Часть 3 / Путешествие Американиста. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 
Часть 3

Картер вначале думал сократить ядерные арсеналы, по при его власти дела пошли по-другому. Подготовленный при нем первый доклад о состоянии американских стратегических сил исходил из того, что их больше, чем нужно. Доклад был отклонен министром обороны Гарольдом Брауном. Вместо этого появился доклад о политике выбора стратегических мишеней, из которого следовало, что количество и высокая точность современных ядерных вооружений сами по себе требуют разработки планов их «выборочного» и «ограниченного» использования. И в результате упор стали делать на то, что практически понадобится для ведения ядерной войнь, исходя из ее допустимости и возможности. Третий и последний доклад обосновал необходимость новых огромных расходов на вооружения и на средства связи, необходимые для того, чтобы вести ядерную войну в течение ряда месяцев и даже лет..

 

Вот такие метаморфозы произошли, в описании Томаса Пауэрса, с Джимми Картером. Он начал с мечты ограничить и сократить ядерные вооружения. Но к концу своего президентства, побывав в ракетно-ядерных лабиринтах, вышел из них сторонником «ограниченной» ядерной войны и, по существу, усилил опасность катастрофы.

 

 

 

 

 

Рональд Рейган пришел не сокращать, а наращивать вооружения. С самого начала. И детали, которые увлекли и совратили его предшественника, были для него ненужны и необязательны.

 

Томас Пауэрс сообщал, что в декабре 1947 года едва ли не единственной атомной мишенью американцев была Москва. Ей предназначали восемь бомб. Уже через пару лет план «Дропшот» предусматривал использование трехсот бомб против двухсот целей в ста индустриально-городских районах Советского Союза. Давняя история! В 1974 году пентагоновские плановики намечали па советской территории двадцать пять тысяч мишеней для ядерных ударов. К 1980 году — сорок тысяч! «Теперь все включено в этот список», — писал Пауэрс. И список «все еще растет».

 

Заглядывая в будущее, самое худшее из всех возможных, Пауэрс так заключал свое исследование: «Стратегические плановики не берутся в точности предсказать, как будет выглядеть мир после ядерной войны. Допустимо слишком много вариантов. Но, исходя из задачи планирования далекого будущего, они сходятся на том, что обе стороны в какой-то степени «восстановят» свои силы и что наиболее вероятным итогом всеобщей ядерной войны будет подготовка ко второй всеобщей ядерной войне. Следовательно, если рассуждать практически, всеобщая ядерная война отнюдь не покончит с ядерной угрозой. И если довоенный и послевоенный мир и будут в чем-то схожи, то скорее всего в том, что эта угроза войны сохранится».

 

 

 

 

 

Американист вынырнул из статьи, закрыл юбилейный журнал в серебристо-голубой обложке и убрал его в портфель — пригодится.

 

Проклятый век, отравляющий сегодняшний день кошмарами будущего!

 

Пассажиры все еще смотрели кинокомедию.

 

Американист вынул из портфеля тетрадь, записал:

 

«Фильм не смотрел, читал статью Томаса Пауэрса из «Атлантик». Спокойная и страшная. Один из главных моментов — новые виды оружия диктуют новую военную стратегию. Именно высокоточное оружие делает ядерную войну мыслимой и приближает ее. Что же дальше? Пауэрс не берется ответить на вопрос, который нс по его силам (а по чьим он силам?). По мнению американских кабинетных стратегов, за первой ядерной войной начнется подготовка ко второй.

 

Военно-политические технократы и ястребы не только мыслят о немыслимом, они хотят и сладить с немыслимым, а именно — рационализировать ядерную войну, — записывал Американист. — В этом направлении и работает их мысль. Обыкновенный подход обыкновенных людей: ядерная война — это мрак, пред которым человек должен, наконец, остановиться, в который никоим образом не стоит углубляться. Вот где спасение — на роковом рубеже остановить движение мысли, работающей над изобретением все более ужасных орудий смерти. Хватит! Доработались! Дальше — бездна, в которой вместе с нами погибнут — не народятся — и грядущие поколения. Но этот подход обыкновенных людей, непрофессионалов, ядерные стратеги отвергают — как наивный, дилетантский, детский. Их мысль и тут, у последней черты, не останавливается. Нет, надо освоить и обжить этот мрак, научиться видеть сквозь него, не дрогнув перед катастрофой. Мрак пребудет с нами, тьма не скроется — вот в чем их леденящий и бесчеловечный реализм.

 

Практичный американец, — продолжал Американист, — перестанет быть практичным американцем, если не расчленит, не разложит на составные части мрак кромешный. При этом он может убедиться, ЧТО мрак еще страшнее, чем он думал, по зато это будет освоенный, обжитой мрак, мрак с ориентирами. Вот почему американский генерал готовится к сражениям ядерной войны, тем самым ее приближая. А наш? Что делать нашему, если американец готовится?»

 

 

 

 

 

Самолет все еще стремился к Сан-Франциско, и пассажиры убивали время, глядя на светящийся над спинками кресел экран, и на экране мелькали по-голливудски преображенные образы проплывавшей внизу во мраке родной им страны с ее вездесущими автомашинами и гладкими дорогами, с подстриженными зелеными газонами и живописными деревьями перед уютными домами с белыми ставнями, с улыбчивыми женщинами и мужчинами.

 

Американцы-попутчики не подозревали, что среди них сидит в сторонке у окошка русский, который по— другому убивал время.

 

 

 

 

 

Память уводила его в недавнее прошлое, уже подернутое туманом забвения, и он пробирался сквозь туман, пытаясь восстановить подробности. Нет, не сон. Это было. Было раннее, зябкое утро. На воде. Примерно в середине мая.

 

Ради предстоявшего события редакция расщедрилась на специального корреспондента, и он прилетел в Вашингтон, куда еще пускали Аэрофлот и где Американист был еще собкором. Собкор повез спецкора в Бостон, к месту события. Они без происшествий, оставив в стороне Нью-Йорк, одолели шестьсот с лишним километров и лишь под конец, у самого Бостона, их задержал дорожный полицейский за превышение скорости. Но и полицейский отпустил их с богом и без штрафа, когда Американист вышел к нему с повинной головой и разводя руками: да, виноват, превысил, но приходится торопиться, знаете… Американского полицейского жалостливыми словами не проймешь, но тот, под Бостоном, знал. Знал и то, что событие ожидается завтра, что оправдания для спешки нет, но смилостивился...

 

Они ночевали в старой припортовой гостинице для иностранных моряков и других странников со скромным достатком. Телефоны в номерах были, но соединялись по старинке, через дежурную, сидевшую внизу, у входа, за старинным пультом. Из нее, собственно, и состоял весь видимый персонал, она регистрировала и рассчитывала постояльцев, и Американист опасался, что в никудышном отеле, где иностранные моряки останавливались, а иностранные корреспонденты — никогда, малоопытная телефонистка не все поймет или все перепутает, когда вдруг грянет телефонный звонок из Москвы; ведь они приехали именно для того, чтобы освещать предстоявшее событие.

 

И ранним-ранним утром, потеплее одевшись, в одной автомашине с советским военно-морским атташе, тоже прибывшим в Бостон, они отправились из отеля на какой-то специальный причал. Теперь он не мог вспомнить, где был этот причал. Скорее всего на территории местного отряда береговой охраны США. Катер береговой охраны со всеми его опознавательными знаками, которые должны уважать другие суда, точно был. И в редкой компании американских пограничников и советского военно-морского атташе они вышли в гавань и в океан, поеживаясь от свежего ветра и холодных брызг и волнуясь перед необыкновенной встречей, которая их ожидала.

 

… Как жаль, что не записал он подробности, по горячим следам. Ничего не было среди его бумаг об этой поездке в Бостон. Ничего не осталось, кроме скупых пляшущих строчек в репортерском блокнотике и двух крохотных заметок в газете, под которыми стояли их две подписи....

 

Так вот, на катере береговой охраны они вышли в океан, и, когда небоскребы Бостона превратились в призрачные дымчатые видения далеко за кормой, утренними призраками встали впереди еще и силуэты двух военных кораблей. Сливаясь с рассветной свинцовой рябью воды, их ждали с ночи два советских эсминца. Это и было необыкновенное событие: не просто очередной гражданский (они тогда без числа сменяли друг друга), а военно-морской визит в США. Конечно, подготавливался он долго и тоже нелегко. Но свершился. Согласно межгосударственной договоренности советские эсминцы пришли в порт Бостона как раз в тот день, когда два американских военных корабля навестили Ленинград. Май 1975 года. Все еще разрядка, хотя в контратаках ее врагов сквозила тайная радость победителей. В духе разрядки, по договоренности, которая была достигнута в более благополучные дни и которую отменить было уже неудобно, происходил обмен военно-морскими визитами, первыми и единственными за послевоенные годы.

 

И вот по трапу они карабкаются на борт флагманского эсминца, и вот они на командирском мостике, и вокруг лица офицеров-североморцев, их фуражки с крабами, их параднее мундиры и их вопросы, их волнение — большой переход позади, но впереди — самое главное. И корабли начинают движение, сбоку идет американский катер, зарываясь в волны, и небоскребы приближаются и растут, уже не дымчатые призраки, а сверкающий на солнце металл и стекло.

 

Наш контр-адмирал, командующий переходом, отказался от услуг портовых буксиров, чем удивил американцев, и тут же восхитил их мастерской швартовкой.

 

Церемония встречи. Салюты наций. Адмиральские салюты.

 

У правого причала того же пирса, скрытая пакгаузом, стояла громада крейсера «Олбани», флагмана Атлантического флота США. Крейсер специально пришел в Бостон, чтобы встретить и как бы уравновесить два советских эсминца. Когда командующий Атлантическим флотом подъехал на черном служебном «шевроле» к флагманскому эсминцу «Бойкий», парадный трап устилал красный ковер, духовой оркестр экипажа играл приветственный туш, и советский адмирал рапортовал старшему по чину американскому адмиралу, и тот с рукой у козырька слушал рапорт через переводчика. Потом два адмирала обменялись мужским рукопожатием и, помнится, даже улыбнулись друг другу и укрылись в командирской каюте, сопровождаемые старшими офицерами. У каюты в ожидании сигнала застыл взволнованный вестовой, неумело держа в руках поднос с запотевшими рюмками холодной водки.

 

У нашего адмирала было типичное, можно сказать, народное русское лицо, и оно выглядело обезоруживающе простым под широким козырьком шитой золотом фуражки.

 

Из Вашингтона прибыл советский посол. Он сопровождал адмирала в его бостонских визитах, и от этого адмирал терялся и смущался, поскольку посол был выше его по положению. В первый день они нанесли визиты вежливости губернатору штата Массачусетс и мэру Бостона. Корреспонденты, американские и советские, следовали по пятам. Губернатор любезно выразил удовлетворение тем, что Бостон — это первый американский порт, который посетили советские военные корабли. Мэр шутливо предложил адмиралу вдвоем прогуляться по бостонским улицам и поговорить с жителями, дабы лично убедиться в их приветливости.

 

Не обошлось без пресс-конференций, и в тесную спартанскую кают-компанию «Бойкого» набилось с полсотни репортеров. Новость облетела Америку. В вечерней программе новостей по телеканалу Эн-Би-Си известный комментатор воскликнул: «Русские пришли!» В годы «холодной войны» восклицание русские идут! звучало как караул, как ночной крик о помощи. «Русские пришли! — повторил известный комментатор. И добавил: — Пришли весело и шумно».

 

 

 

 

 

… И все это, вглядываясь в туман ушедших дней, вспомнил Американист. Но все это, читатель, лишь необходимое вступление к одному эпизоду, или сценке, картинке.

 

Для наших моряков устроили экскурсии в город, а для горожан — дни открытых дверей на советских кораблях. И бостонский люд, простой и не очень простой, любопытствующий и доброжелательный, повалил посмотреть, что за русские пришли и на чем они пришли, сфотографировать их и сфотографироваться с ними, полистать и унести советские буклетики и брошюрки. Народ повалил дружно, и в этой гуще, в людской толще, Американист наблюдал однажды сценку, ради которой и отвлеклись мы с его воздушного пути из Вашингтона в Сан-Франциско.

 

В этом людском круговороте на борту «Бойкого» увидел он вдруг совсем юного нашего морячка, который в своей форменке с треугольником полосатой тельняшки и в бескозырке с ленточками стоял с такой же юной простенькой американкой. Как они друг друга нашли? Как познакомились, не зная языка? Что их потянуло? Кто ответит? Но стояли они рядом, близко, тесно, если не прижавшись, то, во всяком случае, прислонившись и взявшись за руки, и глядели друг на друга влюбленными глазами, стесняясь других людей и, однако, как бы паря над ними, как бы взлетев над их интересом, вопросом, любопытством.

 

То одного, то другого человека несло на эту пару в людской толчее, и он должен был вот-вот синими столкнуться и, быть может, наподобие какой-нибудь элементарной частицы их расщепить, раздробить этот новый, непонятный, внезапно образовавшийся атом, — и вдруг, вглядевшись и поняв, как вкопанный останавливался этот человек, упирался и противился нажиму толпы, не хотел быть элементарной частицей, расщепляющей морячка с девушкой. Людской круговорот обессилевал возле влюбленных…

 

Эта сценка никак не помещалась в короткую газетную заметку, но Американист, про запас, долго хранил ее в своей памяти. Потом и она стерлась — за ненадобностью. И сейчас он с трудом извлекал ее из забвения, из густеющего тумана, и домысливал, дополнял воображением их раскрытые, беззащитные, чистые, омытые молодым влечением лица и выражение на лицах людей, ставших свидетелями этой внезапной и обреченной влюбленности. Ромео и Джульетта в драме отношений двух народов и двух государств. Они были одиноки и беспомощны с частным делом своей любви. Их случай не был предусмотрен в программе обмена военно-морскими визитами. Не человек пришел к человеку, а флот к флоту, держава — к державе…

 

И он тотчас вспомнил еще один эпизод из тех майских дней, который тоже всплыл как сновидение.

 

Там, в Бостоне, он держал свой «олдсмобил» на платной стоянке недалеко от отеля. Однажды утром пришли, чтобы взять машину и отправиться в порт, к «Бойкому» и «Жгучему». И как раз на парковку вкатилась машина, и из нее вышел пожилой, но хорошо сохранившийся джентльмен. Поставив свою машину в ряд других, поприветствовав дежурившего негра, джентльмен уходил по своим делам походкой занимающегося спортом человека. И, глядя вслед ему, дежурный как-то приподнято спросил: «А вы, ребята, знаете, что это за человек?» И, гордый тем, что он-то знает, что это как раз тот случай, когда не грех и похвастаться ему, негру, зарабатывающему гроши на какой-то жалкой парковке, он сказал, что это большой человек, что это полковник Пол Тиббетс, тот самый, который… Знаете? Слыхали про Хиросиму? Гром среди ясного неба. И небо в самом деле было ясное, и под ним, как и все остальные, шел, держа в правой руке обыкновенный чемоданчик, называемый кейсом, пожилой человек с прямой еще и крепкой спиной, адвокат или бизнесмен, похожий на других процветающих джентльменов его возраста. А между тем не в кейсе своем, а в голове он уносил единственную в мире историю. Тот самый полковник Пол Тиббетс, который командовал особой 509-й авиагруппой ВВС США и 6 августа 1945 года сбросил первую атомную бомбу — на Хиросиму…

 

Пол Тибете, принадлежность истории, вынырнул вдруг цел и невредим в майское бостонское утро, всего лишь в качестве человека, который поставил свою машину на автомобильную стоянку и, помахивая чемоданчиком, скрылся за углом в припортовом районе, который находился как бы между прошлым и будущим, кое— где там еще стояли темные и мрачные старые кирпичные дома, а в других местах их снесли и превратили в пустыри — и автостоянки, чтобы позднее построить современные билдинги из нержавеющей стали и полированного, отражающего и землю и небо зеркального стекла. Главный исполнитель Хиросимы тенью прошел, направляясь к себе в контору, негр разъяснил, что оп работает где-то рядом и здесь всегда оставляет свою машину. Прошел и скрылся — и забылся. Не оставил никакого следа даже в том зелененьком блокноте Американиста, куда пляшущими каракулями, на ходу были занесены слова о советском контр-адмирале и американском вице-адмирале, массачусетском губернаторе и бостонском мэре и еще чье-то высказывание: «Моряки — типичные туристы». Журналист должен на ходу ловить такие мгновения. Догнать, остановить, извлечь хотя бы пару слов. Лишь одно может извинить Американиста — в те годы тема ядерной угрозы как бы испарилась. Не верите? Полистайте газетные подшивки.

 

Но Хиросима из тех событий, которые не подчиняются времени и закону исторической дистанции. В семидесятые годы опа отодвинулась. В восьмидесятые — приблизилась. Нет, эта тень не исчезла за ближайшим углом. Чудовищно вытянувшись, тень Хиросимы накрыла весь земной шар.

 

Перед угрозой всеобщего небытия теряет смысл бытие прошлое и настоящее — история и культура, подвиги и свершения, любовь и нежность и уходящая во мрак веков бесконечная череда поколении. Ибо только тогда сохраняется смысл во всем этом, когда есть будущее. И смерть имеет смысл, если останется жизнь после нас. Но какой, скажите, смысл у всего этого шествия через века и тысячелетия, которое называется историей, если конечная, финальная его точка — самоуничтожение человечества?

 

Американисту опять не хватало своих слов, опять он обращался к помощи самой страстной и правдивой силы родного языка — его великой поэзии. Но классики жили в другое время. Их волновали вечные вопросы жизни и смерти, но ведь это были вопросы жизни и смерти человека, а не человечества. Мудрецы не занимались тем, что в наши дни не дает покоя даже глупцам.

 

Впрочем, ему помог Тютчев. Говорят, эти свои строчки он написал на заседании цензурного ведомства. И забыл, оставил листок на столе. Но кто-то подобрал их, опубликовал через четверть века, после смерти поэта.

 

«Как ни тяжел последний час, та непонятная для нас истома смертного страданья, но для души еще больней следить, как вымирают в ней все лучшие воспоминанья...»

 

Истома смертного страданья.

 

Не одного человека. Всего человечества.

 

… Последний час, та непонятная для нас истома смертного страданья...

 

 

 

 

 

Как многие из его коллег, Американист обзавелся с некоторых пор новой папкой в своем хаотичном досье и назвал ее словом, ставшим популярным, — Апокалипсис. Апокалиптические откровения, выраженные в специальных военно-политических терминах ядерного века, не сходили теперь со страниц газет.

 

В новую папку складывались суждения политиков и политологов, дипломатов, военных, ядерных физиков, медиков, педагогов и собратьев-журналистов. И — писате— лей. Писатели уже давно не были властителями дум, уступив этот крест эстрадным идолам и телевизионным знаменитостям, но подлинные писатели продолжали острее всех чувствовать мир и лучше других выражать охватившую человечество истому смертного страданья. Американист взялся бы доказать это, вынув из своего досье несколько цитат.

 

 

 

 

 

Например, вот эту, довольно длинную, из одного Итальянца:

 

«Дорогой друг, я нахожусь в Хиросиме, и вот тебе последняя новость: я уже не имярек, не итальянец, не европеец, я всего лишь один из представителей биологического вида, и к тому же вида, которому грозит, судя по всему, исчезновение в ближайшем будущем.

 

Должен сказать, что обнаружить внезапно, что ты прежде всего лишь представитель вида, неприятно. Это ощущение забылось, его стерли миллионы лет истории человечества. Это скачок назад, в доисторические времена, более того, в какую-то отдаленную геологическую эпоху. И вот еще почему открытие носит весьма неприятный характер: я обнаружил, что являюсь представителем вида, потому что этому виду угрожает уничтожение. Дело в том, что когда я, имярек, писатель, итальянец, европеец и т. д., думал раньше о смерти, я переставал быть индивидуумом и чувствовал себя всего лишь представителем вида и в качестве такового бессмертным, потому что вид не умрет никогда… Но никто не мог предвидеть, что в определенный момент не та или другая нация, а целый вид могут оказаться под угрозой полного уничтожения; что сама природа, на первый взгляд вечная, может быть обречена на преждевременную смерть; что само существование человечества может быть прервано преждевременной, ужасной и абсурдной гибелью.

 

Всегда грустно опровергать мудрость, ибо мудрость — это способ мышления, который неподвластен времени: ведь это конечный результат всего человеческого опыта. Но в применении к атомной бомбе мудрость не имеет смысла, так как атомная бомба предназначена как раз для уничтожения этого самого, казалось бы, бессмертного вида. Какое уж тут бессмертие! Хорошо, если мы, род человеческий, проживем еще хотя бы двадцать лет, хотя бы до 2000 года!

 

… В конце концов не будет ни природы, ни бога, а будет всего лишь обожженный и почерневший камень, обреченный вечно вращаться в пустоте космического пространства; мертвый и инертный камень, подобный Луне, которую мы теперь воочию видели. Да, камень, на котором на протяжении столетий сменяли друг друга цивилизации, культуры, народы, история которых сейчас вот-вот завершится в атомном пламени. Причем по причинам, которые нельзя не считать чудовищно несоразмерными и случайными.

 

Когда я понял, что нам грозит ядерная смерть, я испытал удивление, прежде чем испытать ужас и страх. Как, сказал я себе, столько усилии на протяжении многих тысяч лет-и вдруг мгновенная ослепительная вспышка, чудовищный грохот и затем уже не будет ничего!»

 

 

 

 

 

Или вот из Западного Немца:

 

«Нет, не кара богов угрожает нам. Не Иоанн Богослов рисует нам мрачные картины, предрекающие всеобщую гибель, не какие-либо гадания чернокнижников служат нам оракулом. С объективностью, соответствующей нашему времени, нам предъявляются колонки цифр, в которых суммируется смертность от голода, статистические данные, характеризующие рост нищеты, таблицы, куда сводятся экологические катастрофы, безумие как результат вычислений, апокалипсис как итог бухгалтерских расчетов. Оспаривать можно лишь знаки, стоящие после запятой, но вывод неопровержим: уничтожение человека человеком началось...

 

Вопреки разуму хищничество все усиливается, загрязнение жизненной среды позорно оправдывается, а потенциал уничтожения давно перешагнул порог безумия и, продолжая нарастать, уже не поддается исчислению. И жалкий страх, который мы испытываем, скоро, наверное, перестанет выражаться в словах и обратится в безмолвный ужас, пбо перед лицом пустоты — перед лицом надвигающегося ничто любые звуки утрачивают смысл.

 

… Как ни банально это звучит, а жизнь продолжается. Люди хотят совершать новые открытия, изобретать и совершенствовать изобретения, писать все больше и больше новых книг. Буду писать и я, потому что не могу иначе, потому что я не в состоянии отказаться от творчества, от писательства. И тем не менее в той книге, которую я хочу теперь написать, я не смогу больше притворяться, что уверен в реальности будущего. Мне придется написать о прощании со всем, что повреждено, о прощании с израненной природой, с нашим разумом, который создал все сущее на свете, а сегодня может обратить все это сущее в ничто».

 

 

 

 

 

Из Русского Советского поэта:

 

«Я шел меж сосен голубых, фотографируя их лица, как жертву, прежде чем убить, фотографирует убийца.

 

Стояли русские леса, чуть-чуть подрагивая телом. Они глядели мне в глаза, как человек перед расстрелом.

 

Дубы глядели на закат. Ни Микеланджело, ни Фидий, никто их краше не создаст. Никто их больше не увидит.

 

«Окстись, убивец-человек!» — кричали мне, кто были живы. Через мгновение их всех погубят ядерные взрывы.

 

«Окстись, палач зверей и птиц, развившаяся обезьяна! Природы гениальный смысл уничтожаешь ты бездарно».

 

И я не мог найти Тебя среди абсурдного пространства, и я не мог найти себя, не находил, как ни старался.

 

Я понял, что не будет лет, не будет века двадцать первого, что времени отныне нет. Оно на полуслове прервано...»

 

 

 

 

 

Будет ли будущее? — так стоял вопрос. Писатели из досье Американиста слышали цокот копыт четырех всадников Апокалипсиса. Но в другой папке его досье хранился оптимистический прогноз одного известного футуролога. Тот не сомневался, что будущее будет. Американиста не радовал его оптимизм, потому что футуролог обещал будущее после ядерной войны. Он не считал, что ядерной войны можно избежать. И в то же время не считал, что ядерная война покончит с человечеством. Он был уверен, что — как биологический вид — мы ее переживем. Как и военные плановики из статьи Томаса Пауэрса, футуролог не исключал даже второй ядерной войны, заглядывал своей мыслью в промежуток между двумя ядерными войнами.

 

 

 

 

 

Этого американца Американист хорошо помнил. Он не был тенью или сном. Круглое пухлое лицо в белой бороде, как у шкипера, и всхолмленный морщинами большой лоб все еще живо стояли перед глазами, хотя больше двух лет прошло после их последней встречи. К тому же на печатных страницах Американисту тоже попадалось лицо футуролога: к нему, как к модной яс— новидице, всегда стояла очередь желающих узнать будущее, и состояла она из журналистов, ибо в отличие от ясновидиц — он предсказывал не личное, а общее будущее. Наконец, собственные записи Американиста об их последней встрече были довольно обширны — двадцать страниц на машинке.

 

Интервью они брали вместе с Геннадием и, вернувшись в Москву, не без труда переводили его на русский, измучив и себя, и магнитофонную ленту. У футуролога с годами выработалась вредная привычка невнятно бормотать себе под нос: пусть разбирают, если хотят. И припадавшие к источнику его мудрости должны были хорошенько потрудиться, чтобы разобрать. А припадать все-таки стоило. Редкий был человеческий экземпляр, недюжинного ума и варианты будущего прорабатывал с вызывающим бесстрашием и бестрепетностью.

 

Взяв то последнее интервью, Американист и так и сяк прикидывал, можно ли приспособить его для газеты, дажіе придумал хлесткий заголовок — Разговор с Людоведом. Но прикидки так и остались прикидками. Слишком много надо было рубить, чтобы Людовед уместился в газетное прокрустово ложе. А чтобы колорит его слов и оценок не пропал, надо было как раз не жалеть места, цитировать не скупясь, чтобы лучше донести, достовернее передать впечатление большого ума и жутковатой откровенности. Взять хотя бы такой отрывок из их беседы:

 

—… А во-вторых, стратегическая ядерная война очень дешева. Она не требует огромных денег…

 

— Выходит, что средства взаимного массового уничтожения — дешевые? И становятся все дешевле и дешевле?

 

В том-то и проблема, в том-то и соблазн.

 

— Выходит, дешевый путь на тот свет, отсюда — в вечность…

 

— Ну нет, это попросту неверно, что сейчас есть возможности для сверхубийства, для поголовного уничтожения человечества.

 

— Вы считаете, что человечество может пережить ядерную войну?

 

— Да, если только не случится каких-то непредвиденных последствий от применения ядерного оружия. Если брать имеющиеся обычные оценки, то, вне всякого сомнения, мы сможем пережить такую войну. Вне всякого сомнения…

 

— Но если даже кто-то и уцелеет, как может человечество психически выжить, пройдя через этот акт безумия, помешательства?

 

— Потому что оно выживало раньше. Возьмите историю Джемстауна и Плимут-Рока, первых двух английских колоний в Северной Америке. Обе потеряли по половине жителей в первый же год — от болезней и голода. Но ведь выжили и продолжали расти, и взгляните, какая страна у нас получилась. И такие случаи не раз бывали в истории человечества.

 

— Но я не об этом. Я о другом — как человеческие существа могут выстоять перед таким количеством самим себе причиненного зла?

 

— Мой ответ — могут. И не раз это доказывали. Приспосабливались. Дело просто в том, что молодое нынешнее поколение ничего подобного не испытывало. Его от всего оберегали. Оно не знало второй мировой войны…

 

— А разве вообще американцы знали ту войну?..

 

— Я уже говорил, что американцы испорчены тем, что богаты и сильны, и потому, даже делая глупости, привыкли не расплачиваться за них. Но учтите, что в массе это религиозные люди, которые все вынесут… Да, мы очень испорчены. Но, знаете, у нас есть такое изречение: древо свободы должно орошаться кровью каждого нового поколения. Так вот, мы испорчены еще и потому, что перестали в это верить. Мы привыкли жить не страдая. А ведь сколько их было, поколений, которые совсем по-другому видели историю человечества. Города осаждали и разрушали, сравнивая с землей, варвары нападали с суши и моря. А цивилизация выживала. И все это было нормальным. Вы что же, думаете, что отныне и навеки все стало по-другому, что трагедии и драмы истории миновали и что люди просто должны жить все лучше и лучше? Извините, но именно это — сумасшедшая идея…

 

Прокручивая этот отрывок магнитофонной записи, Американист слышал задорный и несколько смущенный голос своего друга, который оборонялся иронией — «дешевый путь на тот свет, отсюда — в вечность», свои собственные протесты: как может человечество выжить под этими горами себе причиненного зла? Ирония и протесты отскакивали от толстяка, как горох от стенки. Он выворачивал наизнанку само понятие оптимизма, ибо его оптимизм был чудовищным. Оторопь брала: все пережили и все переживем, даже термоядерную войну.

 

А доказательство? Судьба двух первых поселений английских колонистов на американской земле. Две-три сотни людей XVI века, тогдашние холод, голод, напасти и пусть даже мор— и мгновенное уничтожение многовековых центров цивилизации, гибель сотен миллионов людей. Как можно уравновешивать эти вещи? Или сам безнадежно «испорчен», как и его соотечественники, отсидевшись за океаном в последней мировой войне? Не знают, почем фунт обыкновенного лиха, не могут вообразить и лихо ядерное? Спичкой вспыхнет и сгорит само их хваленое дерево свободы, и не понадобится больше ему никаких жертвоприношений.

 

Аргументы появлялись задним числом, и Американист понимал, что не доругался с этим человеком.

 

 

 

 

 

Толстого профессора с седой шкиперской бородой звали Герман Кап. Многим это имя скажет многое или хотя бы кое-что. Он был основателем и директором мозгового центра правого направления — Гудзоновского института, так называемым стратегическим мыслителем, плодовитым автором нашумевших апокалиптических и футурологических книг, консультантом Белого дома, Пентагона, ряда других правительств и многих американских и иностранных корпораций. Нового типа философ-практик, он вместе со своими учениками и сотрудниками активно предлагал товар мысли в самых разных практических областях, на капиталистическом рынке спроса.

 

Это Герману Кану принадлежит словосочетание века— мысля о немыслимом, — давшее заголовок одной из его книг и обозначившее его главное призвание, страсть его жизни. Простому смертному представляется лишь один мыслимый вариант в случае ядерной катастрофы, один способ действия, давно рекомендованный любителями черного юмора; завернувшись в белый саван, без паники, не мешая другим, но и не мешкая, ползти в сторону кладбища в последнем акте самообслуживания. А Герман Кан, мысля о немыслимом, запросто отправлял человечество на немыслимую войну — и даровал жизнь и процветание уцелевшим, если не будет каких-то непредвиденных, еще не проработанных им последствии…

 

«Сумасшедшей идеей» был для него мир без войн, и разве не означает одно это утверждение, что Герман Кан смело менял местами разум и безумие? Но спорить с ним было трудно. Приходилось апеллировать скорее к совести, к здравому смыслу, ЧЄ1М к опыту. Ибо кровавый опыт мировой истории был на стороне футуролога. Что пересилит — опыт или мечта, ибо на стороне тех, кто подобно Американисту гнал прочь эти мысли о немыслимом, была лишь великая и неистребимая мечта об идеальном устройстве человеческого общества и межгосударственных отношениях. Мечта подкреплялась огромной мощью его страны и ее социалистических союзников, поставивших своей исторической целью мир, где исчезли бы войны и воцарилась социальная справедливость. Но социалистическому содружеству как другой, противоположный заряд противостоял капиталистический мир, и заряды, если брать военное, а не политическое их выражение, были ядерными, и их прикосновение грозило апокалиптической вспышкой. Мечта об идеале была — на практическом языке — мечтой о стабильном мирном сосуществовании двух систем. Герман Кан исключал его не только по причине политических и идеологических разногласий, но даже и в силу биологической природы человека. Человеку и человечеству, чтобы осуществить великую свою мечту о мире без войн, надо изменить свою историческую и биологическую природу, природу своего ума, сознания, своей неуемной гениальности в изобретении орудий вражды и смерти. Герман Кан не допускал такой возможности.

 

 

 

 

 

Та последняя их встреча произошла, когда Американист попал в Нью-Йорк в жаркое лето предвыборных баталий между Джимми Картером и Рональдом Рейганом. Он связался тогда с Гудзоновским институтом, обнаружив телефон в старой записной книжке. Герман Кан согласился встретиться, и на следующий день его секретарша прислала по почте подробное объяснение, как добраться до маленького городка Кротон-на-Гудзоне, что находится милях в сорока к северу от Нью-Йорка.

 

Августовский Нью-Йорк представлял гигантскую парилку, увы, лишенную чисто банных удовольствий. Поездка, кроме прочего, манила перемещением из городского ада в загородный рай. И вот с Геннадием, давним другом еще институтских лет, доросшим до высокого поста в нашей информационно-пропагандистской службе, они покатили по автостраде вдоль Гудзона, блещущего на солнце, и через полчаса, проехав Бронкс и Ривердейл, окунулись в кудрявозеленую благость провинциальной Америки, вроде бы и не подозревающей о своем душном, потном, грохочущем соседе.

 

Через час они были у цели. По пышным, не знающим знойного солнца аллеям кривых улочек и переулков поднялись на холм, где на ровных изумрудных газонах, среди старых кряжистых деревьев стояли каменные строения в стиле «тюдор». В начале века здесь помещалась лечебница для алкоголиков из богатых семейств, а на его исходе сюда вселились дипломированные любители прогнозировать будущий век.

 

Бетонные плиты пешеходной дорожки, ведущей от стоянки для автомашин к двухэтажному, островерхому дому, утопали в траве. Природа застыла в сладкой полуденной истоме. И друзья, измученные летним Нью-Йорком, дружно вздохнули, и Геннадий сказал: «Вот тут-то и вынашивают они свои людоедские замыслы...»

 

Гудзоновский институт — режимное учреждение, оказывающее секретные и сверхсекретные услуги правительству и частному сектору, но в старом здании выдерживался стиль домашнего уюта. В приемной уютная домашняя девушка предложила им кресла возле стоящих на полу часов с боем и по внутреннему телефону сообщила кому-то, что двое русских репортеров прибыли. Через несколько минут к ним вышла крупная миловидная молодая женщина в красной кофточке и песочного цвета юбке. Ее звали Морин. По деревянной, поскрипывающей лесенке они поднялись на второй этаж и через залитую солнцем галерею попали в заставленный книжными полками кабинет директора.

 

Герман Каи поднялся из-за стола в простецкой рубахе с открытым воротом и такой же толстый, как двенадцать лет назад, когда Американист встречался с ним в Нью-Йорке. Лицо постарело и порыхлело, за толстыми стеклами очков как будто издали смотрели маленькие острые глаза.

 

Не тратя времени, он предложил гостям задавать интересующие их вопросы. Был откровенен, как всегда, и прям в суждениях, и откровенность располагала к нему, облегчала восприятие его откровений.

 

 

 

 

 

Первый вопрос друзья задали общего плана — что он думает об американцах и Америке в нынешнем мире. Герман Кан начал не с деталей той, уже ушедшей в прошлое предвыборной борьбы 1980 года, которой были отданы в те дни газеты и телеэкраны, а с общих рассуждений о самочувствии и настроениях нации.

 

— За последние пятнадцать лет в Соединенных Штатах в основном наблюдается движение в сторону традиционной системы ценностей, — так начал он. — Вы знаете, что каждый год институт Гэллапа задает американцам вопрос: кем вы больше всего восхищаетесь? И публикует список из десяти человек, набравших больше всего голосов. Первым в списке всегда идет президент США. Даже если он неважно работает, они все равно им восхищаются — это же президент. Но вторым или третьим человеком вот уже с десяток лет называют проповедника-евангелиста Билли Грэма. А ведь раньше никто не занимал второго места два раза подряд. В чем же дело? А в том, что идет возрождение религии, веры в Библию. Вы думали, что они отходят от церкви? Нет, они в нее возвращаются. Причем в ту настоящую церковь, которая верит в Библию, а не в либеральную церковь, проповедующую программы вспомоществования. Очень многие из этих американцев не голосуют на выборах, но все равно, с точки зрения правительства, это очень хорошие люди: платят налоги, когда нужно, служат в армии и всерьез относятся к своей стране. Американцы, с которыми вы, советские, у нас встречаетесь, как правило, атеисты. Но не забывайте, что это меньшинство, что Соединенные Штаты, может быть, самая религиозная страна в мире. Если вы этого не поймете, вы очень многого не поймете в нынешних Соединенных Штатах. Мы возвращаемся к традиционной системе ценностей.

 

Число приверженцев фундаменталистских традиционных религий, к которым я и себя отношу, хотя не посещаю церковь, возросло примерно на одну четверть, развивал свою мысль Герман Кап и перебрасывал мост от религии к политике, от религиозного консерватизма к политическому. — Растет роль и влияние так называемых новых консерваторов, к которым я тоже себя отношу. К нам прислушиваются серьезные люди, и сейчас мы побеждаем во всех спорах. Не путайте новых консерваторов с правыми. Те — догматики, а новые консерваторы в большинстве своем вышли из левых, хотя лично я к левым никогда не принадлежал. Примерно треть неоконсерваторов — евреи, и в этой группе они, пожалуй, самые деятельные. Новые консерваторы — самая быстрорастущая группа интеллектуалов в Соединенных Штатах, и они задают тон во всех дискуссиях — по вопросам обороны, экономики, политики и т. д. Могут ли они одержать верх? Да, конечно, если найдут президента, который сможет возглавить и усилить это движение. Такие попытки, по существу, предпринимаются с шестидесятых годов. Сначала они видели своего президента в Никсоне. Однако в первый срок его трудно было отличить от Кеннеди. Его даже прозвали Джон Фицджералд Никсон. Во второй свой срок Никсон мог бы, пожалуй, оправдать надежды консерваторов, но тут произошла уотергейтская история. Никсон ушел в отставку. Пришел Форд, и с консервативной точки зрения он тоже, казалось, выглядел подходящим человеком. Но однажды Форда угораздило заявить, что нет ничего плохого в курении марихуаны, а его жена публично оправдывала добрачные половые сношения. Вот тебе и классическая американская чета! Конечно, ничего особенного в их словах не было, по услышать такое от президента и его жены — увольте! Картер подчеркивал свою глубокую религиозность, к тому же он — бизнесмен, фермер, инженер, морской офицер. Чего еще? Самый что ни на есть подходящий, кондовый президент с точки зрения среднего американца! Но президентство Картера показало, что и он не отвечает этой мечте об истинно американском президенте. И вот Рейган — наша последняя надежда. Я — за Рейгана. Картеру я не доверяю. Рейгану тоже, впрочем, не доверяю, но меньше, чем Картеру…

 

Кан хохотнул.

 

 

 

 

 

Шел тот год, когда неоконсерваторы сделали ставку па Рейгана против Картера — и выиграли.

 

Однако не будем прерывать Германа Кана. Дадим ему подробнее высказаться. Продолжим его рассуждения об американцах, их воспитании, об особенностях их патриотизма. При всей эскизности они полезны для по— пимания протекающих в Америке процессов и, во всяком случае, наводят на мысль о том, что Америку — если хочешь понять — надо мерить американским аршином.

 

Послушаем Кана в магнитофонной буквальной записи:

 

— Самая большая наша проблема — это то, что мы невероятно богатая страна с колоссально развитой техникой. Мы делаем глупости и не расплачиваемся за них. Западная Европа платит за свои ошибки, а мы нет. Как это ни парадоксально, но нам было бы лучше, если бы мы расплачивались за свои глупости. Мы слишком богаты и слишком сильны. И ничего не боимся. Просто ужасно…

 

Он отрывисто хохотнул, в своей манере, возмущаясь и восхищаясь тем, что его страна ни за что не расплачивается.

 

— А взять нашу систему образования. Чему мы учим детей в своих либеральствующих школах? Что бизнес грабит природные ресурсы, отравляет окружающую среду, заражает людей раком легких, наживается на эксплуатации природных богатств — словом, что вся система продажна. За такую школу, наверное, надо расплачиваться. Кажется, что, окончив ее, эти люди скажут: на черта нам сдалась эта дурацкая система? Но ведь этого не происходит. Они преспокойно идут в тот же бизнес и добросовестно там работают, они хорошо служат в армии и вообще настроены патриотично. Как долго можно избегать расплаты за все это? Десять лет? Двадцать? Быть может. Только не пятьдесят.

 

Наша общественная система в принципе жесткая, и люди наши жесткие, и вырастают они такими с детства, в своих семьях. Мне доводилось читать курсы лекций в Гарварде, Принстоне, Йеле, в Колумбийском университете. Я вел также семинары аспирантов, в которых было по шестьдесят человек. И вот, бывало, я задавал им вопрос: «У кого из вас есть в семьях не меньше трех винтовок или пистолетов?» Сколько, вы думаете, отвечали положительно? Двадцать человек, одна треть. Я спрашивал тогда: «Кто из вас в двенадцать лет получил в подарок от родителей малокалиберное ружье?» Оказывалось, все двадцать. В четырнадцать лет почти все они имели охотничьи ружья. А если у ребенка есть ружье, из которого, между прочим, можно убить человека, это уже не ребенок. В маленьких наших поселениях обращению с оружием подростка учат года два. За это время он еще научится разводить костер, разбивать палатку и вообще выживать на лоне природы. Это очень взрослит молодого человека. Если бы мне пришлось выбирать, мой выбор пал бы на человека, выросшего с оружием. Он надежнее и дисциплинированнее.

 

Но мы забыли об оставшихся сорока студентах. Их я спрашивал: «Вспомните, приходилось ли вам больше года ожидать исполнения какого-либо разумного вашего желания? Если вы в шесть лет потребуете велосипед, это неразумно. Если в двадцать два захотите поехать в Париж — это разумно, в восемнадцать — нет. Если попросите автомашину в восемнадцать-девятнадцать лет, это разумно, в тринадцать — нет». И вот, представьте, мои студенты не могли вспомнить, чего они ждали бы больше года. Два раза в году — на рождество и на День благодарения — в Соединенных Штатах царит настоящая вакханалия подарков. Детей балуют. Они не усваивают самый важный из уроков жизни — что сама по себе она пе милостива, не великодушна. Но почему-то это не портит детей. Вырастают они в общем неплохими. Между прочим, богатые люди своих детей воспитывают по— другому. Если бы всем удалось попасть на день рождения к Дюпонам или Рокфеллерам — а мне удавалось, — вы бы увидели, что детских игрушек там немного и что это все прочные игрушки. Богатые очень боятся испортить своих детей…

 

 

 

 

 

Выраженная Капом мысль о том, что американцы ни за что не привыкли расплачиваться, представлялась Американисту существенной, центральной (не отдельные, конечно, американцы, не группы обездоленных, а держава с имперскими замашками). Этим многое объяснялось в поведении Соединенных Штатов на мировой арене, в более рисковом отношении правящего класса к возможности войны, даже в той ледяной отрешенности, с которой сам Герман Каи допускал ядерную войну и жизнь после нее. Да, расплачиваться не привыкли. Да, жареный петух не клевал их. Баловни истории. И война до сих пор была самым убедительным доказательством: другие, в Европе, в Азии, платили, а они в основном выигрывали. Во второй мировой войне понесли людских жертв в пятьдесят раз меньше, чем мы. В пятьдесят раз! Между тем горе, страдание, потери умножают национальный опыт в геометрической прогрессии, закладываются в национальную память. Напротив, вторая мировая война покончила там с экономической депрессией, обеспечила редкостный период полной занятости и вывела целехонькую Америку на послевоенную сцену с мечтой об «американском веке», с претензиями властелина мира, заявляющего о своих правах среди европейских и азиатских руин. Из живущих поколений американцев лишь одно полной мерой хлебнуло несчастий и бед — то, что пережило жестокий экономический кризис конца двадцатых — начала тридцатых годов.

 

В оценке перспектив американо-советских отношений Герман Кан проявил трезвость и дальновидность, и его малоутешительные прогнозы, увы, сбылись. Уже тогда, в 1980 году, он видел впереди новые раунды гонки вооружений, ратовал за них и считал, что Рональд Рейган — наилучшая фигура, чтобы председательствовать в Вашингтоне при таком развитии событий.

 

— Когда Картер увеличивает военные расходы, он это делает по косметическим соображениям, уступая политическому давлению, — заметил Кан. — А Рейган верит в превосходство. И наша страна может добиваться того, чего по-настоящему захочет.

 

Если бы я был Рейганом, я бы сделал две вещи — и я надеюсь, что он их сделает. Первое — не был бы таким примирительным в отношении Советского Союза, как Картер. Где-то мы должны провести черту. Во-вторых, Рейган должен сказать вам: мы собираемся увеличивать свои вооруженные силы очень быстро, но это не угроза вам.

 

— Нравится вам или нет, американские вооруженные силы будут намного увеличены, — пророчествовал Кан. — Мы больше не хотим беспокоиться. С 1948 года по 1970 год у нас было огромное превосходство. В 1965 году, к примеру, оно было фантастическим: мы могли уничтожить ваши наземные ядерные силы, даже не уничтожая ваших городов. Теперь мы хотим небольшого превосходства. И мы собираемся навязать его вам. У нас есть деньги, есть технология. На это может уйти пять — десять лет вне зависимости от того, что вы В Советском Союзе будете предпринимать, — угрожал Кан. Рейган хочет этого добиться — либо потому, что очень умен, либо потому, что глуп. Не знаю. Меня это, в конце концов, не так уж беспокоит. Всего опаснее сойти с дистанции. Бежать так бежать. Вот этого мы и добиваемся…

 

Знаменитый футуролог Герман Кан умер в 1983 году в возрасте шестидесяти одного года, как простой смертный, от болезни сердца. Напоследок он даже как будто подобрел в своих прогнозах, перестал пугать неизбежностью ядерной войны. Последняя его книга, вышедшая при жизни, называлась «Наступающий бум». Он сулил процветание «индустриальных демократий» вплоть до конца нашего века, рост экономических показателей и замедление прироста населения.

 

О себе говорил одному журналисту: «Я умру в 2001 году, не раньше. Я должен знать, как сбылись мои предсказания, и буду очень недоволен, если уйду до срока».

 

Но свою судьбу загадывать иногда труднее, чем судьбу мира. То ли тучность подвела Германа Кана, то ли слишком обильные траты интеллектуальной энергии, которую он не жалел, выполняя свои контракты с правительствами и корпорациями.

 

Частичка этой энергии сохранилась на магнитофонной кассете в архиве Американиста. Последними в записи были такие слова:

 

— Я не выступаю за войну. Я лишь говорю, что мы не верим друг другу, что мы не можем полагаться на разумность ваших суждений и оценок. Приведу вам один пример. Года три назад я возглавлял одну группу стратегических консультантов, в которой участвовало двадцать человек, из них шестнадцать — очень правых взглядов, такие, как Пайпс, Литвак и так далее. Я предложил им на рассмотрение такую ситуацию: у Советского Союза между началом и концом восьмидесятых годов будет возможность нанести удар по Соединенным Штатам и уничтожить приблизительно сто миллионов американцев. Мы нанесем ответный удар, но своими уцелевшими стратегическими силами уничтожим у них всего пять миллионов человек. В результате Советский Союз сможет довольно быстро отстроить свои города, тогда как американцам придется переселяться в Западную Европу, Японию, Бразилию. Описав эту вымышленную ситуацию, я конфиденциально, по одному, опросил участников совещания. Задавал им один и тот же вопрос: кто из вас думает, что советские лидеры, зная, что такая благоприятная возможность исчезнет в конце восьмидесятых годов, решат ею воспользоваться, чтобы нанести такой удар? Ни один участник не допустил, что Советский Союз может воспользоваться такой возможностью. А ведь это были люди очень правых взглядов. Ни один из них не предположил, что Советский Союз пойдет на такой конфликт, даже если шансы будут десять к одному в его пользу. Ни один! Я рассказал им об итоге этого закрытого опроса на открытом пленарном заседании, и они были смущены. Я спросил: «Может быть, сейчас вы захотите изменить свое мнение?» Лишь один человек воспользовался этим предложением, но и тот был ядерным физиком, а не специалистом по русским делам. Тогда я задал присутствующим второй вопрос: «Сколько же из вас в таком случае думает, что можно полагаться на разумность суждений советского руководства?» Как можно, ни в коем случае, это безумие, безумие! — таким был единодушный ответ. И в нем выразилось наше отношение к вам. А ведь ваше правительство, на мой взгляд, более разумное, более осторожное, чем наше правительство. Но я не доверяю ни своему правительству, ни вашему.

 

Он хохотнул в последний раз своим хрипловатым быстрым хохотком и вдруг заключил с неожиданным пафосом:

 

— Мы живем в очень жестком мире. По ночам, представьте, мне не спится. Как человек, который лишь изучает все эти проблемы и дает советы, я не несу ответственности за принимаемые решения. И все-таки мне не спится.

 

— А как спит президент, принимающий решения? — спросили они его.

 

— Говорят, он спит хорошо…

 

 

 

 

 

Миловидная секретарша Морин, пышущая здоровьем и довольством счастливой женщины, проводила их обратно от кабинета шефа к выходу из института. И они вышли в август, который жарко обнимал все и всех — и траву, и деревья, и старый дом, построенный для бога* тых алкоголиков, и их самих, пока они шли к машине, и их машину, накаленную солнцем. Усевшись на нагретые сиденья, они сразу же включили кондиционер и поехали в распаренный Нью-Йорк, разбирая разговор с человеком, жестокая мысль которого не могла найти выход в мир добра, правды, красоты, в цветущий зной* йый август с его гимнами жизни.

 

Картер спал хорошо. И Рейган не жалуется на бессонницу. А Герман Кан, оказывается, мучился по ночам и сокращал свою жизнь мыслями о немыслимом.

 

 

 

 

 

Из тетради Американиста:

 

«Сан-Франциско. Отель «Хайятт-Ридженси».

 

Вчера вечером в аэропорту встречал Слава Ч. Он теперь корреспондент ТАСС в Сан-Франциско, и вот второй раз за год попадаю сюда и пользуюсь гостеприимством Славы и Вали, его жены. Слава — из того же нашего цеха американистов, но моложе. Познакомились лет десять назад в Вашингтоне. Теперь люди нашего возраста, кончив свои американские кочевья, живут в Москве, а он все еще кочует и перебрался сюда, на тихоокеанское побережье. Для меня, командированного, знакомые прежних лет как спасительные якоря.

 

Когда ехали в город из аэропорта, все искал глазами знакомые приметы, и вдруг среди зеленых дорожных щитов-указателей — съезд на Коровий дворец. Сразу вспомнилось. Летом шестьдесят четвертого в Коровьем дворце (бывшая сельскохозяйственная ярмарка) проходил национальный съезд республиканской партии, который выдвинул Барри Голдуотера, аризонского сенатора, кандидатом в президенты. Консерваторы уже тогда рвались к власти в республиканской партии — ив Белый дом. Республиканскую партию захватили, ио проба сил в ноябре оказалась для них неудачной. Рейган, тогда всего лишь актер, политически дебютировал на сан-францисском съезде. Его речь голдуотеровцам понравилась. Теперь эту речь считают поворотным пунктом в жизни Рональда Рейгана и отправной точкой его политической карьеры. Богатые ультраконсерваторы прикинули, что у актера есть талант завлекать избирателя, н сделали на него долговременную ставку. Из Коровьего дворца дорога привела Рейгана сначала в Сакраменто, резиденцию губернатора Калифорнии, а затем и в Белый дом. Теперь нет голдуотеровцев, есть рейгановцы.

 

Я дальновидности не проявил, ни Рейгана тогдашнего, ни его речи не заметил, хотя и освещал съезд в Коровьем дворце. Одно оправдание — в конце концов он был всего лишь киноактер, entertainer — развлекатель, привлеченный в качестве «пламенного оратора».

 

Живу в отеле «Хайятт-Ридженси»,: куда до сих пор заглядывает с улицы много любопытствующих зевак. Отель — новое экстравагантное слово в гостиничном строительстве, и сказано оно впервые было именно здесь, в Сан-Франциско. (Или в Атланте?) Идея привилась. Между прочим, наш Международный торговый центр в Москве — уменьшенный и более скромный пример того же стиля. Главный холл отеля и в самом деле захватывает дух и заставляет задирать головы — привычного потолка в нем нет, многоэтажный, опоясанный открытыми галереями холл уходит под самую крышу. Внизу пространство со вкусом освоено — кафетерии, рестораны, всевозможные магазинчики. Лифты выведены вовне и эффектными стеклянными стаканами взвиваются и падают вдоль плоскости стены.

 

Номер — сто двадцать долларов в сутки. Не по карману и смете. Но благодаря Саи-Францисской торговой палате, гостем которой я числюсь, обходится в пятьдесят долларов, почти укладываюсь в смету.

 

И все равно не в своей тарелке. Этот смелый архитектурный изыск, этот чрезмерный комфорт выглядит — и является — ненужной, непозволительной, на наш взгляд, роскошью. Тема «не в своей тарелке» повсюду сопровождает нас в Америке и, думаю, ждет своего художественного воплощения новым Зощенко или Ильфом и Петровым.

 

Номер в этом отеле как глазок в другой мир, в котором все равно жить не будешь. Отсюда впечатление условности и ненатуральности. Зачем, спрашивается, мне эта удобнейшая широченнейшая кровать, где можно ложиться хоть вдоль, хоть поперек, тончайшее постельное белье, прикроватная тумбочка, она же настоящий пульт, для управления которым требуется не меньше среднего технического образования, — тут и регулировка ночной лампочки, и электронный будильник, и многоканальное радио, и дистанционный контроль за телевизором и еще что-то, не догадаешься. А в туалетной комнате фрап, цузское, прозрачное, как сотовый мед, мыло и набор мудреных шампуней в крохотных розовых бутылочках, полдюжины мохнатых больших и маленьких полотенец, утопленная в пол ванна и массивная, новой системы, головка душа, с непривычки то кипятком себя ошпаришь, то ледяной водой. И в довершение вместо обычного ключа получаешь плоский прямоугольник из полированного картона. Он в дырочках — как перфокарта. Вставляешь его в узкую щель двери, где упрятан электронный чудо-замок…

 

Глухой бетонной перегородкой балкон номера отделен от соседнего балкона. На балконе три легких кресла, при некотором усилии воображения ты уже на даче. Но для этого надо закрыть глаза. Ибо справа ярусами ацтекской пирамиды спускаются серые этажи отеля. А напротив, метрах в двухстах, широкое и высокое здание уставилось на отель всеми своими зажженными окнами. В нем тридцать восемь этажей. Чье? Какой корпорации? Даже тут, в Сан-Франциско, а не в Нью-Йорке, уже не задают таких вопросов, когда в здании всего тридцать восемь этажей. Отель находится в деловом районе Сан-Франциско, и вокруг не сосчитать других мини-небоскребов. Эффектные, красивые, ничего не скажешь. Не просто спичечные коробки, поставленные па попа. Но и они убивают друг друга близким соседством. Где ты, прежний, очаровательный, малоэтажный Сан-Франциско?

 

С утра в одном из зданий на Бил-стрит встречался с Лэрри Томасом, пресс-секретарем гигантской строительной корпорации «Бектел».

 

На «Бектел» восторженных и завидующих голов сейчас задрано больше, чем на отель «Хайятт-Ридженси». Корпорацию прославили два выходца из ее недр — госсекретарь Джордж Шульц и министр обороны Каспар Уайнбергер. Первый занимал в «Бектеле» пост президента, второй был главным юридическим консультантом.

 

Лэрри Томас уверяет, что Бектел-отец и Бектел-сып, владельцы корпорации, пальцем не шевельнули, чтобы обеспечить рейгановский кабинет двумя ключевыми министрами. Ведь в свое время, напоминал он, «Бектел» взял их из Вашингтона, где оба и раньше занимали посты в администрациях Никсона и Форда. Шульц, к примеру, попал на глаза Бектелу-старшему при Никсоне, когда был министром труда. Тогда, к 1974 году, поведал Лэрри Томас, у корпорации обнаружилось много наличных средств, и она усердно искала объекты для вложения капиталов. Были еще и разногласия с сотрудниками — членами профсоюза. Тут-то Бектелу-старшему и пришла в голову счастливая идея предложить Шульцу, только что покинувшему кабинет Никсона, пост президента корпорации. Шульц переехал в Калифорнию, но остался при всех своих вашингтонских связях, не говоря уже о богатейшем опыте бывшего министра труда, министра финансов и директора административно-бюджетного агентства.

 

Лэрри, впрочем, не говорил «Шульц». Среди своих всех принято звать по-домашнему, семейному. Шульц — это Джордж. Бектел-старший — всего лишь Стив. А Каспар Уайнбергер и того короче — Кэп.

 

Кэп тоже пришел в «Бектел» из правительства — и ушел в правительство.

 

Уход Джорджа и Кэпа, говорил Лэрри, был потерей для корпорации.

 

— Ведь каждая крупная корпорация имеет заранее подготовленные планы на случай чрезвычайных ситуаций — например, смерти того или иного из ее руководителей, а тут уход был довольно внезапным.

 

Джордж и Кэп вряд ли вернутся в «Бектел» после Вашингтона.

 

— Оба и без того много заработали за свои годы в «Бектел».

 

Корпорация известна колоссальными объемами работ в арабских странах, в частности миллиардными кон* трактами с Саудовской Аравией, где осуществляет строительство целого нового города. С Израилем деловых операций не имеет, так как не хочет терять свой арабский бизнес, а арабские страны бойкотируют западные корпорации, подвизающиеся в Израиле. За свой обширный бизнес на Арабском Востоке корпорация, если верить Лэрри Томасу, подвергалась политическому давлению со стороны произраильского лобби в США, но «это не мешает нам считать своими друзьями как Израиль, так и Саудовскую Аравию».

 

После встречи в «Бектел» Слава подобрал меня в отеле, и мы проехались с ним по городу и к океану. Мелькали знакомые названия улиц, на которых когда-то бывал и которые, увы, припоминал только по названиям. Вверх и вниз раскачивались на качелях знаменитых сан-францисский холмов, и на каждой вершине не успевал насытиться прекрасным широким видом, как машина, клюя носом, катилась вниз. Над океаном висела завеса дождя, серые волны тягучими резиновыми жгутами бежали к берегу. Проехали по парку Золотые ворота с его вечной зеленью, по Хейт-стрит и Эшбери-стрит, которые были как покинутые декорации на опустевшей сцене, — на этой сцене в конце шестидесятых годов бурлили толпы хиппи и бунтующих студентов. «Молодежная революция» минула и сгинула. В вечных приливах и отливах этой страны, то обнадеживающих, то озадачивающих нас, иностранцев, в ее меняющихся модах и поветриях соседние улицы теперь прославились совсем уж скандально — как обиталища гомосексуалистов. Кто только не облюбовывал Сан-Франциско? Среди бела дня по тротуарам фланировали приторно сладкие мужчины и юноши в тугих джинсах и коротких курточках.

 

На Гэри-стрит глаз не пропустит желтых, в крапинку луковок прославленного собора. Нелепо высятся они над американскими домами на американской улице, запруженной американскими автомашинами. Ряды выходцев из Советского Союза пополнились в последние годы, и, говорят, Гэри-стрит уже прозвали Гэрибасовской.

 

Ну, и как ие взглянуть на знаменитый мост Золотые ворота? На сам мост нам нельзя — на другой стороне пролива закрытая для советских зона. Любуйтесь только с берега. Мощное творение рук человеческих ярко-рыжими стальными фермами вздымается над водной пучиной. Мост по-прежнему притягивает несчастных, решивших покончить счеты с жизнью, недавно зарегистрировали еще одну круглую цифру — семисотый самоубийца…

 

Сегодня же была встреча в Сан-Францисской торговой палате. В ранг гостя палаты возвел меня Гарри О., ее исполнительный директор. И он же проводил встречу советского гостя с сан-францисскими бизнесменами. Торговая палата расположена в одном из зданий на Калифорния-стрит, главной магистрали финансовой части города. Пришли солидные люди, сидели в массивных солидных кожаных креслах и вели, посмотреть со стороны, солидную беседу. Каждый из них известен в городе, каждый ворочает немалым делом. Но сразу же выяснилась старая истина: они очень мало знают о нас, о нашей стране. Много меньше, чем мы о них. Один из участников беседы, президент крупной страховой компании, седой высокий мужчина с сухим и сильным лицом, обезоруживающе откровенно признал свое незнание. Не знаем и потому опасаемся — вот был смысл его краткого выступления. Так узнайте же! Беда, однако, что если и узнают, то от тех преимущественно, кто хочет лишь усилить страхи и опасения.

 

Один из присутствовавших был в некотором роде международник-профессионал, профессор, возглавляющий местный совет международных отношений. Его огорчало то, что он назвал отсутствием «творческого подхода» в американо-советских переговорах о контроле над вооружениями. Был один бывший сан-францисский мэр, которому приходилось встречаться с многими крупными международными деятелями. Но и он не показал эрудиции, несколько наивно и наугад предположил, что главным препятствием на переговорах служит проблема проверки и инспекции: спрашивал, почему нельзя пользоваться фотоаппаратами и кинокамерами, когда летишь над советской территорией, будто сам попутно хотел стать инспектором и проверщиком. Самые умные вопросы задавал бизнесмен с сербской фамилией — президент торговой палаты города Сан-Хосе, лежащего к югу от Сан-Франциско, быстро развивающегося центра электронной промышленности.

 

Со своей стороны я спросил мнение присутствовавших вот по какому вопросу: не надеются ли нынешние руководители в Вашингтоне, развязав небывалую гонку вооружений, экономически измотать Советский Союз, что называется, заставить пас надорваться? Президент Торговой палаты ответил примерно так: если у кого-то в Вашингтоне и есть такие намерения, они не смогут их осуществить, потому что американский народ нетерпелив и откажется в течение долгого времени поддерживать политику рекордных военных расходов…

 

Гарри встречей остался доволен.

 

У американцев тоже ведь любят ставить галочки, и он теперь может добавить еще одну — симпозиум по [вопросам американо-советских отношений с участием видных представителей делового мира Сан-Франциско и специально прибывшего советского американиста.

 

К сожалению, другие встречи, которые взялся устроить Гарри, не состоялись. В «Бэнк оф Америка», в «Крокер-бэнк» их отменили в последнюю минуту. «Черт возьми — возмущался Гарри, — так не делаются дела в этой стране» И тут нынешние деловые американцы были не похожи на прежних деловых американцев. В консульстве тоже говорят, что в нынешнем климате американцы не идут на установление и поддержание контактов С советскими людьми. После каждой встречи с советскими их навещают и опрашивают сотрудники ФБР. Отсюда типичная реакция: «Зачем мне эта морока.»

 

Да, Гарри был незаменимым помощником и провод— пиком там, где не могли помочь или провести свои, к тому же занятые люди: в конце концов, никто в консульстве не обязан помогать газетному корреспонденту, если он не сват, не брат и не заезжий начальник. А Гарри помогал Американисту зачерпнуть из стихии чуждой, запредельной. 11 сам был частью этой стихии, но частью особой.

 

Ему было около шестидесяти. Среднего роста. Ходил уверенно и прямо. Широкое бледное лицо хранило твердое выражение, когда он, обсуждая какие-либо деловые вопросы, характерно встряхивал длинными седыми волосами. Иногда же, особенно в разговорах с советскими людьми, на лице Гарри появлялось выражение сентиментальное и несколько как бы виноватое. И тотчас менялось на твердое и уверенное, и он встряхивал седыми прямыми волосами, оставшимися только на затылке: сделаю, помогу…

 

— Хочу, чтобы наш народ жил как человек. — Эту смешную фразу Гарри сказал по-русски, сидя перед Американистом за столом исполнительного директора Сан— Францисской торговой палаты.

 

Когда Гарри говорил наш парод, он имел в виду именно наш парод, а не американский. Но Американист ни разу не слышал, чтобы, разговаривая с американцами, Гарри сказал — ваш народ. Странная раздвоенность свидетельствовала о необычной судьбе В свое время он был советским гражданином, волею обстоятельств превратился в гражданина американского, но не хотел порывать связей с родиной, напротив, крепил изо всех сил, и поворот в своей жизни» сделавший его американцем, он как бы искупал и оправдывал перед советскими людьми той ролью, которую добровольно брал на себя — ролью живого и крохотного, в одну человеческую судьбу, мостика между двумя народами.

 

 

 

 

 

В детстве он был Гарриком, армянским мальчиком в Баку. Потом воевал, попал в плен к немцам, а потом — в американскую зону оккупации, потом и в саму Америку; времена были героические и суровые, и он рассудил, что в родной стране его, бывшего военнопленного, вряд ли ждут с цветами и объятиями. Теперь этой истории превращения Гаррика в гражданина США было почти уже сорок лет. И получалось, что жизнь на две трети прошла за океаном, а корни остались в родной земле — и мать, старая большевичка, которую он приглашает иногда погостить к себе и которая всякий раз томится в Сан-Франциско и тянется домой, и брат, народный артист, руководитель популярного ансамбля, и детство с юностью, которые все чаще навещают человека на склоне его дней.

 

В Америке Гарри пробился и преуспел. Начинал голью перекатной, с подметания улиц, без единого американского гроша. Подсобили братья-армяне, жизнь на чужбине из поколения в поколение учила их спайке и взаимовыручке. Вывезли также собственные способности, упорство, жизнестойкость. В конце концов он попал продавцом в ювелирный магазин и дальше, как многие из соплеменников, пошел по торговой части — до нынешнего поста в торговой палате города, где жил он своей второй, американской жизнью.

 

Кто усомнится, что у Гарри развита деловая, коммерческая жилка, раз, начав с нуля, он прошел огонь и воды, прежде чем добрался до медных труб, до признания в чужом городе? Если бы наряду с коммерческим обладал оп и литературным даром, то не было бы, наверное, цены его рассказам о том, как он пробивал себе дорогу в Сан-Франциско, о внутренней начинке американской жизни, о подноготной, которая скрыта от нас, посторонних, аутсайдеров. Но он не литератор, а предприниматель в среде предпринимателей с особой хваткой и умением, знающий, как ладить с разными людьми и как вовремя и в нужном месте купить, к примеру, дом — и через год-два перепродать его большой строительной корпорации, которая именно на этом месте расчищает территорию для своего многомиллионного проекта, а от перепродажи — всего лишь от перепродажи -, положить себе в карман, предположим, миллион долларов. Да, миллион! У нас это спекуляция, а у них — законная торговля недвижимостью, талант делать деньги, и он ценится выше всех других талантов. Это образ жизни, успех, без которого человек не может состояться. Гарри состоялся в Америке — с престижной работой и достаточным капиталом на остаток дней, с загородным домом, любящей женой из русских, с двумя сыновьями, которые избрали творческую стезю: старший — скульптор, младший — музыкант (ему отец купил кооперативную квартиру в Нью-Йорке и помогает в заграничных гастролях, иногда вместе с советскими музыкантами).

 

Гарри состоялся и в отношениях с советскими людьми. Не будь Гарри — удачливого бизнесмена, не было бы и Гарри — живого мосточка, энергичного и неутомимого, добровольного помощника советским коллективам, делегациям, отдельным работникам, приезжающим на короткий или более продолжительный срок в Сан-Франциско. Для советского генконсульства это самый деятельный активист из местных жителей, и он не съежился и не спрятался в укрытие при сильном похолодании и, не теряя надежды, работает во имя приближения теплых дней.

 

Американист и Гарри были всего лишь шапочными знакомыми — однажды встречались в Айрин-хаузе и имели общих друзей. И если уж дело сводить к голой пользе, к выгоде, то какой прок был Гарри от Американиста? В лучшем случае упоминание в газете о встрече в Торговой палате, да и дойдет ли оно, упоминание в советской газете, до Сан-Франциско? Но Гарри опекал Американиста, как друга и родного человека, которому нужна понимающая душа вдали от дома. И верный своему смешному девизу: «Я хочу, чтобы наш народ жил как человек», — Гарри превратил его в гостя торговой палаты и устроил со скидкой в фешенебельный отель. Пусть не в своей тарелке чувствовал себя там Американист, зато выглядел солидным человеком. «Хайятт-Ридженси» был лучшей визитной карточкой, которую он мог предъявить тем жителям славного Сан-Франциско, с которыми хотел встретиться…

 

Вечером они ужинали с Гарри в Клубе мировой тор— говли, где членами состоят крупные бизнесмены. Сидели за столиком у окна, за окном в темноте лежала гавань, куда пе забывают дорогу торговые суда под флагами всех стран.

 

Разгорячившись и расслабившись, Гарри отдавался той манере выпивать и закусывать, которую каждый раз он как бы заново возрождал в себе при поездках в Советский Союз п при встречах с советскими людьми в Сан-Франциско.

 

При этом громко и отчетливо, на своем американизированном русском языке он развивал любимую, в присутствии соотечественников тему: как же все-таки улучшить американо-советские отношения?

 

Американист внимательно слушал Гарри и согласно кивал, хотя видел, что в области международных отношений этот искушенный человек наивен, как ребенок.

 

В словах Гарри паролем звучало имя Кристофер. Он произносил его по-американски, с ударением на первом слоге. Кристофер (Христофор) был американцем греческого происхождения, бывшим мэром Сан-Франциско. Кристофер по-прежнему пользовался в городе известностью и весом, и в вечном состязании за власть разных групп сан-францисской элиты армянин Гарри, видимо, принадлежал к группе грека Кристофера. Гарри, выходило из его слов, верил в могущество Кристофера и считал, что оно простирается далеко за пределы города на заливе. Эта вера и составляла суть амбициозного проекта, который Гарри со всевозможным красноречием излагал Американисту. Создать представительную торгово-экономическую делегацию во главе с Кристофером, включив в нее президента «Бэнк оф Америка» и других крупнейших представителей калифорнийского бизнеса, добиться благословения государственного секретаря Шульца и самого Рейгана, тоже калифорнийцев, и отправиться с широкими полномочиями в Москву для встреч и разговоров на самом высоком уровне. Вот он, самый подходящий, поистине чудодейственный рычаг. Возьмись за него — и все встанет на место.

 

Многоопытный Гарри явно не понимал, как громоздок и тяжел мир, который он хотел бы выправить, и выпрямить при помощи Кристофера из Сан-Франциско. Как человек деловой, практический, к тому же восточный, кавказский, он не знал и не признавал мудреных теорий, доктрин, концепций. В его сознании все завязывалось па людей и на личные связи даже в отио. шениях двух гигантских держав, воплощавших две общественно-экономические системы и два взгляда развитие мировой истории. Все можно уладить через нужного человека в нужном месте — вот в чем, по существу, состояло его кредо. И за столиком в Клубе мировой торговли продолжало вылетать из его разгоряченных уст магическое слово Кристофер. С ударением на первом слоге. И с соседних столиков на них оглядывались солидные пожилые люди, бизнесмены, пришедшие поужинать в своем клубе с женами, друзьями и детьми. В диковинной для пих русской речи Гарри они понимали лишь это произносимое по-английски слово Кристофер. Чудак-армянин, заигрывавший с русскими, привел еще одного гостя и опять разгорячился, подвыпив с ним, — вот примерно что они думали при этом. Россия и отношения с ней при всей их важности не занимали большого места в жизни этих людей, и, наверное, они удивились бы, узнав, в каком драматически глобальном контексте вырывалось у Гарри имя бывшего мэра.

 

 

 

 

 

Был уже поздний вечер, когда в маленьком, новой модели «кадиллаке» они поднялись на аристократический Ноб-хилл, где рядом с отелями «Марк Гопкинс» и «Фэрмонт» шла открытая лишь денежным людям ночная жизнь. Бросив автомобиль на попечение негра— швейцара, попали в подвальный бар «Алексис». В затемненном помещении тускло светилась стойка с бутылками, посетителей не было, лишь в отдаленном углу тихо сидела молодая пара. Молодой бородатый человек за пианино наигрывал нечто знакомое, из детских довоенных лет. Полная женщина в черном шелковом платье, не похожая на обычную официантку, принесла по высокому стакану виски со льдом и содовой. Американист не терял контроля над собой и не позволял себе расслабиться, а Гарри от выпитого отяжелел и от разговоров неожиданно помрачнел.

 

Он снова сел на свой любимый конек. Делегация во главе с Кристофером должна была, по его расчетам, отправиться поздней весной или летом, а сам он на днях летел в Москву с другой делегацией — Американо-советского торгово-экономического совета. Он волновался перед поездкой, не был уверен, что его примут.

 

Американист вдруг понял, что при всем уверенном поведении Гарри в Сан-Франциско возвращения на родную землю с паспортом американского гражданина давались ему тяжело.

 

В Сан-Франциско Гарри был помощником, проводником и другом приезжавших советских людей. В Москве же для тех, кто не знал ни его, ни его истории, он был непонятным, а то и подозрительным, вызывающим недоумение и настороженность американцем — с армянской фамилией и знанием русского языка. В Сан-Франциско он говорил мы о нашем народе, как будто и не перестал быть его частью. Но в Москве, в Шереметьевском аэропорту, он не мог сказать мы, оказавшись перед советским пограничником или таможенником.

 

И вот перед каждой поездкой чувство неприкаянности и раздвоенности терзало его, и вот, подвыпив, в сумраке подвального бара на Ноб-хилл Гарри рассказывал Американисту историю, которая угнетала его и не выходила из головы — историю о том, как его однажды обыскивали на московской таможне.

 

Они с женой возвращались в Соединенные Штаты после очередной поездки в Советский Союз, дело было в Шереметьевском аэропорту, жену таможенный контроль уже пропустил, а его вдруг задержали, попросили пройти в служебное помещение, где сообщили, что должны подвергнуть дополнительному и более тщательному досмотру, обыскать. Он был удивлен, обижен, оскорблен, спросил — на каком основании, в чем его подозревают. На том основании, сказали ему, что он слишком часто и, значит, неспроста ездит в Советский Союз. Во всяком случае, так он запомнил слова таможенника, и они до глубины души потрясли его, потому что эти слова как бы лишали его права совершать такие поездки, хотя в американском его паспорте конечно же стояла соответствующая советская виза, выданная консульством в Сан-Франциско…

 

И теперь перед новой поездкой жена отговаривала Гарри: «Зачем тебе все это нужно? Да еще в такой холод? Сидел бы себе на даче...»

 

 

 

 

 

Эх, гулять так гулять. Заведясь, Гарри не хотел остановиться. Повез своего гостя в одно русское заведение. Кирпичный угловой дом иа Пасифик-авеню молчал в ночной тишине. Но когда молодой, ежившийся от прохлады и одиночества негр-швейцар и охранник открыл им дверь, со второго этажа донеслись громкие беспорядочные звуки ресторанного веселья. В табачном дыму гудели люди, разгоряченные вином и музыкой. Столы в зале были необычными, длинными, и за каждым сидело, как бы артельно, десятка два мужчин и женщин. Низенькая женщина армянской внешности, улыбаясь, поспешила навстречу Гарри. Они встретились с поцелуями и шутками старых знакомых. Армянка средних лет и была владелицей русского заведения. Улыбаясь и встряхивая по привычке длинными седыми волосами на затылке, Гарри представил ей Американиста свойским тоном и как человека их общего круга, будто был уверен, что гость из Москвы не может не вызвать добрых чувств. Все трое понимали при этом, что гость из Москвы не может быть человеком их круга, и в словах и взгляде хозяйки Американист почувствовал не более чем любезность и оценил ее как верно определенную дистанцию: пылкие, добрые чувства были бы фальшивы.

 

Слегка потеснив компанию, им нашли место за одним из длинных столов. Американист оглядывался, осваиваясь в незнакомом месте. В русском заведении, принадлежавшем армянке, веселая ночная публика говорила больше по-английски, правда, многие с акцентом.

 

А привлекало это заведение людей, в разное время покинувших Россию или Советский Союз и сохранивших ностальгическую память о российской эстраде.

 

С ресторанным шумом и гамом воевали аккордеонист и скрипач, которых Гарри отрекомендовал как бывших одесситов. Главным в дуэте был аккордеонист Борис. Полусидя на высоком стуле, он не только играл, но и пел в микрофон, прикрепленный па изогнутой металлической трубке к его аккордеону. У Бориса было грубое, большеротое и подвижно-выразительное лицо, и пел он хорошо, с душой и очень отчетливо выговаривая русские слова песен. Этой отчетливостью произношения слов он добивался, чтобы его слушатели, живущие в Другой языковой стихии, легче поняли, лучше услышали и ощутили старые далекие красивые песни.

 

Эх, сыпь, Семей, подсыпай, Семен, — отчетливо выговаривал Борис, переделав в Семена лихую Семеновну из русской песни.

 

Американисту нравилась манера Бориса; вслушиваясь в его пение, он тоже поддавался ностальгическому настроению, но чувство неловкости от присутствия в таком русском заведении не проходило, а, напротив, усиливалось. Только Гарри, сидевший рядом, обеспечивал надежный левый фланг, а так, озираясь, он ловил взгляды, в которых были недоумение, вопрос и холодное любопытство.

 

Впрочем, он нашел и один вполне доброжелательный взгляд. Сидевший через стол мужчина в затемненных отсвечивающих очках заговорил с ним по-русски. Он оказался профессором из Беркли и вкратце рассказал свою историю. Родился в Харбине, куда попали его родители, покинув Россию после революции. Затем с Дальнего Востока перебрался на Дальний Запад, американский. Недавно, между прочим, побывал в Харбине, даже нашел дом, где родился, даже зашел в комнату, в которой жил; разгородив, ее занимали четыре китайца. В ресторанном шуме профессору приятно было говорить о своем детстве по-русски, и другие люди за столом вслушивались в его русскую речь. Он трижды ездил в Советский Союз, а русский язык сохранил в прекрасном состоянии еще и потому, что считает себя человеком русской культуры. Это сохранение русского языка, поддержание его в активном состоянии стоило ему больших усилий: ни жена, ни дочь не говорят по-русски, среди коллег — лишь очень немногие.

 

— Вдоль по улице метелица метет… — пел между тем Борис, и из его большого рта вкусно, красиво, протяжно вылетало: — Ты постой, пос-той, кра-са-ви-ца мо-я, дай мне на-гля-деть-ся ра-дость, на те-бя-а-а…

 

Он превосходно владел русским языком со всеми его песенными переливами, но еще и потому хорошо пел, что пел как иностранец. Он давно отдалился от этой песни и изменил ей и, поняв, что потерял, возвращался теперь к ней, заново ощущая всю ее красоту, и именно это придавало особую грусть, лихость и прелесть его исполнению…

 

Вскоре Американист начал теребить Гарри. И время было позднее, и в этом русском заведении не отпускало его гнетущее ощущение чужака. Было что-то глубоко фальшивое в его ресторанном сидении с этими людьми. Не давалась ему роль подгулявшего и беззаботного человека, веселящегося в Сан-Франциско под песни русского народа вместе с выходцами из его страны, американцами во втором или первом поколении. И родные песни не были для них родными, и родной язык они променяли на другой, и все это не соединяло, а разделяло его с ними…

 

Дверь тяжко хлопнула, ресторанный гул оборвался, и лишь негр, швейцар и охранник, зябко кутавшийся в свою куртку, остался вместе с ними на ночной Пасифик-авеню

 

 

 

 

 

Было тепло. Через раскрытую дверь балкона смотрело темное небо. Балкон подобием трибуны выступал из отвесно падающей вниз стены. С него открывалась головокружительная панорама богатого видами города, бегущего по волнам холмов рядом с волнами океана. Внизу наискосок уходила к берегу залива главная улица — Маркет-стрит в огнях рекламы, уличных фонарей и автомобильных фар. У ног лежал Сити-Холл, выстроенный в стиле административного неоклассицизма. Со всех сторон его окружали другие муниципальные здания и зеленые скверы. Но взгляд манила даль. В вечернем зареве огней, обрывавшихся у темной кромки воды, начинался длинный светящийся пунктир Бэй— бридж — моста через залив, и там на суше грудились новые небоскребы банков и корпораций, как будто собравшись воедино перед решительным наступлением на старый, уютный, малоэтажный Фриско.

 

Большой дом был на одну треть отдан под квартиры, а на две трети — разным конторам. На двадцать девятом этаже Слава и Валя прожили уже четыре года. Он уходил с утра в свой офис, в том же доме, и там посредством телетайпа подсоединялся к новому зданию ТАСС у Никитских ворот в Москве, где работали его коллеги, друзья и товарищи, получал от них указания, задания и выпуски информации, которые они рассылали по всему свету, и со своей стороны, СО стороны тихоокеанского побережья Америки, печатал, пуншировал и телексом отправлял туда, на Тверской бульвар, к Никитским воротам, сообщения о сан-францисских, калифорнийских и общеамерикаиских событиях.

 

Слава был рядом, в том же доме, со своей корреспондентской работой, а Валя томилась в квартире с головокружительными видами. Прекрасный город лежал у Валиных ног. Многие бы позавидовали, мечтали бы попасть и поглядеть, по когда это не мечта, а уже жизнь, которая длится четыре года, что проку, что он лежит у пог, прекрасный город, много ли в нем дверей, которые по-дружески откроются, и окошек, куда по-свойски постучишься? Та же история с разными вариациями — у Андрея с Наташей в Нью-Йорке, у Коли с Ритой или Саши с Тамарой в Вашингтоне и у Славы с Валей в Сан-Франциско, еще дальше от дома, еще меньше наших людей и реже бывают путешествующие соотечественники. Но, с другой стороны, не вчера началась эта странная жизнь, и было время не только для тоски, но и для того, чтобы к ней привыкнуть, втянуться в нее и сделать своим образом жизни. И Валя привыкла к своему высотному гнезду, где безопасность по-американски обеспечивалась запертыми дверями и специальными охранниками, и жильцам даже выдавали специальные ключи и пропуска для прохода в ту часть огромного дома, где находились квартиры, а не конторы.

 

Американский город, по-вечернему шумевший внизу, был на время забыт тремя москвичами, вспоминавшими былые дни и общих знакомых. А между тем на низком столике, возле которого они сидели в креслах, среди тарелок и бокалов неким служебным вкраплением лежал листок с текстом на английском языке. Слава принес его из своего офиса, оторвав от ленты, которая непрерывно ползла днем из маленького, легкого, как нотный пюпитр, телекса и которую заполняло своими сообщениями американское информационное агентство ЮПИ. Московский корреспондент ЮПИ сообщал о том, что в советской столице по причине, еще не объявленной, внезапно отменили трансляцию по телевидению концерта в честь Дня милиции, а также хоккейного матча. Вместо этого, сообщал корреспондент, передают Бетховена и другую классическую музыку. Дикторы телевидения появились в темных галстуках. В осторожных выражениях корреспондент сообщал, что распространяются слухи о возможной кончине одного из высших должностных лиц. Подобные сообщения передавались и другими иностранными корреспондентами, и два советских журналиста, встретившиеся в Сан-Франциско, гадали, что бы это могло означать. После ужина, спускаясь в гараж, они заглянули в офис Славы. Телетайпы молчали, новых разъяснений и уточнений не было. И Слава вывел машину на ночную опустевшую Маркет-стрит а повез гостя в отель.

 

… Он еще дремал, и было темно за окном, когда внезапный телефонный звонок подбросил его с постели. Прозрачно-зеленые, как морская волна, цифры на электронном табло тумбочки показывали семь утра. Он узнал голос Славы. По деловой собранности голоса чувствовалось, что Слава давно на ногах.

 

— Не разбудил? — И, не дав ответить, сказал: — Тут вот какое дело. Это — Брежнев.

 

Вскочив, Американист включил телевизор. Телевизор ие спал и по всем каналам перерабатывал гигантскую новость. В Вашингтоне и Нью-Йорке, откуда велись передачи, шел уже одиннадцатый час дня. Эй-Би-Си в видеозаписи показывала президента Рейгана. Президент выступал перед пожилыми, но молодцеватыми американцами с медалями на груди, приветствуя их по случаю Дня ветеранов. В своем приветствии он сообщил ветеранам, что направил соболезнование в Москву по случаю кончины советского руководителя. Эй-Би-Си вела и специальную передачу — голос бывшего президента Форда, отвечавшего корреспонденту, кадры с бывшим президентом Картером, которого нашли репортеры, видеозапись беседы с бывшим госсекретарем Киссинджером — еще полгода назад его подробно расспрашивали, что будет с американо-советскими отношениями, если… Телекадры трехлетней давности переносили зрителей в Вену, где лидеры двух стран подписывали договор об ограничении стратегических вооружений — ОСВ-2. Подписав договор на торжественной церемонии и поздравляя друг друга, они вдруг потянулись друг к другу, и, испытав мимолетное замешательство, поцеловались. Поцелуй вышел нечаянным и трогательным. Минутный порыв. Незапланированный сентиментальный эпизод истории. Тогда росчерком пера они увенчали громадную многолетнюю работу с обеих сторон, по американский президент не довел ее до конца — подписанный договор так и не был ратифицирован американским сенатом.

 

Телевизионные комментарии были уважительными и уже спокойными по тону, поскольку первоначальное потрясение, вызванное внезапным известием, прошло. Гадали о будущем, причем и государственные деятели, и журналисты в один голос предполагали преемственность и стабильность советской внешней политики…

 

 

 

 

 

Американист на два дня сократил свое пребывание в Сан-Франциско, переделав билет с воскресенья на пятницу. Когда в твоей стране объявлены траурные дни, не с руки и за границей заниматься делами, как обычно. К тому же, его делам чинились препятствия. Он хотел навестить университетский город Пало-Алто в нескольких десятках миль от Сан-Франциско, и в нем архиконсервативный Гуверовский институт войны, мира и революции. Он все еще добивался встречи лицом к лицу с рейгановцами, в частности с теоретиками — поставщиками антикоммунизма. Но госдепартамент не дал разрешения на поездку в Пало-Алто.

 

Он отправился в советское генконсульство. Над зданием па Грин-стрит флаг был приспущен, на древке рядом с красным полотнищем повисли черные ленты. Внутри, в зале первого этажа, генконсул, одетый в темный костюм, распоряжался установкой траурного портрета и ждал американцев-посетителей. На столе перед портретом лежала книга для записи соболезнований.

 

Новость из Москвы совпала с американским праздником — Днем ветеранов. Официальные учреждения в Сан-Франциско не работали, меньше обычного было автомашин на улицах и дорогах. Пасмурный с утра, день постепенно прояснился. Попадет ли он еще в этот город? Хотя мысли Американиста были дома, сидеть с ними в четырех стенах номера в «Хайятт-Ридженси» не представляло смысла. Он пешком отправился вдоль берега залива в знаменитый район Рыбацкого рынка. Там, среди ресторанчиков и сувенирных магазинчиков, как всегда, царила праздная толпа, реяло сырым духом морской пучины — продавали креветок, крабов, устриц, омаров и всевозможную рыбу, переложенную на прилавках кусками битого льда. Он отмечал перемены, подтверждающие, что сан-францисские жители и коммерсанты сохранили умение обживать свой город, со вкусом строить новое, а старину приспосабливать к меняющимся временам и потребностям. Из старых кирпичных зданий шоколадной фабрики в районе Рыбацкого рынка, оказывается, можно было сделать изящно оформленный торговый пассаж с галереями, переходами и множеством лавчонок. На старом причале возник еще один торговый ряд, так его и называли — Пирс № 39. Он полюбился горожанам, и они прогуливались там с детьми, осматривали старую музейную шхуну, поглядывали на новые яхты. Магазинчики были набиты вещицами на память о посещении любящего свою славу Сан-Франциско.

 

Когда Американист вернулся в отель, телеэкран продолжал обрабатывать сенсационную новость из Москвы. Еще не было объявлено, что американскую делегацию в Москву возглавит вице-президент Буш, и потому гадали, полетит ли на похороны советского президента американский президент. Большинство комментаторов полагало, что да, должен ехать, по соображениям как дипломатической вежливости, так и государственной политики, что надо использовать эту поездку для знакомства с новым советским руководством, что в момент, напоминающий о бренности жизни и о смертном уделе даже самых больших людей, надо продемонстрировать уважение к другой ядерной державе и еще раз символически выразить желание жить с ней в мире.

 

Теперь Американист не покидал своего номера и не отрывался от телеэкрана. Он знал, что в такие дни газета не ждет материала ни от своих собственных корреспондентов, ни от специального, что все освещение события будет сугубо официальным, протокольным, по тем не менее нес свою вахту у телеэкрана, и рой мыслей витал в его голове — мыслей о прошедших годах, о будущем родной страны, о советско-американских отношениях.

 

Около полуночи по каналу Эй-Би-Си снова началась специальная полуторачасовая передача. Снова выступали бывшие президенты — Никсон, Форд, Картер, встречавшиеся с умершим советским руководителем, бывшие госсекретари Киссинджер и Хейг, известные специалисты из нью-йоркского Совета международных отношений. Все они так или иначе защищали основы американской внешней политики, по в этот особый день избегали антисоветских нападок, выдерживали спокойно-рассудительный, уважительный тон. В тех или иных словах все участники передачи говорили о том, как важно понимать и соблюдать взаимные интересы в тот момент, когда меняются люди у руля другой великой державы.

Когда Американист заснул в час ночи, передача все еще продолжалась.

 

 

 

 

 

Утром Слава отвез его в аэропорт и он вылетел из Сан-Франциско. К вечеру был в Вашингтоне. А еще через день, в воскресное утро, вместе с другими советскими корреспондентами приехал в посольство. Президент Рейган должен был нанести визит соболезнования. Корреспондентов пригласили присутствовать при этом.

 

И на этот раз парадная дверь в посольство и металлические ворота, через которые должен подкатить к двери президентский лимузин, были раскрыты. Царила атмосфера напряженного ожидания и того повышенного внимания ко всем деталям, которая обычно предшествует появлению чрезвычайно важного лица.

 

Президент, живущий и работающий в трех кварталах от советского посольства, ни разу там не был, как ни разу не был он и в Советском Союзе.

 

Траурный портрет был установлен в комнате на втором этаже, рядом с Золотым залом, который был закрыт. Корреспондентам сказали, что непосредственно перед приездом президента их запустят на второй этаж и там, с близкого расстояния, стоя у колонн напротив комнаты с траурным портретом, они смогут наблюдать церемонию, которой придавалось важное, символическое значение. Собравшись на первом этаже, в комнатке пресс— отдела, корреспонденты ждали сигнала.

 

По коридору мимо них быстро прошел посол — с траурной повязкой на рукаве темного пиджака, как всегда энергичный и приветливый. Судя по тому, что он шел из своего кабинета в направлении вестибюля, минута приближалась.

 

Но приглашения на второй этаж корреспонденты так и не дождались. То ли посол передумал, то ли американская секретная служба не захотела лишних свидетелей, но американские репортеры не сопровождали Рейгана, а советские оказались запертыми в коридоре первого этажа. Напрасно дергали они, пытаясь открыть, дверь, выходящую в вестибюль, с другой стороны ее придерживали железной рукой. На второй этаж пригласили лишь двоих — корреспондентов телевидения и ТАСС, для картинки и для официального сообщения.

 

Остальные ждали их возвращения и рассказа. Два очевидца вернулись быстро. Влетели в комнату, возбужден— ные и раздосадованные. Тассовец сразу принялся исправлять свою заранее заготовленную версию, так называемую болванку. Ему пришлось вычеркнуть из нее минуту траурного молчания. Минуты не оказалось. Очевидцы делились с коллегами деталями, которым не нашлось места в коротком тассовском сообщении, тут же отправленном в Москву. Президент, рассказывали они, был не в черном, а в обычном коричневом костюме, без супруги, которую почему-то тоже ожидали. Он поднялся на второй этаж в сопровождении посла и своих охранников, сел в красное кресло, стоявшее у столика перед траурным портретом, и сделал свою лаконичную запись в книге соболезнований. Впервые попав в советское посольство, президент озирался. Тут мнения очевидцев разошлись. Один говорил, что президент озирался всего лишь с любопытством. Другой утверждал — с испугом…

 

 

 

 

 

В здании посольства Американист однажды наблюдал другого президента США. В июне 1973 года в ходе своего официального визита советский руководитель дал обед в честь главы американского государства. Обед проходил в посольстве. За круглыми столами, расставленными в Золотом зале, собрался тогда цвет официального Вашингтона. Представители прессы, не допущенные в зал, толпились на лестничной площадке, и Американист, подавляя чувство человеческой неловкости ради профессионального любопытства, вместе с Виталием, который был в то время нью-йоркским корреспондентом, пробился к раздвигавшейся двери в зал и, высовывая голову, одним глазом видел не только круглые столы, за которыми сидели сенаторы и министры с женами, но и главный стол с главными людьми, слева, под большим зеркалом в золоченой раме.

 

Парадный зал никогда еще не блистал так, как в тот вечер. Его заново позолотили и отделали мастера, специально присланные перед государственным визитом из Москвы, а из-за стульев для официального обеда, взятых напрокат и тоже позолоченных, вышел небольшой конфуз — краска не совсем высохла, и два-три сенатора покинули зал после обеда со спинами в золоченую полоску.

 

Так вот, они с Виталием заглядывали в зал из двери, и наш охранник, стоявший тут же, на всякий случай со значением сказал им: «Я на вас надеюсь, ребята!» Этими словами их стояние было узаконено, и Американист мог наблюдать, как за главным столом происходил обмен речами, как наша держава говорила с их державой и каким высоким оптимизмом дышали сказанные при этом слова. Они запомнились вдвойне именно потому, что его поразила фантастически оптимистическая интонация, когда он слышал их своими собственными ушами, а не просто читал в пресс-бюллетене и газете.

 

— Мы — оптимисты, — слышал он, — и считаем, что сам ход событий и понимание конкретных интересов подведет к выводу о том, что будущее наших отношений лежит на пути их взаимовыгодного развития на благо нынешнего и грядущих поколений людей.

 

— Мы убеждены, что, опираясь на крепнущее взаимное доверие, мы сможем неуклонно идти вперед. Мы — за то, чтобы дальнейшее развитие наших отношений приняло максимально стабильный, более того — необратимый характер…

 

У истории свои представления о времени и скорости его движения, и обыкновенному человеку, погруженному в гущу текущих событий, не всегда дано верно оценить, что такое быстро и что такое медленно с исторической точки зрения. Много это или мало, девять лет, которые минули с тех пор, как в этом здании прозвучали слова оптимизма и надежды?

 

Когда железная рука отпустила дверь и они вышли из коридора в вестибюль, ни там, ни за воротами посольства не осталось и следа нагрянувшего и быстро исчезнувшего президентского кортежа. Шестнадцатая стрит свободно просматривалась палево, до Лафайет-сквер, за которой белел Белый дом, и направо, до памятника какому-то зелено-бронзовому конному генералу. В своей служилой части Вашингтон как вымер в воскресный день — ни людей, ни машин, ни ограничений на парковку у обочин.

 

Вместе с товарищем свернул Американист направо и еще раз направо — иа Эм-стрит и на Пятнадцатую. Пятнадцатая тоже пустовала в воскресенье, просматривалась в обе стороны, как лесная просека. Забрав на парковке машину, отправились на Конститьюшн-авеню, которая, знали они, не должна была быть пустой в этот солнечный и холодно-ветреный день

 

.Обретя космические скорости, люди стали повторять, что Земля наша мала. Разве и впрямь не мала — вокруг шарика за полтора часа?! Но для кого и для чего она мала, наша планета Земля? Он ане так уж мала даже для космонавтов, которые в особой своей ностальгии озирают бело-голубую красу из черной бездны космоса. Тем более Американист по роду и характеру своей работы постоянно ощущал не малость, а разность и разноликость Земли и в этом ее необъятность.

 

И в тот воскресный ноябрьский день Земля, помимо всего прочего, свободно вмещала траур в Москве и парад в Вашингтоне.

 

Это был американский парад — шествие цивильных граждан с вкраплениями военных, больше отставников. Он двигался по Конститьюшн-авеню, этот американский парад, который долго и рекламно-громко, с особым тщанием готовили, — парад ветеранов вьетнамской войны. Война все дальше уходила в прошлое, по в Америке никак не могли сладить с памятью о ней. И все потому, что война кончилась позорным поражением той шовинистической Америки, которая в ходе ее без конца повторяла свой любимый девиз, что Америка выигрывает все свои войны. Непопулярность войны, расколовшей нацию, распространилась и на ее участников — американских солдат, делавших жестокое, кровавое, грязное дело. А после войны, убравшись восвояси из чужой страны, американцы продолжали воевать друг с другом, по-разному истолковывая уроки Вьетнама. По-ученому это похмелье назвали вьетнамским синдромом. Избегать новых Вьетнамов, новых вооруженных интервенций за рубежом — или продолжать ту же империалистическую практику, но без колеоаний, и в новых Вьетнамах побеждать, а не проигрывать. Ответы менялись в зависимости от того, какими были преобладающие общественные настроения, или, точнее, кто успешнее создавал их и дирижировал ими. Придя к власти, новая администрация исподволь стала готовить страну к возможности новых Вьетнамов и в то же время призвала забыть ссоры и распри периода войны и пе жалеть патриотического елея на чистых и хороших ребят, которые совсем еще молодыми ветеранами вернулись из проклятых джунглей. Кем бы ты ни был, американец» и как бы ни поступал в те годы, отныне твой патриотический долг — чествовать и славить этих ребят.

 

Вот что означал парад, на который съехались ветераны из всех пятидесяти штатов. И два советских американиста, когда-то наблюдавшие и переживавшие в Америке ход далекой войны и много писавшие о ней в свои газеты, не могли не прийти в этот день на Конститьюшн-авеню.

 

Парад задумали как эпилог, ио ему не хватало внушительности и потому завершенности. Пестрыми группками, подняв штандарты своих штатов, вразнобой двигались по мостовой тридцатилетиие вьетнамские ветераны, и их пятнистые ядовито-зеленые куртки и такие же мятые военные шляпы с узкими полями вызывали в памяти телевизионные сценки периода войны — солдаты, так же одетые, но не па фоне вашингтонских министерских зданий, а на фоне соломенных хат и низеньких раскосых людей, прикрывшихся от жгучего солнца конусами соломенных шляп. У тех солдат, которые живьем попадали на телеэкран и которым еще предстояло стать либо мертвецами, либо ветеранами, были в руках не звездно-полосатые флажки, а винтовки М-16. В телекадрах тех лет они не шествовали, а шастали по тем деревням, настороженно озираясь и поводя из стороны в сторону своими винтовками. Иногда, озираясь, они лихорадочно поднимали в санитарные вертолеты раненых товарищей, лежавших на носилках, а теперь по Кон— ститыошн-авеню тех же раненых катили в инвалидных колясках, и они тоже махали звездно-полосатыми флажками, по от этого им не было легче, война до гробовой доски осталась с ними, с их искалеченными телами, в их искалеченных судьбах.

 

Нет, все-таки нелегко справиться с наследием той войны, думал Американист, глядя на вьетнамских ветеранов. Нелегко тем, кто был там. И потому самыми солидными и уверенными участниками парада выглядели седые мужчины не в ядовито-зеленых куртках, а в черных пиджаках-блейзерах. Им не достался Вьетнам и память о джунглях, напалме и соломенных хатах. Седые были ветеранами других войн, после которых можно было сохранить уважение к себе и своему боевому прошлому.

 

Грохочущие, блестящие медью военные оркестры время от времени перемежали нестройное и не очепь-то многолюдное шествие, поднимая дух участников парада и толпы зрителей, стоявших на тротуарах. Толпа отвечала аплодисментами, но хлопки получались жидкими, да и сама толпа не была густой и скупилась на проявления патриотических чувств. Нет, слишком свежо то, что было, не подошло еще, время глядеть на эту войну через призму сентиментальности и сладкой лжи.

 

Участники парада маршировали от белого купола Капитолия в направлении Линкольновского мемориала, где накануне открыли памятник павшим во вьетнамской войне. Дул холодный порывистый ветер, трепал флажки, уносил прочь медные звуки маршей, и на этом ветру за спинами зрителей двое парней развертывали белое полотнище плаката. Ветер мешал им, но, когда справились, когда полотнище разгладилось и надулось как парусник наши два американиста прочли порадовавшие их слова: «Хватит выворачивать наизнанку прошлое ради будущей, третьей мировой войны! Хватит с нас шовинизма!!!»

 

Через несколько дней Американист осматривал новый памятник, о котором много писали. Ему нашли почетное место, рядом с мемориалом Линкольну, в том же районе, где возведены памятники Джефферсону и первому из американских президентов — Джорджу Вашингтону. Впрочем, вьетнамский памятник не возвели, а, скорее, утопили, спрятали. Не будь рядом такого бросающегося в глаза ориентира, как величественный Линкольновский мемориал, его, пожалуй, и не найти. Этот новый вашингтонский памятник представлял подобие гигантского окопа, имеющего форму широко распахнутой буквы V, которая в данном случае могла означать лишь Vietnam, и никак не victory, победу. Внутренняя сторона окопа, его две протянувшиеся на десятки метров, широко распахнутые буквой V стены были выложены плитами великолепного черного мрамора, привезенного из Индии. Каким-то чрезвычайно точным электронным способом (о чем сообщали бесплатные буклетики, которые мог тут же взять любой желающий) на мраморных плитах были нанесены имена и фамилии всех американцев, погибших и пропавших без вести во Вьетнаме. Скорбный список начинался 1959 годом и в хронологической последовательности шел к 1975 году, последнему году войны и потерь. В нем значилось более пятидесяти восьми тысяч человек.

 

Вдоль стен из мрамора пролегали узкие бетонные дорожки. По ним, останавливаясь и всматриваясь в имена, прохаживались любопытствующие американцы и американки. Монумент настраивал на недоуменно-элегический лад. Нацелившись в мраморные доски, кто-то из посетителей занимался фотографированием. Знакомая фамилия? Близкий человек? Это были странные снимки на память.

 

Со стороны Индепенденс-авеню, пролегавшей совсем рядом, не было видно ни вьетнамского памятника, спрятанного в земле, пи людей, пришедших к нему. Зато неподалеку, превосходно видный, в высоком, белом, греческом мавзолее возвышался, положив худые ладони на ручки кресла, беломраморный Линкольн с хохлом волос пад четко вылепленным лбом. К нему вели широкие ступени. С высоты мраморного Линкольна открывался вид на прямоугольный пруд, отражавший осенние деревья с остатками листвы, и дальше на гигантский серый обелиск Джорджу Вашингтону, а еще дальше, за зданиями музейного комплекса Смитсоновского института, прорывая окоем голубого неба, парил белый купол Капитолия.

 

 

 

 

 

Почему в нашем, лишенном романтики повествовании так часто действие происходит вечером или ночью? Читатель не раз убеждался: из-за разницы во времени с Москвой — восемь часов в Вашингтоне и целых одиннадцать в Сан-Франциско.

 

В Америке Американист продолжал жить по Москве. И бодрствовать ночью, когда, восстав ото сна, бодрствовали в Москве.

 

И была еще одна одинокая ночь в Айрин-хаузе и сонный Сомерсет за окном. Он заснул в первом часу, не раздеваясь. И тотчас проснулся, опасаясь проспать, и лежал, вслушиваясь в тишину. Около двух часов ночи, встал, зажег лампу у дивана в гостиной и приглушенно, чтобы не спугнуть всеобщую тишину, разбудил стоящий на полу большой ящик телевизора. Моментально ожил экран, и среди спящего вашингтонского предместья, как бы въяве, возникли суровые ноябрьские улицы, желтый корпус гостиницы «Москва», серое здание Совета Министров и Дом союзов с его колоннами. На фасаде Дома союзов в черном обрамлении висел большой портрет.

 

В Москве было десять утра, в Вашингтоне — два часа ночи. Обыкновенным чудом нашего времени, благодаря спутникам связи, одиноко проносившимся в космической тьме, он перенесся па знакомый отрезок старого, преображенного и переименованного Охотного ряда. Очищенная от людей и обычного движения улица была подготовлена для торжественной похоронной процессии. II вплоть до пяти часов так и сидел он один перед тихо работающим телевизором.

 

Телекомпания Эй-Би-Си, добиваясь первенства в политических новостях и репортажах, вела в ту американскую ночь прямой репортаж из Москвы, и Американист, сидя у телевизора, в один и тот же миг с десятками миллионов соотечественников видел все то, что видели они, — — последнюю вахту почетного караула у высоко вознесенного гроба, генералов, которые несли красные подушечки с орденами, медленное шествие за бронетранспортером, который вез гроб на орудийном лафете, Красную площадь, заполненную терпеливо ждущими недвижными людьми, кремлевские башни и стены — и все более частые и пристальные кадры Мавзолея…

 

Никто из советских работников не спал в эти ночные часы — ни в посольстве, ни в комплексе, ни в квартирах, разбросанных по районам Вашингтона и его предместий. Но внимательную аудиторию составляли в это неурочное время не только советские люди. Забыв о сне, бодрствовали у телеэкранов и специалисты-советологи из американских государственных и частных служб — и спецслужб, наблюдая за «сменой караула» в Москве.

 

Так, то медленно и тоскливо, то ускоряемая электрическими разрядами событий, протекала американская жизнь московского газетчика, заведенная ровно на полтора месяца командировки, — от самолетного пролога к самолетному эпилогу. Он по-прежнему был озабочен получением максимума информации на единицу времени, хлопотал о встречах с американцами, исправно потреблял свою порцию газет и журналов и думал о корреспонденции, которая оправдала бы его сокращенную чрезвычайным событием поездку в Сан-Франциско. Добавилась еще и забота о крыше над головой.

 

Тут, быть может, уместно напомнить читателю, что наш герой прибыл в Соединенные Штаты всего лишь как лицо, временно заменяющее постоянного корреспондента своей газеты. Постоянный корреспондент не смог вернуться в Вашингтон после того, как из Москвы выдворили одного американского журналиста, неоправданно расширившего рамки своей деятельности. В Айрин-хаузе остался архив и другое имущество коллеги, и его жена, получив соответствующее разрешение, прилетела забрать оставшееся. Уступая место даме, Американист не без сожаления расстался с квартирой в Айрин-хаузе, в которой кое-как наладил холостяцкий быт и научился обороняться от тягостных поначалу воспоминаний.

 

Неподалеку от Айрин-хауза был отель фирмы «Холидей Ипп», один из сотен, разбросанных по Северной Америке, а заодно и Южной, и другим континентам. У Американиста имелся многолетний положительный опыт знакомства с «Холидей Инн» в разных местах. Знакомство пришлось в свое время прервать, после того как цены в этих отелях поднялись выше сумм, отведенных по смете. Правда, иногда возникали облегчающие обстоятельства сезонного характера.

 

Стояла поздняя осень, «Холидей Инн» па Висконсин-авеню наполовину пустовала, и молодой дежурный клерк, входя в положение иностранца, обещал скостить цену до пятидесяти девяти долларов за сутки. Да-да, не удивляйтесь — это умеренная цена. Он тут же передал свою заявку на уцененный номер в компьютер, находящийся у него под рукой, по на зеленоватом мерцающем экране согласия не появилось. Компьютер, то ли блюдя интересы компании, то ли выказывая прав, пе пошел навстречу Американисту. Однако дежурный паренек пе испугался, заверил москвича, что комната по обещанной цене будет — с согласия компьютера или без оного. Молодой негр-носильщик в коричневой униформе проводил Американиста на десятый этаж и показал комнату, которая выходила не на шумную авеню, а на противоположную тихую сторону.

 

Через три часа, вернувшись с чемоданом и требуемым задатком, Американист нашел другого паренька-дежурного. И у него компьютер бунтовал против пониженной цены, но и этот молодой человек не убоялся, хотя ему пришлось выдать постояльцу не электронную, а старомодную, от руки написанную квитанцию, и перо, заметил Американист, плохо слушалось юношу, уже жившего в электронном веке.

 

В субботу дежурный был один-единственный на весь отель — отвечал на телефонные звонки, выдавал ключи, рассчитывался с постояльцами и следил за четырьмя дисплеями.

 

Так Американист, покинув Айрин-хауз, переехал в отель, где было тихо и удобно и не хватало лишь собственной кухоньки, этого нелишнего подспорья командированному человеку. В раме окна виднелись теперь не деревья и коттеджи Сомерсета, а соседние многоэтажные дома, фонтанчик и сквер на Френдшип-Хайтс, где он когда-то любил гулять, живя в Айрин-хаузе, какой-то мерилендский банк и Элизабет-хауз, где Коля с Ритой, советские ветераны в Америке, продолжали привечать его. Из окна метрах в трехстах был виден даже уголок Айрин-хауза. Знакомые дома и виды, соседство друзей облегчали жизнь.

 

Газеты Американист брал внизу, в отеле, или в ближайшей аптеке. Он не расстался с автомобилем невернувшегося коллеги, тяжелым вишневого цвета «бонневи— лем», и держал его теперь не в подземном гараже Айрин— хауза, а у себя под окном на открытой парковке. Каждый день начинался с утреннего взгляда в окно — цела ли машина?

 

 

 

 

 

Уильям Броккет, сорокалетний адвокат из Сан-Франциско, является совладельцем юридической фирмы «Кокер энд Броккет». Фирма помещается на Монтгомери— стрит, в двухэтажном краснокирпичном здании, еще вполне крепком, но морально состарившемся от соседства новеньких сияющих небоскребов финансово-банковской Калифорния-стрит. Читатель вправе спросить: какое может быть дело у советского журналиста, приехавшего в Соединенные Штаты, к американскому адвокату? Какое общее дело находим мы теперь, читатель, с американскими адвокатами, медиками, ядерными физиками? С теми, кто к названию своей профессии прибавляет слово обеспокоенные. Обеспокоенные угрозой ядерной войны.

 

И пока мы еще не добрались до Билла Броккета на втором этаже краснокирпичного особняка, приведу лишь один пример…

 

 

 

 

 

Но тут читатель вправе спросить и другое: каким образом Американист, только что переехавший в вашингтонский отель «Холидей Иин», снова очутился в Сан-Франциско? Элементарный газетный прием, читатель. Он передавал из Вашингтона корреспонденцию о своих сан-францисских впечатлениях. После траурных дней, предполагал он, газета вернется в обычные берега и будет нуждаться в обычных материалах. Сократив свои дни и встречи в Сан-Франциско, он, однако, вернулся оттуда не с пустыми руками. Переехав в отель, сообщил редакции свой новый телефонный номер, и его вызвали, опять ночью, и он передавал теперь репортаж из Сан-Франциско.

 

 

 

 

 

… Приведу лишь один пример, почему они так обеспокоены, — продолжал он. — Нью-Йоркское издательство «Рэндом-хауз» только что выпустило книгу с загадочным названием — «Лишь бы лопат хватило». Ее автор Роберт Шеер, возглавляя вашингтонское бюро газеты «Лос-Анджелес тайме», много раз беседовал с высокопоставленными представителями администрации Рейгана. С ним они были откровенны. И Шеер имел возможность убедиться, что нынешняя администрация больше любой предыдущей играет с идеей возможности и «переживаемости» ядерной войны. Некто Т. К. Джонс, помощник заместителя министра обороны по стратегическим ядерним силам, по-дружески разъяснил Шееру, что следует делать в случае ядерного конфликта: «Вырой яму, прикрой ее сверху парой дверей и на них набросай земли с метр толщиной… Земля как раз и спасет… Если лопат хватит, любой с этим справится».

 

Звучит как анекдот, но это доподлинные слова ответственного мистера Джонса. И, похоже, его доподлинная философия. Если выжить в ядерной войне проще пареной репы, то не просто ли и начать ее?

 

Вот почему среди обеспокоенных оказался и сан-францисский адвокат Билл Броккет. Долговязый, с высоким лбом и мальчишеской чистой улыбкой, он шутит: «Адвокаты выделяются красноречием. Нельзя допустить, чтобы наш дар пропадал впустую».

 

Два года назад в Бостоне, штат Массачусетс, на Атлантическом побережье США была создана организация адвокатов, выступающих против угрозы ядерной войны. Она стала общенациональной. Броккет руководит ее сан-францисским отделением, в котором около четырехсот человек. Задачей своей ставит просвещение людей в отношении реальностей ядерного века. Собрания, встречи, симпозиумы… Билл Броккет и его коллеги хотят убедить американцев, что от ядерных боеголовок не спасешься, даже если лопат будет в избытке.

 

В последние месяцы калифорнийская общественность развернула широкое движение за замораживание ядерных арсеналов США и СССР. Собирали подписи, чтобы внести это предложение на референдум жителей штата. Собрали более чем достаточно. Дело не ограничилось Калифорнией. Во время выборов второго ноября в девяти штатах и тридцати округах и городах голосовалось предложение о ядерном замораживании. Напомню, что его поддержало большинство избирателей в восьми из девяти штатов и почти во всех округах и городах.

 

По оценкам печати, из восемнадцати миллионов избирателей, высказавшихся по этому вопросу, 10,8 миллиона одобрили принцип ядерного замораживания. Внушительное большинство, если учесть, что американец в данном вопросе шел против политики своего правительства. Но это не общенациональный референдум, для властей он не имеет обязывающей силы. По условиям голосования в Калифорнии губернатор штата доведет до сведения президента, что большинство калифорнийцев высказалось в пользу замораживания ядерных арсеналов двух держав. Но Белый дом уже знает об этом, и результаты голосования не произвели на него ни малейшего впечатления. Даже понеся политический урон на минувших выборах, Белый дом не собирается «ни на йоту» — так и заявил официальный представитель — сокращать военные расходы в сумме 1,6 триллиона долларов, запланированные на пятилетие…

 

 

 

 

 

Прошло полмесяца после выборов, и Американист возвращался к ним, выделив ту тему, которую не мог подробно раскрыть при общем анализе итогов, — тему антивоенного движения, развернувшейся борьбы за замораживание ядерных арсеналов. Эта тема была ходовой, оправданной и пропагандистски выгодной. К новому американскому общественному движению у нас возник острый интерес. Появились, однако, и иллюзии, от которых следовало предостеречь.

 

 

 

 

 

Сын отставного адмирала, бывший военный моряк, а ныне обеспокоенный угрозой ядерной войны адвокат Билл Броккет боялся, как бы не пришили ему антипатриотическую связь с «красным». Еще накануне встречи, согласившись на нее, он предупредил по телефону, что запишет их предстоящий разговор на магнитофон. Он звонил Американисту в отель, и это его телефонное предупреждение направлялось, похоже, сразу в два адреса. А когда они сидели в кабинете, магнитофон демонстративно лежал на столе и дверь была демонстративно раскрыта настежь. Разговор шел у всех на виду. Билл Броккет не хотел рисковать: да, я принимаю «красного», во все вы свидетели, что никаких секретов у меня с ним нет.

 

И тень подозрительности не покидала его мальчишеского лица. А гость между тем, задавая вопросы и записывая ответы (по старинке в блокнот), успевал с грустью думать, что девушка внизу у входа, которая принесла ему кружку кофе, пока он ждал адвоката, чем-то похожа на его младшую дочь — так же готова помочь незнакомым людям и так же застенчива и угловата. Как уязвимы эти чистые, не защищенные коростой возраста и опыта существа перед жестоким и равнодушным напором жизни! Как сберечь и защитить их?

 

В репортаж из Сан-Франциско не поместились последние слова Билла Броккета, записанные Американистом.

 

— Будьте терпеливы — вот мой призыв к советской публике, — с чувством сказал адвокат. — Будьте терпеливы и знайте, что американцы действительно озабочены угрозой ядерной войны. Может быть, при этой администрации и не будет перемен к лучшему, но придет другая _ и будет учитывать настроение наших людей…

 

И это был не первый призыв к терпению, который он слышал от хороших и обеспокоенных людей Америки.

 

Конгресс, распущенный перед выборами, еще не возобновил работу, а новый должен был собраться лишь в январе. Сенаторы и конгрессмены, переизбранные, впервые избранные или неизбранные, но не досидевшие остаток срока, еще не вернулись из своих городов и весей или из поездок по белу свету.

 

— Его пет в городе…

 

— Он еще не вернулся…

 

— Обещал быть через неделю.

 

Такие ответы пресс-секретарей и помощников слышал по телефону Американист. Те немногие, кто был в городе, ссылались на занятость. Он обнаружил, что и сотрудники посольства, с их богатыми связями на Капитолийском холме, не могли помочь ему. Шпиономания вернулась на Капитолийский холм, а кто-то не хотел встречаться с «красным» по тем же соображениям, что и Чарльз Уик, — соображениям идеологической несовместимости.

 

Журналисты охотнее шли на контакт. Американист встретился с заведующим вашингтонского бюро влиятельной газеты — высоким моложавым блондином с мягкой улыбкой и обаятельными манерами. Когда-то он был корреспондентом в Москве, и мягкость, улыбчивость, обаяние очень ему пригодились. По возвращении написал такую книгу, что путь в Москву был ему на долгое время закрыт, но зато открыт путь наверх в собственной газете.

 

В вашингтонском бюро работало множество политических репортеров высшей квалификации, известных всей политической Америке. Они, как трудолюбивые пчелы, ежедневно собирали и переносили на газетные полосы мед информации из Белого дома, Пентагона, госдепартамента, с Капитолийского холма. Завбюро дирижировал оркестром, давая волю солистам и находя время для писания собственных обстоятельных материалов. Он был журналистом либерального направления, не совсем ко двору в нынешнем консервативном Вашингтоне, но нс терял надежды. Как у всякого либерала, надежды его быстро умирали и так же быстро возрождались.

 

Последнюю по времени надежду он связывал с особой нового госсекретаря Джорджа Шульца. Госсекретарь, внушал он Американисту, обладает негромкой, по основательной убедительностью и способен благотворно влиять па президента. Вкупе с Шульцем в направлении сдержанности и умеренности воздействуют на президента и некоторые его ближайшие помощники. Манера Шульца, слышал похвалы Американист, — постепенно, но глу^* боко вникать в ту или иную проблему, вырабатывать свой вариант решения и исподволь убеждать Рейгана в своей правоте. У госсекретаря еще не было времени как следует войти в сложную проблему контроля над вооружениями, а когда он войдет, доберется, возьмет бразды в свои руки, ждите перемен к лучшему, более широкого и здравого подхода с американской стороны, обнадеживал Американиста его осведомленный и обходительный собеседник. В конгрессе тоже есть надежда. Там Рейгана сдерживает большинство демократов в палате представителей и позиция некоторых умеренных сенаторов, серьезных и влиятельных людей. Предстоит битва за военный бюджет, и он будет расти, сомнений нет, но не такими темпами, как хотела бы администрация.

 

О сдерживании Рейгана завбюро говорил так, как будто это была общая задача двух журналистов, американского и советского. И в анализе его была не только надежда либерала, но и капли реальности. Оставалось посмотреть, будут ли эти капли накапливаться и множиться или, ударившись о реальность ближайшего будущего, разлетятся вдребезги.

 

Собеседниками Американиста были и два известных обозревателя из крупнейшей вашингтонской газеты. Один из них, молодой, красивый и, пожалуй, слишком уверенный, говорил, что Рейган на второй срок не будет переизбираться, потому что против Нэнси, его супруга, она хочет возвращения к спокойной частной жизни, и вообще президентская работа оказалась более хлопотной, чем Ронни предполагал; военный бюджет, внесенный администрацией, может быть, и не пройдет, конгресс всерьез намерен его сократить, не исключено, что зарубят и проект создания межконтинентальных ракет MX, ио президента вряд ли удастся поколебать в вопросе о контроле над вооружениями.

 

Суждения самоуверенного молодого человека, пользовавшегося большим весом в своей газете и некоторым весом в вашингтонском обществе, тоже в чем-то звучали резонно.

 

Второй обозреватель, постарше возрастом, с выражением скорби на лице, очень искренне говорил, что мы не понимаем друг друга, и не хотим понимать упорно и отчаянно, и видим козни, заговоры и дьявольские планы даже там, где на самом деле есть всего лишь случайность, сочетание разрозненных и не увязанных друг с другом действий. Эту мысль — о торжестве непонимания — од избрал темой своей книги. Работая над книгой, он провел некоторое время в Москве, в академической командировке.

 

Землю закрывали облака. Когда они редели, земля проступала сквозь их белесые летучие космы, пасмурна земля, горный край, уставивший в небо пики осенних лесов. Под крылом самолета плыли Аппалачи.

 

Куда он сейчас летел, он обычно ездил, и путь начинался от Вашингтона — сначала на запад по 50-й дороге, бегущей по пологим волнам холмов мимо белеющих постройками больших вирджинских ферм, потом при пересечении с 81-й он сворачивал на юг, косым взглядом автомобилиста ловя слева тускло-сиреневую дымку Блю— ридж (Голубой гряды), и снова держал на запад, старая 60-я крутила и петляла, приноравливаясь к горным аппалачским складкам, а новая, 64-я, бросала дерзкий вызов горам, прорезая их, — пустынная, прямая, скоростная автострада, которая, как река, легко и стремительно несла на своем горбу и легковые автомашины, и тяжелые урчащие траки, а по ее берегам, отодвинутые и усмиренные, властно остриженные, причесанные и приглаженные строителями, безопасными ярусами поднимались каменистые кручи.

 

Американист и на этот раз мечтал об автомобильной поездке, чтобы после шестилетнего перерыва вновь пересчитать и вспомнить эти американские мили и насладиться духом веселого товарищества, которым когда-то прельщали его поездки вдвоем и втроем. Увы, на подъем оказались тяжелы и его давние друзья и коллеги, которые уже в третий, а то и четвертый раз тянули корреспондентскую лямку в Америке. Поначалу, правда, двоих привлекла идея прокатиться в Западную Вирджинию п отразить злосчастья этого бедствующего шахтерского края в газете и на телеэкране. Потом оба раздумали, сославшись на дела, а один Американист не рискнул, уже отвык от американских автомашин и американских дорог, по которым туда и обратно надо было бы проехать не менее полутора тысяч километров.

 

 

 

 

  • От лица демона / От лица демона, От лица ангела / Катарсис Де Лайс
  • Проклятие / Карманное / Зауэр Ирина
  • 5-6. / Однажды после / Зауэр Ирина
  • Поэтический спецназ / В созвездии Пегаса / Михайлова Наталья
  • Два крыла / Коновалова Мария
  • Д-р Корчак. Натюрморт с облаками и одуванчиками / Post Scriptum / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • *Хочу спать / Хочу жить!* / 2017 / Soul Anna
  • Новый Год / Новый год / Серединка Татьяна
  • Двенадцать месяцев. NeAmina / Четыре времени года — четыре поры жизни  - ЗАВЕРШЁНЫЙ ЛОНГМОБ / Cris Tina
  • Не нужна... / Аделина Мирт
  • Кошка на окошке / Бузакина Юлия

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль