— Мальвина… Мальвина. — Он окликает её осторожно и нежно, словно хочет разбудить и боится напугать. Она стоит напротив.
— Мальвина, — повторяет он, как заклинание. Она прячет глаза и тянет на лоб белокурый локон. Ей кажется, что она виновата.
Он умолкает, не зная, что делать, она смотрит на него исподлобья, и синие глаза её темнеют и просят прощения. За то, что пришла, и за то, что уходит.
Они стоят у порога. Она снова опустила взгляд и молчит, перебирая кисти шарфа.
— Вот, — говорит он, — отпуск пролетел. Завтра на работу.
— Послезавтра, — поправляет она, не поднимая глаз, — но да, быстро.
Он касается рукой её лица, пальцы медленно скользят по бровям, щеке, повторяют печальные очертания губ… Его рука живёт сейчас как бы отдельно от него, сама по себе. Что она делает — ласкает? Запоминает?
— Мальвина, — пальцы касаются виска, волос, она на мгновение прижимается щекой к его ладони, тут же отшатывается и говорит быстро:
— Нет-нет, я ушла, я ушла.
Он понимает, что ему нечем её удержать. Она уходит.
В прихожей начинают бить старые напольные часы. Он идёт в гостиную и считает удары: один, два, три, четыре (интересно, кто их завёл, — тетя Поля была?), семь, восемь, девять (да, пыли нет) — двенадцать.
Как это было сначала? Когда? Надо вспомнить. Он ложится на кушетку и вспоминает.
…Мне двенадцать. Мы с мамой живём у тети Поли в её «финском» доме, — гостим. Меня, правда, собираются отправить в пионерлагерь, но это ещё не скоро, через полмесяца, когда отец приедет утрясать с матерью развод. А пока… Пока середина лета, мама водит по городу туристов, тетя Поля и дядя Сева тоже работают, а мы с ихней Танькой, моей кузиной, целыми днями бьём баклуши.
Я пластом лежу в саду на старом пыльном одеяле — загораю. Гудят лениво висящие над цветами шмели, ветерок изредка трогает прохладой мокрые от пота волосы, я изнемогаю от жары, сладкой истомы и вполглаза слежу за Танькой. Она возится у веранды: навалила полный дуршлаг виктории и пытается её промыть. Чистюля.
— Буря, — кричит она мне, — что ты там всё валяешься, иди ягоды есть!
— А ты дуря, — бурчу я себе под нос, но она слышит и обижается. Будто мне не обидно, что дядя Сева из Бори насмешливо перекрестил меня в Бурю, — мол носом как раз вышел. Папа Карло нашёлся.
Ох и жарища! Я развлекаюсь тем, что нюхаю воздух. Поворачиваешься на один бок — из-под куста влажно пахнет землёй, на другой — смородиновыми листьями, на живот — сразу одеялом и травой. А на спине — ничем не пахнет, разве что свежим иногда.
Таньча-саранча больно пихает меня по ноге и говорит нарочито ворчливо:
— Подвинься. Разлёгся тут.
— Я открываю один глаз, собираясь дать ей хорошего пендаля, но она уже стоит рядом на коленках и протягивает мне здоровенную кружка с молоком, в котором битком виктории.
Я пью жадными глотками, так, что в животе начинает перекатываться и булькать, ловлю губами крупные сладкие ягодины, тающие между нёбом и языком, цежу сквозь эту сладкоту холодное густое молоко… наконец живот разбухает, и я, отдуваясь, отдаю кружку Таньче.
Она смотрит на меня так, будто я выпил целое море, а потом присасывается к кружке сама и от той почти половины, которую я честно оставил для неё, не остается и следа.
Надувшись молока, мы молча лежим рядом, отдыхаем. Из-за забора доносится тренькание велосипедного звонка, — какой-то полоумный проехал, сигналя неизвестно кому, потом прошелестела по липкому асфальту легковушка, и снова стало тихо. И Таньчу перестало быть слышно.
Я поворачиваюсь на бок и приоткрываю глаза. Она лежит ничком, щекой на сложенных, как за партой, руках и смотрит на меня. На виске и на носу у неё выступили бисеринки пота.
— Ты чё? — вдруг шёпотом спрашиваю я и неожиданно для себя самого провожу ладонью по её виску, — Таньк?
Она смотрит.
— Борь, — говорит она наконец, — ты, ведь, не поедешь в пионерлагерь, а? Здесь же лучше?
Она переворачивается на спину, запрокидывает руки за голову и вздыхает:
— Мы бы с тобой молоко с викторией пили…
Я молчу. Я вижу розовый след ссадины на её плече, два пупырышка, проступающие посреди округлостей лифчика, почти неприметно пульсирующую на шее жилку, полоску от резинки трусиков, ворсинку, прилипшую к животу — он дышит! — ошеломлённый, я силюсь что-то сказать, сделать…
— Уедешь, да? — спрашивает она, не открывая глаз, и я вдруг тычусь губами ей в шею, плечо, губы, она вскакивает, а я падаю ничком на одеяло, на колотящееся сердце — мне стыдно, стыдно, стыдно!
— Ты чё, Борь? — спрашивает она откуда-то сверху, — сдурел, да?
Я сажусь на одеяле, не решаясь поднять головы, смотрю на её красные облупленные коленки и говорю, давясь словами:
— Ты сама дура, ты не знаешь, какая ты! Ты… ты, ты… Мальвина, — выдыхаю я, и коленки вдруг исчезают, она убегает в дом.
«Какое милое, сентиментальное воспоминание!» — он усмехается, встаёт и идёт на кухню. В холодильнике пусто, — тётя Поля не настолько предусмотрительна.
— Пойми меня правильно, Борис, ты уже взрослый парень. То, что было хорошо для вас обоих пять лет назад, сегодня уже… не есть хорошо. Что это за любовь между братом и сестрой? Что ты собираешься с этой любовью делать?
— Жениться собираюсь. Мы же двоюродные, закон разрешает.
— Закон! Мальчик мой, в жизни действуют не те законы, которые написаны. После того, что случилось с твоей мамой, — прости, что я тревожу её светлую память, ты прожил у нас пять лет и, надеюсь, ни в чём не нуждался, ничем не был скован…
— Спасибо, тётя Поля.
— Ах, не в благодарностях дело! Я хочу сказать, что сейчас пришло время, когда ты должен обрести самостоятельность, мыслить и вести себя как настоящий мужчина, заглядывая на много вперёд.
— Я заглядываю. Через полгода-год меня заберут в армию…
— Вот! А Татьяна? Ты её с собой собираешься взять?
— Поженимся, отслужу и заберу.
— Да куда, Боря, на какие хлеба?! Пойми меня правильно, мы со Всеволодом готовы для тебя и Тани пожертвовать всем, но много ли этого «всего»? И потом, если вы сейчас поженитесь, то за полгода-год такого, прости за прямоту, наворотите, что Татьяне не об институте надо будет думать, а о том, как пелёнки успевать сушить.
— Тётя Поля!
— Что «тётя Поля»? Это, мальчик мой, проза жизни, а вы до сих пор питаетесь поэзией… а в шалашах давно уже нет рая. Пойми меня правильно.
— Я понял, тётя Поля. Разрешите мне только с Таней всё обговорить.
— О, господи! Конечно! Я ничего не запрещаю, я надеюсь даже, что ты, как мужчина, сам сумеешь ей объяснить, какова ситуация. Через неделю она вернётся, ты знаешь — вступительные позади, — поговорите.
— Спасибо.
…Она вернулась раньше. Весёлая, буквально напружиненная радостью от того, что всё так удачно сложилось, затянутая в маечку Гуччи и фирменные джинсики, она словно ящерка бегала по комнатам старого скрипучего финского дома, рассовывая по разным углам книги, шмотки, косметику, поминутно сталкивалась и чмокалась с охавшей от радостных хлопот матерью, звонко шлёпала по животику отца, с благодушной улыбкой следившего за всей этой кутерьмой из любимого кресла-качалки… Борис наблюдал за ней издали и боялся подойти, будто разговор с тётей Полей, и то, что Таня поступила-таки в свой столичный инъяз, уже отрезали их друг от друга.
Она подошла сама, внезапно выключившись из суеты, в полумраке коридора положила ему руки на плечи и спросила тихо:
— Ну, в чём дело? Ты не хочешь меня поцеловать?
Он хотел.
Ночью, когда она прокралась к нему в комнату и содрала с себя джинсики с маечкой, зашвырнув их под диван, стало совсем как прежде, — до отъезда и до разговора с её матерью.
Потом на них напал жор. Борис сделал набег на кухню, приволок краюху хлеба, кусище холодного варёного мяса, фляжку домашнего вина… но только они принялись всё это уписывать, в коридоре послышались тёти Полины шаги. Таньча, не раздумывая, сиганула, как была, в окно, он — в постель, и когда тетушка заглянула в комнату, было видно, что он спит сном праведника.
Что и говорить, трюк удался, но когда они вдоволь посмеялись над своей прытью, Таня вдруг вздохнула и сказала:
— Ну почему ты не поехал поступать, Борьк, дурной ты всё-таки! С химией у тебя нормально, с русским, литературой, — поступай, куда хочешь, что значит «не тянет»? Как ни крути, а высшее образование кое-что значит.
…Она долго ещё говорила, что, в принципе, всё это, конечно, ерунда, что когда он отслужит, она уже перейдёт на четвертый курс, а в Москве очень нужны рабочие руки, так что он не пропадёт, сможет устроиться, прописаться, а потом они смогут пожениться… что матушка, конечно, просто бзиканулась на идее принца для своего чада — много всего говорила. Не дослушав, он принялся выгребать из-под дивана её одежду. Пахло пылью и было стыдно, что он голый.
Они продержались почти до конца его службы, но за месяц до дембеля вместо письма от неё пришло письмо от тёти Поли. Она призывала разделить общую радость по поводу того, что Татьяна выходит замуж за своего преподавателя, «совсем ещё молодого учёного и перспективного дипломата». Потом пришло письмо и от неё. Она объясняла что-то, говорила о незабываемом, просила простить и верить (во что?) и подписалась «твоя Мальвина». Это его оскорбило.
…Демобилизовавшись, Борис вернулся в свой райцентр, в их — когда-то их — финский дом, тетушка и дядя Сева встретили его как родного, но о Татьяне ни он с ними, ни они с ним не заговаривали. Табу.
Какое-то время он болтался без дела, подумывая об институте, но тут внезапно рухнул Советский Союз, и Борин однокашник, к тому времени уже лет пять как сколотивший кооператив, предложил товарищу вместе «делать бизнес». Бизнес казался смешным (они монтировали сантехнику в квартирах на субподряде в единственном в городе стройтресте, а домов сдавалось с гулькин нос), но после обвала страны выяснилось, что у каких-то мутных людей есть нехилые деньги, и эти люди принялась с бешеным азартом улучшать свои жилищные условия, переоборудуя квартиры и строя себе коттеджи. И Борис «поднялся», как принято говорить, — в районном масштабе, но всё же.
Дальше жизнь пошла «как у людей» (его мама частенько повторяла это, — «у нас всё не как у людей», «посмотри, как у людей»): работа, баньки и шашлыки по выходным, легкие ни к чему не обязывающие связи… К своим 27-ми Борис решил всё же чуть остепениться и после непродолжительного сожительства сделал предложение бухгалтеру их теперь уже ООО Нине, — коренастой смазливой марийке. Возник вопрос, где молодым вить гнездо, друг и партнёр предложил купить с приличной скидкой «двушку» в новом доме с видом не запруженную городскую речку («с видом на водное зеркало» поправил Бориса горисполкомовский архитектор Миша), Борис купил, но тут его что-то переклинило, и он уговорил переселиться в «двушку» тетку с дядей, а жену привёл в их финский дом.
Нина оказалась чересчур деятельной и принялась переделывать дом под себя. Борис стерпел, когда она решила обшить дом сайдингом и поменять сантехнику, но когда жена указала, что надо постелить паркет вместо крашеного коричневым блестящего дощатого пола и сделать перепланировку, взбунтовался и после часа ругачки просто выгнал супругу. Со дня свадьбы прошло ровно полгода.
Эта скоротечная женитьба имела два последствия. Во-первых, Нина уволилась, что внесло на некоторое время хаос в финансы их ООО и заметно испортило отношение к Борису товарищей, а во-вторых, жена успела за полгода пристрастить мужа к ежедневным возлияниям, и привычка выпивать «в однёху» привела к тому, что к своим 30 годам он превратился в обрюзгшего — только нос остался острым — и довольно неряшливо одетого господина неопределённого возраста. Тётю Полю, продолжавшую присматривать за племянником, эти перемены огорчали, и как-то она даже завела разговор о том, что они могли бы снова жить в доме вместе, а квартиру сдавать, но получила мрачный отпор и отступилась, ограничившись приборками раз в неделю и готовкой ужинов (тоже на неделю вперёд). Борис, однако, повадился ужинать в ресторане по соседству. Узнав об этом, тетя Поля обиделась и сняла с себя обязанности кухарки.
Вот в этом ресторане под названием «Империя вкуса» (в 90-е в каждом райцентре появились империи — вкуса, мебели, унитазов, — чего хочешь), Таня его и нашла унылым осенним вечером за графином водки и стейком.
Он даже не сразу понял, кого окликает эта сухощавая, в замшевой курточке нараспашку, женщина и кто она вообще.
— Боря! До тебя не докричишься!
— А?
Он поднял голову от тарелки и долгую секунду смотрел на едва заметно пульсирующую на шее женщины жилку, не веря в реальность происходящего.
— Ты что, — она будто испугалась, — не узнаёшь меня, так сильно изменилась?
«Нет, подумал он, нет. Но тётя Поля, — какая заботливая мать…»
— Таня. Я узнал, — проговорил немеющим языком. — Присядешь?
Она присела, кинув курточку на соседний стул, нервно оглянулась на официантов, он молчал.
— А я вот, — заговорила торопливо и весело, — прилетела на пару дней, маму с папой повидать, квартиру их посмотреть, я же не была там… — Осеклась и, после паузы:
— Ну что ты молчишь?! Да, всё так: развелась, почти год уже, да, мама подсказала, где тебя найти, мне уйти?
— Не надо, Таньк, — ответил он, чувствуя, что расклеивается, — посиди со мной, давай выпьем.
Ну, вот зачем она нашла его, зачем он попросил её остаться, — оба же понимали, что десять лет назад не отмотать, что ничего из этого не родится, — и про воду, в которую дважды, знали, и про то, что она столичная, а он провинциальный вахлак, — про всё; взрослые 30-летние люди. Но сидели, вязали не склеивающийся разговор, пили, и потихоньку, мало-помалу, что-то стало оживать, — в ней, в нём, всё больше размягчающимся, в туманящихся их бедных головах…
— Бурь, — вдруг сказала она с тойинтонацией (она так звала его иногда, насмешливо-поощрительно, после близости), Бурь, а помнишь, как мы молоко с клубникой трескали?
— Таньча, — ответил он, — растрогавшись чуть не до слёз, — хорош, пошли домой.
И они пошли, но у порога она остановилась и отказалась войти.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.