Справа от меня тоненько голосят. Присматриваюсь — девочка лет десяти. Агнесс гаркает на неё:
— Заткнись, Лэсси.
Но та мотает головой и упрямо твердит:
— Я не хочу умирать! Не хочу! Не хочу!
— Ты не умрёшь! — шепчу ей и обнимаю. — Тише-тише, кот на крыше, а котята ещё выше… — В детстве я любила эту песенку и мама баловала меня ей. Лэсси явно никто никогда не баловал. И хотя все смотрят на меня злобно, девочка успокаивается. И самой становится легче, особенно когда замечаю в полумраке, как она улыбается мне.
— Айринн, а котята — они красивые?
— Да, очень … — честно признаюсь я. И становится почти дурно от осознания, что десятилетний ребёнок ещё ни разу не видел котят. Обнимаю малышку крепче, баюкаю и продолжаю петь.
— Они невкусные, — влазит в наш разговор сидящая у стены Кайла. Она, как успеваю узнать за время болезни, попала в приют в семь лет. До этого — была попрошайкой. Её продали тётушке за два гроша: — Я ела как-то.
Лэсси испуганно смотрит на меня, ищет поддержки. В её белокурой головушке сейчас рушится мир: есть красивое!
Улыбаюсь горько…
… Наслаждение непристойно…
Время виснет, лишь шагомеры измеряют его...
Мы молчим. Всем слишком страшно. Всё слишком неопределенно. Одна надежда — что всё-таки сразу убьют.
Останавливаемся. Выгружаемся на вымощенный булыжником крытый двор. Дорогой толкаемся и ругаемся.
— Леди! Леди! Вспомните, что вы — леди!
Мы — леди? Оглядываюсь на этого ненормального: молоденький, лет восемнадцати, высокий и хорошенький. Весь в черном. На кокарде фуражки — дракон изрыгающий лилии. А выше красуется — S.A.L.I.G.I.A. [i] Вспоминаю, как до болезни услышала впервые — салигияры. Так вот они какие. Их же зовут ангелами, и скоро понимаю — почему.
Люси, виляя бедрами, подходит к салигияру и говорит:
— Эй, красавчик, если ты нам расскажешь, кто такие леди, мы может и вспомним.
А сама пытается обнять.
Он шарахается от неё. Глаза — невинно-синие — наполняются ужасом.
Хм…
И это ими-то пугают детей?!
Но тут он прокашливается, красивое нежное лицо становится жёстким и строгим.
— Мне приказано позаботиться о вас, но для это вы должны вести себя прилично. В противном случае буду вынужден заклеймить вас Печатью Греха, и тогда разговаривать с вами будут уже другие и по-другому, всем понятно?
Мы затихаем и киваем.
— Вот и славно, — почти ласково говорит он, — меня зовут Вячеслав Дрогов. Исполнительный дознаватель. Пока мы идём, советую вам вспомнить семь основных интердиктов Великого Охранителя.
Молчим. Не знаю, кто там что вспоминает, я думаю лишь об одном — скорей бы всё закончилось. Хоть чем-нибудь.
Лэсси хватает меня за рукав и что-то бормочет. Прислушиваюсь — молится. И откуда только знает? Молиться здесь вроде не учат. А ещё не учат надеяться, мечтать, питать иллюзии. С ранних лет девочки живут в реальности: никто не поможет, не спасёт, чуда не случится. Холод, голод, работа, сношение — это всё, что им известно о жизни. Иной раз кажется: а зачем живешь? И думаешь сам себе: а просто ничего другого не умеешь. Вот и цепляешь за это единственное, что у тебя есть, вроде как Лэсси сейчас за меня.
Трясу головой. Снова не мои мысли. Они уже не пугают, но по-прежнему настораживают. А мне нельзя терять себя. Поэтому улыбаюсь Лэсси — улыбаюсь собой, а не запуганной Айринн, — и позволяю себе ложь, которую всегда ненавидела сама:
— Всё будет хорошо.
Глазёнки блестят. Лэсси мне верит.
Наш проводник останавливается у огромной решетчатой двери, опускает какой-то рычаг, и та со скрипом отъезжает в сторону.
Камера десять на десять. Мы набиваемся до отказа. Сидеть нельзя. Только стоять. Дознаватель уходит. Появляются они.
Вот эти уже могут напугать.
Потому-то девушки шарахаются всем скопом подальше, в ужасе лепечут:
— Душегубцы!
И иного названия эти тварям подобрать сложно. Серые, бугристо-осклизлые. Глаза водянисто-сизые, без зрачков. Сами громадные, неповоротливые. С отвислых губ капает слюна. Облепив нашу камеру, они гыкают, пялятся и жестами показывают, что будут делать с нами.
Мутит. Почему дознаватели не уберут эту мерзость от нас? Они же пугают младшеньких: вон, ревут ревмя. И я взрываюсь, наверное, даже у апатии есть предел и точка кипения. Продираюсь к решётке и ору прямо в их бестолковые слюнявые морды:
— Эй вы, уроды, валите отсюда! Ничего не получите! Вы… — и дальше уже совсем нецензурное, плохоосозноваемое и неимоверно злое.
А я могу, когда доведут.
Все — и девчонки по сю сторону, и душегубцы по ту — замирают, потрясённые моей яростью. Пучеглазые твари что-то бурчат и медленно уходят. А мои товарки, чуть повременив, разражаются радостными возгласами:
— Ну, Айринн! Ну, дала!
И глядят на меня, как на спасительницу. А я только сейчас понимаю, что сделала. Сползаю по стене и вою: громко, навзрыд, от запоздало накатавшего страха.
Потом приходит всё тот же дознаватель и уводит троих. На фильтрацию.
Потом — ещё троих и Агнесс. Она идёт понурая, куда девался былой задор подначивания. И мне становится её жаль. Так их и уводят, одну за другой…
Никто не возвращается.
В камере становится пусто, можно даже сесть, вытянув ноги. Молчим. На слёзы нет сил…
Время повисает опять. Становится осязаемым и вязким.
Младшенькие — Лэсси, Тинка, Зоя и Кэлл — собираются вокруг меня. Я теперь их героиня. Старших, негласно, тоже, но они не так откровенны.
Лэсси, на правах моей первой подопечной, просит:
— Расскажи ещё про котят…
— Лучше их увидеть, — отвечаю честно. Но малышки смотрят на меня так просительно. И я решаюсь, прокашливаюсь и начинаю: — Жил-был котёнок… Он был…
— … пушистый и рыжий… — снова встряёт Кайла, но в этот раз я ей даже благодарна. И дознавателям, которые ещё не забрали её.
— А что он делал? — спрашивает Зоя. Ей всего пять, а уже такая сообразительная.
— Айрин, а что делают котята?
— Мяукают, наверно… И мурчат ещё
— А как? Как?
Требует малышня наперебой.
Смущаюсь.
— Покажи! — не унимаются младшенькие. Да и остальные поглядывают с любопытством.
— Вот так — мяу! Мяв! Мяуууууууу! Муррр!
Выгибаю спину и слегка прикрываю глаза. Получается, наверно, смешно. Но девочки улыбаются серо. Они полны грусти. Но так всё же лучше, чем тупое уныние и унылое ожидание.
— Итак, — итожу, — получается следующие:
Жил-был котёнок.
Был он пушистый и рыжий.
Громко мяукал
и очень любил поиграть…
Дальше слова льются сами. Снова не мои, словно диктует кто:
… Он в лютый холод
длинной зимою выжил.
И вот теперь
будет весну встречать.
Будет резвиться,
и солнцем гонять взапуски,
будет лакать
воду из теплых луж…
И он поверит —
больше не будет грусти,
больше не будет
ливней, ветров и стуж…
И солнце рыжее
вовсю ему улыбнётся,
пуще пригреет, пообещает любить.
Рыжий котёнок —
он никогда не сдаётся,
Только мурчит,
если тяжко и хочется выть…
Под конец голос срывается. Сокамерницы тоже хлюпают носами. А я сама не понимаю, что это только что было: никогда прежде не сочиняла стихов. Только вижу свет, яркий-яркий. Свет их душ — солнечно-рыжий. Он хлещет весной по вечной осени этого мира…
— Простите меня…
Оборачиваемся. Мальчишка этот, дознаватель, стоит, схватившись за решетку, испуганный какой-то. Пальцы побелили и дрожат. Потупился.
— Простите меня… — говорит он, запинаясь и хрипло… — Я вынужден буду доложить… У вас нет лицензии… Интердикт…
Дальше лишь несвязное бормотание, не разобрать.
Уходит, шатаясь.
Страх волной прокатывается по девчонкам. Они отползают от меня, даже мелкие.
Я согрешила. Я приобщила их к своему греху. Но они ещё могут спастись.
Хочется хохотать.
Ведь знала же — наслаждение непристойно… А стихи ведь наслаждение.
Дурацкие правила дурацкого мира. Но пока что мне остаётся лишь принять их.
… Позже дознаватель возвращается за мной.
И я иду по гулким коридорам. Руки за спиной, голова опущена. Но уже не страшно, просто апатия. Меня ведут на фильтрацию. У них это называется поэтично — отделить зерно от плевел. Хотя на самом деле всё прозаично: выявить степень греховности. За время пребывания в темнице успеваю назубок выучить градацию греха.
Из кабинета, где «фильтруют», назад не вернулся никто. Слово «дознание» звучит недобро. Хотя дознаватели вроде весьма приятные молодые люди.
Но меня ведут к инспектору. О нём даже дознаватели говорят шепотом. Уж он взыщет с меня за всё…
Их ровно девять. Кругов ада. И коридоров, по которым меня ведут. Даже не надо считать. Они круглы, походят на лабиринт и пропитаны отчаянием. Чудится, по серым стенам мечутся тени. Скорченные. Убогие. Они жалобно причитают. Их вздохи наполняют пространство запахом тлена. В этих застенках умирают долго.
А потом мы выходим на крытую террасу, и меня оглушает тишина. Когда я только попала сюда — лил дождь. Он глушил другие звуки. Сейчас небо голубое до рези в глазах. Ни облачка. И только теперь понимаю — здесь нет птиц. Врочем, деревьев, чтобы шумет, тоже нет: вижу это с террасы. Город внизу гол, серо-ржав и дымит. Но солнце — ласковое, обнимает, извиняясь за серость и страх казематов. Задираю голову, улыбаюсь ему и не сразу слышу своего проводника.
— Сникните! Сейчас будет Зал Реликвий! Только Обличённые могут на них смотреть.
Не совсем понимаю, чего именно от меня хотят, но на всякий случай опускаю голову и, искренне надеюсь, что выгляжу покорно и сникшей. Дальше — вижу только мельтешение ботинок дознавателя. Солнце робко трогает в спину: эй! Наверное, считает предательницей.
О том, что вошли в тот самый зал, понимаю по изменившемуся цвету пола — теперь из-под ног разбегается шахматная доска: чёрный-красный, чёрный-жёлтый, — и по гулким шагам. И усугубляю грех грехом — нарушаю запрет не смотреть.
По чёрному полю — семилепестковый цветок. Иероним Босх «Семь смертных грехов и четыре последние добродетели». В центре Господь. Грозит сурово и надпись переводит его жест: «Бойся, бойся, бог всё видит». И мне кажется — что да, до дна души. Где сжимаюсь в комочек и скулю, крошечная, обнажённая, бессильная пред властью Его. А потом и вовсе всё немеет — нам бархатном ложементе кошмар моих школьных лет — «Божественная комедия» Данте. И строки — золотые на чёрной дощечке:
А если стал порочен целый свет,
То был тому единственной причиной
Сам человек: — лишь он источник бед,
Своих скорбей создатель он единый.
Ты грешен уже потому, что рождён. Надежды нет. Красота умерла. Агония затянулась. Наслаждение непристойно.
Яркий свет выжигает зрачки — из пола, обвивая выступ с дремлющей в бархате книгой, вырастает огненно-белая роза. Тянется, выше и выше, пробивая потолок, и белоснежные лепестки кружат пухом ангельских крыл.
Вот — спасение. Огонь. Он пожрёт бренную меня, и я тоже рассыплюсь сияющими искрами. Что может быть прекраснее! А сказали — красота умерла. Моя смерть будет мгновенной и ослепительной.
И переполняющее меня счастье стекает по щекам росинками слёз. Шагаю вперед с улыбкой.
Когда в нас подлых мыслей нет,
нам ничего не следует бояться...
Меня хватают за шиворот, резко тянут. Потом пощёчина — обжигает, но и отрезвляет.
В синих глазах дознавателя Вячеслава плещется ярость.
— Вы спятили, миледи? — спрашивает робко, хотя желваки так и ходят. И уже куда резче, встряхивая: — Я же велел не смотреть! Когда вы уже выучите, бестолковая, что нельзя, значит, нельзя! Совсем! Никогда!
Его трясёт.
Жутко стыдно. Хочется провалиться на месте. Букально.
Больше он не церемонится — берёт за ворот, как нашкодившего котёнка, и волочёт за собой, будто я — тряпичная кукла.
Не сопротивляюсь. Терплю. Натворила делов, дура! А ведь намеревалась выбраться отсюда. Злюсь на себя.
Вячеслав распахивает толстую, массивную дверь и зашвыривает меня внутрь.
Приземляюсь на четвереньки. От соприкосновения с полом клацают зубы. Прошивает электричеством — забила локоть.
Морозит, пробирает.
Пытаюсь собрать себя и встать. Кое-как поднимаюсь на колени. Вскидываю голову и … торопею.
Потому что медленно, лениво и сыто ко мне поворачивается он ...
____________________________
[i] Анаграмма, составленная из латинских названий семи смертных грехов.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.