— Уснули. Наконец-то, — Иван Алампеев отпрял от небольшого слюдянца[1] под самым потолком и присел на узкую лавку, что тянулась вдоль всех стен восьмиугольной комнатенки. Рядом, обеими руками опершись на рукоятку сабли, острием поставленной на пол, в хмурой задумчивости сидел старший брат Алампеева Федор. За ним — городничий Хомутской, уже сменивший праздничный наряд на повседневный кафтан, а скрипучие подкованные сапоги на мягкие удобные ичиги. Налево от низкой двери с фигурными накладными петлями, в проход выставив длинные ноги, устроился Раздеришкин. Одну руку положив на пояс с кривым татарским кинжалом, во второй он молча вертел казацкую люльку[2], словно раздумывая, задымить, или не стоит. Напротив входа у дальней стены под небольшим киотом[3] с одним единственным образом огромной горой возвышался хозяин — Ковров.
Вся эта компания едва вместилась в тесное помещеньице под самым куполом воеводской повалуши, куда из сеней вела крутая узкая лестница с двумя поворотами. Сидеть приходилось бок о бок, при каждом движении задевая соседа, а установленный по центру низкий круглый столик с одной намертво прибитой к полу ножкой, лишь добавлял тесноты. На цельной столешнице среди кружек, кувшинов с хмельным ядреным квасом и мисок со всякой всячиной чадила маленькая иноземной работы лампадка из прочеканенной бронзы с изящной стеклянной колбочкой — вынужденный подарок итальянского купца, в один из приездов не откупившегося от воеводы обычной мздой. Слабый, едва тлеющий огонек не освещал замкнутое в темноте пространство, а скорее подкрашивал мрак, дополняя его зловещим кровавым оттенком. Горько-вонючий дымок тонкими замысловатыми кружевами поднимался под потолок, где собирался в черное облако и копотью оседал на плотно подогнанных досках подшива.
— Вишь, как долго совет держал, — Ковров порывисто подхватил деревянную кружку и одним махом влил в себя ее содержимое, рукавом вытер усы, ладонью смахнул с бороды капли, — Принесла же нелегкая этакого злыдня. Еще на воеводство взойти не успел, а уже лютость показывает. Видали, как зыркал всюду. В каждый угол нос сунул, везде понюхал. А непоследок еще и все книги разрядные приготовить велел. Де, сдаточную опись составлять станем во всех подробностях. Вот, скажи, Федор Константиныч, на что ему для сдаточной описи все книги окладные листать, да противни проверять? Не пойму. Я от прежнего воеводы дела принимал, так выпили мы с ним, на словах он все обсказал, Афонька Смелов чиркнул, что положено и на том конец. А этот.
— Да брось ты, Андрей Иванович, не бери в голову, — невнятно пробормотал старший Алампеев, зубами терзая сушеного леща. — Это он так… Для острастки. Себя показывает. Вот, мол, какой я. А ну, всем встать смирно!!! Пожарский Дмитрий Петрович прибыл. Дрожите, сукины дети. Известное дело. Я тоже, знаешь, не первый год на службе состою и не в лапти щи наливаю. Толк в этом знаю. Бывало, прибудешь в городок инший, сотником там али иным рядцом[4] каким… И первым делом того в морду кому-нибудь. Пару-тройку дерзаков плеткой вдоль спины вытянешь… так после весь приказ как шелковый!
За одиннадцать лет государевой службы Федор Константинович Алампеев побывал во множестве гарнизонов на разных концах Руси и везде запомнился чрезмерной строгостью, а пуще того, ожесточенно безжалостным нравом, от которого нешуточно пострадали многие его подчиненные. Кроме избиения полоняников да нескольких захватов вражеских обозов ратных подвигов за ним не числилось — на поле настоящей брани вся его воинственность и жажда крови испарялась без следа. Зато по отношению к зависимым от него подначальникам он был жесток — до бескрайности, настолько, что даже сейчас, просто рассказывая о своих подходах и правилах, Федор Константинович ярился и свирепел, глаза его заблестели, дыхание участилось и сквозь резкую обрывистую речь то и дело раздавался скрежет стиснутых зубов.
— Так что ныне он полютует, конечно. Денька два. А после угомонится. И пойдет все, как прежде шло. А там, глядишь, и воеводство тебе вернется в скорости. Да что ж в самом деле. Он ведь самому тому Пожарскому, — Алампеев поднял вверх палец и ткнул им в потолок, — сродственник. Нешто тот брату своему хлебного места при Москве не сыщет? Уж не знаю, по какой лихоманке его в нашу дыру занесло. Только надолго он здесь того… не останется.
— Эх, Федор Константиныч, — Ковров в отчаянии махнул рукой и опять залпом осушил только что наполненную кружку. — Боюсь, что теперь уж и не в воеводстве дело? Не об том печалюсь.
— Да понятно, — с ехидным хохотком отозвался Алампеев, косясь на опального воеводу, — А что же гложет тебя?
— А то, что как зачнет он в противнях рыться… как всплывут делишки наши, так и схватит он нас за бороду, да не отпустит, покуда до плахи не доведет.
— Ты ж сам нынче сказывал, будто у тебя в книгах порядок полный, — с некоторой растерянностью спросил Федор Алампеев, чем вызвал смешок Раздеришкина, а Хомутского заставил недовольно покачать головой.
— Порядок, вестимо, — со злой ехидцей ответил Ковров. — Для нас с тобой, али другого кого, кто по строкам читает и дале того не суется. А кому ума хватит акромя написанного еще и то, что не дописали увидеть… Так что будь спок, скоренько он все наши проделки знать будет. До чего сам не додумает, то добрые люди подскажут — найдутся.
— Я им языки то укорочу, — выпалил Федор, хватаясь за саблю, будто гнусные доносчики стояли сейчас прямо перед ним.
— Гляди, как бы тебя на голову не укоротили, — со спокойной насмешкой ответил Раздеришкин. — А не то прознает новый воевода про твои делишки усольские… Вот потеха будет.
— Ну!!! — прикрикнул Ковров, видя, что Алампеев уже угрожающе привстал, да и младший брат всем своим видом выражал готовность прийти на помощь старшему. — Собаченья нам тут еще не хватало. Ну, а ты что молчишь, Егор Петрович?
Хомутской медленно повел тяжелой косматой бровью, в тонкую линию сжал губы, осторожно отодвинул от себя кружку — за весь разговор, что длился с самого закатного часа и в предрассветную пору еще не думал заканчиваться, он так и не притронулся к хмельному питью и посудина оставалась наполненной до краев.
— Слушаю я вас, братцы, и понимаю, что не разумеете вы ничего. Судите-рядите, друг с другом спорите, один другому глупости всякие толкуете. А сами… дальше носа своего глянуть не способны.
Егор Петрович говорил холодно, жестко, резко, так что сказанное им вполне могло сойти за обиду. Но возражать Хомутскому, и уже тем более возмущаться его тоном никто не стал, а потому Егор Петрович продолжил:
— Вот ты, Андрей Иванович, сказываешь, наказал тебе Пожарский к завтрему книги окладные готовить? А мне нынче велел днями все старшие дворы[5] к нему привесть. Зачем? А как он в амбарах все высматривал да о хозяйстве нашем расспрашивал. Сколь в былые годы собирали, сколь ныне собрать думаем. Это ему на что? А на то. Подсчитывает, сколь из Самары выжать можно, покуда вор не пожег ее совсем. То-то. Не ради брани он сюда прибыл, тут уж и речи быть не может. А послан он сюда самим Дмитрием Михайловичем богатство беззаконно наживать.
— Это как же? — Иван Алампеев, потрясенный услышанным, первый раз за весь вечер разомкнул уста и в ожидании ответа городничего так и сидел с наполовину раскрытым от удивления ртом.
Хомутской улыбнулся в ответ. Злорадно и хищно, обнажая крупные желтые зубы, в плотном ряду которых не было ни малейшей щелочки.
— А вот так, Ванечка. Выгребет из наших сундуков все, что за эти годы божьей милостью справить нам довелось, до нитки обдерет каждого, от бедняка беспортошного до животинника знатного, а после… после вор придет, крепость огню придаст — все концы в воду. Нища и худа Самара была, али богатства несметные в ней имелися, а ежели так, так куда они подевалися. Кто ж после прознает. Война все спишет. И меня с тобой тоже, коли нужда в этом будет. Так что… — Хомутской покачал головой, поднял кружку, поднес ее к губам, но, поразмыслив недолго, поставил на место. — А вы тут о ерунде всякой спорите.
В восьмиугольной комнатенке повисла тишина. Не та тяжелая и гнетущая тишина, когда совсем нечего сказать, а та осторожная предвестница недоброго, в которой, наоборот, рождается слишком много мыслей, заставляющих иначе посмотреть на привычные, еще вчера такие простые и бесспорные вещи. Ковров задумчиво смотрел в кружку, на дне которой еще оставалось несколько глотков. Раздеришкин уже спрятал в накладной карман кафтана люльку и теперь внимательно изучал острые носки собственных сапог. Иван Алампеев, не спеша, пожевывал длинные тонкие ломтики копченого мяса, и только постоянно менявшееся количество морщин на лбу выдавало присутствие мыслей в его косматой голове. Его брат с завидным усердием обгладывал копченое баранье ребро с остатками темного мяса, время от времени то саркастически усмехаясь собственным мыслям, то соглашаясь с чем-то коротким кивком.
— Вона как ты все поворачиваешь, — наконец, задумчиво протянул он, рукавом вытирая измазанную жиром бороду.
— А то как же, Феденька. Ты же сам нынче верно судил о нем — в обоих ополчениях прославился, сам, де, Дмитрий Михайлович ему брат и друг ближний. Так что ж бы ему в нашей то глухомани делать? Этакому человеку! Нешто на Москве не знают, какова нынче Самара, что двадцать тыщ здесь сдержать — немыслимо? Знают. Дмитрий Михайлович лучше других. На худой конец, коли и правда хотел бы он заслон Заруцкому ставить, так послал бы братца своего в Казань заместо Одоевского. Там и сила поболе и крепость понадежнее. Вот то было б дело. Согласен? А тут что ж? Получается, он братца своего любимого на верную гибель послал? Мало верную, так еще и бестолковую, как бабья башка немытая. Тут я тебя, Федор Константиныч, по-твоему спрошу. Дураки они оба что ли? А? Не дураки. Ой, не дураки. Тогда пошто он сюды прибыл? А по то и прибыл. Все вычистит, все подберет до копеечки, а после братец его славоносный на стругах прибудет, сгрузят все добро наше, а городишко Заруцкому на потеху оставят. Аще сами красного петуха пустят для верности, дабы лихоимство свое замести. Так-то будет. Не сомневайтеся. Для того он и старшие дворы на разговор собирает. Для того и окладные книги затребовал. Считать станет, да страху на нас нагонять — благо есть за что ухватиться.
— Да уж, — тихим голосом, больше похожим на шепот согласился Андрей Иванович, с которого весь хмель слетел в одно мгновение, уступив место болезненному гулу в голове, настолько переполненной самыми разными мыслями, что сосредоточиться на чем-то одном у него не получалось. — Мало бед нам было с войной этой проклятущей. Так вот нате вам. Еще один подарочек.
— Ладно, Андрей Иванович, не бухти, — прервал этот жалобной поток Хомутской. — Лучше думать давай. Нам теперь много думать придется.
— А чего тут думать-то?! — тут же выпалил в ответ Алампеев. — Коли так… коли он нам на пагубу прибыл, стало быть… Нам его раньше надобно, — Федор огромной ладонью хлопнул по столу и вдобавок изобразил, будто растирает убитое насекомое в пыль. — Покуда не успел он тут… Ну, того стало быть.
— Ох, Федор Константиныч ты и… — сокрушенно покачал головой Ковров. На язык просилось плохое обидное слово и пока Андрей Иванович подбирал ему замену, на помощь пришел Раздеришкин:
— Горяч не в меру, — с ехидной ухмылкой произнес он, но тут же стал серьезным. — С ним дети боярские, каждый — воробей стреляный, пороху нюхнувший таково, что тебе и не снилось. Да сверх того, три десятка холопов. Все при оружии — не чета твоим стрельцам. Да и много ли их за тобой пойдет на беззаконие такое?
— Но-но. — Хомутской поспешил перебить Рездеришкина. — Ты что, Аким Силантич? Ты о каком злодействе толкуешь тут? Один брякнул, не подумавши, а ты уж, понимаешь… О душегубстве речи нет.
— Что ж взамен предлагаешь? — спросил Ковров, большим вышитым платком отирая шею, покрытую крупными каплями пота — в комнатенке было душно, да и разговор держал бывшего воеводу в нешуточном напряжении.
— Эх, Андрей Иванович, самому бы знать, как верно сделать. — Хомутской опять принялся вертеть в руках наполненную кружку, к которой он до сих пор так и не прикоснулся. Потом вернул ее на место и, всем своим видом выражая нерешительность и сомнения, заговорил тихо-вкрадчиво. — Думаю так. Коли он сюды ради наживы бесчестной прибыл. Так… может, помочь ему.
— Это как же?
— Ты об чем это, Егор Петрович?
Хомутской выдержал паузу, во время которой поочередно переводил внимательный взгляд с одного собеседника на другого, словно оценивая, стоит ли поделиться с ними пришедшей в голову мыслью или лучше оставить ее при себе.
— Соберем всем миром откуп богатый да к ногам евонным бросим. На, мол, возьми, а городишко наш в покое оставь. Отправляйся-ка, мил человек, восвояси с миром.
— Хмммм, — в задумчивости Ковров потеребил бороду, скосил глаза на Алампеева, у которого меж бровей появилась глубокая вертикальная складка, посмотрел на Раздеришкина, но по его бесстрастному лицу невозможно было понять, что он думает и думает ли вообще. — Так-то конечно… дельно. А ежели не возьмет?
— Как это не возьмет?! — возмутился Алампеев. С малых лет глядя на то, как отец на службе, не задумываясь, брал даваемое и без зазрения совести прикарманивал все плохо лежащее, Федор Константинович поступал так же и теперь даже представить не мог, что кто-то добровольно откажется от идущей в руки легкой добычи.
— Коли с умом все сделаем — возьмет. Никуда не денется, — безоговорочно постановил Хомутской и замолчал.
Пристально глядя на тонкий язычок пламени, танцующий над фитильком за ажурным узором на стекле лампы, он в задумчивости теребил верхнюю пуговицу кафтана. Ковров, потягивая из кружки, терпеливо ждал, старший Алампеев заглядывал в опустевшие кувшины, пока младший широко и сладко зевал, обдавая собравшихся кислой болезненной вонью пополам со свежим перегаром.
— Да, верно, — согласился Егор Петрович со своими мыслями. — Поможем мы ему на наше предложение согласиться. Покуда прицениваться к нему будем, да деньги собирать, воеводе новому понять дадим, мол, не примешь откупа нашего — без ничего останешься. Амбары пустые он нынче сам видел. Со старшими дворами я перетолкую, научу, что сказать, кем прикинуться. Покажем ему нужду здешнюю без прикрас. Пущай поймет, что много из крепостишки нашей не выжмешь, хоть жилы все себе порви. А коли так, то уж лучше предложенное взять да и… Так ли я помыслил?
— Сомнительно, — Ковров нерешительно пожал плечами. — Он тоже не дурак.
— Не дурак, — согласился городничий, который на глазах обретал уверенность в успехе задуманного. — Только мы не глупее ихнего. Я вот что думаю. Первым делом надо бы нам с вами, братцы, прознать, каковы мечтания у Пожарского этого. Сколь на деле этом он разбогатеть думает. Коли это познаем, так и откуп соберем такой, что не откажется.
— И как же мы прознаем про то? В лоб то не спросишь.
— Не спросишь, само собой. На то нам и голова дана. Думать надо. Вот, к примеру, возьми, Андрей Иванович, да в гости его зазови. Накрой стол, баньку истопи, девку ладную подсунь, чтоб размяк он, аки сухарь намоченный. Глядишь, и узнаем что нужное.
— Эка, — Ковров крякнул и со смущенной улыбкой покачал головой. — А чего это я?
— А кто же, Андрей Иванович? Не эти же вот, — Хомутской кивнул в сторону Алампеевых. — Акиму Силантичу воеводу звать не с руки — чином не вышел. Как бы Пожарский это за оскорбление не принял. Мне со старшими дворами и прочей земской шушарой решать надобно. И вскорости. Так что не до гостей мне. А ты его правая рука, из наших, самарских, самый ближний служник. Так что тебе, боле не кому. А ты чего? Испужался ни то?
— Да что испужался то сразу? — отмахнулся Ковров и со злобной укоризной взглянул на Алампеева, который при словах городничего язвительно хохотнул. — Просто… девку таку я где возьму? Я ж сроду не кобельничал, все как то. Да и Степаниде Григорьевне я как сие приподнесу? Такой дым коромыслом поднимется.
— Я-то думал, ты воеводы нового испужался, — опять осклабился Алампеев. — А ты пред женкой листом осиновым трясешься.
— Ты бы помолчал с шутками своими, — Ковров повысил голос, но Федор Константинович лишь махнул рукой.
— А ты на меня не рычи. И таково не гляди. Ты нынче не воевода уже. Власти надо мной не имеешь. Так-то.
Ковров угрожающе зарычал и стал приподниматься, в порыве охватившей его злости пытаясь отодвинуть в сторону столик, единственная опора которого была намертво прибита к полу.
— Вон ты как заговорил. Значит, покуда с моей руки кормился, Андрей Иванович красным солнышком был, а ныне… да я тебя…
— Ну-ну, тихо, — Егор Петрович ухватил Коврова за рукав и усадил на место. — Ты Федор Константиныч, не налегал бы на квас так рьяно. Ядреный квасок-то. А ты успокойся, Андрей Иваныч. Что с него, дурака, взять? Лучше подумай, как дело обставить правильно. Аграфена Купальница[6] скоро. Вот и повод хороший. Так что… думай, покуда, Андрей Иваныч. От того ныне всех нас судьба зависит. А мы тоже сложа руки сидеть не станем. Деньги собирать — дело не простое. С земскими я перетолкую. Ты, Феденька, со стрельцами своими рыбаков да сыроядцев с торжища тряхни. Пущай хоть на малое раскошелятся — с паршивой овцы хоть шерсти клок. А ты, Аким Силантич...
— Ну, уж нет, это без меня, — перебил городничего Раздеришкин.
— Как же? — от этих слов Хомутской на мгновение потерял дар речи и даже глаза его, всегда холодные, как оружейная сталь, засверкали недоумением. Но остальные еще не успели удивиться, а Егор Петрович уже взял себя в руки и вернулся в обычное для него состояние полной бесстрастности.
— Ты что это удумал, Аким Силантич?
— Долго я вас слушал, господа хорошие, — спокойно заговорил Раздеришкин, подобрав под себя ноги и скрестив на груди длинные руки. — Слушал и никак понять не мог: я-то что здесь делаю? Про вас понятно. Вы об мошнах своих волнуетесь, добро наворованное спасаете. А меня это каким боком касается?
— Таким, что ты с нами в одной упряжке шесть лет воландаешься. Или ты решил в трудный час от друзей откалываться.
— Э нет, это ты не ври, господин городничий? Не были мы никогда друзьями и наперед не будем. Судьба в одном котле посолила, вот и варились вместе. А службы то у нас разные. Твоя нива — оброк с людей вместе с кожей драть да поборы им разные на ходу придумывать, а я хлебные четы[7] кровью выкупаю.
— И много ты ее, крови-то своей, пролил?
— Много, мало — вся моя.
— Гляди-ка, какой выискался!!! — выкрикнул Ковров, тяжело вставая на ноги. Огромный и расхристанный, он поднялся над столиком, который показался совсем крошечным и хрупким, волосатой ручищей раздвинул посуду, сбросив на пол пару мисок, опрокинув кувшин, и в тесноте покоев угрожающе навис над Раздеришкиным, отбросив на стену страшную причудливую тень. — Хочешь сказать, мзды беззаконной никогда не брал? Ты что ж, думаешь, коли свои делишки не в городке, а на порубежье обделывашь, так никто ничего про подвиги твои не ведает? Про то, как ты тезиков[8] с заповедным[9] товаром по тайным тропам за мзду водишь? Или с сыроядцами торгуешь беспошлинно?
— Вожу. Торгую. Есть такое, — обличение ничуть не смутило Раздеришкина. — Только из государевой казны я ничего сроду не крал, а все, что собирал неправедно, на службу же и тратил. Иной вершник в крепость прибудет — ни сабли, ни снаряда доброго. Сам голодный, босоногий. С каких прибытков, думаешь, я его его кормил-обихаживал? А кони? Минувшей зимой ты, господин воевода, на кормежку и пол-деньги[10] мне не выдал. Как же я все порядком содержать должен?
— Ох, праведник какой. То-то смотрю, от забот твоих почти всех лошадок под нож пустить пришлось.
— А коли б не я, так и всех пустили бы. Все, как один, спешились бы.
— А тебе в карман, стало быть, ничего не осело?
— Осело малость, врать не стану. Только за свое я сам отвечу. А подначальников своих заставлять карманы выворачивать, дабы шкуры ваши спасти… Нет уж. Пошто к нам Пожарский прибыл? Вправду ли Заруцкого воевать, али как Егор Петрович говорит, Самару побором обкладывать. Не мое дело. Я — человек служивый. Позовет с ворами биться, пойду с ворами биться. А начнет лихву выжимать. Так мне бояться нечего. Да и терять тоже не особо. Так что… Пойду я, пожалуй, ибо дальнейший разговор для меня не интересен.
Раздеришкин встал, подчеркнуто неторопливо отвесил всем учтивый поклон, после чего, пригибаясь, вышел на лестницу и вскоре до покинутых им заговорщиков донеслось цоканье подков по деревянным ступенькам, которое сменилось тихим скрипом плохо смазанной петли и легким стуком затворяемых дверей.
— Как бы не продал он нас, — тихо высказался Алампеев, вопросительно глядя на Хомутского.
— Не продаст, — спокойно ответил Хомутской и впервые за все это время отпил из кружки уже теплый квас. — Да и продавать то нечего. Нешто мы здесь об измене толковали? А что ушел… Так это даже хорошо. Ежели на кого надеяться нельзя, так лучше сейчас пусть прознается. Так-то вот. Что ж, и нам пора. А то светает уж, скоро при новом воеводе первый совет. Так что… айда расходиться, братцы. Хозяину за хлеб-соль спасибо, а что порешили, на том и встанем.
Первым на ноги поднялся Иван Алампеев — Федор кивком указал ему на выход, а потом и сам, сухо попрощавшись с товарищами, покинул тесноту повалушных покоев, на ходу обсуждая с братом, кого бы можно тряхнуть, дабы наскоро собрать побольше денег для откупа. Хомутской ушел молча, напоследок лишь ободрительно кивнув Коврову. Андрей Иванович остался один. Уже звонкоголосые петухи вразнобой пропели оду очередному рассвету и полутьма сменилась бледной серостью, а бывший воевода все сидел, не меняя позы и пристально глядя на собственное отражение в простывшем на сквозняке стекле давно уж погасшей лампадки. Беспорядочные мысли о вновь выпавших на его долю напастях мешались в тяжелой от хмеля голове с тревожным ожиданием будущих испытаний и обрывками ярких воспоминаний о днях минувших.
Отец и дед, царство им небесное, с детства учили, что главное в этой жизни — семья и первейший долг его, князя Коврова, заботиться о благополучии древнего рода, что брал начало от самых знатных русских фамилий, оберегать его и преумножать доставшееся от предков богатство. А для того всего-то и нужно, верно и честно служить государю, что дан этой земле самим Господом Богом. Да, дорога его праотцов была пряма, как клинок двуручного меча, а жизнь проста и понятна. Ему же досталось иное время, когда все вокруг не просто встало с ног на голову, а делало это по сто раз на дню. Он жил, словно качался на маятнике между ледяной пустыней и гиеной огненной. Ох уж эта смута, будь она проклята на веки вечные. Стремительной бурей, неудержимым ураганом разрушила она прежний мир, разнесла его в щепки, превратила в обугленные руины, укрытые непроглядным кровавым туманом, в пелене которого они и плутали ныне, словно ослепшие овцы, сшибаясь на ровном месте и нещадно давя друг друга почем зря.
Вчерашние сильные мира сего за мгновение становились рабами, на их место приходили новые повелители без роду и племени, чтобы на завтра уступить место другим ловцам удачи, которых судьба возводила на вершину только для того, чтобы тут же обрушить в бездну небытия и забвения. И никто из этих властелинов на час не ведал жалости к проигравшим — спеша насладиться временной победой, каждый из них беспощадно выжигал даже тех, кто случайно оказался рядом с его поверженным врагом, без разбору лил кровь закоренелых грешников и безвинных агнцев. В этой чехарде черное с белым так часто менялось местами, что теперь уж никто не мог разобрать, где одно, где другое — посреди бесконечного хаоса, смятения и всеобщего помешательства все потеряло значение, все утратило смысл и меру.
Поначалу князь Ковров еще тяготился своими изменами и после каждого предательства долго терзаем был собственной совестью. Но очень скоро он заметил, что ни само предательство, ни его переживания ничего не меняют в этом сумасшедшем мире и никак не отражаются на нем лично. Его не поражает молния, земля не раскалывается под ногами, разверзая кипящую бездну ада, как обещал когда-то дед, считавший крамолу самым страшным из смертных грехов. На голове его не вырастают рога, под копчиком не болтается хвост и вместо ног не появляются копыта, а тело не покрывается язвами и коростой, как сулил юному Андрею отец в редких воспитательных беседах. Так что каждая новая измена давалась все проще и оставляла в душе его все меньше сомнений в праведности свершенного поступка, а вид болтавшихся в петле «верников», не пожелавших отказаться от клятвы ради спасения собственных близких, лишь добавлял Коврову уверенности в том, что выбранный путь был единственно правильным.
А вскоре, когда он окончательно избавился от глупостей вроде совести, Андрей Иванович увидел, что если делать все с умом, не упуская случайных возможностей, то можно не только сохранить голову и уберечь от несчастий близких, но еще и неплохо нажиться. Нет, он никогда не предавал ради золота — честь старого княжеского рода не допускала такого позора. Но, если очередной господин щедро платил новым подданным за измену, на которую они шли не ради наживы, но по принуждению обстоятельств, так почему бы не взять? Ведь он все равно изменил и полученная мзда не сделает его измену более страшной. А если кто-то, до беспамятства перепуганный вероятной расправой, просил, на коленях молил Коврова, только что предавшего старого господина, замолвить за него слово перед новым покровителем, так почему бы не потребовать за это награды? Он ведь тоже рискует — кто знает, как обернется подобная просьба и не попадет ли он сам через это в опалу. А если добро, которое после казни очередного упрямца, что не пожелал склонить головы, осталось бесхозным и теперь само шло к нему в руки? Все одно ведь растащат, не он, так другие. А если кто-то оборотистый и удачный в неправедных делах не хочет поделиться с воеводой, отдать ему положенную неписанным законом десятину, так почему бы не изобличить его, крамольника, и через праведный суд не отправить на плаху, чтобы после по бревнышку раздербанить его хозяйство. В конце концов, это ведь его святой долг и обязанность — честно и верно служить господину, покуда тот господин.
Да, за пятнадцать минувших лет много выпало на его долю непростых испытаний. И каждое могло закончиться тяжким, непоправимым крахом. Тогда ему повезло целехоньким и невредимым проскочить среди жерновов, что в легкую с хрустом перемалывали самых разных людей, от простого пахаря до князей рюриковой крови. Но как-то будет теперь? Прихода Заруцкого Андрей Иванович не боялся — он и его атаманы были для Коврова открытой книгой, кою он уж не раз перечитал от корки до корки и наизусть знал содержание каждой страницы. С ними он поладит. А вот Пожарский? Поди, пойми, кто он таков? Ни сук, ни крюк, ни каракуля. Угадай, попробуй, куда поведет да каким боком вывернет. Тут Егор Петрович, конечно, прав — помыслы нового воеводы прознать не мешало бы. Но как? Ежели очертя голову, безосмотрительно в это дело сунуться, так и в петле кончить можно. Сам-то городничий ловко в сторону отскочил. Старый лис, тертый. Понимает, что затея эта чем угодно обернуться может, потому и хоронится. Коли справится Ковров, так и они за ним в рай проскользнут, а коли нет… его голова с плеч, а они вроде и не при чем как бы. Еще и поклепничать на него станут, дабы себя выгородить. Как же устал он от всей этой мышиной возни, где каждый, кто прячется у тебя за спиной, готов всадить в нее нож при случае.
Последнее время Андрей Иванович все чаще задумывался об этом. Оставить службу и удалиться в тишь отцовой вотчины — морковку выращивать. Может, сейчас самое время? Сказаться недужным, собрать пожитки да и… Скопленного за счет трудов праведных ему хватит, дабы дни, что отвел ему Господь Бог на старость, коротать в безбедности. А вся эта булга[11] без конца и без края… сколько веревочке не виться. Так что может и не ждать, покуда очередной лиходей обрубит ее так, что концы разлохматятся.
Звук легких осторожных шагов на всходнице[12] вернул Коврова в день сегодняшний и отвлек от тревожных мыслей. Коли холопы еще внизу, на страже, а в этом Андрей Иванович не сомневался, то пропустить они могли только одного человека. Встрепенувшись, князь торопливо поднял опрокинутый кувшин, ладонью сгреб на край стола крошки сухарей, рыбью чешую, прочий мусор и смел все в пустую чашу, а сам пересел к выходу, подальше от лужи разлитого кваса.
— Что-то завечЕрялся ты с гостями, батюшка, — в повалуше появилась княгиня — Степанида Григорьевна. Невысокая и сухая настолько, что худобу ее не скрывал даже просторный наряд с большим количеством складок, она остановилась на пороге, внимательным взглядом тускло-серых глаз оценила обстановку и недовольно поджала тонкие бледные губы, но тут же улыбнулась и присела рядом с мужем, худым острым плечиком прижимаясь к его могучей ручище.
Будущую свою жену Ковров впервые увидел за три дня перед обручением. Степанида, тогда еще сочная и фигуристая, ему понравилась, тем более, что красота и юный цвет невесты дополняло щедрое приданое. Вскоре она подарила ему сына — всего у них было четверо сыновей, а дочка, которой нынче стукнуло пятнадцать, уродилась точной копией матери, и хотя за все эти годы слова любви в их доме ни разу не были сказаны наедине, в ночной тишине княжеских покоев, а произносились только прилюдно и когда это полагалось по этикету, Андрей Иванович знал, что без Степанидушки своей не протянет и дня, ибо она успела стать для него незаменимой жилеткой для слез, верной опорой в невзгодах и мудрым советчиком, чьи наставления не раз спасали семейство от катастрофы.
— Худо? — просто, без обиняков, напрямую спросила Степанида Григорьевна.
— Угу, — буркнул в ответ Ковров. — Опять господь испытание нам посылает. Уж и не знаю, чем кончится все. Егор Петрович непщатует[13], что Пожарский этот ради грабежа сюды прибыл. Разорить, де, Самару да на Заруцкого все свалить. Вор, де, пожог городок наш и все тут.
— Гляди-ка, — удивилась Степанида Григорьевна, но голос ее оставался ровным и спокойным. — И что же?
Андрей Иванович скорчил мину и неопределенно пожал плечами, давая понять, что не очень-то хочет говорить об этом, но настойчивое молчание и пристальный взгляд жены заставили его открыть сомнительные планы городничего.
— Ну, верно думаете, — одобрила Степанида Григорьевна.
— Да верно-то верно. Только залаз[14] уж больно велик. И все на мою голову. Да и… — Андрей Иванович опасливо покосился на супругу, которая неспешно водила ладошками по бедрам и слегка покусывала нижнюю губу, как делала всегда, всерьез задумавшись над чем-то важным. — Где я им девок таких возьму. И стол богатый накрыть тоже… времена ныне не тучные.
— Слава богу, не последнюю крошку доедаем. Ради такого дела открою закрома, самые лучшие угощения приготовлю. Да и девки подходящие найдутся. Об мелочах бдеть[15] мне доверь. Себе голову не забивай. Думай, лучше, как ладней Пожарского обадить[16]. Когда задумали, говоришь? На Аграфену? Вот и ладно. Времени вдосталь. Так все сладим, комар носу не подточит.
Степанида Григорьевна маленькой ладошкой снизу вверх провела по спине мужа, запустила тонкие длинные пальцы в спутанную гриву и принялась легонько ерошить густые волосы на затылке. Андрей Иванович, с блаженным вздохом закрыл глаза, но чуть погодя все же заговорил о сомнениях, осторожно и вкрадчиво:
— Устал я, Степанидушка. Думал уж, бросить все это к чертям собачь…
— Не богохульствуй, — строго, но холодно, совсем без эмоций перебила его Степанида Григорьевна. — И глупости в голову не бери. О чем ты? Как все нажитое бросим здесь?
— Да что здесь бросать-то? — нерешительно продолжал Ковров, искоса поглядывая на жену, — Хоромы токмо одни. Так отцовский терем ныне не хуже отстроился. А золотишко припрятано столько… Скажусь, мол, вотчину попроведать надобно. А оттуда через недельку пришлю весточку, захворал, мол, и к службе боле не способен. Тут и вы за мной.
Степанида Григорьевна нежно сгребла в кулак каштановые кудри, осторожно и властно потянула к себе голову мужа и положила ее к себе на колени.
— Ну, ты что, Андрюшенька. Пожарского какого-то испужался. Мы с тобой стольких татей пережили, куда пострашнее этого. Да и не для того десять лет горбатился ты, чтобы нынче бросить все другим под ноги, а своих детей без кормления оставить. Много ли прибытку им вотчина даст? Только что с голоду ноги не протянуть. А в люди выбиться да на Москве место хорошее достать? Или хочешь, чтоб они, за тобой всю жизнь воеводскую лямку тянули, как бурлаки баржу. А сродственников всех ты куда подеваешь? У тебя вся малая дружина — кровники. Здесь они за счет службы кормятся, а потом? То-то и оно. Так что пусть не блазнит тебя сие, Андрюшенька. А коль уж совсем невмоготу тебе стало, так один уезжай. Без меня.
В ответ Андрей Иванович лишь плотнее прижался щекой к плоскому упругому животу и, закрыв глаза, почувствовал, как ее тепло, легкая ритмичная дрожь, рожденная в глубине родного тела биением сердца, наполняют его уставшую душу решимостью и силой, которой так не хватало, когда он, одинокий и растерянный, в предрассветной мгле повалуши продумывал планы бегства. Нет уж, не дождутся. Он не даст этим волкам отнять у него то единственное, ради чего живет на этом свете. Даже если для этого ему придется безбожно врать и коварничать, подло чернить невиновных и наговаривать на достойнейших, приносить ложные клятвы и переступать через данные с сердцем присяги, золотом добывать чью-то благосклонность, чужой кровью покупать чье-то покровительство, добровольно отдавать себя в рабство новому господину, чтобы потом при случае с потрохами продать его свежеиспеченному победителю.
Продолжение находится в приватном доступе
[1] Слюдянец — окошко, застекленное слюдяной пластиной
[2] Люлька — особое приспособление для курения специально подготовленного и нарезанного табака
[3] Кио́т, киво́т, кио́ть (от греч. κῑβωτός — ящик, ковчег) — особый украшенный шкафчик (часто створчатый) или застеклённая полка для икон.
[4] Рядец — служащий, чиновник
[5] Старшие дворы — в системе налогообложения средневековой Руси все хозяйства делились на три категории. Старшие, средние и младшие дворы. В зависимости от принадлежности к той или иной группе определялась величина податей.
[6] Аграфена Купальница — 6 июля, начало купального сезона. В этот день принято было с утра париться в банях веником из полыни.
[7] Четверть или четь — мера сыпучих тел на Руси, равная примерно 209 л. Служилым людям кроме денежного довольствия выплачивали еще так называемый «прокорм», который чаще всего измерялся хлебными четями.
[8] Тезик — купец из Азии
[9] Заповедный товар — контрабанда
[10] Деньга́ (до конца XVIII века — денга, от тюрк. täŋkä — монета) — собирательное название древнерусских серебряных монет.
[11] Булга — склока, свара, тревога
[12] Всходница — лестница
[13] Непщати — полагать
[14] Залаз — опасность, губительность
[15] Бдеть — заботиться
[16] Обадить — обмануть, расположить к себе
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.