— Я уже могу говорить.
Я захлопала в ладоши, подпрыгивая на кровати. Здорово! Здорово! Здорово! Я очень боялась, что она никогда не заговорит после такой травмы. Но я верила в неё! Со мной она пыталась говорить и раньше, и со временем я даже почти научилась понимать её мычание.
Ей приходилось разрабатывать язык заново. Никогда бы не подумала, что простые звуки английского языка… настолько не простые. Никогда не задумывалась над тем, как сильно напрягается язык. Удивительно! Слышала, что для простой улыбки мы напрягаем десятки мимических мышц… трудно поверить! Никогда не думаешь об этом, как никогда не осознаёшь работу лёгких.
Последнюю неделю она уже могла говорить. Не только сегодня.
— Они тебя понимают?
— Да. Я говорила с медсестрой.
— Какой?
— Я её не знаю. Но она меня поняла.
— Поздравляю! Скоро у тебя будет совершенно идеальная дикция, — она устало улыбнулась, мол, да ладно тебе, не надо говорить ерунду. Я возмутилась! Это не ерунда! Сейчас я объясню. — Я серьёзно! Серьёзно! Ты никогда не обращала внимания, что порой иностранцы знают английский лучше нас? Я серьёзно! Когда ты чего-то лишён, чего-то такого, что доступно всем остальным без каких-либо усилий, то стараешься особенно, с особым рвением, чтобы это получить. Вот кто работает над своей дикцией? Никто. А ты работаешь. И по привычке продолжишь работать, даже когда уже не будет необходимости. Никогда не задумывалась об этом? Вот ты же художница, наверняка не раз видела, как менее талантливые ученики превосходили своих одарённых товарищей.
Теперь в её улыбке больше доверия. Мне нравится её вдохновлять. Очень нравится! Она такая милая, добрая девушка, и она нуждается в общении не меньше всех нас. Только она не знает этого. Сама ещё не знает. Но, может быть, я помогаю ей понять это. Ведь и ко мне она не сразу прониклась доверием. После произошедшего она вообще никому не могла доверять. Но во мне она никогда не видела этого жалостливого взгляда. Я постоянно рассказывала ей про Месопотамию, сказки, легенды, историю… ей это нравилось. Она любила историю, любила читать. Но ей пока ещё нельзя читать, её глаза восстановились ещё не полностью. Я же была её книгой.
— Я бы хотела говорить, как ты. Ты очень красиво говоришь.
— Это так мило, спасибо! Но ты будешь говорить ещё красивее! Не сомневайся.
Мы вчера с ней много тренировались. Она и раньше восхищалась моей риторикой и «ораторским талантом», говорила, что я лучший преподаватель, которого она видела. Я всего лишь школьная учительница, и то в прошлом, я даже не дописала ещё диссертацию! И даже когда допишу, вряд ли смогу уже преподавать в университете. Но меня все всегда переоценивали и переоценивают до сих пор. И не только мои знания.
Я не просто так говорю, что она научится. Не для того чтобы утешить и поддержать её. Мотивировать. Вдохновить. Не без этого, конечно, но я не обманываю ни её, ни себя. Она так старается, каждый раз возвращаясь от логопеда, она с радостью соглашалась позаниматься со мной. Иногда мы могли просидеть более двух часов, пока у неё не начинала болеть голова настолько, что не было сил сидеть. Она очень старалась. И я знаю, она будет стараться и после.
— Ты ведь и художником стала сама.
— В школьные годы я занималась.
— В школьные годы все дети занимались. Обе мои сестры ходили на уроки изобразительного искусства, но ни одна из них не умела рисовать. Только руку немного набили. Это не считается! Я говорю о серьёзном колледже.
Все эти два с половиной месяца, которые я провела в больнице, я общалась практически только с ней. Потом меня забрала сестра в Бостон, когда мне стало хуже, но я всегда помнила свою изувеченную соседку. Я дала ей свои координаты, она обещала писать мне и звонить, когда будет лучше себя чувствовать. Я действительно верила, что обрела подругу. Возможно, лучшую подругу. Но в последний раз в своей жизни я видела её в окно больницы, когда садилась в машину и с необъяснимой тревогой оглянулась на блёклое здание. Её фигурка была еле заметна, но я знала, куда смотреть. Я помахала ей рукой, и она резко отошла от стекла. Больше я её никогда не видела.
Как только меня выписали из больницы в Бостоне, я сразу въехала к сестре. Она всё подготовила, это было так трогательно! Она даже помогла мне подготовить документы на перевод в Гарвард, хотя я была против. Я вела переписку с доктором Питерсом, моим научным руководителем, он сказал, что попробует узнать, могу ли я проходить докторантуру дистанционно. Я до сих пор общаюсь со своими преподавателями, и я очень привязана к доктору Питерсу, я бы не хотела менять научного руководителя и, уж тем более, поступать в Гарвард. Я полюбила Стэнфорд ещё ребёнком, когда мы ездили с родителями к бабушке в Пало Альто. Никогда не забуду, как нас с сёстрами и братом привезли в Стэнфорд, как я восхищённо бродила по аллее у часовни, как любовалась на кампус, со страхом и трепетом одновременно касаясь запертых дверей. Мне было восемь лет, а я уже поставила себе цель поступить в Стэнфорд. И дело не в конкуренции Стэнфорда и Гарварда, дело в том, что я любила свой университет. И никогда не любила Гарвард.
Но выбора у меня много не было. Нельзя быть такой неблагодарной: мне круто повезло получить стипендию в Гарварде. Мне круто повезло, что меня приняли, несмотря на мою болезнь. Хотя… в какой-то момент мне даже обидно стало. Эту стипендию мог получить кто-то, кто хотел этого больше, чем я, и был достоин больше, чем я. Но я автор шестнадцати научных статей и двух книг, у меня диплом с отличием из Стэнфорда, и… этого достаточно для того, чтобы люди считали меня гением. Хотя я всего лишь люблю историю и всего лишь не могу выйти из своей квартиры. Студенты умнее меня, окажись они в моём состоянии, сделали бы намного бóльшее. Одна из моих книг и вовсе исторический роман, а не научная литература. Кого она могла интересовать, казалось бы. Но нет. Мне повезло.
Иногда я удивляюсь тому, что меня принимают на учёбу, несмотря на мою болезнь. А иногда мне кажется, что я так легко прохожу все конкурсы как раз из-за своей болезни. Люди жалеют меня. Это забавно. Можно подумать, из-за того что я не могу ходить на вечеринки, мне сложнее учиться! Напротив, требования для таких, как я, должны быть выше. Ведь нам не остаётся ничего другого, кроме как учиться. Это не значит, что мы умнее.
Итак, сестра меня приютила. Поначалу мне было очень неловко, потому что Джейми, её парень, жил с нами, а я поначалу не могла выйти из своей комнаты. Мне было ужасно стыдно за это. А ещё за то что из-за меня они не могли побыть наедине. Я так думаю. Мне казалось, что они стараются держать дистанцию, смущаясь меня, и я очень расстраивалась из-за этого. Моя сестра не должна приносить свою жизнь мне в жертву. Даже мама этого не сделала.
Но потом я привыкла. Мы с Джейми очень быстро подружились, хотя я его ещё долго стеснялась. Он был слишком милым! Это ненормально. Никто в моей семье не читал мои книги. Только младшая сестра, Элли, прочла тот самый исторический роман. Всё. Даже Тали не прочла, а Джейми, который мне никто, всего лишь её парень, прочёл обе мои книги и половину моих статей. Я смущалась невозможно, когда он вбегал ко мне в комнату и оживлённо комментировал то, что прочёл. Я не привыкла к этому. Меня даже никогда не звали ни на какие конференции; пару раз взяли онлайн интервью, до того мне стало хуже. Потом я только отвечала на письма. Но одно дело отвечать на письмо человека, которого ты не знаешь и который, возможно, намного более образованный историк, чем ты сама, и совсем другое обсуждать свои работы с другом, который массажист по профессии. Это становится уже чем-то очень личным. И на мне лежит большая ответственность, ведь Джейми не может судить о том, правильно я пишу или нет, он в это верит, потому что он, как и все, идеализирует меня. Когда люди перестанут смущать меня?
Я хотела связаться со своей соседкой-художницей, ещё когда лечилась в Бостоне, но так и не смогла себя пересилить. Мне было очень плохо. Намного хуже, чем в Стэнфорде, намного хуже, чем до того, как я сорвалась с моста в родном городе. Я ещё месяц вяло могла говорить. Даже с Тали. Я была очень подавлена своим состоянием, я была в очень глубокой депрессии, и мне было очень тяжело говорить. От этого мне становилось ещё тяжелее на душе, ведь я понимала, что Тали очень переживает за меня, и ненавидела себя за это. Я не хотела, чтобы всё так получилось. Я была уверена, что смогу заботиться сама о себе до самого конца. Очень жаль, что всё закончилось затворничеством и тотальностью зависимостью от Тали.
Тогда меня и зачисляли в Гарвард. Я была слишком подавлена, чтобы сопротивляться, и слишком зла на себя, чтобы позволить себе спорить с Тали. Она заботится обо мне. Мне нужно быть благодарной.
Когда я выписалась и Тали привезла меня домой (Джейми позволил мне провести целый день наедине с сестрой, привыкнуть к квартире, привыкнуть к перемене обстановки, прежде чем пришёл сам, под ночь), через неделю я уже стала наводить справки о своей художнице. Я позвонила в больницу, но там мне отказались дать какую-либо информацию. Странно! Мне казалось, персоналу я нравилась, мне казалось, они мне доверяли. Они ведь знали, что мы дружили. Почему нельзя было сделать маленькое исключение и хотя бы сказать, выздоровела ли она?
Позже Джеймс помог мне найти телефон и адрес её родителей. Они были рады меня слышать (меня это так растрогало, ведь прошло уже месяца три, как они не видели меня, я думала, они меня не вспомнят), но не сказали ничего хорошего. Уже неделю они не видели свою дочь: она исчезла через полтора месяца после того, как выписалась из больницы.
Помню, как мучилась в попытках ей помочь. Я звонила в полицию чуть ли не каждый день. Я говорила им, что она не могла исчезнуть просто так, я говорила им, что о н снова забрал её, снова издевается над ней, и они должны, обязаны её спасти! Я пыталась описать им весь ужас того, что могло произойти, но никто, никто меня не слышал.
Возможно, тогда я подписала свой приговор. Я видела её во сне, я думала о ней каждый день, я безумно переживала. Я знала, почему она исчезла, я живо представляла себе её изуродованное тело, её обезумевшие глаза, её неспособность не только говорить, но и мыслить… я вспоминала тот день, когда её привезли в больницу, как положили в мою палату. О, как мне было страшно. Я не могла нормально спать, я терзалась переживаниями, я чувствовала её боль так ясно, как будто действительно знала, видела, что с ней происходит. Этот страх, эта паника, паранойя, эти нескончаемые переживания сказались на моём здоровье. Сначала я уже не могла выйти из своей комнаты даже с посторонней помощью, даже когда мне помогали Тали и Джейми, потом я не могла читать, не могла писать, не могла воспринимать никакую информацию… у меня начались истерики и нервные срывы. Болезнь возвращалась в худшем из своих проявлений. Вскоре я перестала узнавать Джейми, потом, временами, я не могла узнать даже Тали… потом начался настоящий кошмар. У меня случались срывы и истерики без каких-либо причин, от любого шороха, от любого звука, от любой тени или ухода солнца за облако. Я по-настоящему сходила с ума. Я осознавала, как теряю рассудок, и от этого мне становилось ещё страшнее, это был замкнутый круг беспросветного ужаса, поглотившего меня во мрак безысходности и нескончаемой боли. Мне казалось, что там, за дверью, стоит он, что он ждёт меня, как ждал её, что стоит мне остаться одной в квартире, и он нападёт на меня, изнасилует, изувечит… я так боюсь боли. Я так всегда боялась боли. Я никогда его не видела, но моё живое воображение быстро спроектировало его из её намёков в мою жизнь и моё прошлое. Я постоянно плакала и просила Тали не оставлять меня, я умоляла её дать мне нож, дать мне хоть что-нибудь, чем я могла бы себя защитить. Потом я плакала, потому что мне казалось, что Тали уже убили. Как я за неё боялась! Я не спала ночами, с ужасом прислушиваясь к тишине за стеной. Она так и не дала мне даже самого тупого ножа для масла, и тогда я, в отчаянии, сломала стул и спала с его ножкой. Я ободрала себе обе руки, пока, кусочек за кусочком, обламывала щепки, пытаясь заострить конец своего деревянного оружия. Однажды я даже пыталась этим обломком убить Джейми в одном из приступов забытья. Самое ужасное началось позже, когда мои панические атаки дополнились галлюцинациями и теорией заговора. Как мне стыдно вспоминать об этом… я кричала на Тали, что она хочет избавиться от меня, что Джейми подговорил её, что он хочет, чтобы он меня забрал, потому что они больше не хотят со мной нянчиться. Я кричала, что мне не нужна их забота и подачки, а потом рыдала, умоляя не бросать меня. Я отказывалась есть, пока Тали не поела бы из моей тарелки при мне такое же количество, которое должна была съесть я, потому что мне казалось, что они хотят усыпить меня, мне казалось, что я проснусь не в своей комнате. Иногда, во время ухудшения, я могла не есть сутками. Позже я узнала, что бедняжка Тали несколько раз травила сама себя: в моей еде всё равно были лекарства, но ради меня Тали их ела. Несколько раз им, всё же, удавалось подсыпать мне снотворное, чтобы проветрить мою комнату, пока я сплю, потому что я не только никогда не открывала окно, но даже задвинула его шкафом. И потому что я уже никогда не смогла выйти из своей комнаты.
Я часто вспоминала, как начиналась наша дружба. Я боялась спросить её, что с ней произошло, но она бы и не смогла мне рассказать. И не только из-за травмы челюсти, языка и, в общем-то, всей ротовой полости. Она не помнила. Она вспоминала что-то урывками, но это был чистый поток сознания, из которого было сложно понять, что относится к насилию, что нет.
«Я ему доверяла. Он был другим».
«Всё серое, серое… серое и бордовое. Подвал!»
«Я доверяла. Он видел меня. А я видела его. И мы знали, что никто не сможет нас видеть так ясно и прозрачно».
«Бежала… кровь. Много крови. Моя? Не знаю. Теперь знаю. Знаю, что моя».
«Роберт тоже учился в Стэнфорде!»
«Не помню. Бетон. Холодный, липкий… воняет страшно. Холодно. Холодно. Я ничего не помню».
Она только однажды сказала очень важную фразу: сказала, что рисовала его. Я просила её рассказать об этом полиции, но она начинала паниковать и смотреть на меня запуганными глазами: пожалуйста, никому не говори! Она боялась этого мистического его настолько, что забыла всё, что он с ней делал. Забыла, кто он. Это было так необычно! Она знала, кто он, я чувствовала, что она знала, но я также чувствовала, что она не врёт, говоря, что не знает, кто на неё напал. Её мозг блокировал эту информацию, и она никак не могла осознать, осмыслить, трезво и рассудительно, кто это был. Но она это знала. О, ещё как знала. Глубоко в подсознании. Проблема была в том, что сознание и подсознание смешались в ней настолько, что она заново училась говорить не только из-за проблем с артикуляцией.
Я много раз говорила полиции, чтобы они проверили её картины. Среди них должен был быть портрет маньяка, должен! Но никто этого не сделал. Когда меня послали в очередной раз, мне сказали, что у неё слишком много картин, и слишком много из них уже продано для того, чтобы проводить идентификацию личности. Из имеющихся родители никого не опознали. Но что мешало маньяку выкрасть картину? Ничто.
Я прожила в этом аду около двух месяцев, прежде чем болезнь перешла в откат. Восхищаюсь мужеством и самоотверженностью Джейми и Тали. Они не бросили меня, даже когда моя болезнь становилась невыносимой. Они стойко терпели все мои припадки, и я безумно благодарна им за это. Если бы не они, я бы не выкарабкалась. Если бы я однажды проснулась в больнице, я бы не выкарабкалась. Но они заботились обо мне сами и никогда, никогда не делали ничего со мной насильно. Не вкалывали лекарства насильно. Не увозили в больницу насильно. Не привязывали меня, не блокировали движения. Ничего. Со временем я начала им доверять, я снова училась доверять им, я поняла, что в этом заговоре они на моей стороне. Сначала я начала доверять Тали, я даже соглашалась пить таблетки. Через полгода я уже снова разрешала Джейми заходить ко мне в комнату. Через год я перестала баррикадировать окно. Галлюцинации по-прежнему меня преследовали, но я научилась игнорировать их и отличать от реальности. Мне было так невыносимо стыдно за то, как я извела Джейми с Тали, что я погрузилась не только в глубочайшую депрессию, но и в работу. Я написала триллер, где прототипом главной героини была моя соседка, я назвала её Аманда. Писалось очень быстро, потому что во мне были ещё свежи воспоминания о мраке собственных кошмаров, родное издательство приняло рукопись практически сразу. Мне очень хотелось сделать хоть что-нибудь для сестры, я писала ради неё, я хотела быть полезной, быть нужной, быть чем-то большим, чем недееспособным родственником, забота о котором передалась по наследству. Тали была так растрогана! Она не знала об этом, не знала, чем я занималась эти полгода, только однажды на её кредитную карту перечислили мой гонорар. Она ничего не понимала, звонила в издательство, где ей всё объяснили. Помню, как она вбежала ко мне с моей книгой в руках, заплаканная, как обнимала меня и обещала прочесть всё к утру. Я не хотела, чтобы она это читала. Было достаточно того, что она прочла страничку-посвящение ей и Джейми — из-за этой странички она и плакала. Я не хотела, чтобы она читала мой роман, потому что он стал материализацией моей боли. Её боли. Я не хотела, чтобы она знала, насколько тяжело я прожила последние полтора года.
Я не останавливала попытки найти свою Аманду, но всё было безуспешно. Её родители переехали, новые владельцы не знали адреса. Никто мне ничего не говорил. Я подозревала, что Тали или Джейми что-то знают, но боятся моего повторного приступа и скрывают от меня всё, что могло бы меня взволновать.
Больше всего я жалела о переводе в Гарвард. Ведь мне всё равно пришлось заниматься дистанционно. Я ни разу не была в университете, с таким же успехом я могла завершить докторатуру в родном Стэнфорде. Но когда я начала идти на поправку и попыталась связаться с доктором Питерсом, я узнала, что он перевёлся в Беркли, чтобы больше времени проводить с внуками, которые жили в Окленде. Он сказал, что не может меня взять, что у него уже есть два аспиранта, что брать третьего он не сможет физически. Было слишком поздно. В Стэнфорде ещё были профессора, которые бы могли меня взять, но мне было неловко, ведь меня уже приняли в Гарвард и мой новый научный руководитель так трогательно ждал моего выздоровления. Жаль. Жаль, что всё так получилось, но я была слишком растрогана заботой людей вокруг меня, даже, казалось бы, чужих людей, таких как доктор Симонс из Гарварда, который от меня не отказался, несмотря ни на что. Возможно, именно чувство благодарности и стыда заставили меня так быстро и отчаянно работать. Я начала по-настоящему работать, больше никогда не занимаясь художественной литературой. Я понимала, что мне никогда не стать преподавателем в Стэнфорде, мне никогда было не стать преподавателем даже в самом захолустном колледже, потому что я не могла побороть свой страх даже для того, чтобы выйти из своей комнаты. Но я старалась не думать об этом, я старалась не думать о том, что ждёт меня после достижения моей цели. Что мне делать со всеми этими учебниками и книгами, которые я бы написала, с докторской, которую бы защитила, с моими взглядами на культуру и историческое развитие менталитетов, геополитику, лингвострановедение… я старалась не думать о том, зачем мне понадобится всё это, если я никогда не смогу выйти из своей тюрьмы. Я старалась не думать о том, что однажды мне пришлось бы покинуть своё убежище, когда Тали уже не смогла бы обо мне заботиться, и родственники отдали бы меня в клинику или дом престарелых. Но Тали должна была думать, что я не чувствую себя ущемлённой. Я должна была думать, что не чувствую себя ущемлённой. А нет способа лучшего для выхода из депрессии, чем работа.
Но никакая работа не помогла мне перестать испытывать тяжесть от чувства вины за то, что я не смогла ей помочь, и за то, что я вспоминала об этом всё реже. Иногда я ловила себя на мысли, что, погружённая в работу, не вспоминала о ней всю неделю. Тогда я садилась в своё кресло, закутываясь в одеяло, закрывала глаза и пыталась вспомнить черты лица. Пыталась вспомнить каждое слово, которое она когда-либо говорила мне.
— Я бы никогда не подумала, что ты тоже… больна.
— Почему?
— Ты не такая.
— Болезни бывают разными.
— Нет. Не разными. Страх всегда один. Неважно, что его создаёт. Страх есть страх. Я всегда вижу людей, которые одержимы страхом. Но не ты.
— Я научилась жить с ним.
— Как?
— Анализом. Ты когда-нибудь читала научную литературу о своём диагнозе?
— Я даже не знаю, какой у меня диагноз.
— Ты живёшь страхом, поэтому тебе так тяжело. Только ты сама можешь себе помочь, забудь о врачах.
— Он мне тоже так говорил.
— Кто?
— Ты уже обедала? Я хочу сегодня попробовать поесть самостоятельно.
Забавно было то, что она меняла тему не осознано. Сама. Каждый раз, когда она вспоминала о своём друге, она отвлекалась сама по себе, и я была уверена, что он и был тем, кто на неё напал. Пока однажды он не появился. Я хорошо его помню: типичный студент Стэнфорда. Высокий, худощавый, чёрные волосы с длинной чёлкой. Очки. Простые, с толстой оправой и крупными прямоугольными линзами. В обычной рубашке и обычной жилетке. Простые прямые джинсы. Когда он приходил во второй раз, он выглядел почти также, но джинсы были намного уже, с претензией на стиль, рубашка была не такой простой, жилетка с гербом. Как будто другой человек. Но моя соседка сказала, что это она его иногда заставляла покупать нормальную одежду, отучила зачёсывать чёлку назад или делать степеотипно банальный пробор.
Когда он пришёл в первый раз, она запаниковала, как-то интуитивно, она стала невменяемой, как в первый день, когда её привезли. Его это не напугало, только он стал грустным, как будто переживал её боль вместе с ней. Он не стал на неё давить, он сразу ссутулился, отошёл к стулу, отодвинул его к стене и сел там, в углу, настолько далеко от неё, насколько мог, и оттуда очень тихо начал говорить с ней. Она молчала и ждала. Он рассказывал ей про их дружбу, про Роберта, про какие-то будничные истории со своей работы, рассказывал об отвлечённых вещах, о книге, которую недавно читал, о новостях в стране и мире… постепенно мягкость его низкого голоса её успокоила, она начала его вспоминать и расслабляться. Я внимательно следила за ней, потому что была уверена: это он, её маньяк. Я хотела дать ей понять, что я всё вижу и всё осознаю, что она не одна, что я с ней, что я начеку. Но потом она начала оттаивать, пытаться что-то промычать ему, кивать, потом пошла за своей доской и писала ему ответы на ней. Они так мило поговорили. В следующий раз он пришёл через неделю, и она тоже сначала запаниковала, но на этот раз отошла быстрее. Он тоже на этот раз был менее скованным, возможно, привык ко мне. Он был свободнее, говорил логичнее, твёрже, взгляд стал более понимающим и сосредоточенным. В первый день он был похож на неё. Теперь он стал похож на меня. Он уже не игнорировал меня, он интересовался мной, с пониманием и любопытством расспрашивал о моих работах, вежливо и сухо одновременно. Спрашивал, что я собираюсь делать, когда снова начну ходить, где буду жить. У какого профессора собираюсь писать докторскую. Говорил со мной про Стэнфорд, спрашивал, в каком блоке я жила, знакома ли я с этим или тем студентом, вёл ли у меня тот-то преподаватель. Вытягивал из меня информацию и раскручивал так же, как свою маленькую подругу, должно быть, у него эта снисходительная забота уже вошла в привычку. Смущал меня. Он определённо выглядел лучше, и дело не только в одежде и небрежной причёске, которая ему очень шла: он уже не выглядел стажёром NASA, который разговаривает с подругой детства или младшей сестрой. Он был похож на уверенного в себе человека, знающего себе цену и своё место в мире.
В тот день он сообщил мне шокирующие вещи. Кто бы мог подумать, что мир настолько тесен! Когда я была на первом курсе магистратуры, весь университет говорил о жутком происшествии: взорван автомобиль одного из лучших студентов аэрокосмического приборостроения. Не успели мы в полной мере отойти от произошедшего, как случилось нечто ещё более ужасное: через два месяца был найден труп его однокурсницы и, насколько я знаю, близкой подруги. Но как найден! Ходили сотни слухов о том, что с ней сделали, я старалась держаться в стороне от сплетен и сенсаций, но один факт был известен точно: она была изувечена. Она умирала в страшных муках, говорили, что её убила мафия. Говорили, что того студента завербовали в полиции, он работал с контрабандистами оружия, и когда они узнали, что он их предал, убили его. Ходили слухи, что его подруга работала с ним или что-то знала, поэтому убили и её. Я была так сильно впечатлена теми происшествиями, что боялась ухудшения своего здоровья, поэтому старалась держаться от криминальных новостей настолько далеко, насколько возможно. Когда же теперь друг моей соседки рассказывал мне, где учился, я подозревала, что он знаком с теми убитыми студентами, всё-таки, он учился на том же курсе, что и они. Но что они были близкими друзьями, что моя соседка — сестра первой жертвы… я бы никогда об этом не подумала. Никогда не забуду ту минуту неловкости, когда я, сдуру, воскликнула: «Так это же на твоём курсе весной прошлого года убили студентов! Вы были знакомы?» И он ответил: «Мы были лучшими друзьями». А потом посмотрел на неё и добавил: «Кстати, она сестра Роберта».
Потом он приходил ещё несколько раз, и каждый раз она паниковала всё меньше. Она его вспоминала. Это был тот самый единственный её друг, которому она доверяла и который её видел. Удивительное взаимопонимание! Я восхищалась их дружбой, особенно тем, что это была действительно дружба: он не был похож на влюблённого. Он относился к ней, как к сестре, и она относилась к нему, как к брату. Я прониклась к нему глубоким уважением за то, как он ухаживает за ней, как он заменяет ей погибшего брата: насколько я поняла, именно ему она была обязана своей борьбой с социофобией. Он не давал ей сдаваться. И она не давала сдаваться ему.
Когда он пришёл в третий раз, он попросил её поговорить наедине. Тогда она немного задела меня: я этого не знала, не увидела, что она написала ему на доске. Он посмотрел на меня, вышел и вернулся с сестрой, которая помогла моей соседке подняться с постели и выйти в коридор. Когда он пришёл в следующий раз, она была на перевязке, и он остался со мной наедине.
— Давно это началось?
Я смущённо улыбнулась ему — я всегда смущалась, когда он становился таким сосредоточенным, галантным и спокойным — и попробовала уточнить, о чём он.
— Так необычно. Ты ведь такой образованный человек. Ответственный. У тебя, должно быть, невероятная сила воли и самодисциплина. Ты слишком рассудительная для этого.
— Для чего?
Он как-то холодно и устало улыбнулся.
— Для страха.
Мне стало очень холодно и неприятно. Я ненавижу говорить о своей болезни. Ненавижу. Окружающие обычно делают вид, что всё нормально, и я им за это благодарна. А тогда я поняла, что она писала на доске. Она писала, что я не могу выйти и оставить их одних. Я просто. Не могу выйти. Даже на коляске, даже с помощью сестры. Я не могу выйти. Я с трудом добралась до этого своего нового убежища, и я не хотела покидать его без крайней эсктремальной необходимости.
— Одно от другого не зависит.
— Не зависит? Не согласен. Очень зависит. Вот посмотри на нашу общую знакомую. Она никогда не анализирует. Ничего не анализирует. Она живёт в своём мире и очень болезненно воспринимает необходимость выходить из него. И когда её мир сотрясается от грозы, ничего снаружи не может спасти её. Она оказывается взаперти. Построив вокруг себя стены, она не только защищает себя от окружающих, но и толкает сама себя навстречу своему врагу. Страху. Понимаешь, о чём я? Это всё равно, что запираться от маньяка в квартире. Маньяк уже не сможет проникнуть внутрь. Но и ты не сможешь спастись, если в квартире будет пожар.
— Она научится отпирать дверь.
— В этом и проблема. Она не знает о существовании двери. В отличие от тебя. Ты знаешь про эту дверь, знаешь, как её открыть, и знаешь, что за ней — спасение. Но что-то заставляет тебя оставаться внутри. Что же?
Я не хотела говорить об этом. Мне становилось грустно, я начинала чувствовать себя маленькой и ничтожной. Мне захотелось плакать. Зачем он давил на меня? Зачем заставлял говорить о том, о чём я не хотела говорить даже сама себе? Разве он мог понять? Разве кто-нибудь, кто никогда этого не испытывал, мог бы меня понять?
— Я бы не хотела говорить об этом.
— Ты бы смогла выйти отсюда, если бы я… достал нож, к примеру?
— У меня сломаны ноги. Я бы не смогла сбежать.
— Что бы ты делала?
— Попыталась бы дать отпор.
— Потому что мысль о нападении пугает тебя меньше, чем выход из комнаты?
— Я бы не хотела говорить об этом!
На моё счастье вернулась моя соседка, и я могла отвернуться к стене и плавать в своём страдании. Они снова выходили, чему я была несказанно рада: мне нужно было побыть одной, я не хотела, чтобы он видел, насколько больно мне было слушать его слова. В тот день он казался мне таким жестоким, таким безжалостным и бездушным… позже я оправдывала его, ведь он всего лишь хотел мне помочь. Пытался показать мне самой, как нелеп мой страх и как легко я могу его победить. Я всё могу. Нужно всего лишь повернуть замок в двери. Но это было слишком жестоко.
— О чём вы говорили?
— О всякой ерунде.
— В прошлый раз.
Она посмотрела на меня пристально и села на свою кровать.
— Ты ему сказала, что у меня бывают галлюцинации и что я не могу выходить из комнаты. Не нужно было делать этого. Я же никогда не говорю своим родственникам о том, что с тобой происходит.
— Прости.
— Ничего, не извиняйся. Ведь я не просила тебя молчать об этом. Теперь прошу.
— Я не буду. Прости.
Мне стало неловко от того, что она извиняется, и мне стало стыдно самой.
— Что-то случилось, что он не хотел говорить при мне?
Она вздохнула и посмотрела на потолок.
— Он никому не доверяет. Я говорила ему, что ты другая. Что он может говорить при тебе. Но ведь он тебя не знает.
— Если ты сомневаешься, можешь не говорить, я не настаиваю.
— Я в тебе не сомневаюсь. Он говорил, что мне нужно скрыться.
— Сейчас?
— Когда выпишусь. Чтобы я никому не говорила, когда выписываюсь. Сбежала раньше… или, наоборот, уговорила персонал остаться подольше. Чтобы никто не знал.
— Тот, кто это сделал, может вернуться?
— Да. И он сказал, что боится, что снова не сможет меня защитить.
— Снова?
Она пожала плечом.
— Как видишь, в прошлый раз не смог.
Когда я вспоминала обо всём этом, я пыталась убедить себя, что с ней всё в порядке. Пыталась этими воспоминаниями заморить свою совесть голодом: моя Аманда могла всего лишь прислушаться к совету своего друга и сбежать. Но я в это не верила. И я знала, что именно я должна её спасти. Именно я, а не он, была её особенным другом. Ведь она не говорила даже с ним до тех пор, пока не научилась издавать более или менее членораздельные звуки. При нём она никогда не пыталась говорить даже со мной. Возможно, она стеснялась своей беспомощности. Возможно, не хотела, чтобы он знал, что она может говорить.
Через пару лет я начала сдаваться, и у меня уже не было времени на бои с совестью.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.