Пляж. Рассвет. Счастье. КонецПляж был пустынен и тих. Начинался прилив, волны с шелестом накатывали на песок, норовя лизнуть кроссовки. В полном безветрии Лейка и Яник шли вдоль кромки прибоя.
Шли — громко сказано. Яник, уставая ковылять на коротеньких ножках, через каждый десяток шагов присаживался на корточки и принимался ковыряться в песке. Там, в песке, было много важного для полуторагодовалого человека: случайные гальки, пустые раковины, зеленые стеклышки, обкатанные прибоем до абсолютной гладкости.
За ольшаником в поселке прокричал петух.
Лейка улыбалась. Утренняя свежесть взбодрила ее лучше всякого кофе. Как тут привольно! — серебристый простор до самого горизонта, а над ним — звонкое абрикосовое небо в башнях зеленоватых облаков. Справа, на мысе, белая вышка спасательной станции. И ее дитя, играющее с песком.
Старшие бегали на океанское взморье каждый день, но Лейка раньше не любила сюда ходить. Тишина обманчива, обманчива мирная гладь. Порой, в ясные дни, ей казалось, что она различает, как вдали, за призрачными холмами безымянных островов, трепещет, натягиваемое ураганами, полотно Завесы.
Однако сегодня Лейке не хотелось думать о невесомости той ткани, что отделяла знакомый и уютный мир от ада, который бушевал за его пределами. В океане мчат и пенятся в реве нескончаемых бурь невообразимо гигантские валы, а в Альдене стреляют на улицах что и вообще, кажется, Камбрия скоро станет отдельной страной. Оставайтесь пока на острове, велел Берн, пусть у нас сначала все устаканится, и брат говорит то же самое. И оба молчат о том, чего боишься ежесекундно: вдруг начнется война?
Лейка улыбалась. Ловите мгновения счастья, вспомнились слова из какого-то фильма. Сейчас она была счастлива. Да, счастлива!
Рассвет разгорался, в шелесте прибоя окрашивал золотом волны. Их следы на песке затягивало водой.
— Яник, — позвала Лейка, — малыш, давай к дому.
Они поднимались по тропинке к проселку, когда земля дрогнула. Затем почти сразу их накрыла тень, густая и непроницаемая, как от грозовой тучи.
Лейка успела обернуться и увидела взбаламученный вал в полнеба. Время застыло; бесконечные секунды темная масса воды стояла вертикально, нависая над островом колеблющейся миллионнотонной стеной. Откуда-то нарастал гул, он давил на уши, приближаясь к пределу — дальше лопнут барабанные перепонки. Но раньше не выдержала Завеса: вслед за сорванным покровом оптической иллюзии и ее ткань разошлась с треском, будто ветхая парусина, которую ножом распарывают вдоль шва.
И время кончилось.
ТанецЛаэрни все еще спорил с Акселем. Росса подошла к нему, прикоснулась к плечу.
— Извините, — на этот раз в сторону Акселя. — Тибо… хочешь потанцевать?
Лаэрни дернулся, будто ее ладонь заканчивалась электродом. Отчего-то ей показалось, что он сейчас вскочит, опрокинув стул, но Лаэрни поднимается медленно, даже слишком. Вихор на его макушке торчит строго вертикально.
— К-конечно, Росса, — говорит он, как никогда походя в эту секунду на смущенного подростка. — Конечно.
Музыка подхватывает их, как отлив — пенопластовые кораблики, забытые мальчишками на берегу. Аксель смотрит им вслед с насмешкой, но Росса не замечает его взгляда.
Музыка бьет набатом, грохочет океанской волной, жалобно плачет. Ее руки — на плечах Лаэрни, жарче, жарче, быстрее! Сердце гулко бухает под рубашкой, трепещут на сквозняке свечные огоньки, фейерверком расцветает в космосе видение нового мира. Росса смеется.
В окна, сквозь легкие занавески, заглядывает глухая осенняя ночь. Самый темный час перед рассветом, почти осязаемая чернильная тьма.
Росса не смотрит в окна.
Яблоки. Детство. МамаБум-бум. Шлеп.
С веток падали яблоки.
Сыпались в траву с мягким шорохом, одно за другим, — бело-золотые, с тонкой полупрозрачной кожицей. И яблочный аромат разливался по саду, густой и пьянящий, его хотелось пить, пить, как самый лучший сидр, как медовый взвар, настоянный на плодах и травах.
Тропинка петляла среди деревьев. Он бежал по ней, иногда спотыкаясь и падая на теплую утоптанную землю, и порой и сам останавливался, пытаясь поймать пестрых бабочек, стайками кружащихся над соцветиями тысячелистника. А то запрокидывал голову и смотрел в небо, в бескрайнюю, бездонную синь, пронизанную солнечными лучами.
Он один играл среди яблонь и вишен. Его старшие братья и сестры с утра ушли помогать Отцу: убирать урожай, сажать новые деревья. Зерно станет хлебом, а саженцы пойдут в рост и вытянутся к облакам. И земля перестанет быть пустынной, зазеленеет, забурлит многоголосым птичьим посвистом, и под сенью юных лесов найдут пристанище зайцы, и тигры, и единороги.
Неслух-ветерок прокрался в ласковую тишину сада, зашелестел листочками, встрепал волосы на макушке. Донес родной голос:
— Юми! Юми!
И он, Юнатан Гарет Эйнтарме, маленький мальчик в футболке с облезлым принтованным рисунком на груди и застиранных, не по росту, шортах, задыхаясь от счастья и быстрого бега, кинулся к Той, которая его окликала.
Статная, на сносях, Она сидит на низкой скамеечке возле рыжей пятнистой коровы. Ловкие пальцы нажимают на вымя, сдавливают сосок, и в подставленное ведро с журчанием бьет упругая струйка молока. Вот Мать подняла голову, улыбнулась ему, зачерпнула ковшом из ведра:
— Пей, малыш. Пей до дна. И расти большим.
Он осторожно принял ковш обеими руками, резной деревянный ковш в виде крылатой ладьи. От теплого парного запаха на мгновение кружится голова. Он делает глоток, и еще один, и еще, и с каждым глотком он растет, как саженец, вытягивается к небу, к синему небу Острова яблок.
Высоко в зените солнце над Ильмарином.
У окнаЕму вдруг остро захотелось пнуть табуретку, разбить что-нибудь, да хоть тарелки, белым фаянсовым строем составленные в сушилке, но он только забрался на подоконник и обхватил колени руками.
Сквозь открытую форточку тянуло сыростью. В темном оконном стекле Солло видел свое отражение, сквозь него угадывалась веранда, филенчатые столбики подпорок, увитые ползучими стеблями дикого огурца. В августовской ночи шумно вздыхали деревья.
<...>
С краю стола валялась полупустая пачка «Этны». Он со вчерашнего дня обходился без сигарет, и не думал о них даже, а сейчас прямо-таки засосало под ложечкой. И пожрать бы еще чего-нибудь, хоть яичницу поджарить. Но сначала — отравиться никотином.
Солло закурил. Его нечеткий застекольный двойник закурил тоже, огонек сигареты мерцал раскаленным углем, будто чей-то маленький злой глаз. Этот глаз подмаргивал кому-то, бредущему во тьме под колючими звездами. Кому-то, кто уверенно распахнул калитку и постоял немного, вглядываясь в окна, а потом, шаркая ногами, зашагал к дому. Хозяйка. И что ей не спится?
Граница буриНастил сразу заплясал под ногами. Пальцы впились в трос, чертова рабица, никак не удается прочно опереться, шаг, еще шаг, еще… Медленно-медленно, спиной к провалу, только не смотреть вниз, только не смотреть, только не смо…
Ветер рвет куртку, полощет волосы на голове, ревет в ушах. Наотмашь толкает в грудь.
Далеко внизу, вспениваясь гривастыми волнами, бушует бездна.
Тяжело дыша, Солло вывалился на уцелевший настил. Он весь взмок, сердце колотилось где-то в горле и ноги стали как ватные, он чуть не ополз по сетке. Опомнясь, крепче перехватился руками, отступил на несколько шагов от края. Подождал, пока Мелек тоже одолеет провал, и тогда, не оглядываясь, двинулся дальше.
Они шли и шли, а мост под ними колыхался, а они шли, и мост раскачивался, и Солло казалось, что они залипли в каком-то дурном безвременье, и этой дороге никогда не будет конца, разве только небо поменяется местами с океаном, и облака будут мчаться внизу, под мостом, где сейчас вскипают валы.
Холодно было — жуть. И что-то склизкое и упругое ворочалось в животе, будто целый клубок сплетенных червей, они вспучивали плоские блестящие ленты своих тел, вытягивали сплющенные головки, стремились вверх, к пищеводу. Еще немного, и он выблюет их прямо на ржавые полотнища настила.
Отчего-то вспомнилась задачка, про мост и роту полицейских, будто те маршировали строем, ритмично чеканя шаг, и мост под ними обрушился, не выдержав этого ритма. Резонанс, вспомнил Солло, все дело в резонансе.
Интересно, а как идем мы?
Рабица с одной стороны обвалилась, с другой, — полуоторванная, билась на ветру верхним краем — неровно и быстро, точно птица машет раненым крылом. Они достигли середины пролета.
Только тут Солло обернулся к Мелеку.
Мелек, бледный даже сквозь загар, смотрел с напряженной, неестественной, кривой улыбкой, приклеенной к его роже полоской серого пластыря. Ветер лохматил ему волосы, швырял вихры прямо на глаза. Под ветхой тканью футболки вздымалась и опадала грудная клетка.
А ведь он без куртки даже. Совсем, должно быть, продрог.
Солло отвернулся, и тут его нога соскользнула и куда-то поехала, он не удержал равновесия, грохнулся на колени. Сердце снова затрепыхалось как бешеное. Он выругался и начал вставать, и в этот момент нечеткая тень метнулась мимо. Мелек.
Взял и обогнул Солло — миг, и вырвался вперед. Да, просто взял и обогнул. По стороне, не защищенной сеткой.
— Двигаем?
Солло подумал, что они оба идиоты. Устроили дурацкое соревнование, гонку за право быть первым, когда мост вот-вот не выдержит и рухнет. Кто первым пойдет ко дну?
А ведь как-то раньше ходили здесь люди — те, что жили в заброшенном поселке. Они, должно быть, работали на том острове, где станция и нефтяные платформы, и каждый день, утром и вечером, пешком пересекали пролив. Тогда проще было, конечно, прочный настил без дыр и заколдобин, и рабица тоже — прочная, новенькая, одно загляденье. Но все-таки оставалась высота, и мост так же раскачивало ветром… хотя ветер в те годы, разумеется, дул не так сильно. Это теперь, когда Завеса придвинулась ближе к берегу, здесь постоянно штормит, и наверху шквал следует за шквалом — атмосферная аномалия, он сам читал в учебнике.
Сколько еще идти?
Мелек неожиданно ускорился, так и припустил — поди, догони. Солло едва поспевал за ним, вот ненормальный, стыдится, наверное, что медлил тогда, в начале. И я не лучше.
Горстка скал впереди росла и ширилась, и башня пилона — близнец башни, оставшейся на той стороне, — прежде маленькая, как спичка, тоже вымахала ржавой громадиной. Еще несколько метров, и внизу, в реве и пене вечного шторма, замелькают прибрежные камни.
Тень накрыла их внезапно. Только что сквозь облачную вату лился серый пасмурный свет, и вдруг потемнело, не как от облака, а так словно они выбрели к огромной стене, плотно загородившей солнце.
Мелек остановился, и Солло, выглядывая из-за его плеча, вдруг увидел ее, эту стену.
Она вздымалась ввысь на несколько десятков метров, огромная лиловато-свинцовая масса воды, цунами, нависшее над побережьем. Ее верхний край постоянно колебался, то низко оседая, то снова взлетая к темному небу, и Солло понял, что это ураганные валы несутся один за другим, озаряемые сполохами молний, и упираются в невидимую преграду, и усмиряют свой порыв, не в силах обрушиться на материк.
Солло поежился — не от холода, а от какого-то нового, странного и щемящего чувства. Он ничего не значил перед этой стихией, все они, все люди на земле, не значили перед ней ничего, она смела бы их в миг, и деревья, и города, — так ливень сметает поселение незадачливых муравьев. И однако чужая враждебная мощь не могла прорваться сквозь тонкую ткань Завесы, сквозь прозрачную кисею, сотканную из невидимых магических нитей. Сквозь границу, поставленную человеком.
Мелек посторонился, и Солло стал с ним вплотную. Ветер, ослабленный Завесой, но еще сильный, продолжал раскачивать мост, но теперь это не имело значения.
А потом все кончилось. Только что они стояли перед сплошной громадой взбаламученной воды, и вот нет ее, этой стены, есть только ширма, иллюзорная обманка, а на ней — неспокойный океан до самой кромки неба. Штормит, но не слишком, и волны в пенных гривах не стремятся захлестнуть весь мир. И солнце блеснуло сквозь облака.
— Круто, — восхищенно сказал Мелек и рассмеялся. — Зашибись!
Солло тоже улыбнулся.
— А мало кто еще так близко подходил к Завесе. Мы первые.
2. если меня этого лишить — я несчастна. и никто не может это заменить
и постепенно я стала получать все больше одобрения. сначала было осуждение, стеб даже. взрослому не пристало заниматься детскими хобби. и со стороны родителей, и со стороны мужа. но я их переупрямила, потому что для меня это очень и очень важно. это не просто хобби. это часть меня. которая делает меня — мной.
и я столкнулась со второй проблемой.
даже если внешне мне вроде бы позволяют иногда заниматься «своими делами», то внутренне остался барьер — какое-то чувство вины, вбитое ими в голову, что нужно сначала наготовить, убрать и сделать еще кучу всяких дел, прежде чем иметь моральное право заниматься писаниной.
и тогда я решила замутить клуб, чтобы получить эту самую внешнюю мотивацию — что я имею право писать. что это действительно нужно.
конечно, во всем нужен баланс. и внутренне чувство вины до сих пор иногда бывает.
но я стараюсь над этим работать. и постепенно внушаю всем вокруг, как оно важно.
потому что оно действительно важно.
это я так, поделиться. что не у тебя одной такая беда. удачи! )
а так, час-полтора и то не каждый день — я сейчас ровно в той же ситуации. потому что работа, домашние дела + социализация с родственниками, семьей и друзьями )))
вот полностью соглашусь, что когда реализма избыток — в него просто не веришь, он… будто перестает быть реализмом мне даже за героев Мартина где-то с середины уже перестало быть обидно и больно, просто отмечала в голове сюжетные повороты, как факты — и все, никакого сочувствия уже не было. а жаль.
Перечитала еще раз рецензию. И сижу счастливая. Да, пожалуй, мне и хотелось, чтобы оно было такое густое и вязкое. И пусть, что это не всем по душе, главное — оно по душе мне. И все, кто может этим проникнуться — в чем-то да резонансные мне люди. Более прозрачное и легкое — оно было бы не мое. И, конечно, мне немного жаль, что порой читателям приходится «задыхаться» (я все-таки обязательно учту на будущее, даже для второй части, что все-таки стоит немного разбавлять, но все-таки не до конца))
Еще хочется сказать о вере. Потому что, наверное, это был самый трудный для меня вопрос. И ты была тем читателем, отзывы которого я всегда открывала с трепетом. Конечно, в героях я писала себя — просто усилив стократ личные переживания. И о вере в том числе. У меня у самой не сложилось с внешней атрибутикой веры: три случайно утопленных в детстве крестика, постсоветское пространство, не слишком набожное и способствующее, и религией связывается чаще чувство вины и страха, чем именно вера так, как я ее понимаю. И в этом романе вместе с героями — я искала и писала свою веру, такую какой я чувствую ее сама. Мне было сложно и страшно нагородить чего-то в вопросах, которые по сути не понимаю, но почему-то пытаюсь о них писать. Я даже, кажется, говорила об этом, сама себе удивляясь: зачем я пишу о том, о чем не знаю? И вот эти твои слова… они стоят для меня очень дорого. Они стоят ощущения, что я нашла что-то — что искала. Правильно нашла.
Рани очень похожа на Белянку.
И вот это мне тоже очень важно. Именно при последнем переписывании этого романа, Рани для меня самой вдруг раскрылась с новой стороны. Страшно признаться, что я полюбила ее даже больше Белянки, наверное. И та идея, что они похожи, что Рани — несбывшаяся Белянка, ее непрожитая сломанная жизнь. Это единство и противопоставление — я сама это вдруг увидела в почти уже написанном тексте и попыталась подчеркнуть. И я очень рада, что это получилось.
и подставляют вторую щеку. Только по прочтении всего романа, понимаешь, эта их стратегия вообще-то оправдывается, и близкие люди все же со временем понимают.
А вот это, кажется, как раз то, что не понравилось в романе Эру. Он говорил, что здесь слабые обязаны платить только за то, что они слабые, причем заранее. Любопытно наблюдать такие разные мнения на одно и тоже )
Но автор хочет продолжать.
Это радует.
И страшит одновременно.
Надеюсь, у меня получится провести их так, чтобы в это верилось, чтобы это не было слишком жестоко. И чтобы к свету. Ведь на самом деле ты права, все самое страшное они пережили — они пережили по сути завязку: то, что сделало их такими и что поможет им совершить все то, что они должны.
Спасибо за такой глубокий и проникновенный отзыв. Это было невероятно )
Фиал бы самой кто помог не испугаться и довести до конца вторую сессию.
у меня тоже немного… планы на жизнь поменялись. и я вот думаю, что если будем играть вторую сессию, то мне с весны потребуется полноценная замена на какое-то время. если найдется смелый и ответственный, то да. а иначе не хочется всех в конце кинуть и подвести )))
Шли — громко сказано. Яник, уставая ковылять на коротеньких ножках, через каждый десяток шагов присаживался на корточки и принимался ковыряться в песке. Там, в песке, было много важного для полуторагодовалого человека: случайные гальки, пустые раковины, зеленые стеклышки, обкатанные прибоем до абсолютной гладкости.
За ольшаником в поселке прокричал петух.
Лейка улыбалась. Утренняя свежесть взбодрила ее лучше всякого кофе. Как тут привольно! — серебристый простор до самого горизонта, а над ним — звонкое абрикосовое небо в башнях зеленоватых облаков. Справа, на мысе, белая вышка спасательной станции. И ее дитя, играющее с песком.
Старшие бегали на океанское взморье каждый день, но Лейка раньше не любила сюда ходить. Тишина обманчива, обманчива мирная гладь. Порой, в ясные дни, ей казалось, что она различает, как вдали, за призрачными холмами безымянных островов, трепещет, натягиваемое ураганами, полотно Завесы.
Однако сегодня Лейке не хотелось думать о невесомости той ткани, что отделяла знакомый и уютный мир от ада, который бушевал за его пределами. В океане мчат и пенятся в реве нескончаемых бурь невообразимо гигантские валы, а в Альдене стреляют на улицах что и вообще, кажется, Камбрия скоро станет отдельной страной. Оставайтесь пока на острове, велел Берн, пусть у нас сначала все устаканится, и брат говорит то же самое. И оба молчат о том, чего боишься ежесекундно: вдруг начнется война?
Лейка улыбалась. Ловите мгновения счастья, вспомнились слова из какого-то фильма. Сейчас она была счастлива. Да, счастлива!
Рассвет разгорался, в шелесте прибоя окрашивал золотом волны. Их следы на песке затягивало водой.
— Яник, — позвала Лейка, — малыш, давай к дому.
Они поднимались по тропинке к проселку, когда земля дрогнула. Затем почти сразу их накрыла тень, густая и непроницаемая, как от грозовой тучи.
Лейка успела обернуться и увидела взбаламученный вал в полнеба. Время застыло; бесконечные секунды темная масса воды стояла вертикально, нависая над островом колеблющейся миллионнотонной стеной. Откуда-то нарастал гул, он давил на уши, приближаясь к пределу — дальше лопнут барабанные перепонки. Но раньше не выдержала Завеса: вслед за сорванным покровом оптической иллюзии и ее ткань разошлась с треском, будто ветхая парусина, которую ножом распарывают вдоль шва.
И время кончилось.
— Извините, — на этот раз в сторону Акселя. — Тибо… хочешь потанцевать?
Лаэрни дернулся, будто ее ладонь заканчивалась электродом. Отчего-то ей показалось, что он сейчас вскочит, опрокинув стул, но Лаэрни поднимается медленно, даже слишком. Вихор на его макушке торчит строго вертикально.
— К-конечно, Росса, — говорит он, как никогда походя в эту секунду на смущенного подростка. — Конечно.
Музыка подхватывает их, как отлив — пенопластовые кораблики, забытые мальчишками на берегу. Аксель смотрит им вслед с насмешкой, но Росса не замечает его взгляда.
Музыка бьет набатом, грохочет океанской волной, жалобно плачет. Ее руки — на плечах Лаэрни, жарче, жарче, быстрее! Сердце гулко бухает под рубашкой, трепещут на сквозняке свечные огоньки, фейерверком расцветает в космосе видение нового мира. Росса смеется.
В окна, сквозь легкие занавески, заглядывает глухая осенняя ночь. Самый темный час перед рассветом, почти осязаемая чернильная тьма.
Росса не смотрит в окна.
С веток падали яблоки.
Сыпались в траву с мягким шорохом, одно за другим, — бело-золотые, с тонкой полупрозрачной кожицей. И яблочный аромат разливался по саду, густой и пьянящий, его хотелось пить, пить, как самый лучший сидр, как медовый взвар, настоянный на плодах и травах.
Тропинка петляла среди деревьев. Он бежал по ней, иногда спотыкаясь и падая на теплую утоптанную землю, и порой и сам останавливался, пытаясь поймать пестрых бабочек, стайками кружащихся над соцветиями тысячелистника. А то запрокидывал голову и смотрел в небо, в бескрайнюю, бездонную синь, пронизанную солнечными лучами.
Он один играл среди яблонь и вишен. Его старшие братья и сестры с утра ушли помогать Отцу: убирать урожай, сажать новые деревья. Зерно станет хлебом, а саженцы пойдут в рост и вытянутся к облакам. И земля перестанет быть пустынной, зазеленеет, забурлит многоголосым птичьим посвистом, и под сенью юных лесов найдут пристанище зайцы, и тигры, и единороги.
Неслух-ветерок прокрался в ласковую тишину сада, зашелестел листочками, встрепал волосы на макушке. Донес родной голос:
— Юми! Юми!
И он, Юнатан Гарет Эйнтарме, маленький мальчик в футболке с облезлым принтованным рисунком на груди и застиранных, не по росту, шортах, задыхаясь от счастья и быстрого бега, кинулся к Той, которая его окликала.
Статная, на сносях, Она сидит на низкой скамеечке возле рыжей пятнистой коровы. Ловкие пальцы нажимают на вымя, сдавливают сосок, и в подставленное ведро с журчанием бьет упругая струйка молока. Вот Мать подняла голову, улыбнулась ему, зачерпнула ковшом из ведра:
— Пей, малыш. Пей до дна. И расти большим.
Он осторожно принял ковш обеими руками, резной деревянный ковш в виде крылатой ладьи. От теплого парного запаха на мгновение кружится голова. Он делает глоток, и еще один, и еще, и с каждым глотком он растет, как саженец, вытягивается к небу, к синему небу Острова яблок.
Высоко в зените солнце над Ильмарином.
Сквозь открытую форточку тянуло сыростью. В темном оконном стекле Солло видел свое отражение, сквозь него угадывалась веранда, филенчатые столбики подпорок, увитые ползучими стеблями дикого огурца. В августовской ночи шумно вздыхали деревья.
<...>
С краю стола валялась полупустая пачка «Этны». Он со вчерашнего дня обходился без сигарет, и не думал о них даже, а сейчас прямо-таки засосало под ложечкой. И пожрать бы еще чего-нибудь, хоть яичницу поджарить. Но сначала — отравиться никотином.
Солло закурил. Его нечеткий застекольный двойник закурил тоже, огонек сигареты мерцал раскаленным углем, будто чей-то маленький злой глаз. Этот глаз подмаргивал кому-то, бредущему во тьме под колючими звездами. Кому-то, кто уверенно распахнул калитку и постоял немного, вглядываясь в окна, а потом, шаркая ногами, зашагал к дому. Хозяйка. И что ей не спится?
Ветер рвет куртку, полощет волосы на голове, ревет в ушах. Наотмашь толкает в грудь.
Далеко внизу, вспениваясь гривастыми волнами, бушует бездна.
Тяжело дыша, Солло вывалился на уцелевший настил. Он весь взмок, сердце колотилось где-то в горле и ноги стали как ватные, он чуть не ополз по сетке. Опомнясь, крепче перехватился руками, отступил на несколько шагов от края. Подождал, пока Мелек тоже одолеет провал, и тогда, не оглядываясь, двинулся дальше.
Они шли и шли, а мост под ними колыхался, а они шли, и мост раскачивался, и Солло казалось, что они залипли в каком-то дурном безвременье, и этой дороге никогда не будет конца, разве только небо поменяется местами с океаном, и облака будут мчаться внизу, под мостом, где сейчас вскипают валы.
Холодно было — жуть. И что-то склизкое и упругое ворочалось в животе, будто целый клубок сплетенных червей, они вспучивали плоские блестящие ленты своих тел, вытягивали сплющенные головки, стремились вверх, к пищеводу. Еще немного, и он выблюет их прямо на ржавые полотнища настила.
Отчего-то вспомнилась задачка, про мост и роту полицейских, будто те маршировали строем, ритмично чеканя шаг, и мост под ними обрушился, не выдержав этого ритма. Резонанс, вспомнил Солло, все дело в резонансе.
Интересно, а как идем мы?
Рабица с одной стороны обвалилась, с другой, — полуоторванная, билась на ветру верхним краем — неровно и быстро, точно птица машет раненым крылом. Они достигли середины пролета.
Только тут Солло обернулся к Мелеку.
Мелек, бледный даже сквозь загар, смотрел с напряженной, неестественной, кривой улыбкой, приклеенной к его роже полоской серого пластыря. Ветер лохматил ему волосы, швырял вихры прямо на глаза. Под ветхой тканью футболки вздымалась и опадала грудная клетка.
А ведь он без куртки даже. Совсем, должно быть, продрог.
Солло отвернулся, и тут его нога соскользнула и куда-то поехала, он не удержал равновесия, грохнулся на колени. Сердце снова затрепыхалось как бешеное. Он выругался и начал вставать, и в этот момент нечеткая тень метнулась мимо. Мелек.
Взял и обогнул Солло — миг, и вырвался вперед. Да, просто взял и обогнул. По стороне, не защищенной сеткой.
— Двигаем?
Солло подумал, что они оба идиоты. Устроили дурацкое соревнование, гонку за право быть первым, когда мост вот-вот не выдержит и рухнет. Кто первым пойдет ко дну?
А ведь как-то раньше ходили здесь люди — те, что жили в заброшенном поселке. Они, должно быть, работали на том острове, где станция и нефтяные платформы, и каждый день, утром и вечером, пешком пересекали пролив. Тогда проще было, конечно, прочный настил без дыр и заколдобин, и рабица тоже — прочная, новенькая, одно загляденье. Но все-таки оставалась высота, и мост так же раскачивало ветром… хотя ветер в те годы, разумеется, дул не так сильно. Это теперь, когда Завеса придвинулась ближе к берегу, здесь постоянно штормит, и наверху шквал следует за шквалом — атмосферная аномалия, он сам читал в учебнике.
Сколько еще идти?
Мелек неожиданно ускорился, так и припустил — поди, догони. Солло едва поспевал за ним, вот ненормальный, стыдится, наверное, что медлил тогда, в начале. И я не лучше.
Горстка скал впереди росла и ширилась, и башня пилона — близнец башни, оставшейся на той стороне, — прежде маленькая, как спичка, тоже вымахала ржавой громадиной. Еще несколько метров, и внизу, в реве и пене вечного шторма, замелькают прибрежные камни.
Тень накрыла их внезапно. Только что сквозь облачную вату лился серый пасмурный свет, и вдруг потемнело, не как от облака, а так словно они выбрели к огромной стене, плотно загородившей солнце.
Мелек остановился, и Солло, выглядывая из-за его плеча, вдруг увидел ее, эту стену.
Она вздымалась ввысь на несколько десятков метров, огромная лиловато-свинцовая масса воды, цунами, нависшее над побережьем. Ее верхний край постоянно колебался, то низко оседая, то снова взлетая к темному небу, и Солло понял, что это ураганные валы несутся один за другим, озаряемые сполохами молний, и упираются в невидимую преграду, и усмиряют свой порыв, не в силах обрушиться на материк.
Солло поежился — не от холода, а от какого-то нового, странного и щемящего чувства. Он ничего не значил перед этой стихией, все они, все люди на земле, не значили перед ней ничего, она смела бы их в миг, и деревья, и города, — так ливень сметает поселение незадачливых муравьев. И однако чужая враждебная мощь не могла прорваться сквозь тонкую ткань Завесы, сквозь прозрачную кисею, сотканную из невидимых магических нитей. Сквозь границу, поставленную человеком.
Мелек посторонился, и Солло стал с ним вплотную. Ветер, ослабленный Завесой, но еще сильный, продолжал раскачивать мост, но теперь это не имело значения.
А потом все кончилось. Только что они стояли перед сплошной громадой взбаламученной воды, и вот нет ее, этой стены, есть только ширма, иллюзорная обманка, а на ней — неспокойный океан до самой кромки неба. Штормит, но не слишком, и волны в пенных гривах не стремятся захлестнуть весь мир. И солнце блеснуло сквозь облака.
— Круто, — восхищенно сказал Мелек и рассмеялся. — Зашибись!
Солло тоже улыбнулся.
— А мало кто еще так близко подходил к Завесе. Мы первые.
Это радует.
И страшит одновременно.