет с прибылями, если аскетизм придет на смену потребительской вакханалии и заразит всю молодежь.
Стопроцентный пунктуален: время — деньги. Хиппи отвергает эту философию вместе с изделиями часовой индустрии и мечтает жить вне времени.
Стопроцентный — индивидуалист, «одинокий волк». Самая активная секта хиппи — «диггеры» — берет за образец тех английских фермеров, которые безвозмездно раздавали плоды своего труда нуждающимся.
Бог стопроцентного, будь он Христом илиИеговой, работает мелким клерком в штате у Маммоны. Хиппи, потеряв всякую надежду на отечественных богов, ударяется в атрибуты зен-буддизма, который, как ему кажется издалека, оберегает «цельного» человека и не усекает его до дельца.
В модный американский спор на тему: жив ли бог? — хиппи вносит позарез нужную иронию. «Бог жив, но ему просто негде припарковаться», —пишет он на своих круглых разноцветных значках. «Бог жив, но на бархатный сезон выехал в Майами».
«Цветочные ребята» не любят политику, не верят ни в республиканского слона, ни в демократического осла, ни в двухпартийного идола антикоммунизма. Они и воз— никли-то во многом как незапланированный Вашингтоном результат вьетнамских эскалаций, жестокости и цинизма грязной войны.
Я набрел однажды на психоделическую лавку, размещенную в старом автобусе. Автобусные бока украшала живописная политическая реклама «художника, философа и поэта» Луи Аболафиа. Он предлагал себя в президенты США. Под фотографией нагого крепкого мужчины, прикрывшего срам шляпой-цилиндром, стояла надпись: «По крайней мере, больше мне нечего скрывать».
В другой раз я вернулся домой с записями музыки, популярной среди хиппи, и долго крутил одну и ту же понравившуюся мне песню. Спокойные начальные такты гитар, короткий скрытый разбег — и вдруг неистовый, хриплый голос и, как выламывание двери, как таран, слова: «Беги! Скрывайся! Прорывайся на другую сторону!!!»
Накатом, лавиной, отчаянной попыткой рвется рефрен: «Прорывайся на другую сторону...»
Какая она, эта другая сторона?
Мы с товарищем наблюдали один из экспериментов «прорыва» — показательную свадьбу хиппи. В похожем на сарай танцзале «Палм гарден» психоделический дым стоял коромыслом. Щекотало ноздри пряным, горьковато-сладким фимиамом. В полутьме вспыхивали сигаретки с «травой» — марихуаной. Разрывая барабанные перепонки, грохотал джаз племени «Групповой образ».Девушкалет шестнадцати, тонкий стебелек в мини-юбке, самоотверженно «вибрировала» на сцене, воодушевляя зал. Розовый луч искусно бродил по психоделическим панно на стене, зажигая их фантастически яркими красками — то светящийся венчик как бы луны в затмении, то сияние какой-то пушистой огромной зеленой молекулы. Не покладая кинокамер, работали две операторши подпольного кино. Бармен-негр, философски озирая эту суету сует, снабжал желающих пивом и виски.
Гудела толпа… Гудел джаз...
Потом разверзлись двери, выходящие прямо на мостовую, и загудели, заурчали увитые цветами мотоциклы. И мы увидели Джима Форетта в белых индийских одеждах, фосфоресцирующих синим огнем. Он сидел, ухватившись за черную куртку мотоциклиста. За ним на других мотоциклах фосфоресцировали жених и невеста. Потом Джим умиротворенно стоял на площадке посредине зала, взяв молодых за руки, —буддийский монах-любитель родом из Новой Англии. Светились не только его одежды, но и ноги в сандалиях, помазанные каким-то составом.
Так «расширяли сознание» на 52-й улице Манхэттена между Восьмой и Девятой авеню, рядом с Бродвеем, где по-вечернему фланировали любители привычных зрелищ.
Одна нью-йоркская газета, описав эту свадьбу, вывела стандартно-ехидную мораль: у молодоженов было лишь 25 центов, и жених не мог угостить невесту даже кока-колой.
А мораль сложнее. Хиппи знают, откуда бежать, но, увы, не туда прорываются, хотя и их прорыв красноречив.
Почему оглушающий джаз? Он нужен, чтобы отнять у человека язык, голос. Словам нет веры, слова лживы, язык скомпрометировал себя. Музыка — без обмана. Неистовый ритм рокка будит заснувшие души и тела.
Почему пиршество красок, таких странных, радужных, непривычных? Америка ярка, как лубок, расписанный современной, самой мощной в мире химией, но только не для своих детей, чьи эмоции омертвели. Надо растормошить их, встряхнуть невиданными взрывами цветов.
1£3ачем марихуана? Зачем эти добровольные галлюцинации? Уход в себя, «отключение» внешнего мира, в котором ты вынужден функционировать с девяти утра до пяти вечера, индивидуальные «поездки» в мир галлюцинаций при помощи наркотиков стали массовым явлением в Америке.
«Внутреннее путешествие является новым откликом на электрический век. Веками человек предпринимал путешествия внешние, типа Колумбова. Теперь он направляется внутрь себя», —это слова Маршалла Маклюэна, профессионального теоретика таких путешествий.
Улица Святого Марка, с которой я начал свои заметки, расположена на юге Манхэттена, в районе Ист-Виллидж. Бурное нашествие хиппи случилось летом 1967-го. А вообще-то Ист-Виллидж — давний район бывших украинцев, русских, поляков. На соседних авеню перспективно ширится новое, пока еще компактное пуэрториканское гетто. Наш брат наведывается к бывшим славянам за душистым хлебом, колбасными изделиями «братьевСтасюк» и за яблоками, которые, в отличие от других американских яблок, не опрыснуты какой-то чудо-штукой, предохраняющей их от гниения, но убивающей витаминное, благоухающее яблочное первородство.
В Ист-Виллидже контрасты не просто соседствуют, они наложены друг на друга. Бывшие славяне в разное время и по разным причинам бежали в Америку. А теперь сюда бегут, добровольно селясь в трущобы, молодые американцы, которые могут проследить свою родословную чуть ли не до «Мэйфлауэр», первого корабля с пилигримами-англосаксами. Они бегут сюда не к славянам, а из Америки своих благополучных пап и мам. Какая пестрая картина, поистине расширяющая сознание!
Хиппи высаживают древо любви в городе, где любви меньше на квадратную милю, чем в любом другом месте земного шара. Пуэрториканцы, приехав за призраком счастья и попав в трущобы, накапливают ненависть и по примеру негров подумывают о бунтах. Хиппи проповедуют «партизан любви», а негритянские радикалы — реальную партизанскую войну в гетто американских городов.
Одной встречи, честно говоря, я не ждал во владениях хиппи. Но она произошла — в магазине на улицеМакдугал, где все стены от пола до потолка покрыты сотнями плакатов. И среди киноактеров, и пророков хиппи и разной цветной психоделии я вдруг увидел Ленина. Знаменитый портрет, которому, помните, докладывал Маяковский.
Товарищ Ленин, работа адова
Будет сделана и делается уже...
В магазине это был портрет как портрет — со скромным местом на стене, под номером 116, рассчитанный лишь на любопытство. Я подумал о Маяковском. Желтая кофта футуриста дразнила российского обывателя, как сейчас дразнят американского бубенцы на шее хиппи. О Маяковском, которого организовали — в высочайшем смысле этого слова — Ленин и революция. О Блоке, призывавшем слушать «музыку революции». Можно отрицать американский мир и посредством марихуаны, по переделать его таким путем нельзя.
1967 г.
КИНОЭКСКУРСИЯ
С ПРОДОЛЖЕНИЕМ
Дом-небоскреб темной громадой заполнил весь экран. Ранним, непроницаемым еще утром пусто отсвечивают его темные окна. Дом без судьбы, с которым вот-вот расстанутся строители и встретятся жильцы. Но на самом верхнем этаже, в пентхаузе, чьи-то окна уже освещены, чья-то жизнь уже светится. Две темные фигуры смотрят на пентхауз, входят в подъезд. У одного в руках баул типа докторского. В бауле две бутылки виски, палка колбасы салями и мотки разноцветных лент, которыми в магазинах окручивают подарки. Баул, как и самих себя, они раскроют позднее. Сумасшедшие алкоголики. Уголовники. Наверху тоже двое. Он — средних лет агент по продаже недвижимости. Она — молоденькая продавщица из магазина. Любовники. В пентхаузе комфорт и утренние разговоры. Мелодичный звонок, голос за дверью: «Газопроводчик...»
Через четверть часа он сидит в вертящемся кресле, накрепко скрученный подарочными лентами. Она стаканами хлещет виски, обнимаясь с незнакомцами. Ему жутко оттого, что ей весело. Потом еще час искусносделанного садизма, стриптиза, порнографии под омерзительно ласковые усмешки «гостей», считающих, что они устроили вечеринку. Одежки спадают не только с нее, но и с их душ и отношений. Одежек совсем немного. Она предает его. И сам он — податливый трус и предатель. Когда, поигрывая маслянистым от салями ножом, преступник перебирает связку извлеченных из пиджака жертвы ключей, агент по продаже недвижимости выдает не только место, где припаркована его машина, но и адрес дома, где живут его жена и дети.
Конец почти благополучный. Алкоголики исчезают, уложив свой баул. Любовники покидают пустой дом, ненавидя друг друга.
Мораль? Молодой режиссер англичанин Питер Коллинсов ошарашивает, а не морализует. Кинофирму «Парамаунт», арендовавшую его талант, интересует не мораль, а выручка от лошадиной дозы садизма. Мораль, если все-таки на ней настаивать, очевидно, в том, что нормальные люди подлее сумасшедших уголовников. У тех по крайней мере есть свой кодекс верности, и агент по продаже недвижимости обнаруживает этот кодекс, когда хочет их рассорить...
«Пентхауз» — художественный фильм, смутивший даже видавших виды рецензентов. Его рекомендуют зрителю с крепкими нервами Ну что ж, таких много, в этом плане нервы закалены.
«Чудачества Титиката» высоко оценены профессиональной критикой. Это тоже фильм о сумасшедших уголовниках, но они, слава богу, под стражей, за крепкими решетками тюремной психолечебницы в Бриджуотере, штат Массачусетс. Это фильм документальный от начала до конца, от странно жуткого госпитального джаза с сардоническим именем «Чудачества Титиката» до отвертки, которой завинчивают шурупы в крышку гроба, навеки упокоившего строптивого заключенного. Режиссер Фредерик Вайсман целиком полагается на жестокий эффект кинокамеры, не ослабляя его текстом.
Серые картины тюремно-больничного двора, одинокие, ушедшие в себя люди. Бессвязно-страстный монолог об Иисусе Христе; рядом с головой оратора мелькают мослы ног любителя часами стоять на голове. Спор о Вьетнаме — и тут свои «патриоты» и противники войны. Стража функционирует в наилучших традициях, дюжие ребята эффективны и бестрепетны. У них есть, однако, занятия для души. Вот неутомимо, хладнокровно дразнят они одного пациента. Тот огрызается, рычит как зверь, меряя камеру нервными шагами — совершенно голый в совершенно пустой камере. Так заведено, одевают их лишь для прогулок.
В штате Массачусетс картина разбиралась в суде и подкинула политикам и политиканам материал для междоусобной борьбы. Но дело не в этом.
Случайна ли перекличка между вымышленным «Пентхаузом» и документальными «Чудачествами Титиката»?.. Практически тот же вопрос: кто же ненормальнее — психоуголовники или их нормальные стражи? Где грань? Неужели она так неуловима? Да, неуловима, настаивают Коллинсом и Вайсман.
Вот еще один фильм — «Отражения в золотом глазу» (режиссер Джон Хастон, производство компании «Уорнер бразерс»), Зрители привлечены прекрасным актером Марлоном Брандо и таким созданием рекламы, как известнейшая кинозвезда Элизабет Тейлор. Высокий технический стандарт, отличающий американскую кинематографию, этакий режиссерский снобизм в игре золотистых тонов. Действие происходит в армейском гарнизоне на юге США. Слабовольный майор (Марлон Брандо) учит молодых офицеров искусству побеждать, но не может совладать со своей женой — откровенной самкой (Элизабет Тейлор), которая любит галопировать по окрестным лесам на белом жеребце в компании полковника — солдафона и животного. Об их связи знают все. Измученная жена полковника наконец бежит от этой тоскливо-скотской жизни. Полковник уверен, что она сошла с ума, и помещает ее в замаскированную под роскошный отель лечебницу, где она умирает. Несчастный майор утверждает себя, застрелив солдата, который испытывает загадочное влечение к его жене.
Странные фильмы. Самое странное в том, что они типичны. Список можно продолжить. Вот картина «Подождите до темноты», в которой шайка садистов измываетянад слепой девушкой (артистка Одри Хэпберн), разыскивая у нее в квартире куклу, начиненную героином. Вот «Инцидент»: в поезде нью-йоркской подземки два головореза терроризируют пятнадцать добропорядочных и безответных граждан.
Мне не надо поднимать архивную пыль. Это все кино— премьеры, сошедшие с конвейеров Голливуда.
Я проделал нечто вроде киноэкскурсии по Нью-Йорку. Критерий был один — новые фильмы, так или иначе обратившие на себя внимание критики, а не откровенная дрянь. Итог? По-прежнему популярны болезненные поиски грани, которая отделяет нормальное от ненормального. Грань, однако, остается неуловимой. Привычны эти поиски, как привычны и обоснованы упреки в — патологии, садизме, спекуляции на вульгарном вкусе публики. В таких упреках нет недостатка и в здешней кинокритике.
Но где кончается вина художника и начинается вина действительности, от которой он не может абстрагироваться? Он отражает свой мир, или, по крайней мере, свое видение этого мира. Возьмите документальные свидетельства газет, всю эту бесконечную уголовную хронику — она не противоречит свидетельствам фильмов. В конце концов, эти режиссеры-середняки берут лишь сенсационные детали той большой темы, которую глубоко копают такие крупные художники, как Феллини, Антониони, Кремер.
Так основательно перевернуто все с ног на голову в этом мире, что клоунада и безумие выступают как естественная норма жизни, а безумцем в глазах окружающих рискует стать тот, кто усомнится в этой норме. Разве не в этом суть блестящего фильма Антониони «Блоу ап»?
Одна и та же реальность человеческого распада одним дает материал для проницательного обобщения, другим — для наперченной комбинации «секса и шока» .’(если взять двуединую формулу нью-йоркского кинокритика Босли Кроузера). Последних — большинство.
На сексе, вытеснившем старомодную любовь, дальше, казалось, и ехать некуда. Однако едут дальше. Сейчас Голливуд занят невиданной «сексуальной революцией». Политически она нейтральнее других революций, коммерчески — более выгодна. Журнал «Ньюсуик» возвестил победное шествие эпохи, в которой «все дозволено», поместив на обложке голые спину и зад молоденькой киноартистки. «Секс и шок» оккупировали первые экраны, а не только околобродвейские кинозакутки, традиционно существующие лозунгом «ближе к телу». Нравы решительно раскрепощены — в сторону постели, и секс-«революционерки» запросто гуляют по экрану в чем мать родила.
Символичен фильм «Улисс» по роману Джойса. Кинокритики объявили его шедевром. Прокатчики, разъясняя понятие «шедевр» для малограмотных, предупреждают, что «абсолютно никто в возрасте до восемнадцати летне будет допущен на фильм «Улисс». Те, кто считает Джойса основоположником современной литературы, акцентируют его знаменитый «поток сознания», при котором герои неразрывно существуют в трех измерениях — реальности настоящего, воспоминаниях прошлого и фантазиях будущего. В фильме «поток сознания» Леона Блюма и его жены Молли действительно развивается в трех измерениях, но, увы, в одном-едиінственном направлении — секс, секс и еще раз секс.
Авангардисты «подпольного кино» (подпольного в смысле независимости от Голливуда, а не для зрителя, потому что их фильмы идут во вполне легальных кинозалах) пытаются найти свои методы. Один из них критика называет киножурнализмом особого рода. Это не тот традиционный кинодокументализм, который предполагает намеренный отбор и организацию кинодокументов. Это своего рода фетишизация кинокамеры, которая как бы выпущена на волю в расчете, что она не подведет и не обманет своей бескомпромиссностью и объективностью. Это попытка положиться на стихию жизни и сознательный отказ от ее интерпретации. Один критик определил этот метод такими словами: «Человек за камерой не извиняется за то, что он там присутствует, но признает в то же время, что мир слишком велик и слишком сложен, чтобы кто-то мог его знать».
Этим методом сняты «Чудачества Титиката», а также фильм «подпольной» кинематографистки Ширли Кларк «Портрет Джейсона». Два часа на экране один и тот же человек в одной и той же комнате курит, пьет вино из стакана и прямо из бутылки, ходит, сидит в кресле и на полу, лежит на софе, пьянеет и говорит, говорит, говорит, раскрывая все закоулки, тайники, клоаку своей души. О том, какая это клоака, вы догадаетесь по занятию Джейсона. Он проститутка мужского пола.
В своем марафонском киноинтервью Джейсон признается, что иногда до смерти боится самого себя. Он пугает и зрителей (их немного), и критиков, хотя последние дружно хвалят Ширли Кларк. Кинорецензент «Ньюсуик» Джозеф Моргенштерн пишет: «В конце концов, Джейсон… не более безумен, чем американский летчик «Скайрейдера», который, сбросив напалм на вьетнамскую деревню, задыхается от восторга: «Смотри, она горит! Она горит, черт побери! Фантастично! Мы таки заставили их бежать! Блеск!».
Вывод неожиданный, но ему не откажешь в логике. Он не оправдывает и не возвышает Джейсона, но напоминает, что у него есть духовные собратья, возведенные обществом в ранг патриотов и героев.
Кстати, о Вьетнаме: войны словно нет для Голливуда. Репортажи о войне не сходят с телеэкрана, но на киноэкране войны не видно. Антивоенный протест нашел отражение в литературе, в частности в поэзии, коснулся театра, живописи, но Голливуду, видимо, легче избавиться от моральных табу, чем от шовинистических.
Антивоенная тема сейчас чаще попадает на американский экран из-за океана. На нью-йоркском фестивале был показан фильм «Далеко от Вьетнама» — коллективное творчество известных французских кинематографистов, но он не попал в кинотеатры, а критики дружно расправились с ним как с антиамериканской пропагандой. В греческой комедии «День, когда всплыла рыба» изображен второй Паломарес: американский самолет «обронил» водородные бомбы на греческий остров. Вашингтон, усвоив «урок» Паломареса, держит этот инцидент в тайне, и все кончается трагически. В кинотеатре «Йорк» идет пацифистская картина английского режиссера Ричарда Лестера «Как я выиграл войну». Это злой и меткий гротеск о солдатском взводе времен второй мировой войны. Там уже как о сегодняшнем дне говорят о Вьетнаме, а бравый полковник упоенно кричит в конце: «На Москву!»
Интересно, кто смотрит этот фильм. В зале сплошь молодежь — та молодежь, что мечется и протестует, пытаясь поколебать пирамиду американского образа жизни. У нее свои кумиры, высмеивающие ложь политиков и идеологов.
У нее и свои любимые фильмы. Вот «Не оглядывайся назад» о концертах Боба Дилана, популярнейшего певца и поэта. Кинокамера всюду сопровождает его: в комнате отеля, где он среди товарищей, в машине, за кулисами и — гитара на ремешке, гармоника возле губ на металлическом креплении, черная блестящая куртка — быстрой походкой в темноту сцены, к кругу, выхваченному прожектором, навстречу реву аплодисментов. Дилан получился как антипророк, антигерой. Вся его правда — в отрицании лжи, но и она дорога молодежи.
В документальном фильме «Фестиваль» — о ежегодных джазовых фестивалях в Ньюпорте — народная жизнь разливается в песне. Со своими радостями и горестями, далекая от болезненных отражений голливудского экрана. Как много поэзии, добра, улыбок, любви, а не секса, сострадания, а не садизма. Как тепло принимают «фолксингеров» — народных певцов. И после одной такой встречи прекрасная Джоан Баез, тоже кумир молодежи, со смущенной, чудесной улыбкой говорит: «Знаете, молодежь хочет чего-то другого. Мне жалко их… Ведь правда и любовь похоронены в этой стране...»
Это было в Техасе в начале 30-х годов — во время жестокого кризиса, массовых банкротств и мелькавших всюду предвыборных портретов Франклина Д. Рузвельта. Маленькие городишки, над которыми свистели ветры экономических потрясений, и безмятежные просторы под теплым солнцем, шерифы со звездой на груди, таборы безработных, кочующих с женами и детьми, фермеры без земли, дела и денег, процветающие жирные и трусливые гробовщики. И были еще Бонни и Клайд, влюбленные друг в друга и в опасные приключения.
Клайд рывком входил в банк с пистолетами в обеих руках («Доброе утро, леди и джентльмены! Спокойно! Спокойно...»), а Бонни за ним следом — с пистолетом в одной руке и сумкой в другой. Леди и джентльмены молчали, зачарованно глядя на пистолеты и такого красивого, черноволосого — кровь с молоком и румяные губы, —такого чистого и симпатичного Клайда. А она, одухотворенная блондинка с прической, забегающей в 1968 год, шарила в столах за стойкой среди перепуганных, как курицы, кассиров и ссыпала в сумку ворохи зеленых бумажек. А когда она и брат Клайда, ибо был у Клайда любимый брат, выбегали из дверей и хромающий Клайд пятился последним, все еще аргументируя смит-веосонами, и последним влезал в машину, где сидел за рулем их хладнокровный соратник Сэм, за дверью гремел сигнальный звонок. Но поздно. Машина трогалась, ощерившись дулами на испуганную, толпу. Однажды чересчур хлопотливый банковский клерк кинулся вдогонку, вцепился в бок автомашины, и Клайд всадил ему пулю в упор, и тот предсмертно закричал, и поплыл страшным кровавым лицом через весь экран, и грохнулся на мостовую.
Клайд не любил убивать, но убивать ему приходилось.
Они вызывались на околицу, отстреливаясь от запоздавших полицейских, на пустую дорогу под синим небом, в спасительные техасские просторы. Они были неустрашимы и неуловимы и любили читать в газетах репортажи о самих себе. Грозная слава росла. Уже десятки полицейских охотились за ними, но они уходили сквозь гущу свинца, оставляя позади трупы, исчезали в просторах, чтобы снова как снег на голову обрушиться на очередной банк: «Доброе утро, леди и джентльмены...»
Но как бы веревочка ни вилась… Во время одной засады, когда полиция подтянула уже и броневик, брат Клайда был смертельно ранен, жена его ослепла от пуль, невозмутимый Сэм еле-еле вывез Бонни и Клайда. Как подбитые птицы, истекали они кровью на заднем сиденье машины. В доме отца Сэма они оправились от ран и на досуге от мокрых дел сполна познали идиллию любви. Но отец Сэма выдал их. На сельской дороге ураган пуль вырвался из листвы, расколов тишину техасского полудня. Бонни и Клайд затрепетали, запрыгали, заплясали, как рыбы на сковородке, под этим градом. Они были уже мертвы, а мстительный град сыпал и сыпал, и дергались от пуль их мертвые тела...
А дальше?
Мертвая Бонни оживает, наводит прическу и со своим адвокатом идет в верховный суд штата Нью-Йорк. Продюсер Отто Премингер возбудил против Бонни иск, считая, что она вообще не имела права быть Бонни для кинофирмы «Уорнер Бразерс» до тех пор, пока не появится по контракту в пяти фильмах его, Отто Премингера, корпорации «Сигма продакшн».
Но Бонни — уже без Клайда и смит-веосона — убеждает судью, что Отто Премингер хочет «нанести ущерб моей карьере и лишить меня средств к существованию».
А адвокат истца доказывает, что Бонни отнюдь не грозила богадельня для бедных и что она вполне могла получать от «Сигма продакшн» две с половиной тысячи долларов в неделю.
Но адвокат Бонни говорит, что ставки Премингера «вызывающе ниже того, что она может получить на сегодняшнем рынке».
И журнал «Лайф», разговаривающий на эсперанто вселенского мещанина, тут как тут в качестве свидетеля защиты. Журнал помещает Бонни на обложке, и это значит, что она действительно дорого стоит на сегодняшнем рынке. Журнал печатает пять страниц Бонни в разных разухабистых позах и, главное, одеяниях, провозгласив ее новой любимицей домов моделей от Рима до Нью— Йорка. Бонни, пишет журнал, «синтезировала» мягкость мод 30-х годов и «голоногость» 60-х.
И на этих картинках всюду за Бонни черными зловещими силуэтами вырастают нарисованные гангстеры с пистолетами. Попробуй не согласись с таким синтезом.
Однако режиссер Артур Пенн, поставивший фильм «Бонни и Клайд», не несет вины за эту чертовщину. Просто родилась новая кинозвезда — Фэй Данэвей. Ее величину и сияние так раздули рекламой, что она уже зачастила не только к адвокату, но и к психиатру — за советами, как не свихнуться от внезапной славы. Эти визиты не мешают нашей Бонни вполне квалифицированно торговать собой у модельеров, на страницах «Лайф», в киностудиях и, как видите, даже в суде: Голливудские скупшики и перекупщики тоже поняли, что товар сулит миллионы.
Вернемся, однако, к фильму «Бонни и Клайд». При всех гангстерских аксессуарах это не очередной дешевый' боевик, а один из лучших американских фильмов 1967 года. Он сделан как народная романтическая баллада, широко и с удалью, жестоко и, однако, поэтически. Фильм безошибочно американский, национальный по духу, а не синтетично-космополитичный, из тех, что сейчас хоть отбавляй. Фильм со своим подспудным тревожным смыслом, потому что в Клайде схвачен тип чисто американский, да и вся история, вплоть до имен героев, взята из жизни.
Странный даже фильм. Грабитель, убийца, а до чего симпатичен!
Тут начинается чертовщина и с Клайдом. Убивать не любит, но что поделаешь — приходится. Из кровавых оргий ’ выходит сухим, как гусь из воды, да к тому же с незамутненной любовью, которая легко перешагивает через трупы. И есть своя дьявольская логика в^ этом характере, идущая от логики той жизни, где каждый кует свое счастье в одиночку и плевать ему на остальных. Художественная ткань фильма столь неподдельно национальна потому, что отражает здешнюю практическую философию: всяко бывает, жизнь настолько множественна и неожиданна, что не судите (даже бандита) да не судимы будете.
Вглядитесь в Клайда! — как бы предлагает этот фильм. Ну что ж, я вглядывался, долго вглядывался.
Разве не Клайд вон тот солдат, который приехал за 10 тысяч миль, чтобы сжечь чужую деревню, а потом — такой симпатично усталый на телеэкране — тютюшкает уцелевшего младенца и сует ему круглый леденец на палочке? Младенец-то ведь ему пока не мешает, а «обезвреженный» отец младенца трупом валяется неподалеку с биркой на груди — «вьетконговец».
В первой части этого очерка я предложил читателю нечто вроде киноэкскурсии по Нью-Йорку, рассказав о модных комбинациях «секса и шока», о текущей продукции среднего качества. Мне хочется теперь продолжить эту экскурсию, изменив ее задачу. 1967 год не принес шедевров, синтез в искусстве дается труднее, чем в модах, но год считают «вознаграждающим». Среди лучших шесть фильмов: «Душной ночью» (кинокомпания «Юнайтед артисте», режиссер Норман Джуисон), «Догадайтесь, кто придет к обеду» («Колумбия», режиссер Стэнли Крамер), «Выпускник» (компания «Эмбаси», режиссер Майк Николс), «Психиатр президента» («Парамаунт», режиссер Теодор Фликер), «Хладнокровно» («Колумбия», режиссер Ричард Брукс) и уже известный нам «Бонни и Клайд».
Фильм «Душной ночью» получил Оскаровскую премию как лучший фильм года. Он захватывает своим особым ритмом с первых кадров, когда душной ночью под стрекот цикад и бодрую музыку из транзистора лопоухий полицейский Сэм привычно разъезжает по улицам родного миссисипского городка и натыкается на труп. Шеф посылает Сэма проверить ночное кафе и железнодорожную станцию. На станции дремлет в ожидании поезда единственный пассажир — негр, а раз негр, незнакомый негр и вдобавок негр с двадцатками в бумажнике, как обнаруживает Сэм, отважно ворвавшись в помещение с пистолетом и поставив негра к стене с вытянутыми руками, он-то уж наверняка убийца. У шефа полиции .(его блестяще играет известный актер Род Стейгер) небогатые извилины в мозгу тоже уложены, как у истинного южанина. Но когда он требует от негра признания без задержки, тот бросает на стол металлическую бляху-опознавательный знак полицейского. Этот черный бой, оказывается, служит в полиции Филадельфии, где позволяют разные штучки насчет десегрегации, и к тому же первейший эксперт по расследованию убийств — открытие, потрясающее южного полисмена.
Дальше — больше. Жена убитого чикагского бизнесмена, который намеревался строить фабрику в этом захолустье, грозит забрать капиталы и оставить жителей городка в прежней дреме и безработице, если убийцу не найдут. Обеспокоенный мэр грозит выгнать шефа полиции, если тот не попросит помощи у негра-криминалиста. И приходится несчастному шефу упрашивать черного не уезжать, оберегать его от линчевателей и, увы, постоянно убеждаться в его профессиональном и умственном превосходстве. В детективную фабулу заключен тонкий психологический поединок между двумя героями (роль негра исполняет великолепный актер Сидней Пуатье). К концу фильма негр находит убийцу, а шеф — человека в этом негре и проникается к нему несентиментальным уважением, которое таит не только от окружающих, но, пожалуй, и от самого себя.
«Догадайтесь, кто придет к. обеду» берет другой из тысячи аспектов негритянской проблемы. Дочь издателя из Лос-Анджелеса влюбилась в негра. Для девушки вопрос о браке решен, что бы там ни говорили родители, но тайком от нее негр заявляет им, что готов уйти, если они не дадут согласия, причем безоговорочного. Издатель и его жена — честные люди либеральных взглядов, всю жизнь стоявшие за расовое равенство. Тем не менее новость ввергает их в состояние шока. Психологически точно передана вся гамма их смятения. После шока приходит гордость за смелую дочь и ее избранника — он отнюдь не простой негр, а известный ученый, гуманист, кандидат в нобелевские лауреаты. Жена издателя согласна «а брак ради счастья дочери. Но именно вопрос о счастье смущает издателя, и не потому, что он не верит их любви, а потому, что слишком хорошо знает, какой нелюбовью и неприязнью окружат их «сто миллионов» соотечественников. Вопрос непростой, но в конце концов старый издатель принимает достойное решение: главное— это их любовь, и пусть она побеждает,
В фильме есть трогательные моменты, показывающие честных, умных и глубоко чувствующих американцев наедине с совестью и нелегкими проблемами их страны. Издателя играет знаменитый Спенсер Трейси, скончавшийся до выхода фильма на экран. Он создал образ, исполненный благородной простоты и моральной твердости.
В роли 37-летнего профессора снят Сидней Пуатье, самый популярный сейчас актер-негр (в 1967 году он вошел в десятку киноактеров, приносящих наибольший кассовый сбор, а это значит, что он нарасхват у продюсеров). Обаяние, мужская грация, какая-то своя внутренняя музыка отличают Сиднея Пуатье. И душевная броня — в своих ролях он всегда в среде, где могут уколоть и унизить, как «нигера». Однажды укололи не в кино, а в газете. Негритянский писатель Клиффорд Мейсон заявил, что Пуатье стал голливудским «витринным негром». Актер знает, что в этом упреке есть своя доля горькой правды. В самом деле, негритянская тема дошла наконец до Голливуда, за нее берутся серьезные художники, но — не в обиду будь сказано двум интересным фильмам — подлинные глубины ее еще не затронуты. Какие круги ада, зримые и незримые, прошел американский негр, прежде чем взорваться мятежом на улицах Детройта? Истинный ответ необязательно должен быть прямым, но он по плечу лишь великому мастеру. Чтобы ответить, нужен не только талант, но и гражданская страсть, знание низов, сопричастность к их боли. Важно, конечно, и то, чтобы негры сами сказали о себе выстраданное и правдивое слово. Пока Голливуд не дает им такой возможности.
Итак, два хороших фильма о расовой проблеме. Две картины о преступниках — романтизированная история «Бонни и Клайд» и ледяной реализм фильма «Хладнокровно», поставленного до документальному роману писателя Трумена Капоте о зверском бессмысленном убийстве фермерской семьи в штате Канзас.
И две кинокомедии — «Выпускник» и «Психиатр президента».
Комические стрелы в картине «Выпускник» адресованы оплоту буржуазной Америки, так называемому «среднему классу» с тоскливо-сладким идиотизмом его жизни вокруг голубых домашних бассейнов, сверкающих кухонь и роскошных интерьеров. Критика расхвалила «Выпускника» как пример «интеллектуальной» сатиры. И, пожалуй, перехвалила. Фильм много обещает в начале своей самостоятельностью, но не выполняет обещаний в конце, переходя с сатиры на галоп сентиментального гротеска, от которого временами уже и позевываешь.
В кинокомедии «Психиатр президента» главный герой-нью-йоркский врач, которого вдруг приглашают в Белый дом, чтобы снимать нервное напряжение у президента. На седьмом небе от счастья, наивный психиатр (актер Джеймс Коберн) попадает в царство фантасмагорических превращений, агентов ЦРУ и ФБР, специальных сигнальных систем, аппаратов для подслушивания и прочее. Обнаружив, что он разговаривает во сне, служба безопасности отбирает у него возлюбленную, нагрузив ее, однако, поручением записывать все телефонные разговоры с ним. Президента не показывают, он остается за дверью, в которую время от времени входит психиатр. После первого визита герой покидает президентский кабинет, млея от восторга, после второго — с недоумением на лице, а дальше — со сбитым набок галстуком, хватаясь за стенки. Он сходит с ума, а помочь ему не могут, так как президентский психиатр, в отличие от психиатров обыкновенных, не имеет права подправить нервишки у другого психиатра.
Любой киногод в США был бы, конечно, не полон без сатиры такого рода. Начало этому киноапокалипсису было положено несколько лет назад великопнейшей комедией «Доктор Стрейнджлав». Доктор Стрейнджлав, ученый маньяк ядерного века, стал с тех пор именем нарицательным и вошел в политический лексикон мира, где наука часто работает на сумасшествие. «Психиатр президента» по-своему разрабатывает эту далеко не оскудевшую жилу.
Я заканчиваю свой неполный и по необходимости краткий кинообзор. По голливудскому ширпотребу узнаешь, какая разновидность мещанства наиболее прибыльна сегодня. Хорошие фильмы идут дальше занимательности, так или иначе приобщают к серьезным проблемам общества. Первых больше, чем вторых, но бьется живая мысль, и многие художники тоскуют по высокому искусству и, если хотите, по высокой проповеди. «У искусства, —говорит Сидней Пуатье, —есть ответственность учить, просвещать, возбуждать мысль, но большинство продюсеров не заинтересовано в том, чтобы кого-либо чему-либо учить».
Идея не новая, но к ней заново приходят, и ее никогда не убьет коммерческий цинизм шоу-бизнеса.
С Сиднеем Пуатье перекликается Род Стейгер, получивший Оскаровскую премию как лучший киноактер 1967 года. «Я стараюсь не обманывать этих людей, —тех, кто приходит ко мне и говорит: «Вы что-то знаете, вы выбираете участие в таких картинах, на которые мы ходим». Да, я стараюсь делать картины достаточно умные, чтобы заинтересовать их, чтобы не тратить попусту их время. Меня волнуют не их деньги, а их время. Понимаете?»
Хоть не ко мне обращен этот вопрос, отвечаю: как не понять, Род Стейгер.
УТРОМ НА ЧЕРЧ-СТРИТ
Что такое «неделя против призыва в армию»? Как она выглядела вчера, в Нью-Йорке?
Это в шесть утра молодые голоса в темноте Батарейного парка, у южной оконечности Манхэттена, где Нью— Йорк отделен от Европы одними лишь волнами Атлантики, где днем, ежась под ветром, туристы глазеют на статую Свободы, стоящую среди залива, и где бронзовыйтолстолапый орел стережет мраморные скрижали с именами моряков, которых скрыла пучина в годы второй мировой войны.
Это в семь утра, когда рассвет едва брезжит, топот молодых ног по пустынному тихому закоулку, и пылающее волнением лицо кудрявого вожака лет восемнадцати отроду, и его крик:
— За мной!
За ним — сотни, и они вливаются в узкий коридор пешеходного мостика, повисшего над выездом из Бруклинского туннеля, по которому идут ленивые редкие утренние машины. Мостик выводит на Черч-стрит, и там уже суматоха и бег ребят и девушек. У них прекрасные лица людей, делающих стоящее, хотя и непривычное и даже рискованное дело.
Льющийся по мостику поток сбивает с меня инерцию утра и покоя, включает в себя, и мне тоже тревожно и хорошо.И у полицейского на выходе с мостика тоже тревога в лице, но это тревога островка, обтекаемого людским половодьем. Он не один, их много, этих чужеродных вкраплений в темно-синих суконных шинелях, и, поигрывая дубинками, они спешат за толпой, быстро пересчитывающей кварталы Черч-стрит. Конный полицейский, как бы играя, но играя зло, вдруг делает вольт к кудрявому вожаку и хочет огреть его по кудрям рукой в перчатке, но тот увертывается.
И, конечно, пресса-с кинокамерами, магнитофонами и пропусками на груди, этими оранжевыми картонными заслонами от полицейских дубинок.Поток стремительно течет по мостовой и тротуарам Черч-стрит. Поток заговаривает с редкими еще прохожими, вышедшими на работу, но те смотрят ошалело, нейтрально, скрестив руки на груди, отстраняясь. Молчат дома, пусты еще старые и новые модерн-конторы этого банковского деляческого района рядом с Уолл-стритом. А мостовая шумит, но этот шум извне, и сознание ясно разделяет этот шум и отрешенное молчание контор.
По мостовой, уверенные, что им уступят дорогу, едут дюжина полицейских в темных накидках, на гнедых лошадях, и стук копыт, как и молчание контор, мерно падает в шум голосов, олицетворяя власть и порядок среди стихии. Их темные накидки, лошади на улице, с которой нс ушла еще ночь, и накрапывающий дождь заставляют вспомнить романс Федерико Гарсиа Лорки об испанской жандармерии: «На крыльях плащей чернильных дождя восковые капли… Надежен свинцовый череп — — заплакать жандарм не может; идут, затянув ремнями сердца из лаковой кожи...»
Толпа течет по Черч-стрит на север, в сторону центра. Быстро светает. Прохожих больше. И кто-то из толпы кричит, как декламирует:
— Что мы хотим?
— Мир! — дружно отвечают ему.
— Что мы хотим?
— Мир!
Пантерой крадется полицейская зеленая машина. По тротуару споро шагает детектив в сером пальто с передатчиком уоки-токи в руке, прислушиваясь к хриплому командному голосу.
— Что мы хотим?
— Мир!
— Мир, брат, —это бородатый студент с добродушной иронией кидает шоферу, недоуменно застывшему у своего грузовика. «Брат» молчит. А вот я слышу, как еще один «брат» говорит «брату» третьему, кивая на молодежь: «Это дерьмо шумит, чтобы попасть в газеты»...
Полвосьмого утра. Полицейские перегоняют толпу с Черч-стрит на параллельный Бродвей. Поток, властвовавший на спящей улице еще полчаса назад, выходит на большой перекресток Бродвея и Хьюстон-стрит, к буйству гудящих машин, к тысячам прохожих, в трезвое нью-йоркское утро. Демонстранты уже в меньшинстве. Конные полицейские, ловко маневрируя, теснят их с мостовой на тротуары, но демонстранты не сдаются и поток, уже раздробленный на ручейки, снова стремится на мостовую, чтобы задержать машины, остановить железный грохот и ход железного города, отвлечь его от суеты запрограммированных буден и заставить задуматься о далекой, ужасной, зверской войне...
А в это время неподалеку от Батарейного парка, у старого кирпичного здания на Уайтхолл-стрит было тихо. Тишина говорила, как трудно добиться своей цели тем, кто уходил все дальше на север по Бродвею. Не только само здание, но и прилегающие улицы оплетены сотнями деревянных полицейских барьеров. Вгрузовикахтоже были барьеры про запас, и еще одним барьером стояли сотни дюжих здоровяков в темно-синих шинелях, с дубинками и сердцами из лаковой кожи, а также их автобусы, их тюремные фургоны, санитарные машины и даже машина «информационная».
В кирпичном доме помещается нью-йорский призывной центр, где новобранцы проходят медкомиссию и оформляют документы. Этот невзрачный дом-^мишень всех ранних сборов. Три дня подряд противники войны штурмом шли на этот дом, чтобы сорвать его работу. Эта главная задача «Недели против призыва в армию» еще не выполнена.Во вторник на две с половиной тысячи демонстрантов было две с половиной тысячи полицейских. 264 человека задержали и арестовали. В среду около трех тысяч демонстрантов, двигаясь тремя колоннами, хотели взять кирпичный дом, но их атаку отразили пять тысяч полицейских.
Организаторы «Недели» ищут новую тактику, чтобы запутать полицию. В среду мобильные группы ринулись в центр Манхэттена, к отелю «Уолдорф-Астория», где выступал государственный секретарь Дин Раск, к штаб— квартире ООН, пытались нарушить движение на забитых машинами улицах. Дубинкам нашлась работа.Дух противников войны высок. Их боевой энтузиазм воодушевляет. Они ищут активного действия. И в этих поисках все больше упираются в элементарную истину — им не хватает организованности и авторитетного штаба.
Декабрь 1967 г.
МОЛОДЕЖЬ. ГОД 1967-й
Какое-то поле, какое-то небо на этой внезапно надвинувшейся на тебя телевизионной картинке. Их видишь и не видишь, жутко завороженный грудой мертвых тел. Два солдата с носилками. P-раз… И два… И три! С носилок, мертво растопырившись, летит в середину груды еще одно тело. Это body count — счет убитых партизан по трупам. Два парня уходят. Вот они снова в кадре, рослые, спортивные, профессионально умелые. Снова носилки в руках. И р-раз… И два… И три!
Потом — вертолет. Он низко завис над солдатами. Они что-то делают, а сделав, отбегают в сторону, закрывая лица от пыли и ветра, закрученного лопастями. Они отбегают в сторону и, спасшись от ветра, машут вертолету: счастливого, мол, пути. Вертолет уходит вверх, и под ним на тросе — ты словно слышишь унылый и жесткий скрип этого троса — грузно колеблется большая прочная сеть, провисшая под тяжестью десятков трупов. Улов молодых парней в солдатских рубахах, по-трудовому выпущенных поверх солдатских штанов. «Найди и убей» — так.на языке Пентагона называется дело, которым они заняты в джунглях...
И почти в это время за тысячи миль от джунглей, в самом центре шумного Нью-Йорка, дрожащего от сладкой коммерческой лихорадки предрождественских дней, рядом с начищенным холодным небоскребом «Тайм-Лайф», рядом с «Радио-сити», куда стоят терпеливые очереди тех, кто хочет приобщиться к субкультуре еще одного кинобоевика и в провинциальной истоме узреть дюжины три девиц, синхронно вскидывающих ноги на изготовку перед каждым сеансом, —посредине всего этого, бросая вызов этому миру, стоит тоже американский парень, держа в руках флаг тех, кого ищут и убивают в джунглях его сверстники.
Он сделал выбор и не скрывает его.
Он поднял партизанский флаг, желая победы вьетнамским бойцам и поражения американской армии, с которой у него, американца, нет ничего общего. На голове белый шлем мотоциклиста — парень знает, что его могут бить.
И толпа, привыкшая к зрелищам, безразличная толпа, спешащая толпа, роняет из своей массы десятка три-четыре человек, и они завиваются в круг, пружинно колеблясь, как быки перед красным цветом, оплевывая парня взглядами и репликами, и вдруг один, другой, третий кидаются на знаменосца, и тот увертывается и знамя никнет, и гулкие удары по шлему, и полицейскийвспоминает о своих обязанностях, дав толпе потрепать и парня, и флаг...
Солдаты с носилками в джунглях и студент с партизанским флагом в районе нью-йоркского Рокфеллер— центра— это два противоположных фланга. Всем известна история четверых американских моряков, бежавших с авианосца «Интрепид» в Японии и перебравшихся через Москву в Стокгольм, чтобы бороться против войны. Но всем ли известна история, рассказанная Международному общественному трибуналу в Копенгагене западногерманским врачом Эрихом Вульфом? Американские солдаты, флиртуя с немками — медсестрами с госпитального судна «Гельголанд» (ФРГ), приглашали их на «охотничьи экспедиции».
Они кружили в вертолетах над рисовыми полями, высматривая добычу. И когда находили вьетнамца, любого вьетнамца, то пулеметчики свинцовыми очередями «играли с ним, как кот с мышью», а натешившись, расстреливали в упор.
Это все американская молодежь, но это, конечно, не вся молодежь. Если мысленно вообразить гигантскую панораму американской молодежи 1967 года, то между противоположными флангами, между крайними точками будет великое множество типов, оттенков, явлений. Панихиды по «молчаливому поколению» времен маккартизма отслужены давно. Молодежь заговорила — это известно всем. Но даже 1966 год заметно отличается от 1967 года. Молодежь говорит все громче, решительнее, сенсационнее, если хотите, ибо надо произвести сенсацию, чтобы быть услышанным в Америке. Год был бурный, параллельно с вьетнамской войной, часто, как ее эхо, гремели большие события внутри США. В них участвовали люди самого разного возраста, но, не в обиду взрослым будь сказано, именно молодежь была главным участником американских драм. Именно ее действия рисуют коллективный, очень разный и пестрый портрет героя 1967 года.
Негритянские волнения в Ньюарке, Детройте, десятках других городов? Это молодежь. Неистовые СтоклиКармайкли Рэпп Браун, угрожающие партизанской войной в гетто? Это молодежь. Хиппи с их экстравагантным, но красноречивым отрицанием буржуазного общества? Это молодежь. Линда Фицпатрик, 18-летняя дочь миллионера, покинувшая роскошный и духовно тоскливый родительский кров и найденная с размозженным черепом в подвале нью-йоркской Ист-Виллидж? Это молодежь. Скачок преступности на 16 процентов за первые 9 месяцев года? В основном молодежь. Увлечение наркотиками, перерастающее в национальное бедствие? В основном молодежь. Беспримерный октябрьский «марш на Пентагон»? Молодежь на 80-90 процентов. Портреты Че Гевары? В студенческих общежитиях и штабах молодежных организаций. Пикеты, заставившие Дина Раска тайком выскользнуть из отеля «Хилтон» в Нью-Йорке? Молодежь. Осады призывных пунктов? Моральный остракизм, которому подвергают в университетах вербовщиков напалмовой корпорации «Доу кемикл»? Тысячи повесток, публично разорванных и сожженных в знак протеста против войны?
Все это — молодежь.
Недавно электронная машина в министерстве торговли, высчитывающая прирост населения, возвестила о 200-миллионном американце. По этому поводу президент Джонсон заявил, что за 200 лет своей истории американский народ ответил тремя решающими «да» на три решающих вопроса: будет ли он свободной нацией? — во время войны за независимость; будет ли он единой нацией? — во время гражданской войны Севера и Юга; будет ли он гуманной нацией? — во время экономического кризиса 1929 года и рузвельтовских социальных реформ. Риторика Джонсона уязвима с разных сторон. Но сегодняшняя реальность делает излишними экскурсы в историю. Сегодняшние американцы доказывают, что нация не едина, потому что негуманна и несправедлива система, пускающаяся на авантюры типа вьетнамской.
Нация расколота сейчас и сеет семена будущего раскола, ибо будущее несет в себе молодежь. Вьетнамский конфликт мыслился как мимолетная встреча колосса и пигмея с предрешенным исходом, как островок, изолированный от процветания и совести американца. В чем видели высшую доблесть, убедительнейшее свидетельство мощи и богатства Америки? В том, что Америка, которой все нипочем, может одной рукой вести грязную войну, а другой творить чистое «великое общество».
Но верно говорил поэт, что ни один человек не есть остров и что каждый человек есть часть Вселенной.
Вашингтонские прагматисты переоценили фактор грубой силы и недооценили момент диалектической взаимосвязи. В конце концов именно из-за этого просчета одной из «жертв» войны пал сам Роберт Макнамара, первоначальный творец эскалаций, хотя эта жертва не засчитана в полевых body count. Вместо показухи «великого общества» мир увидел муки «больного общества», а Линдон Джонсон не выполнил обещания одновременных «пушек и масла» и получил «домашний фронт» против войны.
Диалектика взаимосвязей мстит тем, что весь климат страны пропитан Вьетнамом. Ее интуитивно ощущает молодой преступник, которому «охотничьи экспедиции» сверстников в джунглях дают дополнительный побудительный толчок на темной улице. Она сказывается в протесте пытливого студента, критически увязывающего зверскую практику войны с «гуманистическими» теориями антикоммунизма и приходящего к выводу, что его страна экспортирует не свободу и демократию, а разбой, контрреволюцию и империалистическое право сильного. Что же это за страна и что за система?
Конечно, надо испытать многое, прежде чем выразить свой протест динамикой самого популярного антивоенного лозунга: «К черту! Нет! Мы не пойдем!» Не на пустом месте возникла и вьетнамская война, и протест против нее того поколения, над которым с колыбели развесили атомный гриб военного психоза.
«Это поколение не знало сурового экономического кризиса, но оно знало нечто худшее, —говорил Мартин Лютер Кинг. —Это первое поколение в американской истории, которому пришлось испытать четыре войны за двадцать пять лет: вторую мировую, холодную, корейскую и вьетнамскую. Это поколение войн, и оно показывает свои рубцы… И все-таки мы не можем назвать его потерянным поколением. Это мы потерянное поколение, потому что именно мы не смогли дать им мирное общество».
Так что же, конфликт поколений? «Насмешка горькая обманутого сына над промотавшимся отцом», если вспомнить слова Лермонтова? В известной мере да, хотя нет единого поколения детей и единого поколения отцов, особенно в классово-враждебном обществе.
Чьи отцы и чьи дети? Внимательнее всего «большая пресса» приглядывается к студенчеству. Во-первых, там формируется будущая элита нации. Затем, там в массе выходцы из буржуазной среды, на которую в Америке всегда обращено больше внимания. Наконец, там перемены в настроениях наиболее заметны. Дело не только в антивоенных выступлениях студенчества. Есть другие сдвиги, беспокоящие правящий класс.
Большой бизнес тесно связан с университетами, снабжая их деньгами и заказами на научные исследования и рассчитывая на приток молодой крови в корпорации, на свежие мозги талантливых выпускников. Четыре— пять лет назад проблема молодых мозгов решалась легко. Система записывала в свой актив растущую тягу студентов в мир большого бизнеса, в штаб-квартиры ведущих корпораций. Теперь положение изменилось. «Кажется, продавать холодильники эскимосам лишь немного труднее, чем убеждать нынешних студентов в добродетелях службы в корпорациях», —пишет газета «Уолл-стрит джорнел». Корпорации пускаются во все тяжкие, дабы доказать, что бизнес «не только делает доллар, но и хочет помочь человечеству», что «корпоративная жизнь может быть богатой и содержательной», но эти доводы находят «обескураживающе малый» отклик. Самую сильную неприязнь к прелестям «корпоративной жизни» проявляет цвет студенчества, а за ним, собственно, и идет охота.
Это новое явление заметили многие. Видный английский историк Арнольд Тойнби, погостив три месяца в американских университетах (его восемнадцатый визит в США с 1925 года), нашел, что «за последние два года случилось больше перемен, чем за все остальные сорок лет».
«Я обнаружил, что молодежь в Америке с отвращением говорит об идеалах родителей», отмечает Тойнби, поясняя, что идеалы сводятся к тому, чтобы делать деньги. Эту перемену он считает «важной, даже драматической».
Действительно, своеобразное уклонение от службы в корпорациях не менее драматично, чем антивоенное движение, хотя оно, конечно, не столь массово и не так громко дает о себе знать. Еще один показатель: заявления о приеме в «корпус мира» сократились на 35 процентов.
Число волонтеров сократилось, потому что молодые идеалисты поняли, каким лицемерием отдает от агитации «корпуса мира» в странах Азии, Африки и Латинской Америки в то время, когда во Вьетнаме «агитацией» занят американский экспедиционный корпус.
Заблудшая дочь буржуа бежит из загородного особняка и курорта на Бермудах в скученные, окуренные марихуаной коммунальные квартиры хиппи. Молодой бородатый радикал, еще наивный, но предельно искренний, мечтает стать революционером и думает о путях превращения демократии богатых, которой он познал цену, в представительную демократию для всех, включая негров Гарлема и безработных шахтеров Аппалачей. Блестящий студент отвергает солидное место и жалованье в корпорации, желая служить не доллару, а на пользу людям. Разные люди, разные формы протеста, но один знаменатель — кризис традиционных идеалов, а вернее, отсутствие идеалов в гуманистическом смысле этого слова. И уж поистине дети переросли родителей, если родителям невдомек, в чем тут дело.
Разумеется, у буржуазного общества есть тысячи прямых и хитрых способов обуздать бунтующее молодое поколение. Движение хиппи, как и следовало ожидать, уже вырождается в наркоманию и коммерцию. Тяга к радикальности, столь характерная для способной, политически активной молодежи, еще не дает гарантии против анархической неорганизованности и нечеткости политической цели, а без них нельзя обеспечить долголетие протеста и его вес на политической арене. И конечно, для массы молодых людей вполне еще сохраняют свою силу многочисленные приманки «американского образа жизни». Словом, речь идет не о потрясении основ, а о вызове этим основам, о вырвавшихся наружу симптомах болезни.
Эти симптомы имеют не только внутриамериканское, но и международное значение. Молодежь, лучшая ее часть, свидетельствует: тот пример, тот товар — от вьетнамской войны до «свободного предпринимательства», —который Вашингтон хочет сбыть за рубежом, находит все меньший спрос дома.
1967 г.
РАЗГОВОР
С ДОКТОРОМ СПОКОМ
Из кармана пиджака он вынимает листок бумаги, разворачивает его, бережно разглаживает крепкими докторскими пальцами.
— Вот, —приглашает он меня наклониться, и я вижу типографский чертежик, поправленный от руки, —тридцати пяти футов длиной. Идеальная для тропиков, для Виргинских островов. Не изящная и не скоростная, но удобная яхта.
— Видите, —водит он пальцем по чертежику, —шире обычной. Высокая. Берет 170 галлонов воды, на две недели хватит. Холодильник есть.
Так же бережно складывает бумажку, прячет в карман и откидывается на сиденье, всласть вытягивая свои длинные ноги. «Кадиллак» величественно шуршит по автостраде. Перед нами широкая тучная спина и черная форменная фуражка шофера. За окном сухой и строгий бег машин между пунктирными линиями на бетоне. А за бетоном — свежая изумрудная зелень штата Нью-Джерси. Она поднялась травой, выбрызнула листочками на деревьях, но бензиновый заслон не пускает на автостраду ее аромат, а скорость превращает эту живую зелень лишь в символ природы, которая дразняще рядом и недоступно далеко...
Человека, сидящего рядом со мной, зовут Бенджамин Спок. Тот самый. Знаменитый педиатр. Видный сторонник мира. Сейчас, когда он был рядом, мне хотелось раздвинуть эти эпитеты фабричного изготовления и вникнуть в живого человека.
Я осваивал его лицо. Крепкое лицо — вот впечатление. Нет старческой дряблости. Крепкий шишковатый нос, крепкий лоб, крепкий скошенный подбородок. Улыбка частая, но скупая, не конвейерная. Крепкие мелкие зубы. Я заметил, что походка у него по-молодому пружинистая. Сухощав. Подтянут. По-американски следит за весом. Но все-таки 65 лет, и от них никуда не денешься. Недавно вышел в отставку, бросил врачебную практику. Слава давнишняя и прочная, деньгами обеспечен.
Сыновья оперились. Время спокойной честной старости. Яхта, удобная и легкая в управлении, гладь теплого моря, безопасный малый каботаж среди экзотических островов. А какие там, наверное, дни, рассветы, закаты? Словом, знаменитый доктор Спок, осчастлививший американских матерей книгой «Ребенок и уход за ним» (20 миллионов экземпляров, свыше 170 изданий), —на заслуженном отдыхе. «Под ним струя светлей лазури, над ним луч солнца золотой...».
Все это доступно. А между тем он, мятежный, просит бури. Без бури покоя для него нет.
Склонившись, доктор Спок переходит на полушепот, как бы вступая со мной в некий мужской заговор:
— Жена злилась, когда я увлекся яхтой, а теперь смирилась. Поняла. Теперь сама говорит, что, если бы не яхта, мне бы крышка.
Мы встретились в середине апреля 1968 года. Он сообщил, что первые семнадцать дней мая у него чистые — ни одного митинга, свидания, встречи. Яхта ждала его с женой на Виргинских островах. В мае имя Бенджамина Спока снова замелькало в газетах-начался суд над «бостонской пятеркой». Старого педиатра и четверых людей, с которыми свела его борьба против вьетнамской войны, усадили на скамью подсудимых.
Их обвиняют в заговоре: в том, что они подбивали молодежь уклоняться от службы в армии. Когда Линдон Джонсон объявил об отказе баллотироваться на второй срок, о частичном прекращении бомбежек ДРВ и готовности вести переговоры с Ханоем, доктор Спок обрадовался, полагая, что судебный процесс может быть замят и прекращен. Его адвокат рассеял политическую и юридическую наивность клиента. Он сказал Споку, что власти не отпустят «пятерку», раз они преследуют тех, кто уклоняется от призыва.
Теперь Спок надеется, что на судебное разбирательство, включая апелляцию, уйдет год-полтора, что война тем временем кончится и мстительный раж преследователей утихнет. Но он готов и к худшему. Спокойная совесть этого пенсионера допускает тюремную камеру вместо уютной квартиры на нью-йоркскойЛексингтон— авенюи яхты под освежающим бризом тропиков.
Однако кто кого совратил? Старый врач с воодушевлением поддался примеру молодежи. Как и многие американцы, он видит в молодежи «единственную надежду на перемены к лучшему в американском обществе».
— Мои друзья говорят, что я сошел с ума. Я, действительно, стал воинственным. Я надеюсь, что молодые люди веско скажут: «Давайте прекратим эту чудовищную глупость! Давайте наведем порядок в этом мире!»
— Почему они меня предали суду? Я решил, раз молодые люди готовы идти в тюрьму, чтобы не идти в армию, то мы, старшие, должны оказать им поддержку. Я, конечно, отнюдь не молод. Но меня поощряет одобрение молодежи. И вот сейчас, когда нас хотят судить, в какой университет ни приедешь, аудитории втрое больше, энтузиазма в три раза больше, встречают и провожают овациями. Встают...
Я договорился об интервью, встретив доктора Спока на траурном митинге после убийства Мартина Лютера Кинга. Двух этих по-разному замечательных людей судьба ненадолго поставила рядом — во главе антивоенного движения. Кинга убили через год после того, как они прошли вместе по Пятой авеню в первой шеренге массового марша протеста.
Наспех созванный траурный митинг проходил в Центральном парке Манхэттена. Было солнечно и ветрено. У микрофона распоряжалась негритянка в черной кожаной куртке и мужской шляпе. Волновалась потрясенная аудитория. За гневом угадывалось бессилие: что делать? чем ответить на преступление?
Доктор колокольней возвышался над другими ораторами. Странным, непонятным казалось его присутствие среди молодежи, среди этих свитеров, распахнутых курток, рубах. Его темная «тройка», платочек из кармана, докторская корректность, крепкий, почти лысый череп не увязывались с бородами, усами и темпераментом молодых бунтарей. Перед микрофоном доктор Спок стоял в своей характерной позе, склонившись, прижав руки к груди, как бы ужимая свой почти двухметровый рост: собеседниками его так долго были дети.
Но главное нынешнее слово доктора Спока не сыскать в лексиконе педиатра. Воинственность — вот его пароль. Говорил он тогда немного, но дельно. Да, Кинг исповедовал ненасилие, подчеркнул Спок, но былвоинствующимборцом за мир и справедливость.
Там-то я и условился о встрече. Предполагалось, что мы встретимся в его квартире. Но в назначенный день доктору предложили участвовать в телевизионной программе в Филадельфии. Прислали за ним «кадиллак». Доктор пригласил меня с собой, и получилось интервью на колесах длиною в двести миль — от Нью-Йорка до Филадельфии и обратно. Я был рад заполучить Бенджамина Спока на пять часов, без телефона, который имеет обыкновение часто звонить в его квартире, без двери, в которую могли войти другие посетители.
Шофер, краем уха прислушивавшийся к нашему разговору, деликатно вмешался.
— Для меня большая честь везти вас, доктор Спок. Хочу сказать вам об этом, хотя у многих, пожалуй, было бы другое отношение. Я за мир, доктор Спок, хотя мой сын и получил отсрочку от призыва.
В очереди дам, стоявших перед филадельфийской телестудией, пронесся ропот недоумения, неприязни, робкого одобрения, когда мимо стремительно прошагал высокий человек, знакомый по газетам и телеэкрану.
Длинноволосый парень в кожаном светло-коричневом сюртуке с чувством пожал ему руку:
— Доктор Спок, я питаю к вам величайшее уважение.
Ожидая, когда доктора вызовут, мы сидели в проходной комнатке у телестудии. Туда заглядывали любопытствующие. Доктор Спок представлял им меня. На их лицах нетрудно было прочесть: «Все ясно. Заявился сюда с «красным».
Он как бы пытал своих новых знакомых, поддразнивал их. Рассказал об эпизоде со священником, который имел отсрочку от призыва в армию, но отказался от нее, чтобы без прикрытия выступить против войны. И вот священника вызвали на призывной пункт. От других новобранцев он слышит нелестные реплики: «У, идиоті Пристрелить бы тебя, собака!» Посверкивая глазами, Спок оглядывает собравшихся: что они скажут? Продюсер и его помощник молчат.
Это было шоу некоего Майка Макдугласа, оплаченное корпорацией Вестингауз. Винегрет из негра певца, глубокомысленно рассуждавшего на тему о том, стоит ли улыбаться, когда поешь печальный блюз, из джазового квартета малолетних школьников с двенадцатилетней девочкой-трубачом, вступившей на скользкую стезю коммерческого успеха, из местной манекенщицы, которая доказывала, что и Филадельфии не чужды рекорды по части мини-юбок.
Потом вызвали и доктора Спока. Он исчез из проходной комнаты, и через пару минут я увидел его на контрольном экране. Через эту дешевую суету он, торжественный и даже чопорный, пробивался теперь со своей очень серьезной истиной о Вьетнаме, о напалме, об эскалациях, о том, что мир может «взлететь на воздух», если вовремя не положить конец вашингтонским рискованным и нечистым затеям.
Корпорации Вестингауз, закупившей шоу Макдугласа, его популярность пригодилась, чтобы обеспечить большую аудиторию своей очередной рекламе. А он согласился приехать, чтобы рекламировать свою только что вышедшую книгу «Доктор Спок о Вьетнаме». Ему было неловко передо мной за такого рода сделку и за телевизионную мешанину, но он шел на компромисс потому, что второе главное его слово — дело.
Дело не в смысле вестингаузовской коммерции. Общественное дело, дело совести, с которым нужно на телеэкран, а если придется — и в тюрьму.
И, глядяна телеэкран, я видел, как терпеливо он отвечал на вопросы — наивные, злые, мещанские:
— Доктор, верно ли, что президентская дочь Люси использует вашу книгу, воспитывая президентского внука Патрика?
— А верно ли, доктор, что американки возвращают вам теперь вашу книгу, не желая растить детей на произ ведении антиамериканца?
— Доктор, как вы относитесь к тому, что вас называют предателем и коммунистом?
Из вопросов было ясно, какая у него огромная бесспорная слава врача и что слава эта для одних зачеркнута, а для других пополнена новой славой борца противвойны. И он рассказывал им, как в 1964 году агитировал за Джонсона против Голдуотера и как через два дня после своей победы Джонсон позвонил ему, поблагодарил за помощь и выразил надежду, что будет достойным доверия доктора Спока.
Я уверен, мистер президент, что вы достойны нашего доверия, — ответил ему детский врач.
— А через три месяца, — продолжал Спок, — он предал всех нас, доверившихся ему, сделал именно то, что обещал не делать...
Он исчерпал свое время, простился с Макдугласом, С сотрудниками студии. На улице нас ждал тот же черный «кадиллак».
На обратном пути я опросил Спока, чем объяснить колоссальный успех его книги об уходе за детьми. Он ответил: во-первых, дешевая; во-вторых, полная; в-третьих, написана очень просто.
Я подумал, что, может быть, тяга к простоте и дает цельность его характеру. Недруги внушали и внушают ему, что в сложное дело войны и политики незачем соваться детскому доктору от коклюшей и пеленок. Но он не согласен, что вопросы войны — монополия политиков и специалистов. Для него сложность не стала теми деревьями, за которыми уже не видно леса, — жестокости й несправедливости войны.
Не без колебаний примкнул доктор Спок к сторонникам мира, вступив шесть лет назад в либеральную антивоенную организацию «За разумную ядерную политику» («СЕЙН»). Либералы его быстро разочаровали.
— Меня обескуражило отсутствие боевого духа в движении за мир, — говорил он. — Они, конечно, искренни, но так трудно заставить их что-либо предпринять. За последние годы число членов «СЕЙН» выросло с 20 тысяч до 23 тысяч. Если в результате такой ужасной войны организация выросла лишь на три тысячи, то что же это за организация?
Он ушел от либералов к радикалам. От протеста в рамках благонамеренности к антивоенному сопротивлению, к организации массовых кампаний за отказ молодежи участвовать в войне. Его окрыляет массовость протеста, но он видит и рыхлость, разноперость, иллюзии. Одно время была популярной идея создания третьей партии — партии «мира и свободы» в национальном масштабе, выдвижения Спока или Кинга ее кандидатом в президенты. От идеи быстро отказались. По словам доктора Спока, движение «новых политических сил» в смысле организованности «ужасно слабое».
— Мы собрали бы не больше миллиона голосов. А что дальше? Полное разочарование.
Вьетнамские прозрения привели его к решительному выводу о природе американской политики. Он считает ее империалистической. Но добавляет:
— Большинство американцев не думает, что мы — империалисты. У них такое мнение: мы — хорошие ребята. К примеру, бросили атомную бомбу на Хиросиму, а потом послали туда помощь через Красный Крест. Чем не хорошие ребята?
Я снова и снова смотрю на этого пассажира «кадиллака», спешащего назад, в Нью-Йорк. Мучаю его вопросами, пытаюсь повернуть новыми гранями. Доктор Опок, конечно, не политик. Разумеется, не марксист. Это стихийный, может быть, временный радикал, который интуицией честного человека докапывается до истинных пружин американской политики. Честный сын своей страны. Откровенно говорит с иностранцем о ее промахах и пороках. Это откровенность патриота — ведь такие, как он, а их сотни тысяч, берут на себя гигантский труд смыть черные пятна с образа Америки.
А прежде всего доктор Спок— врач-гуманист, которого влечет не экономика и политика, а человек, общественная психология. Ему есть что сказать людям, и он мечтает о новых книгах, адресованных молодым и взрослым, работает над ними.
И, возвращаясь к своей любимой теме, — теме о молодежи, говорит, как клянется:
— Все мои книги о том, чтобы внушать молодежи веру в человека, дать ей достойные авторитеты, на которые можно опереться… Дети от трех до шести лет играют в родителей. Девочки изображают матерей, мальчики — отцов. С шести лет они начинают имитировать взрослых посерьезнее. И если у родителей нет высоких стремлений, дети духовно идут на дно.
… Последний поворот возле гранитного утеса, неведомо как уцелевшего на высоком, некогда диком бреге Гудзона среди домов и автострад. И этот знакомый, всегда волнующий миг. Как занавес распахнулся на громадной сцене, и с последнего поворота перед нами панорама Манхэттена — шпиль «Эмпайр стейт билдинг», сияющий под чистым апрельским небом, могучее подразделение небоскребов южной части города, среди которыхпритаилась Уолл-стрит, несметные порядки домищ, белые, идиллические отсюда, дымки над трубами теплоэлектроцентралей. Машина катится вниз, в длиннейшую кафельную нору тоннеля под Гудзоном, и мы с тоской выныриваем под дорожные вывески и светофоры, в цепкий плен манхэттенских улиц. Город поглощает и разделяет нас. Конец пути-конец разговора.
Мы прощаемся у Колумбова круга, где стоит мраморная колонна со знаменитым первооткрывателем Америки. Здесь географический центр Нью-Йорка, отсюда город меряет свои расстояния на все четыре стороны света.
Я
Май 1968 г.
жму руку доктору и потом смотрю, как «кадиллак» плывет дальше, быстро теряясь в толкучке машин. Смотрю со сложным чувством. Ну что ж, доктор Спок, не только ваши книги, но и нынешнее ваше подвижничество внушает многим и многим веру в человека. Ах, если бы всю Америку можно было бы исчислять так же точно, как мили от Колумбовой колонны...
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.