Яшмет. Нэриаэаренна.
657г.
***
Шаг.
Ещё шаг — неверный, зыбкий, балансируя, словно канатоходец над пропастью. Слепой канатоходец…Хорошо, что она просто не умела бояться.
Меднокрылая…
***
Урос пришёл с Востока — обычный зеленоглазый бродяга без крова над головой и гроша за душой — мало ли их шляется дорогами Уумара? — длинный, нескладный, покрытый пылью с головы до пят, с тощей сумкой за плечами, спутанные космы непонятного цвета вызолотило солнце… Шагал по серебристым, ковылём покрытым склонам, запрокинув к небу обветренное лицо, дышал пряным запахом трав, слушал, осматривался. Нечаянно свернув в сторону от больших дорог, он оказался в небывалой, в сказочной стране, имя которой — неведомо, что означавшая смесь наречий — было — Яшмет.
Земля Холмов — по-другому. Нэриаэаренна.
Он раньше слышал о ней — невозможной, свободной, несуществующей — от встречников у случайных костров своего бесконечного пути. Говорили — где-то есть такая; говорили — никто не мог её найти; говорили — Страна под рукой Княгини. Он не верил — он был урос, сам знал таких баек — ночами напролёт слушай… Ещё говорили: благословенная.
… Огромное море седого ковыля, волны-холмы, резкий прохладный ветер, колдовская вязь высоких стеблей под его прикосновениями, говор ледяных ручьёв, белые созвездия-венчики цветов, жемчужная лазурь высокого северного неба…
Он шёл — куда глядели глаза — от одного пастушьего костра к другому; их было много здесь, и ни одного селения, ни деревушки, ни хутора. Пастухи: высокие, ясноглазые и светловолосые сурсы — бродягу встречали с немалым удивлением — путники здесь были в диковину — но вполне дружелюбно, без тени настороженности, свойственной жителям срединной Аэнны. Открытые, улыбчивые, но при этом немногословные — от здешних людей словно веяло уверенностью, надёжностью и радостной силой. Урос говорил, расспрашивал и — не понимал.
Здесь — на Севере…
Была страна, где по-прежнему верили, что завтрашний день будет не хуже вчерашнего, небо — останется высоким и чистым, а дети вырастут красивыми и здоровыми; страна — где хранили горячечную преданность заветам предков, слагали и пели песни о великих героях прошлого: длинные, изобилующие подробностями, захватывающие мельчайшие детали. Такой здесь была жизнь… Эти люди действительно думали, чувствовали, поступали так и представить себе не могли, что где-нибудь ещё может быть совершенно иначе.
Он шёл…
Видел — табуны долгогривых коней, стада чёрных лохматых коз; видел — серебристо-зелёное море трав под быстро плывущими в небе белоснежными облаками; чувствовал — здесь иначе, и не мог объяснить — почему…
А над ковыльными волнами, будто рифом вздымался единственный город, золотой-золотой, словно из какой-то сказки: неприступные стены, сложенные из редкого северного камня, эстэффа, который ночью светился сам по себе, а тепло, по словам местных жителей, излучал даже зимой, в самые жестокие морозы; сверкающие шпили, пронзающие небо; серо-стальные стяги, плещущиеся на ветру; точёные зубцы высоких башен; и — чёрные ворота, на которых — символом этой ставшей явью грёзы — светлый, ломкий, удивительно тонкий стебелёк ковыля — эммет…
***
Его — чужака, оборванца — пропустили, почти ничего не спросив. Он усмехнулся: странный народ. С недоумением вступил на жёлтый камень мостовой — всё тот же эстэфф. Здесь пряное дыхание холмов смешивалось с другим, сладким, хмельным, медовым — потом урос узнал, что это благоухали яблочные сады, равных которым не было нигде в Уумаре… Узкие извилистые улочки сплетались в искусное кружево, бесчисленными ручейками сбегая к сердцу города — древнему замку; на стенах расцветали колдовские цветы — написанные яркими красками; с резных ставен таращили глаза смешные деревянные зверёныши; на покрытых черепицей крышах расправляли птичьи крылья флюгера, а над каждым крыльцом был охранный знак — подкова, колокольчик, букет сухих трав. Шумела вода, звенел детский смех, где-то стучал кузнечный молот…
И — удивительное небо Севера смотрело в лицо.
Нагулявшись — улочками, лестницами, мостами-переходами — урос вышел на площадь: маленькую, местами заросшую густым бархатом мха и тёмно-зелёными плетьми плюща. Опустившись на широкую каменную ступень перед пустовавшим помостом (позвольте, а куда делся Завещанный Символ Победившего Вечность? Ему разве не положено здесь быть?), бродяга достал из сумки замызганный узелок, развернул серую лепёшку — последнюю из Энкаибрэнского запаса, такие: с орехами и пряностями — пекли только там; призадумался, где бы раздобыть воды…
Фляга неожиданно возникла перед самым его носом.
— Пей.
Он поднял глаза. Рядом стояла девочка — лет девять-десять, не больше, невысокая, худенькая, в вылинявшем, истрёпанном платье, по плечам разметались тяжёлые пряди медно-красных волос, длинных, закручивавшихся ниже колен жёсткими кольцами. Стояла, перебирая длинными пальцами тесёмку на широком рукаве, улыбалась светло и радостно, как все в этом сказочном краю. Обычный ребёнок. Вот только…
Урос открутил крышку фляги, отхлебнул — внутри был яблочный сок, густой, холодный и очень сладкий.
— Кто ты? — спросил, сощурив много повидавшие глаза.
— Я? — она обошла бродягу кругом, села напротив, заглянула в глаза. — Яска, конечно. Я — дочь эмметского канна. Вторая.
Урос недоверчиво хмыкнул, успев рассмотреть и исцарапанные босые ноги и заплатки на стареньком льняном платьице. Неожиданно подумалось, что она и на северянку-то вообще непохожа: смуглая, рыжекосая… Некрасивая: слишком узкое, длинное лицо с острым подбородком, густые, почти сходящиеся на переносице брови, тонкие губы, длинные и худые руки, но — удивительно нежные, огромные глаза, чуть раскосые, с резко взлетающими к вискам внешними уголками. Бродяга-урос был сказочник и поэт, как полагается, поэтому потом он будет рассказывать встречникам, что увидел в этих глазах: яшметский ковыль-эммет, серебристый, ломкий, и солнечные лучи, отразившиеся в тёмно зелени старого пруда, и ветер в лицо… ветер…
— Ты была в Кеории? — спросил полушёпотом. За такие вопросы в Андоре могли и в острог бросить с капюшонной братии станется. Но очень уж отчётливым было ощущение — слишком знакомым…
Она же пожала плечами, словно и не слышала, смотрела — прямо в глаза, будто искала чего-то.
— Ты сегодня пришёл? — нахмурилась, голосок прозвучал серьёзно и почти сурово. — Мне Тальни-Страж сказал, не отвечай, я знаю… Ты кто такой?
— Я — бродяга, — проскрипел в ответ, тщетно пытаясь улыбнуться, но — лишь искривились губы и нелепо дёрнулись шрамы на правой щеке.
— Это я и так вижу, — заявила невозмутимо. — А как тебя зовут?
Вопрос застал уроса врасплох: давно уже его никто и никак не звал — встречникам не нужны имена, зачем? Он покачал в руке флягу, сделал ещё глоток.
— Никак, — ответил. — Но если тебе это так уж необходимо, можешь звать меня Гэлл. Когда-то я носил это имя.
Она кивнула, не спросив больше ничего, словно обычаи уросов были ей знакомы и понятны, — чертила что-то острым неровным ногтем в пыли. Молчала. Густые пряди жёстких, непослушных волос упали на лицо — скрыли, что думала, а на тонком запястье сверкнул браслет с большим молочно-белым камнем — амулет Яры — серебряный, каннский… Урос не стал ничего спрашивать — сейчас; что-то было в этой девочке, чего не объяснишь словами, что-то вызывающее страх и жалость одновременно. Он пока ещё не понимал, что именно.
— Ты спросил про Кеорию? Ты расскажешь мне? — склонила по-птичьи голову, взгляд — россыпь солнечных зайчиков в лужах на мостовой. — Ну и не только про это…Ты ведь много где был…
Он скрипуче рассмеялся, вытащил из потёртой сумки бубен — слушай, коли хочется, я — урос, мне не впервой. Она присела рядом, совсем близко, свернувшись, словно котёнок, уютным клубком. Покрытые шрамами, искалеченные пальцы уроса легонько касались бубна, отбивая ритм — старой-старой сказки о Белом Тигре…
***
Он остался. Не навсегда, даже не надолго — Дорога ревнива и непредсказуема; но — столько уже пройдено — почему бы не позволить себе эту блажь — золото Яшмета в серебре Земли Холмов? Яска обрадовалась такому его решению несказанно — прыгала вокруг, хлопала в ладоши. Она от него почти не отходила, следовала как — он сказал бы: « как тень», но разве бывают такие шумные и неудержимые рыжие тени? — как ветер. Она рассказывала ему всю подноготную этих мест, водила по городу, пару раз они вместе с яшметскими подростками собирали янтарно-медовые яблоки в большие корзины, а однажды ездили верхом за окружные стены… Урос сам не замечал, как всё больше привязывается к ней — Яске, Ясняне, Ясеньке — а ведь не позволял себе пускать в сердце кого-либо уже много лет: в его жизни было место встречникам, но не спутникам.
Они проводили вместе дни напролёт, и, если она не появлялась на пороге с первым солнечным лучом, урос нервничал, сам злясь на себя за это. Жил он у травника-кеора, неведомо как оказавшегося так далеко от родных гор. Яска звала ворчливого старикашку мэором — дедом — и всегда была в его доме желанной гостьей — единственной, кто приходил просто так, без причины. Травник баловал девчонку сластями да байками о родной стороне, она давно их знала наизусть, Кеория владела чуть ли не всеми её помыслами и стремлениями души, так что неудивительно, что она так вцепилась в упомянувшего Страну Ветров бродягу…
…Она говорила — о Яшмете, об отце и сестре Рони, о любимых сказках и лошадях, о травах, что растут в холмах и волшебном аэсовом лесу Ястринэнн. Она была отчаянно похожа на уросских детей, но те взрослели очень быстро в бесконечных странствиях, а эта была даже большим ребёнком, чем надо бы в её годы: пылкая, открытая, беззащитная — детёныш лесного зверька, ещё не отрастившего положенных зубов и когтей.
— Разве каннские дети такие? — спросил урос как-то. — Здесь, на Севере?
Ей нужно бы было рассмеяться, наверное, но она резким движением отбросила назад волосы и ответила почти хмуро:
— Нет. Я — Яска. Ясняна. Ясс меня зовут…
Он, конечно же, не понимал. Ясс — не самое обычное имя, на грани запретного. В Империи помнящих Старую Речь не жаловали. Но Нэриаэаренна частью Великой Митл-анд’ийи никогда не была, здесь позволяли себе куда более серьёзные прегрешения.… На языке иэллэ « эс-саа» означало «кошка», «йассаэ» — идти, «иэсэл» — «дождь».
— Что ж такого? — удивлённо переспросил он.
— Я не знаю, — пожала она худыми плечами. — И никто не знает, почему Атали поступает так или иначе, а имя мне давала она.
Гэлл поперхнулся.
На мгновение ему показалось, что он ослышался.
На мгновение ему показалось, что Мир покачнулся под сапогами.
…тряхнул головой: зыбкость реальности никогда не вызывала у него ни сомнений, ни неприязни — не привыкать к тому, как — небо на землю…
И всё же этого просто не могло быть.
— Атали? Ты сказала: Атали?
Имя прошелестело змеиным шёпотом, дрожью, мурашками пробежав не по коже — по давно ороговевшей бродяжьей душе.
Яска кивнула, чуть улыбнувшись: солнечные зайчики пробежали по узкому личику.
— Да, — ответила просто. — Я именно это и сказала. Атали Сэлдэнска — Каньа Яшмета. Ты прости, я не подумала, что ты можешь не знать, мы здесь привыкли давно…
— Каньа? — голос не слушался сказочника-трепача, слова застревали в горле. — То есть — Княгиня? Княгиня Яшмета и твоя…
— Моя мать, — она покачала головой. — Моя мать.
Урос закашлялся. Нужно было что-то сказать, что-то делать, но — смысл всех на свете слов и поступков сейчас ускользал от него, ведь — столько лет: пылью изъеденных, быльём насквозь проросших лет — прошло, пока он искал следы в безграничье Уумара, искал, не находил, бросал эту затею, осознав, что никто не знает почему…
Так или иначе.
Он замер, даже затаив дыхание. Солнце в высоком небе светило так же ярко, и ветер, почти такой же резкий, безудержный, как там — на Востоке… Мысли сбивались и путались: Кеория, Яшмет, Атали… Маленькая девочка присела взъерошенной птичкой на жёлтый камень, тени и свет играли на её лице, то превращая его в каменную маску, то растворяя призрачной дымкой — так, что не угадаешь черт.
Её дочь. Атали — той, что исчезла из Страны Ветров неведомо куда: как оказалось лишь для того, чтобы стать женой северного канна. Атали — которую равно боготворили и проклинали во всем Уумаре. Её дочь.
— Я был в Кеории.… Под её знамёнами. Давно.
Сказал — словно в омут шагнул. А она — её! её дочь! — снова всего лишь кивнула в ответ на преступные слова, и люди на улице спешили по своим делам, даже не прислушиваясь. Гэлл-урос потряс головой.
Потом он узнает, что законы и воззрения Империи в вольных землях Севера не то, чтобы не имели силы — скорее просто поднимались на смех. У ночных уросских костров говорили: Страна под рукой Княгини; говорили — он не верил. Думать не мог, что всё — именно так, и что это — Атали. Хотя — запоздало понимал теперь, что мог бы догадаться, мог — как только увидел отпечаток чёрной когтистой лапы на серебристых стягах — в небе над Городом. Увидел. Не обратил внимания. Забыл. Непростительно для уроса — такого, как он: со шрамами на слишком рано постаревшем лице. Райдо, айалвэ Атали Итар’эи, вот я и встретил тебя, когда вовсе перестал искать — вспомнишь ли? Думал, что — навряд ли, убеждал себя, что — возможно, усмехался в седые усы: а вдруг? Знал наверняка — нет. Ингэлэ. Никогда. Атали…
А рядом — маленькая девочка с — как он не сообразил раньше — её лицом; другим — и точно таким же, словно копия, сделанная руками дотошного ученика: нет ошибки в штрихах и изгибах, та же прекрасная неправильность, те же нездешние, колдовские глаза, упрямая линия тёмных губ, высокие скулы, но только это — лишь тень, оттиск с работы мастера, слабый и невнятный. Размытые, нетвёрдые, неоформившиеся черты менялись стремительно: от яростной вспышки гнева до безудержной радости или же тихой, светлой печали… Гэлл протянул руку, дотронулся — до шелковистой пряди волос — а показалось: огня коснулся, живого пламени; она — дочь бури, памяти, самой битвы — смотрела в лицо, в упор — как та, другая. Тысяча бешеных кошек! Такой взгляд — не вытравишь из души веками бесцельного пути, а у него был лишь смешной десяток лет — пыль, пепел на ветру…
— Я знал её, — повторил медленно и глухо, как приговор.
Яска встрепенулась, вспыхнула — до корней медных волос, уронила голову на руки, спрятав лицо в ладонях. Гэлл не стал продолжать — о ней, не зная, что тут можно сказать, почти ничего не чувствуя, завёл речь о какой-то пустяковой, всем известной истории, о которой когда-то очень долго говорили на Востоке, пока окончательно не надоело — он таких глупостей знал немало — за всю жизнь не переслушаешь. Яска ожила, глаза стали удивлённо— восторженными, закусила тонкую губу — запоминала ведь каждое слово! — зачарованное лицо озарила мечтательная полуулыбка — насмешка! издевательство! до чего похожа! — теребила тонкими пальцами вышивку на платье. Гэлл увлёкся рассказом, сам почти поверив, что — интересно.
— О, Яра… Перейти Фэсса Кайракэ? — она хлопнула в ладоши. — Человеку? Это же невозможно!
Он подумал, что она многовато знает о том, что возможно, а что нет в Восточных Землях. Вслух этого говорить не стал. Усмехнулся печально.
— Он только попытался. Конечно, ничего не вышло.
— Я знаю, — серебристо-зелёные глаза стали отстранённо-безжизненными. — Но попробовать! Если бы я, если можно бы было хотя бы это, я б непременно… А сижу здесь за двойными стенами, и прочнее вовсе не те, что из камня.
Гэлл вздохнул. Тряхнул лохматой головой.
— Попробовать можно, — пожал плечами. — Что толку! Нужен поводырь.
Она не ответила, вполне возможно — просто не слушала уже. Он постепенно начинал привыкать к её странностям, к тому же, кажется, уже начинал понимать их природу. Прищурившись, он взглянул ей в лицо и — опять не сумел различить черт, вдруг будто смазавшихся, видел — только прозрачную зелень взгляда. Урос достал из сумки бубен, запел старую балладу о Серой Госпоже Дорог. Ясс медленно поднималась на ноги — тонкие руки взлетели над головой — нет, всё-таки не она: та — холодный лёд, звонкий металл, что прочнее камня; эта — пламя, лёгкое, трепетное, острое, с языками-крыльями, готовыми вмиг унести к небесам — она не двигалась — перетекала, металась — живым костром, медно-зелёным вихрем…
… кружилась, словно не касаясь земли ногами…
***
Она была частью этого: кровь от крови, плоть от плоти — Яшмет; словно порыв ветра, лёгкое дыхание земли, вольный яростный дух холмов…
Ветер в лицо.
Ветер…
Тихий голос Гэлла — хриплый, изъеденный временем и Дорогой — тёк разлившейся в половодье рекой, затопляя всё вокруг, вплетаясь в замысловатый танец света и тени, едва слышимый звон браслетов — падали солнечные лучи, разбиваясь о медную плоть взметнувшейся вихрем точёной фигурки.
***
Урос беседовал с Дедом: об Антйоррэ, Кеории, айлатах Времени и заброшенных трактах — обо всём понемногу. Яшметский знахарь был когда-то истинным горским воином: прямой, словно натянутая струна, широкоплечий, с ястребиным профилем и вышитым ремегом вокруг высокого лба, он и теперь произносил слова с явным кеорским выговором. Гэллу оставалось лишь дивиться тому, что его гостеприимный хозяин вообще оказался здесь, так далеко от родной земли, неистовая, неистребимая любовь к которой была главной чертой всякого уроженца восточных гор.
Гэлл прихлёбывал горячий бульон, радуясь, что есть столько неважных и неинтересных тем, за которыми можно спрятаться и — не задавать вопросов. Старик поглядывал в его сторону недоверчиво, словно бы изучая — кажется, ему тоже было о чём подумать.
В доме знахаря пахло травами и сухими грибами, яблоками и мёдом, веяло теплом от огромного очага. Некрашеные стены, глинобитный пол, паутина по углам мало заботили Мэора, зато оружие и старинные доспехи, неожиданно обнаружившиеся во второй комнате, сверкали ослепительно.
Прибежала Яска. Присела у ног кеора на мгновение, потом метнулась за кружкой с душистым чаем, проглотила залпом. Урос поднялся и, кивнув хозяину, тоже протянул руку за предназначавшейся ему посудой…
— Йта катта! — черепки разлетелись со смачным хрустом, Гэлл отскочил с руганью, ошалело обернулся: старик откровенно смеялся, Яска — с недоумением смотрела в глаза. Пол потемнел, намокнув…
— Яла Ариэннэ! Она же… горячая! — запинаясь, воскликнул. — И чай, и… — он виновато указал на черепки.
— Уберу, — отозвался старик. — Это же надо! Думаешь, я бы тебе чая не дал — когда остынет?
Гэлл, уже пришедший в себя, даже слегка разозлился. Яска по-прежнему молчала, присев у очага и обхватив худые колени руками. Старик хлопнул гостя по плечу и принялся выметать осколки.
— Но как же, — Гэлл всё ещё силился понять. — Ведь она же пила!
— Смешно, — пожал плечами старый травник. — Ты же урос. Урос, а удивляешься, как сурский мальчишка. Это же Яска. Ясняна.
— И что?
Ответа не было.
Гэлл опустился на шуршащий тюфяк, рука привычно потянулась к сумке за трубкой — нет, здесь, наверное, нельзя… За окнами уже была ночь — невероятно быстро темнело в Яшмете. Старик зажёг на своём столе свечу. Яска придвинулась к очагу. Дочь канна… Дочь Атали — каково было ей жить с осознанием этого?.. Мэор присел с ней рядом, зашептал что-то, очевидно, уже не предназначавшееся для уросских ушей. А ведь она вполне могла бы быть дочерью дороги — зеленоглазая, непредсказуемая — вот только…
Она вдруг вскочила, оглянулась напоследок — Гэлл поёжился — и растворилась во тьме за порогом. Старик принялся набивать трубку. Значит — можно. Но Гэлл уже не стал.
— Как тебя зовут, хозяин? — спросил вместо этого.
— Дедом, — неохотно отозвался кеор. — Мэором. Не говори мне, что это не имя — другого ты всё равно не узнаешь.
Гэлл привычно кивнул: такое ему говорили далеко не впервые. Травник пускал колечки дыма в потолок — белые, пухлые.
— А она? Кто она — Яска?
— Кто — она? Ясс. Ясняна. Дочь Канна. Безумица, бродящая в холмах. И моя самая большая в жизни радость.
Урос фыркнул в седой ус: проклятые кеоры. Любят они понятно отвечать на прямо заданные вопросы. Он вот, например, всё понял. Хоть и урос. И на Востоке не раз бывал, народ этот знает давно.
Теперь он не мог уйти — просто так. Он был урос, а здесь была — тайна, необъяснимая, манящая: ощущение присутствия Атали, дыхание ковыльного моря и — одна чуть-чуть странная маленькая девочка, вдруг оказавшаяся её дочерью.
И всё же…
***
…Светлая зелень холмов изрядно бита сединой; шорох, шёпот, шелест, ветер — словно на флейте играет, звон Яскиных ножных браслетов, переливы серебряного смеха, льдисто-звёздный говор ручьёв — паутина звуков, пленившая сердце, словно зазевавшуюся бабочку…
Бабочку? Да ну? А тебе не кажется, что в паутину обычно попадают — мухи?
Усмехнулся. Урос всегда останется уросом — что бы ни было — насмешливым бродягой. Даже здесь. В сказке.
Ветер клонил к земле высокие травы, трепал бурые космы Гэлла, сбивая с мысли, не давая почувствовать, понять, ухватить — тоненькую ниточку хвост — тайны.
Мы неправильно встретились, Ясс-Айахэл, Ясс Аттэлиру, я не знаю — почему.
Медноволосая пела ему — а голос — резкий, немелодичный, царапающий слух и душу — завораживал; лицо — игра света и теней; глаза — серебро ковыля; и сама — сгусток тумана… Её манера двигаться завораживала не меньше — она не смотрела перед собой, иногда вовсе идя спиной вперёд, чем очень смешила уроса поначалу — зыбкая, ломкая — отражение на воде — только была здесь, держась за его локоть, и вдруг — исчезала, будто в воздухе растворяясь.
Слов не было — у него, у бродяги-болтуна-уроса не было нужных слов, только неуловимое, как дыхание, ощущение. Хотелось — взять её с собой, рыжую безумицу, ей не место было здесь, она была создана для Дороги, ей суждено было родиться уросской девчонкой и коротать вечера у костров случайных встречников, а не в роскошно-холодных княжеских покоях… Говорила — пугающе откровенно, даже и не думая скрывать что-либо; кружилась — в ласковых лучах бледного солнца…
Ветер в лицо.
Ветер.
… который мял ковыль, заставлял клониться и трепетать — так похоже на морские волны; но не мог взметнуть — медным вихрем — Яскины кудри, лишь чуть подрагивавшие в такт движениям тоненькой, хрупкой, как стебелёк ковыля фигурки…
Они шагали — по колено в высоких травах, вокруг рдели алые венчики саэхэнн, а пыль, осевшая на подошвах башмаков, была золотой — пыль эстэффа, пыль Яшмета, благословенной Земли Холмов…
Гэлл расстелил на нагретом склоне плащ — здешний, подаренный Яской: итаэрраэ из непроглядно-чёрной шерсти, словно сотканный из самой тьмы. Они сели лицом к Востоку, к Кеории, бывшей непременным предметом всякой их беседы. Гэлл запыхтел трубкой, Яска свернулась клубком, как котёнок, замерла. Молчали. Смотрели в высокий и чистый купол небес.
Яска вдруг вздрогнула, словно от невидимого неприятного прикосновения. Урос легонько дотронулся её плеча — успел уже привыкнуть к её повадкам — иногда ему (страннику, поэту!) казалось, что просто тело её не удерживает огня, рвущегося из души. Это было не только красивой метафорой, скорее — ощущением: ещё немного и хрупкая скорлупка треснет, выпуская на волю — что? Ответ на этот вопрос занимал мысли каждый миг, проведенный в Яшмете.
Спутницу его волновало другое.
— О чём ты думаешь, Гэллирэ? — спросила так тихо, что урос не сразу распознал слова — шёпот ветра в седых прядях ковыля запутался — и всё.
Когда понял — усмехнулся.
— О тебе. О Яшмете. О чудесах Дороги, которая занесла меня сюда. О чём же ещё?
— Врёшь, — она покачала встрёпанной головой, в голосе прорезалась саднящая хрипотца. — Вы все врёте. И все думаете о ней. Даже Дед любит во мне её, лепит меня такой, какой запомнил её когда-то, какой знал её ты — и только. Вы все думаете, что она — какая-то волшебная, чудесная, что одно то, что вы когда-то были с ней рядом, говорили — уже чудо какое-то. Вы все дурачьё, ходите кругами, уверенные, что уж вас-то она запомнит, узнает, не прогонит. А она — йирэдэ, звонкий лёд… Не пытайся с ней встретиться — ты же для этого остался, да? — она до себя никого не допускает.
Яска усмехнулась — неожиданно не по детски, не с затаённой обидой на равнодушную, не любящую мать, а с застарелой, привычной злостью.
— Я хочу, чтобы ты взял меня с собой, Гэлл-урос, — сказала, не дав додумать, поймать за скользкий хвост мелькнувшую было догадку.
— Куда, Ясенька? — спросил, не сильно интересуясь ответом: разве в жизни, которую представлял себе этот ребёнок, могло быть что-либо прекраснее снежных пиков Ан Милонэн и чащоб Кеорэна?
Она закусила губу на миг, явно собираясь с духом, а то и припоминая старательно сочинённую речь, а потом заговорила быстро-быстро, совсем уж картинно заломив длинные руки.
— Я всё решила. Я этого хочу больше всего на свете. Чтобы — голос Восточного Моря, ты же понимаешь, да? Я знаю: он как птица бьётся в запертые ставни души — больно, страшно… Я хочу — прочь отсюда. Там, — Яска махнула рукой в сторону, противоположную быстро садившемуся светилу, — где древняя тьма вековых лесов, где острый клык Фэсса Кайракэ пропорол холодное небо, где белые города, которых я никогда не видела… Я жить хочу, Гэллирэ. Там же столько жизней, любая могла бы стать моей, стоит лишь сделать шаг — ты же сам все знаешь, ты же урос. Как вы там поёте в своих песнях: сквозь бездну душ, по чужим дорогам, искрами-звёздами смеха, через марево дождя — навстречу упрямой вере, полетишь? Я — да! — она вскочила, размахивая худыми руками, словно и вправду пытаясь взлететь в стремительно темнеющее небо. На какой-то миг Гэллу показалось, что правы городские сплетницы, заклеймившие рыжую каннку безумицей.
Ковыль шелестел, словно волны. Урос мучительно подбирал слова подходящего ответа, а на ум вместо этого шла старая сказка, не из тех, которыми он сам потчевал встречников, а случайно услышанная от кого-то другого…
— Я прошу, — повторяла Яска, — возьми меня с собой. На Восток. Он ведь был там, понимаешь? Он по тем дорогам ходил, тем воздухом дышал. А я — что? Венки в холмах плела? Всё было без меня.
Гэлл открыл было рот, чтобы спросить, кто такой этот загадочный «он», но не успел. Потому, что понял, кем была она. Внезапная догадка была столь очевидной и в то же время немыслимой, что у баечника пересохло горло. Яла Сиэллэ! — быть не может…
Не может?
…но есть: медное, звонкое тело-скорлупа, узилище, вместилище всепожирающей внутренней сути, растущей, крепчающей с каждым днём — ещё немного и тонкие стены плоти не выдержат давления, треснут, расколются, выпуская на волю — что? Кого?
… словно нестерпимым жаром дохнуло в лицо, опаляя и иссушая, зноем, пустыней, раскалённым ветром; глаза слепило — сонмом кроваво-багряных бликов от лучей заходящего солнца, отразившегося в покрывавших распластанные крылья чешуйках брони; сейчас минутная слабость, временное помрачение схлынут, сойдут на нет, и древний кошмар, под чьими ступнями плавится земля…
Не веря, не желая верить — признайся, урос: ведь тебе — страшно? — поднялся и сделал шаг к тоненькой фигурке, ошеломлённый, потрясённый собственной столь долгой слепотой, испуганный своей же прозорливостью. Расхохотался: ему вдруг представился весь тот безграничный ужас, который обрушится на обычных яшметцев, когда они узнают, что тревожное ощущение, всякий раз накатывавшее на них в присутствии рыжей Яски, имеет под собой такие основания. А ведь они не могли не почувствовать совсем уж ничего до сих пор! Им просто не хватило необходимых знаний — имперские айлаты так упорно искореняли все пережитки прошлого, что даже в вольных землях вроде Нэриаэаренны не сохранилось ничего кроме сказок, песен и обрывков легенд. А зря. Потому что ему самому, Гэллу-бродяге, виделось теперь нечто иное, знать бы теперь, что делать с такой удачей… Потому что в самом причудливом сне он не ожидал встретиться с чем-то подобным, а уж наяву — только на страницах древних книг, читанных в том же Ингилоре Кеорийском, последнем оплоте тайных знаний, что их дракон сожрал! Но здесь — в спокойном, сказочно мирном Яшмете… Может, дело было как раз в том, что — сказочном?
Яска подбежала к нему — потребовалось всё уросское мужество, чтобы не отшатнуться — взяла за руки — её прикосновение обжигало… Хотя, может быть, это от того, что теперь он знал?.. С неба сорвались первые капли. Рыжая каннка смотрела требовательно и в то же время беспомощно: она заранее знала, что он ей ответит. Что он мог сделать? Он — урос, сказочник, бродяга? Убеждать, говорить, или — развернуться, уйти, сбежать?
Он достал флейту и медленно-медленно поднёс к губам. Яска отступила на шаг. Он закрыл глаза и заиграл — для этой медноволосой девочки, этого ребёнка — ребёнка, несмотря ни на что! — для серебряных холмов Нэриаэаренны, для себя самого, для Вечности, которая здесь, на Севере, так и осталась непобеждённой — почему бы и нет?
Когда музыки больше не осталось, и он всё-таки взглянул на неё, Яска плакала. Она не вытирала слёз, и они смешивались на её щеках со всё усиливавшимся дождём. Наверное, это было хорошо, что она — такая, какой была — ещё умела плакать. Пока ещё умела, но в одиннадцать лет в этом не было ничего необыкновенного.
— Это потому что я — каннка? — спросила. — Если бы я родилась дочерью пастуха, всё было бы проще, да?
Он не сразу понял, о чём она. Ну да, конечно: Страна Ветров — её мысли как прежде, как всегда, вертелись только вокруг одного, и проклятые озарения её не посещали.
— Тебя? В Кеорию? — повторил полушёпотом, чувствуя, как голос предаёт его.
Она кивнула, закусив губу.
— Там война, — попробовал сказать, как можно мягче.
— Там раньше была война, я знаю, но сейчас — нет, — уверенно возразила она.
— Там всегда война, — вздохнул он. — То вроде затихает, то разгорается снова: столько лет, столько жизней брошены к её ногам.
Она замотала головой и ответила с неожиданной горячностью:
— Но Ингилор всё равно выстоит! Стены его высоки и неприступны, а Астариэнн — самый храбрый и благородный канн в Уумаре!
— Да, конечно, — уросу не оставалось ничего, кроме как улыбнуться: вера Яски, в неведомо кем рассказанные истории была непоколебима. — Но это далеко. Невыносимо далеко отсюда, Ясенька. А ты… Что ж ты — действительно каннка…
— Я даже не наследница! — возмущённо выкрикнула девочка, мгновенно вся подобравшись и даже отступив на шаг. — Рони — старшая, а кроме меня есть ещё Эрима и Айтин, даже если Рони выдадут замуж, Яшмет всё равно не будет моим, я здесь не нужна! Тебе значит тоже?
— Ясс, даже если бы вас было восемнадцать, а не четверо, это ничего бы не изменило. Ты — каннка Нэриаэаренны, тебя будут искать и найдут прежде, чем мы успеем даже выйти за пределы этого вашего заповедного края.
— Не будут, — Яска яростно сверкнула глазами. — Я не бываю дома целыми днями, иногда и ночью не прихожу. Никто меня не ищет.
— Ясс, ты выросла здесь, в Яшмете. Ты наслушалась сказок, ты даже не понимаешь, что на самом деле ждёт тебя за порогом. Для тебя всё, что я рассказываю — игра, диво дивное, чудеса чужеземные, странные, страшные, бурная река непонятных образов, несущаяся по камням-граням живого чувства…
Она перебила его очень быстро.
— Не надо. Ты — урос, ты умеешь говорить.
— Болтать даже, — улыбнулся Гэлл. — Чего ты хочешь, Яска? В страну своих грёз, в Кеорию? Мой путь сейчас лежит совсем в другую сторону. Я и так слишком часто бываю на Востоке, чтобы потом свободно бродить по дорогам Империи, так что возвращаться туда из-за глупых мечтаний сбежавшей из замка каннки я точно не буду.
— Я слышу, Гэлл. Только ты меня слышать не хочешь. Возьми меня не в Кеорию, возьми просто с собой. Я смогу, хоть и каннка из древнего замка. Я ведь это не сейчас решила. Я сильная, ты не смотри, что маленькая — я вырасту. Но чего хочу — я знаю точно. Хочу видеть древние леса Кеорэна, зелёные долины Мрийи, снежные пики гор, ночевать у костра, плыть в волнах Эантинэ… Подожди меня здесь, ладно? Я домой сбегаю. Я быстро, только узелок возьму — я давно собрала, знаешь — и пойдём!
Гэлл с усилием сжал пальцами виски, словно стараясь удержать готовые сорваться с языка слова — их ей слышать было нельзя ни в коем разе. По крайней мере, пока он не решит, что ему с ней теперь делать.
— Яска, сестрёнка… Это ведь — Дорога! Она ревнива до боли, к ней не идут с мирским скарбом, с заботами и проблемами, сомнениями и страхами. Те, кто решил отдать ей сердце, отдаёт всего себя без остатка, ничего не сохранив не только себе самому, но и все прочим на этом свете. Не проси, Яска. Подрасти немного, подумай ещё; ты будешь меняться, всё вокруг будет меняться вместе с тобой — со смехом вспомнишь детские мечты, каннка Нэиаэаренны. А я уйду, не буду дразнить тебя неосуществимым… Быть может, мы ещё встретимся. Быть может — никогда. Я тебя об одном попрошу: сходи к ней, к Каньэ, расскажи обо мне, сможешь?
Яска побледнела.
— Нет. Ты не понял, Гэллирэ! Ты считаешь меня глупым ребёнком, но я докажу, я сумею… Ты ошибся. Я не цацки каннские брать собралась, не детские погремушки, не тряпки какие… У меня богатства мало: деревянный дракон, дудка да пояс из куска корабельного каната — мне он привёз…
Гэлл покачал головой. Если бы он мог выбирать дорогу, как бы кощунственна не была эта мысль, он бы дорого отдал, чтобы путь его прошёл далеко-далеко от благословенного Яшмета, места, где он, давно считавший себя только камешком на обочине жизни, снова должен был решать — и не свою только судьбу, не только долю глупенькой северной каннки…
— Я очень давно хожу один, Ясенька. Мои тропы — по болотам, пустошам, там такие твари водятся — лучше тебе и не знать, и не слышать, там даже мне туго приходится порой, а защищать и оберегать я не умею — просто не доводилось никогда. Я — бродяга, не нянька. Откроешь на заре свой заветный узелок с деревянным драконом — солнце Нэриаэаренны вспомнишь, золото садов Яшмета, серебро ковыля… Ступай домой, Ясенька.
Девочка вздрогнула. Гэлл, поддавшись необъяснимому порыву, подхватил, прижал на мгновенье к груди; она запрокинула голову, расхохоталась, потом — вырвалась, закружилась в пелене дождя, быстро, весело, спускаясь по склону всё дальше от замершего уроса, кричала что-то… Гэллу больше совершенно не было страшно: она сияла, светилась изнутри, и от каждого её движения веяла тем же жаром, что от пламени костра. И вопросы — те, что вертелись у него на языке все эти дни — будто испарились, истаяли в миг; потому что теперь он знал даже чуть больше ответов, чем ему на самом деле требовалось; потому что даже явное сходство с Атали больше не сбивало его с толку. Это узкое, огненно-нечёткое лицо, этот смотрящий насквозь взгляд не распознать было невозможно… Но она-то, она! — ей никто не удосужился ничего объяснить, она жила столько лет, не догадываясь почему с ней — именно так. Гэлл снова и снова перебирал в уме всё то, что она успела ему наговорить: тяжкие, пугающие сны, страстные мечты, одиночество — я хочу быть травой, дождём, порывом ветра — я была бы счастливее…
Дождь всё шёл. Хлёсткие его струи ударяли в лицо почти болезненно. Гэлл протянул к небу шершавую ладонь. Яска, прекратив свою нелепую пляску, медленно возвращалась к нему, с вызовом расправив острые плечи — и чем туманнее и призрачнее становились её лицо и тело, тем ярче разгорались спутанные, разметавшиеся косы, медно-красным пламенем охватывая тоненькую фигурку с головы до пят…
***
В комнату травника Гэлл не вошёл, а ворвался: хлопнул тяжёлой дверью, швырнул на тюфяк свой узел. Старик грел руки у очага, словно не замечая своего загостившегося ночлежника. Поленья трещали, пахло свежезаваренным травяным чаем, в окно стучали капли дождя, зарядившего, очевидно, на всю ночь. Гэлл размашистым шагом прошёлся из угла в угол; сел на тюфяк; потом встал, подошёл к окну, упёрся лбом в холодную слюдяную пластину.
— Вот что, старик, — сказал хмуро. — За приют я тебе благодарен, но… Пришло время всё прояснить. Или ты мне говоришь всё сейчас, или…
— Я дерусь лучше, — невозмутимо отозвался травник, — а поэтому, даже если терпелка лопнула окончательно, решать, что с этим теперь делать, буду я. Я был одним из первых сынов Горрэнайны, присягнувших Осгорну из Осгана и бился с ним рука об руку ещё, когда ты…
Урос обернулся, криво усмехаясь.
— Старик, это время прошло! Сказки про Волчьего Осса не интересны даже безусым юнцам, а я давно вышел из их лет! Твоё время заканчивается, утекает песком из трухлявого, как пенёк тела… А эта рыжая живёт и будет жить, когда и твои и мои бренные кости поглотит земля, и я не хочу, чтобы она жила — так!
— Э, — травник сверкнул поистине кеорийскими глазами: чёрными и пронзительными, — ты, парень, похоже слишком долго пробыл с моей Яской. Она и не такого, как ты, заморочить может — только волю дай. Ты всему не верь.
— Хозяин! — урос покачал головой. — За дурачка меня держишь? Ты, конечно, на свете пожил поболе моего, но не говори, что больше и узнал, ни к чему это нынче.
— Вот как? — презрительно фыркнул Мэор. — И что ж ты такого вызнал?
— Её узнал, — твёрдо сказал Гэлл. — Пусть и не сразу.
Дед подошёл ближе. Пустил белое и пухлое колечко дыма гостю прямо в лицо.
— Ты хорошо понимаешь, что сейчас сказал?
— Да.
Некоторое время молчали оба. Потом Мэор отложил трубку на стол.
— Ей не сказал?
— Нет, — отчего-то полушёпотом пробормотал урос. — Она ещё не готова это слышать.
— Слава Гаэру… — старик воздел глаза к потолку. — Хоть какое-то соображение ещё осталось у этих бродяг!
— Старик! — нахмурился Гэлл. — Я, конечно, не буду с тобой драться, но — ты забываешься.
— Нет. Я просто вас слишком хорошо знаю, зеленоглазые пройдохи: дорога — мать, дорога — сестра, жена и любовница, так?
— Да. И жизнь.
— Не смотри волком, меня этим всё равно не проймёшь. Всё это ваши дела, верьте, во что хотите, живите, как пожелается. Но Яску мою не тронь, её время пока не пришло, — старик предостерегающе положил руку на плечо Гэлла. — Понял?
— Я угадал про неё?
— Да.
— Она не твоя собственность. Ты и сам не знаешь, с чем связываешься, — тихо проворил урос. — Она не твоя. Отдай её, отпусти. Мы уйдём далеко отсюда, я обещаю.
Травник откровенно расхохотался.
— Урос, ты что — решил спасти мир?
— Она опасна. Здесь, в том месте, где родилась — особенно.
— Я знаю.
— И что же? Что ты сделал? Как она росла? Чему её обучали? Ничему? Почему её никто ничего не сказал — до сих пор? Да, ты скажешь, что она ещё ребёнок, но разве ты не видишь, что то, что в ней скрыто, взрослеет быстрее её самой?
— Вот как заговорил, — старик зло сощурился. — А ведь видел её — без году неделя!
— Увидел достаточно. Отдай Яску, кеор. Отпусти — она же сама этого хочет!
— Нет, — гордо вскинул голову выходец кеорийских гор. — Она — моя. Пока. Она — дочь Яшмета, и этим всё сказано. Её место в Земле Холмов — к добру ли, к худу ли. Но я думаю, что она не причинит никому зла, она добрая девочка. Её и в самом деле следовало бы лучше учить, потому что она — буря, огненный ураган… Ты не подходишь. Я подожду кого-то другого. Ты и в самом деле полагаешь, что сумеешь её удержать? Ты даже понять её не сумеешь никогда! Она живёт в каком-то своём мире, где иные законы! Ты не сможешь, я не смогу, и даже Княгиня — играть по её правилам. Но она никому не сделала и не сделает зла. Здесь, в Яшмете.
— Очень хорошо, — Гэлл сел, уронил лохматую голову на руки: чего уж хорошо-то? Просто замечательно! — Вы здесь, в Яшмете, тишком растите дракона, способного испепелить весь Уумар в мгновение ока, и никто об это не знает? И никто не может удержать, предотвратить… Очень хорошо.
— Почти никто, — кивнул старый травник. — Ведь есть ещё он.
Гэлл почувствовал пробежавшую по позвоночнику дрожь. Что-то это означало — что-то нехорошее, страшное, словно небо обрушится вскорости…
— Какой ещё он? Яска что-то такое говорила. Он — кто?
— Он — её друг. Возможно, единственный. А это немало.
Гэлл покачал головой. Отвечать ему было нечего. Но теперь — он понял. Почти всё.
***
Её он увидел на рассвете, и радости, в глубине души всё ещё ожидаемой им, — не принесла эта мимолётная встреча. Быть может, оттого, что сердце и мысли его нынче были заняты другим, другой. Быть может, потому что — он помнил её иначе. Атали Сэлдэнска — было её имя в те далёкие времена. Атали — буря, морской шторм, ледяная волна мощи, стихия, с которой невозможно бороться; она звала идти в огонь — за ней шли, не думая, умирали за неё с улыбкой на устах; всегда — впереди, всегда первая, в самой страшной битве, в самом тяжёлом походе — гордая, яростная, неистовая — и вместе с тем холодная, как горный лёд вершин Ан Милонэн, к которым — не подступиться. Он носил её образ в сердце — годами: всадница в тёмных, нарочито грубо сделанных доспехах, с пылающим факелом в воздетой в темнеющее небо руке; искажённое боевым гневом и игрой света и тени лицо; плещущие на ветру чёрные, как вороново крыло волосы… Атали — надежда и символ Кеорийского бунта.
… Перед ним высилась статуя — из мрамора высеченные белое лицо, шея и плечи, из монолитной глыбы обсидиана — тонкая фигура с властной осанкой, тяжёлые складки плаща с широким капюшоном, скрывшим знаменитые косы, изящные руки в плотных перчатках, зарывшиеся в такую же чёрную гриву исполинских размеров коня, вплотную к которому жался крупный, злобно скалящийся волчище. Она — смотрела, не видя, говорила — не ему-бродяге, а собравшимся вокруг яшметцам — какие-то, очевидно, важные слова — бесцветным, безразличным голосом, и он — Гэлл-урос, так долго искавший, жаждавший встречи с ней, с недоумением ловил в толпе собравшихся восхищённо-внимающие взгляды. Пожалуй, это было непонятнее и неприятнее всего: осознание, что жители Страны Холмов принимали и любили свою Каньу именно такой, им и невдомёк было — насколько это была не она, насколько всё было неправильно, нелепо и жалко. Он не выдержал, конечно, — бежал от неуместной, чем-то даже стыдной сцены, сам себя желая убедить, что её — не было.
… Дорога петляла меж холмов — серо-золотая, уводящая в неведомые дали, тонкая нить паутины в осеннем небе или прядь лунная в русле реки; тайна, загадка, то, что началось за пределами мысли и там же суждено ему окончится — быть может… Безумное желание идти и идти, внимая её зову, от одних ворот к другим, день за днём, будучи её другом и суженным, — всё это вернулось к Гэллу вновь, позвало, поманило — страстно, до боли. Он не стал противиться — крадучись, как вор (никогда раньше и ниоткуда он не уходил так), выскользнул за ворота, спеша скорее пройти Земли Княгини, оставит серебристые холмы за спиной. Он, как всякий урос, не выносил прощаний. Терпеть не мог, да и не доводилось давно уже. Но рыжая каннка всё равно догнала его, налетела жарким ветром, повисла на шее, обхватив длинными руками — не сказав ни слова. Он поцеловал горячий лоб, погладил спутанные жёсткие кудри, снял на память браслет со смуглого запястья, а потом отстранил и бежал прочь, прижав ладонь к щеке, обожжённой её дыханием.
Она долго смотрела ему вслед, маленькая, хрупкая, и медно-красное пламя волос яростно развевалось в порывах ветра.
«Мы ведь встретимся?» — так и не спросила она, и он не ответил: «Да».
***
Дорога уводила в горизонт, и, как любая другая настоящая дорога, не имела ни начала, ни конца; Дорога вообще всегда одна для всех, от неё нельзя уйти, скрыться, если она позвала, выбрала — тебя, уже не отвертишься, ей нельзя прекословить; Дорога — птица, полёт которой и песня — едины. Стань лицом к ветру, шепни в него желание — сбудется…
Дорога рассыпалась серой, седой пылью — пеплом, прахом, шёпотом меж ковыльных склонов — упругой витой прядью, чуть позолоченной тоненькой паутинкой, цепкими пальцами, долгой басней заманивая, затягивая, завлекая в ветряные сети, в тенета придорожных костров и случайных встреч, зачастую тобой же придуманных, увиденных в сумасшедшем сне. Дорога — птица, маленькая, невзрачная, незаметная, забываешь о ней, не думаешь о её упрямой колдовской силе, топчешь грубыми сапогами — она стерпит. Она и не такое может стерпеть — от тех, кто безудержно далёк ей. Зато уж если полюбит — не убежишь от неё, не укроют ни каменные стены, ни маска безразличия, ни попытки бегства в суету мирной жизни. Дорога жестока, себялюбива, ей неважно — хочешь ли ты, есть ли у тебя на то время и силы; постучится нищей изгнанницей в твою дверь — попробуй, откажи! Попробуй — забудь: тонкие руки, стоптанные башмаки, сумрачный плащ и тихий настойчивый голос — обнимет за плечи, напоёт о дальних краях, и стены родного дома померещатся темницей, а забота родных — сторожбой, назойливой и неуместной… Чего же ты ждёшь? Ведь она позвала именно тебя — с собой, туда, в горизонт, и ничего не важно, ничто иное не имеет значения, разве можно отказаться? Так говорят уросы.
А впереди — неведомые дали, тёмные чащобы, высокие горы, невиданные города, что могут стать — хотя бы на какое-то время — твоими. Иди, иди и не думай, что остановиться невозможно. Тебе и не нужно останавливаться. Жизнь — дорога. Дорога — жизнь. «Ей одинаково чужды любовь и ненависть» — скажут домоседы-сурсы. И да, и нет — любовь-мгновение, ненависть — один лишь взгляд, дружба — сквозь бесчисленность разлучающих лиг — дорога. Страсть: кипучая, жадная, жаркая — к каждому шагу, к каждому глотку ветра, к каждой капле дождя — и умении тратить без жалости: себя. Дорога… Дорога…
А твои ноги касаются её — не впервые. Вы ведь созданы друг для друга, я — знаю, Яска, Ясняна, Ясенька, солнышко, свет, утренняя роса…
Ты будешь помнить.
***
Она шла: растрёпанная, босая — отпустив Гнедка пастись, стараясь держаться подальше от её пут, от мучительного зова.
Ей хотелось уйти, хотелось, правда. Но как представить себе, что твой дом — уже не твой? Не дышать пряным ароматом трав, не ступать по золоту земли и серебру ковыля — как? Оставить Яшмет ради — неведомо чего? Хотелось. Но как быть, если он — твоё сердце?
Она пела. Пела, кружилась, звенела браслетами, падала в пушистые волны и говорила с цветами — то шёпотом, то в полный голос. Маленькие птички с острыми чёрными крылышками и цепкими коготками садились ей в раскрытые ладони, смотрели в широко распахнутые глаза. Иногда ей казалось, что она слышит их мысли. Она собирала цветы и вплетала в длинную гриву коня, в красную медь собственных волос; пила ветер большими глотками и, раскидывая тонкие руки, опрокидывалась в траву, взглядом растворяясь в небе…
Пропадала в холмах днями и ночами, не страшась дождя, очень холодного в Нэриаэаренне, спала на земле, завернувшись в плащ из аэсты…
И когда — в тёмном покрывале ночи вспыхивали яркие звёзды и отражением их на склонах зажигались пастушьи костры, она закрывала глаза, чувствуя себя — частью этого мира: плоть от плоти, кровь от крови…
Яшмет…
***
Старый знахарь ждал. Всю ночь палил чадные свечи, пил обжигающий отвар и терпеливо вслушивался в каждый шорох. Потом отставив чашку, попытался заняться делом: чертил на полу загадочные знаки, скрипел пером по бумаге — и снова ронял бессильно голову на руки и бранился вслух, проклиная Гэлла и всех зеленоглазых отщепенцев, даром топчущих землю. Трещали поленья в очаге, мечущиеся тени рисовали на потолке и стенах затейливые узоры, а в слюдяное окошко бился ветер, хлопая не запертыми ставнями. Она всё не шла. Старик злился. Кусал седой ус, мерил широкими шагами комнату, подходил к окну, чтобы на миг прижаться щекой к запотевшей пластине, а затем обернуться резко, порывисто и впиться взглядом в оранжевые языки пламени, бившиеся в витую решётку очага — многое чудилось ему в их яростном танце. Он усмехался — едко и горько — расправляя широкие плечи — старый, усталый и злой, когда-то бившийся в Кеории под знамёнами Ингила, сына Ингила, теперь — ждал маленькую девочку с вздорным характером, пропадавшую где-то в холмах…
***
Дверь жалобно скрипнула. Старик вздрогнул, но обернулся медленно, чувствуя, зная, что это вошла — ночь, тихая, ласковая, с мягкими нежными пальцами — легонько касалась лица, опутывая древними чарами, шептала… Тёмная ночь: бисер звёзд по бархату одеяния, россыпь жемчуга в шёлке волос, и глаза — тоже — звёзды… Дверь открывалась — еле заметно — и лёгкий ветерок врывался в комнату — дыханием: ночь пришла…
Колдовская ночь: когда возможно всё, что грезилось столько лет. Она входила — величаво, завораживающе — дрожали сложенные за спиной крылья — чёрные, потому что — ночь; шуршали одежды, летели — разбиваясь о тишину — краденые слова; бред невысказанности тяжёлым покровом ложился, падал, заставлял сердце биться всё глуше…
Кеор поднял голову и, встретившись взглядом с ночью, отпрянул. Она — пьянящий запах кожи, небывалый, придуманный, такой долгожданный голос — оказалась вдруг близко, слишком близко — шаг и коснёшься, если осмелишься; выпала из высокой причёски прядь, змеясь, скользнула по тёмной шерсти платья в грубую ладонь травника. Ночь протянула руку, и он зажмурился, сердцем узнав сверкание камней на бледных пальцах; её узнать — не хватало дерзости. Она это поняла.
— Ты прав, кеор… Меня… таких нельзя любить. Ты прав.
— Ты — и здесь, — на одном дыхании вымолвил.
… и неведомо откуда — ведь не было только что — лютня в её руках, и она — ночь — смотрела в глаза так, что больше не было и мысли о том, чтобы отвернуться, забыться: всё вдруг ушло, отпало, отмерло, оставив лишь тихую мелодию, голос-шёпот— вздох ветра и… как тогда — только… Сколько же прошло лет! Она чуть покачала головой, бледная, грозная, прекрасная — легко отступали не года — века, развеялись пеплом, оставляя лишь губы опалившее имя… Как тогда.
— Анга…
— Молчи, безумец… Ради Ялы, молчи!
— Я молчу. Я всегда буду молчать.
…Давно: зарево пожарищ, стекленеющие глаза, людские волны, обагрённая кровью сталь, крики — всё разбилось на мелкие осколки о её молчание, и он знал, ощущал всем существом — она идёт впереди всех и видит иное, больше, дальше…
— Я сделаю всё, как ты велишь, — прошептал в темноту.
Она кивнула.
Но тогда время у них ещё было.
***
…Стрела, летящая к цели, никогда не может повернуть назад. Даже если ты — отпустивший струну тетивы — вдруг одумаешься, перерешишь, стрела всё равно продолжит свой путь, как правило, несущий смерть. Вот так. Забавно, правда?
Голос Мэора убаюкивал, погружал в муторную полудрёму, сбивал с мысли, а потому рыжая канка старалась вовсе от них избавиться, выкинуть всё из головы напрочь, чтобы — никого, чтобы — ты и лук — едины, ты и цель — связаны стремительным полётом… Лёгкая изящная дуга ложится в ладонь, словно диковинная птица…
Счастье. Странное слово. Странные чувства. Кто и когда видел его? Молчание — в ответ. Возможно, счастье — это миг обретения бытия. Возможно — первый полёт. Возможно — покой и свобода. Ещё говорят, что его вовсе не бывает на земле, нет и не было никогда, выдумка, обман, сказка… Её счастье было тайным, запретным, о таком не скажешь даже Рони: миг торжества, когда стрела, сорвавшись с тетивы её, Яскиного лука, летит точно в мишень.
Тонкие пальцы скользнули по чуть шероховатой дуге, поглаживая… Лишь мгновение — ощущать себя единым целым с диким, непостижимым существом, суть которого — война; мучительное наслаждение — когда слепая ярость, жестокая сила разливается по жилам, заставляя глаза сужаться в недобром прищуре. Никто не должен был видеть её — Яску, Ясняну, Ясеньку — такой. Она натягивала тетиву и, затаив дыхание, выпускала стрелу… В небо. Так далеко, как только могла. Ей казалось, что это она сама взмывает в прозрачную синь, вспарывая ветер — а потом падает пронзённая стремительной болью — потери всего этого.
— Ясс! — суровые брови кеора сходятся на переносице.
Рыжая оборачивается. На тонком, полупрозрачном лице — смесь восторга и растерянности.
— О чём ты только думаешь, — недовольно бурчит кеор. — Всё, хватит, наигрались. Беги к своим куклам, прялкам, тряпкам и прочим девичьим забавам — венки вон плести! Ты для чего сюда пришла?
— Научиться, — вздёрнув острый подбородок, смотрит в глаза.
— Тогда стреляй не в мифических драконов с боборотнями, а вон в то яблоко! — старик хмурится ещё больше и указывает в едва различимое золотое пятнышко в зелени листвы.
Яска покорно кивает, вынимает новую стрелу из колчана… И — снова…
Это было невозможное, безудержное, бесстыжее чувство — бить в намеченную цель — без промаха — когда рядом — безжалостно-строгий наставник, улыбка на лице которого — редкая удача… Тело лука — распахнувшая крылья птица и жизнь бьётся под чуткими пальцами — лёгкий звон тетивы, свист летящей стрелы…
Старый знахарь качает головой.
— Ясс! Ну сколько можно!
Девчонка улыбается чуть виновато, медно-красные кудри рассыпались по острым плечам, по складкам старенького льняного платья…
— Ты не понимаешь, — пронзительно звонко, будто родник по камням, звучит голос. — Я — стрела, я в небо лечу. Как можно хотеть остановить?
И глаза — серебристая, прозрачная зелень — морем плещется…
— Я же к Солнцу лечу… — светло и просто.
***
…Широкое окно — во всю стену — распахнуто настежь, ветер вольно гуляет по комнате — смычком по золото-оранжевым языкам пламени в каменном очаге, гладит тяжёлую расшитую ткань покрывала, небрежно брошенного на кровать с резной спинкой, отражается в старинном зеркале, трепетной рукой перебирает гроздья медных колокольчиков развешанных повсюду… Тот же ветер — с Востока — что в кронах кеорийских вэнтароннов, сказочных, золотистых деревьев, которым тысячи лет; тот же ветер, что завывает меж отрогов Тирианских гор, меж пиков Ан Милонэн путается, и — далеко-далеко — кружит чаек над ласковыми волнами Великого Моря… Мечта, выдумка, бред.
Яска свернулась спарсианской головоломкой на подоконнике, обхватив согнутые коленки длинными руками; солнечные лучи — золотым налётом, медовым воском облили хрупкую фигурку, яростной медью заставив вспыхнуть летящие пряди волос. Тихий-тихий голос, надтреснутый, ломкий, со странной хрипотцой, и слова — искрами слетают с воспалённых губ…
Горечь улыбки — ветром о стены клетки,
сможешь ли слышать голос, осевший пылью
Вечной Дороги на невозможность крыльев? —
солнце рассветное ляжет на сердце ответом:
пламя дороги — силы,
пламя души — полёт,
пламя — твои крылья,
пламя твоё…
Небо — на твои плечи,
звёзды — под шаг случайный,
пламя — твои чары:
гори — будет легче…
Это было так просто: руки тонкие раскинуть — и шагнуть, не задумываясь; она часто поднималась на верхнюю площадку Восточной Башни, окружённую жёлтыми каменными зубцами, смотрела, слушала…
пламя — твоя воля,
пламя — судьбой, болью,
пламя — душой-птицей,
пламенем обратиться —
гореть…
…бежала рядом с Гэллом по серой пыли, всей сутью вбирая запах ветра и табака, свет звёзд в угольно-чёрном небе — в кровь впитывая; урос учил её курить трубку и играть на флейте, и ночевали они у костра, бок о бок со случайными людьми — случайными, но не чужими, потому что среди детей дороги — чужих нет…
— Ясс! Да Яска же!
Медноволосая медленно обернулась.
На пороге застыла высокая девочка с тяжёлой светлой косой, перекинутой через плечо на вышитый лиф платья.
— О чём ты только думаешь, Яска? — спросила, улыбнувшись.
Яска спрыгнула с подоконника, взяла сестру за руку.
— А ты смотри… Смотри, Рони, какое небо: облако будто летящий дракон в жемчужной синеве, а внизу — море!
Рони рассмеялась.
— Вот уж и правда, что в твоей голове делается! Не зря Карни ворчит! Ты вообще можешь думать о чём-то кроме этих сказок?
Яска не ответила. Небо и вправду было хрустально-прозрачным, и облако — серебристая дымка, несущаяся вслед стремительному ветру — прямо на них. Рони поневоле поёжилась.
— Выдумки, — пробормотала она. — Всё это вечные бредни мимохожих оборванцев, что ты привечаешь. Яска, они задурили тебе голову, ты сама не замечаешь, как становишься всё более чужой, у тебя даже лицо меняется!.. Яска, ты меня не слушаешь?
Рыжая каннка опять сидела на окне, свесив ноги наружу.
— Сумасшедшая… Свалишься когда-нибудь.
Яска помотала головой.
— Я никогда отсюда не свалюсь. А если свалюсь — раскину руки — вот так! — и они станут крыльями. Я не упаду, Рони, я — полечу.
Старшая каннка пожала плечами и забралась с ногами на постель. Снова улыбнулась.
— Куда лететь-то собралась? Птица…
— А ты как думаешь? Ат-ласса ри-иаэ ан-эвэннэ айа ан-гил…
— Что? — Рони возмущённо фыркнула. — Что за чушь ты опять насочиняла?
Яска обернулась, встретившись с сестрой взглядом: серебристый ковыль вспыхнул светом звёзд, солнечные лучи отразились в водах далёкого озера…
— Яска, ты опять далеко. Выслушай меня, прошу тебя.
— Я слышу, Рони, ты вот только — нет. Я говорила о Кеории.
— О Кеории? — Рони поджала губы. — Ты ещё не выкинула эту чушь из головы?
— Нет. Гэлл говорил, там по сей день война. Понимаешь, Рони? Там по-прежнему всё, как и десять лет назад.
Рони отмахнулась досадливо.
— Ты мне ещё про Тонгора и Таильни расскажи, и про Тварей Ночи.
— Зачем ты так? — Яска вздохнула. — Зачем? Хранитель Востока сейчас Алри Астариэнн. Он и Хозяин Тинувир Ора вместе…
Рони рассмеялась — как всегда, когда речь заходила о чём-то подобном. Говорили они с сестрой часто: мечтательно-сумасшедшая Яска и спокойно-рассудительная Рони; Яска строила планы, старшая, привыкшая опекать младшую и заботиться о ней, объясняла, чем те негодны для настоящей жизни. По крайней мере, Рон можно было доверять, она умела хранить секреты, хоть и посмеивалась над чудачествами сестры сама.
Яска скользнула на кровать, обняла Рони за плечи, взяла за руку, привычно сравнивая её нежную, белую, унизанную перстнями кисть и свою узкую, исцарапанную ладошку, длинные худые пальцы.
— Рони, — спросила задумчиво, — а на кого бы ты хотела быть похожей?
— Похожей? — старшая сестра усмехнулась. — Яска, у тебя мысли скачут скорее твоего Гнедого… Или, — она вновь нахмурилась, — что-то тебе напели твои грязные зеленоглазые вруны?
— Как ты их всё-таки не любишь, Рони, а ведь не слышала ни разу, какие удивительные они умеют рассказывать истории, какие песни поют… Но, нет, я сейчас не из-за них спросила. И совсем не из-за кого-то, мне просто хотелось бы знать.
— Не помню, не думала, — Рони пожала плечами. — А ты?
Яска встала, прошлась из угла в угол комнаты, остановилась перед зеркалом, всматриваясь в своё отражение; вздёрнула острый подбородок и — резко перехватила лоб узенькой, причудливо переплетённой тесьмой — кеорийским ремегом.
— Анга —
… уронила жёстко.
***
… Жёлтые улицы Яшмета — золотые, тёплые — она бежала босиком, приятно было чувствовать под шагами каждый камешек мостовой. Она могла даже зажмуриться — слишком хорошо зная этот путь, чтобы ошибиться или оступиться, путь к пыльно-золотой дороге, петляющей между холмов Нэриаэаренны. Она летела навстречу ветру и вздрагивали разметавшиеся по спине тяжёлые пряди медных волос, замирала — лишь на миг, сразу за воротами города — глубоко вдыхая запах нагретой солнцем земли, резкий, пряный; жмурилась на солнце, как кошка, и — не открывая глаз — бросалась вперёд: босиком по острой грани реальности, вдогонку за собственными сумбурными мечтами; и Мир преломлялся в дымке детских фантазий. Здесь был её дом — в странной стране, которую не нанесёшь на карту, которой имя — счастье, свобода, жизнь — детство; и сердце билось в такт дыханию земли, глухому пульсу, отдававшемуся гулом во всём теле. Она пила жадными глотками бьющий в лицо ветер, чутко ловила звуки и запахи, слыша весь мир словно музыку, легко узнавая голос каждого цветка, каждого камушка, каждой травинки — казалось, что ещё чуть-чуть, и она ухватит наконец ту таинственную нить истинной сути, что скрывалась за лёгким шорохом серебристого ковыля, разгадает еле видимые знаки в полёте небесных птиц, в утренней росе, выпавшей не в срок, в узоре прожилок ивового листа или следов в дорожной пыли, взметнувшейся под ногами.
Для неё — всё имело особый смысл, она чувствовала это постоянно: как говорят с ней травы и цветы, как поют звёзды, как шепчет ветер… Яшмет был её сердцем, чтобы ни говорила она вслух. Ветер с Востока — крыльями души, мечтой — тем самым то ледяным, то обжигающим дыханием в спину, подталкивающим на немыслимые поступки, что уросы звали ветром безумств и дальних странствий…
Она блуждала за городскими стенами почти всё детство, вовсе не чувствуя, не зная, что такое — одиночество.
***
Ясс её звали.
Яска, Ясняна, Ясенька. «Бродящая», «Идущая»…
… осторожно ступала в шелковистое серебро ковыльных склонов, и каждый шаг был словом, сказанным так громко, что слышала вся Нэриэаренна, а эхо шло волной по худому, стремительному телу рыжей босой девчонки…
Веди меня, ветер! Тело моё — пышущая жаром земля; глаза мои — бескрайнее серебристо-зелёное море; руки — серые путы бесконечных дорог; мой голос — в шелесте трав, в шуме Моря, там, за гранью неведомого. Я — солнечные лучи, паутина чужих, ещё несовершённых судеб, падаю на лица, обжигая, ослепляя, оставляя свой след — маску, которую не снять. Я — твоя, торгх тебя побери! Я — иду — к тебе — к Солнцу — к Морю — к серой ленте слившихся в Одну дорог— с каждым шагом— обретая душу — растворяясь в ветре — в тебе… Я — ковыль-эммет, проросший сквозь пепел, сквозь золу, сквозь неверие.
Я — ковыль-эммет.
Воля моя — твёрже камня, жёлтого, гладкого, тёплого, как те стены, за которые можно спрятаться, чтобы никто никогда не нашёл, чтобы не быть, забывая, а потом вынырнуть, пламенем взвиваясь — в небо. Крылья мои — медным куполом над землями Нэриаэаренны, сохрани их Яла, даже когда…
Когда меня не будет.
***
Празднества Айанэ Эрэа всегда были долгим и сказочным действом на Севере Аэнны. Город тонул в волшебном вихре танцев и музыки, расцветая яркими огнями величественных костров и ритуальных факелов; отблески пламени плясали на жёлтых стенах, отражались в знакомых лицах, преображая всё вокруг.
Яска смеялась, летела навстречу чарующему голосу Рони и громкому пению отца; вокруг то возникали, то вдруг снова пропадали странные (хоть смутно и знакомые) фигуры в ярких нарядах и с сияющими взглядами; она видела даже Деда, с улыбкой наблюдавшего за всеобщим весельем сквозь дым неизменной своей трубки; встретила раскрасневшуюся Карни и Ийнэ с венком из полевых цветов в светлых кудряшках. Она кружилась рука об руку с Кареком, а потом её вдруг подхватывали могучие руки отца и они неслись в быстром танце, канн Эстэвэн спотыкался и хохотал, стараясь успеть за Яскиным быстрым полётом, и, отпуская её руку исчезал в суматохе. И — Яска твёрдо знала это с самого раннего детства — только один-единственный человек никогда не появлялся в городе в такие дни, никому не позволяя нарушать её уединения…
Перед Яской вдруг возникла Таили.
— Ты ведь будешь играть сегодня?
Яска счастливо рассмеялась: в такие дни даже рыжая безумица могла чувствовать себя просто одной из всех, такой же, как другие.
— Играть? Ну, конечно. Теперь же!
И вот уже всё стихло, и в руках — старинная арфа, по легенде когда-то подаренная Атали самим Хозяином Тинувир Ора; длинные пальцы привычно коснулись струн — будто тетивы; Яска не играла — плела паутину звуков: приглушённо-золотой звон мелодии, льдисто-чистый голос Рони, тонкая вязь детства знакомых слов песни — давно запрещённой имперскими айлатами по всей Аэнне и нашедшей последнее убежище в Стране Чёрной Каньи, здесь, в хранимом Яшмете…
Голос Восточного Моря — птицей в моих ладонях,
ветра Восточного горечь — вспомни!
Бьётся моё сердце в прутья грудной клетки,
крылья моей веры — ветер…
Жду — позабыв годы — голоса горечь.
Лети…
… у Рони был удивительный голос: звонко-серебристый, сильный — сердце замирало, а душа рвалась отчаянно — бабочкой к заветной свече…
пламя — в моём сердце,
пламя моей веры,
пламя — мои крылья,
пламя — в моих жилах,
держи,
если сможешь…
… ломкий, хрипловатый, совсем недетский голос рыжей каннки вспарывает наваждение — как стрела небесную синь, как — стремительный полёт — горящий, яростный, пугающий огонь — сминает песнь, делая — иной, не похожей — отчаянной…
пламя — мои руки,
пламя — моё небо,
кровь огня горячей…
горячей…
… медная фигурка — напротив серебристо-белой; огонь — против луча тонкого света; и — пение струн.
…Она была маленькой девочкой, худенькой, растрёпанной, а за окнами лил самый настоящий весенний ливень. Она перелезла через подоконник и ступила босыми ногами на мокрую черепицу. Это было гнетуще-тревожное и вместе с тем радостное чувства нарушения запрета — не чьего-то там, а внутреннего, своего собственного. Она шла как во сне, в жемчужно-серой пелене дождя, струи его оглушали, сбивали с ног, холодные, сильные, страшные. Она раскидывала руки, чтобы удержать равновесие, и чувствовала, как рассыпается по острым лопаткам мокрая коса. Она закрывала глаза, и ей казалось, что она идёт по тёмному перламутру, сковавшему небо…
Она была дождём и ветром…
… Она была взъерошенным оборванцем в мальчишеских штанах и рубахе; снова и снова рубила заросли крапивы деревянным мечом.
— Не так, — сказал ей незнакомый голос, и она разозлилась.
Но незнакомец вложил в её худые пальцы рукоять настоящего ножа и предложил метнуть во флюгер ближайшего дома… Она была солнцем, сверкающим на стали и — ветром в лицо…
… Она была кровью Яшмета, юной кровью древней Земли Холмов — ветром в жилах…
***
Старый травник не сводил с неё внимательного взгляда и хорошо видел, как менялась: то расплываясь в неверном свете факелов, то сверкая яростным огнём — её хрупкая фигурка, как взлетали языками пламени, медными крыльями тонкие руки.
Она росла. Урос был прав. Она переставала быть собой стремительно, и в этом крылась слишком большая угроза: кто знает от чего и во имя чего она проснется? И было понятно страстное желание Гэлла-бродяги увести её отсюда — всё равно куда, лишь бы подальше от питающей её древней мощи Нэриаэаренны. Мэору и самому нестерпимо хотелось теперь прервать её пение, забрать — в замок, в холмы, к Разноглазому в зубы — спрятать от посторонних, несведущих взглядов, потому что здесь было слишком много людей и огня. Старый кеор так и поступил бы, если бы мог, но стоял, молчал, смотрел, курил трубку, набитую не табаком, а собственным бессилием — потому что понимал, что если что-нибудь всё-таки случится, остановить её силой не сможет никто из присутствующих, разве что здесь был бы он… Мэор злился — он не любил быть щепкой в волнах, предпочитая управлять любым плаванием собственноручно. Если тому, чего они с Каньей ждали и опасались, всё же суждено случиться, кто помешает — сегодня.
Но Яска вдруг оставила арфу, поблекла, потускнела и скрылась в толпе. Кеор, не раздумывая, бросился за ней, страшась любой случайности, и догнал её почти у самого своего дома. Она порывисто обернулась, обхватила руками его шею, уткнулась горячим лицом в плечо. Она плакала.
— Ну что у тебя опять стряслось? — проворчал старик.
— Я не знаю, — голос её был хриплым, словно надтреснутым. — Только я больше не могу так. Мне нужен Арамано, сегодня, сейчас!
Кеор гладил её по спутанным волосам. Разве он мог что-то ей ответить? Девочке с огненной кровью…
***
… радость и боль, счастье и страх, жизнь и смерть — неразделимы: бежать, больно сбивая босые пятки о неровные камни мостовой, раскинув тонкие беспомощные руки, точно крылья впервые взлетевшего птенца, когда сердце рвалось из груди, а дыхания не хватало даже, чтобы вымолвить заветное имя. Падало небо, давило на плечи бесформенной глыбой, разбиваясь о слабые крылья на бесчисленное множество пёстрых осколков, оставляя незыблемым лишь яростное пламя, сжигавшее её изнутри — там, за этим бешеным бегом, отчаянным, безумным светом сияло её Солнце, и она рвалась к нему, твёрдо зная, что так — не бывает, это наваждение, бред, тяжкий зимний сон, после которого обязательно просыпаешься в слезах и с каменной глыбой на сердце. Она бежала сквозь опротивевшую мглу будней и боялась — не успеть, боялась, что если она задержится всего лишь на мгновение, то — его уже там больше не будет. Никогда.
Она так и не сумела объяснить себе, что же это произошло тогда, когда её маленькая, детская, исцарапанная ладошка — впервые — коснулась его тонких пальцев; только вся её жизнь с того мига превратилась в неистовый бег ему навстречу. Бег, бег, полёт — в тёмные лабиринты земной памяти, в страшные сказки, в туманные дали… Она была падающей звездой, стремительно вонзившейся в дорожную пыль. Она говорила — с ним, говорила много, как никогда прежде, даже с Рони, и путанные её рассказы — детские страхи и самые сокровенные мечты — вплетались в затейливый узор того понимания бытия, того видения мира, который вдруг раскрылся перед ней, как некая таинственная дверь, при первых звуках его голоса. Это давало такую радость полёта, такой восторг: ты тоже? ты знаешь? ты понимаешь? слов не нужно? — что земная твердь уходила из-под ног и привычка чувствовать себя везде чужой пряталась во всхлипах ветра, и не нужно было больше бояться, балансируя, как канатоходец на узенькой проволоке, которая другим казалась широкой дорогой, потому что стоило покачнуться, оступиться — подхватывала та самая рука, уже однажды протянутая над бездной неверия. Яска совсем разучилась ступать мелкими шажками над неведомой пропастью — она бежала, летела, рвалась, твёрдо зная, что даже если упадёт, то непременно поднимется, должна будет подняться на ноги и — улыбнуться, потому что — он же ждёт её.
Он ждёт, ждал и будет ждать её всегда, чтобы она пришла сквозь века, сквозь рушащиеся миры, потому что если так — ещё не было, то непременно должно быть, потому что в имени её — свет раннего утра, жар восходящего солнца, а во взгляде его — древняя сила неоскверненной ещё земли, юной и торжественной, как всё, рождённое в начале времён…
И она — бежала, летела птицей по узким улочкам Яшмета, не смея ни разу споткнуться, смертельно боясь, что хрупкая, ею же самой сочинённая сказка может не выдержать и распадётся на части, развеется в пыль; бежала, бежала, летела, как перегороженный поток, разбив плотину, устремляется к морю, как ветер мчится, сминая ковыль в холмах, бежала, никого не видя и не слыша, чувствуя, как сердце готово выскочить из горла; а мира вокруг больше не было, он обернулся глупой выдумкой, и единственное, что осталось — бег, ветер, бьющий в лицо, запах трав и последнее усилие, после которого она всё же спотыкалась и падала — в протянутые к ней руки, слышала всё тот же голос — глубокий, звучный, мелодичный, тот, за которым готова была следовать без разговоров, куда угодно, хоть — на край вселенной…
***
Осень пришла ранняя и холодная, дожди шли почти каждый день, Дед сердился, заставляя Яску выходить в самый жестокий ливень, стрелять против ветра, а потом часами искать стрелы в мокрой траве, ползая в грязи или карабкаться за ними на крышу, чтобы вырвать из скрипучего флюгера. Яска смотрела исподлобья колючим яростным взглядом, злилась, уходила в холмы до глубокой ночи. Старик сыпал проклятиями, грозился, что не пустит её больше на порог, но, стоило лишь мелькнуть за окошком рыжим кудрям, тотчас же мчался к двери.
Она приходила хмурая, садилась молча, пила обжигающий отвар, ежеминутно оглядываясь с нескрываемой надеждой.
— Яска, может быть, ты скажешь наконец, что с тобой происходит? — кеор присел на корточки рядом со съёжившейся фигуркой, коснулся судорожно стиснутого кулачка.
— Я не знаю, — сверкнула глазищами, — не знаю, не знаю, не знаю!
Она вскочила, уронив полупустую кружку.
— Я не знаю! — топнула ногой для большей убедительности, заметалась по комнате, размахивая длинными руками — резко стремительно — пальцы мелькали в воздухе диковинными когтями, браслеты привычно звенели, а она всё ускоряла шаги, так что скоро стало просто невозможно уследить, и ничего не видела перед собой, обводя безумным взглядом стены, поднимая вихрь медных искр, каждый раз встряхивая лохматой гривой…
Меор покачал головой. Может, тот урос был прав? Может, всё происходит чуть быстрее, чем они, умники-предсказатели, рассчитывали? Может, дракон уже вырос и вот-вот проклюнется сквозь хрупкую скорлупку человеческого тела? Скоро, очень скоро? И никто не сумеет удержать его? Никто?
Она вдруг остановилась, хищно потянула ноздрями воздух.
Дверь скрипнула.
— Арамано! — словно разлетаясь на тысячи осколков.
Он вошёл, улыбаясь, светлый радостью встречи, кивнул хозяину, подхватил в объятия девочку, привычно зарываясь лицом в густую копну волос.
— Райдо, кеор, — сказал, отпуская невозможно счастливую Яску на пол. — Что нового в этой части мироздания?
— Райдо, рон Эанэ, — старик озадаченно покачал головой: не то разочарованно, не то облегчённо.
Можете быть спокойной, моя Каньа. Ни Яшмету, ни Миру ничего не угрожает. До поры.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.