И тут дочь закричала на него своим звонким голосом: «Ты все время фачишь, фачишь! Почему?! Ты никогда не поддержишь, всё не по тебе, что бы я ни сделала, почему?!» И — на выдохе злости: «Вы вообще никогда не любили меня, родители. Всё искусственное, для виду».
«Господи, — ошалело подумал он, — да ей же за тридцатник перевалило, это же просто взрослая пьяная тётка, что она орёт? За что?» В голове его гудело от хмеля и её крика, он силился понять смысл вот этого словца — фачишь — догадывался, но не мог сообразить, при чём здесь это и что он такого сказал, что она взорвалась. Что очередная фирма, в которую она перешла на работу, так себе, может и прогореть? И что?
А вот что, оказывается: никогда они с женой своего первенца, вот этого пьяного злого ребенка, не любили.
Они сидели вчетвером на лоджии в тихой августовской ночи, вернувшись с банкета по случаю его дня рождения, — родители, дочь и свидетель, по 35-летней давности свадьбе и по жизни, школьный друг Сашка, и молчали. Настя — напряженно глядя перед собой, муж и жена — растерянно друг на друга, и понурившийся Александр. Наконец, Александр встряхнулся и, смущаясь, проговорил: «Настёна, ну… Отцу — так… Ты…» «Ой, да ладно, дядь Сань! — встрепенулась и она, — извините, я спать пойду, рано вставать». И ушла.
Завтракали порознь: он с Сашей, за которым уже пришла машина, чтобы отвезти его в Челны, потом, выждав, пока они уйдут, жена с дочерью. Когда он вернулся в квартиру, Настасьи уже не было — уехала на встречу с подругой по университету. Он потолкался туда-сюда по кухне, сделал себе кофе, сел, закурил; жена следила за ним сухими блестящими глазами, наконец сказала тихо: «Лёш, не сердись на неё. Ну выпила, перенервничала, — нелегко ей там в этой Москве. А ты ей еще про эту её контору сомнительную…» Он поднял на жену глаза, отказываясь понимать услышанное: «То, что я и тут виноват — это ясно, кто же еще, но ты хоть понимаешь, что она нам с тобой сказала?» «Понимаю, — ответила жена, дрожащими пальцами выковыривая из пачки сигарету, — но что делать, Лёш? Мы же не перестанем её из-за этого любить?» «Как и она нас, — правда?» — скривился он, допил кофе и пошел в гараж: после обеда надо было везти Настю в аэропорт.
В аэропорту они попрощались с дочерью почти без слов: «пока — пока»; мать потянулась поцеловать, та легко отстранилась, сделала родителями ручкой и пошла, цокая каблучками, в сектор регистрации — миниатюрная стильная женщина. Деловая. Москвичка. Улетела.
…Ребенок у них не получался довольно долго, — почти три года. То ли потому, что Айгуль, форсившая по молодости в капронах до глубокой зимы, слегка подморозила яичники, то ли потому, что не горела желанием стать матерью, — жизнь они вели веселую, а временами и разгульную, можно сказать, — редко какая неделя обходилась без того, чтобы в их комнатку о 16 метрах в коммуналке на три семьи не набивались человек по 7-8 или они не просиживали ночь со спиртным в клубах табачного дыма у друзей-приятелей. Под закат катились 70-е, брежневский застой давал жить сбившимся в историческую общность кому как хотелось, и, несмотря на мизерные, казалось, зарплаты и на вечный дефицит приличных продуктов и шмоток, многим на многое — по меркам тех лет — хватало.
В общем, о том, чтобы завести ребенка, они не задумывались, но к исходу второго года их брака забеспокоилась теща — хваткая женщина из рода татарских купцов, рулившая плановым отделом меховой фабрики, и после серии собеседований с дочерью (державшихся, впрочем, в строгом секрете от зятя) Айгуль понесла.
Девочка, которую заранее окрестили Анастасией, родилась слабенький (что-то было не очень хорошо с ножками), и добавила не только радости, но и хлопот и не самых веселых раздумий. Вдобавок выяснилось, что Айгуль просто боится ребенка, — боится что-нибудь ему повредить. С кормежкой она ещё как-то управлялась (слава богу, молока хватило на первые полгода жизни Насти), а как доходило дело до купаний-пеленаний, руки у жены начинали трястись, и уже через неделю после выписки из роддома Лёша взял это дело на себя, благо у него был некоторый опыт: в первом браке пришлось до года нянчиться с сынишкой. До года, прежде, чем он попросту сбежал из той семьи.
Бережно оглаживая мыльной губкой тельце курносой, подслеповато жмурящейся дочки, поливая её теплой водой, подхватывая на руки и ощущая легкий молочный запах, Лёша частенько невольно вспоминал о том, на самом деле первом его ребёнке, и странное чувство охватывало его, — он как будто видел себя со стороны и порой переставал соображать, кто сопит ему в ухо по пути в спальню, — Настька или Андрюшка.
Может, он и не сбежал бы, — в конце концов девочка, на которой он женился, была его первой настоящей любовью, но оказаться окольцованным в 21 год «по залёту»… Смириться с тем, что выбор сделал не он, а кто-то за него, вот что было невозможно. И ещё, — чувствовать, как тебя мало-помалу, но неотвратимо засасывает быт (вполне устроенный, к слову), как в тещиных разносолах и всегда готовом у ужину «спиртяшке» (она работала в лаборатории НИИ, и спирт им выдавали на промывку оптики), в пуховых перинах и жарких Женькиных объятиях тонут твои амбиции, мечты о карьере, признании талантов… Они таки утонули бы, наверное, тем более, что любовь, — плотская, жадная, — никуда не делась, да и сходные взгляды тоже, — Женя была разносторонне начитанной и артистичной, в своём роде, девушкой, с ней было интересно не только в постели. Но дни шли, привычки укоренялись, и что-то подспудно накапливалось, — от противного.
Спусковым крючком послужил дурацкий, по сути, случай: у него сломался зиппер на брюках, и теща закатала ему новую «молнию», простецки прострочив на швейной машинке гульфик поверху. Этот своего рода шрам, украсивший причинное, можно сказать, место, сообщил о будущем этой семейной жизни больше, чем что либо ещё, и через неделю Лёша, сославшись на необходимость консультации в универе, уехал в Казань. И не вернулся.
Какое-то время Женя пыталась удержать его: тоже переехала в Казань, оставив сына на бабку с дедом, поступила в КАИ, они время от времени встречались, любили друг друга, где придётся, но у него уже была другая женщина, и были другие планы. Он на отлично защитил диплом, распределился в «ящик» с хорошей зарплатой, через два года защитил кандидатскую и стал начальником конструкторского бюро; Женя, тем временем, сошлась с другим и вскоре подала на развод и на алименты. А потом появилась Айгуль, и возник роман, который один из Лёшиных приятелей назвал водевилем, настолько всё играючи, легко у них срослось: полгода знакомства и ЗАГС. Но тут ни о каких залётах не было и речи; разве что об обоюдном умопомрачении.
…Ворочаясь без сна в постели в ночь после отлёта дочери, Лёша вдруг вспомнил, как однажды она припёрла его вопросом о том, как у них с матерью случилась любовь. Это было на московской Настиной квартире, когда она уже работала в солидном банке и смогла позволить себе ипотеку. Они сидели вечером, потягивая винцо и обсуждая концерт, на который она его до этого вывезла («а то мотаешься по своим командировкам и кроме офисов ничего не видишь»), и Настька вдруг выпалила: «Пап, а ведь ты был уже… (она помялась, подыскивая слово) опытный, когда женился на маме, почему?»
Он пустился, было, в подробности, но осекся, поймав взгляд дочери, и, помолчав, сказал: «Понимаешь, Настёна, бывает такое чувство, на которое невозможно не ответить». Она кивнула ему, не сводя серьёзных испытующих глаз, и проговорила, чуть заметно вздохнув: «Я так, примерно, и думала».
Лёшу этот разговор лишь слегка удивил тогда (надо же, о чём Настька думает!), — они быстро перешли на другие темы, и как-то всё затушевалось. Сейчас, после вчерашней дочериной истерики, он снова вспомнил тот вечер и заворочался: до него вдруг дошло, что она, дочь, всю свою сознательную жизнь наблюдала, ведь, за родителями, не только они за ней, за тем, как росла и чем жила; наблюдала и делала какие-то свои выводы, один за другим. А, может, и не только всю сознательную жизнь, а и бессознательную.
Например, когда Настене было уже около года, выяснилось, что она ни в какую не хочет оставаться с ним без матери, — принималась реветь, вырывалась из рук, а оказавшись на полу, с удивительной прытью уползала от него на четвереньках куда попало, лишь бы подальше. Смотреть, как она, оскальзываясь на паркете (теща помогла деньгами, и они выкупили приличную кооперативную «двушку»), теряя ползунки и шлепая по полу ладошками ползает туда-сюда, было смешно, слезы проступали от жалости, но и злость охватывала. Это ребенок, которого он буквально на руках вынянчил! (Разумеется, Айгуль давно с дочкой освоилась, страх первых недель прошёл, но Лёше нравилось считать, что это он вынянчил, это было предметом гордости). И было поразительно, как быстро она успокаивалась, когда Айгуль возвращалась после отлучки — из магазина или от соседки; словно и не было ни слёз, ни крика. Значит, в нём было дело, значит, чувствовал ребёнок, что отец его не любит, что он чужой.
С другой стороны, не было никаких проблем, когда дело касалось прогулок: Настька безропотно давала себя упаковать, уложить в коляску и, помигивая, доверчиво и дружелюбно смотрела на отца, а потом безмятежно засыпала под скрип колёс.
Гуляли они всегда в одном и том же месте — в протянувшейся вдоль корпуса заводоуправления посадке, отделявшей Лёшин «ящик» от городской автомагистрали. В общем, это можно было назвать и садом: между яблонь и березок были проложены несколько дорожек из бетонных плит, а на лужайке посередке по проекту Славы Крейнгольца, инженера КБ с тягой к промдизайну, устроили фонтан. По замыслу, композиция должна была быть символом полёта мысли советских учёных и конструкторов: в дюралевой трубе в центре чаши фонтана угадывалась ракета, верхнюю часть которой этаким воротником жабо окружали листы то ли чертежей, то ли книг; струи воды, бившие с окружности чаши в эти листы, должны были плавно вращать конструкцию, вызывая приятный звон. Малиновый, разумеется, в соответствии с подсветкой из-под воды.
Конечно, уже через пару недель вся эта хрень вышла из строя: сначала категорически отказались плавно вращаться и позванивать тонкие жестяные листы, потом перегорели лампочки подсветки (подвела герметизация), а затем забились форсунки, и струение воды стало напоминать не о чем-то витально-полётном, а о тягостном мочеиспускании группы страдающих аденомой простаты мужчин. Крейнгольц начал было метаться по заводским инстанциям, горячо доказывая, что так же нельзя, но быстро утух и махнул на всё рукой. Примерно такую же эволюцию прошли наспех вымощенные дорожки: песчано-гравийные подушки под плитами накидали под осень на глазок, и уже весной плиты лежали вкривь и вкось. Уж этот брак тем более никому и в голову не пришло исправлять: ходить можно — и ладно.
По этим вот плитам Лёша и таскал коляску с Настькой на коротких утренних прогулках в рабочие дни и длинных, по часу, а то и два, в выходные. Коляска была тоже насквозь советская, то есть неповоротливая, тяжелая, скрипучая — сущая арба. Когда это сравнение первый раз пришло в Лёшину голову, он пристально посмотрел на спящую дочку, и ему показалось что да — она себя чувствует словно в арбе средневековых своих предков-кочевников: какие-то едва уловимые тени пробегали по её личику, словно память из толщи веков навевала родное степное, и время от времени губёшки складывались в сонную мечтательную улыбку. Так оно и было, уверовал Лёша после нескольких дней наблюдений: это арба постукивала колёсами на стыках плит, переваливаясь с бока на бок; это тем воспоминаниям ребёнок тихо улыбался во сне.
Под эти воспоминания Лёша и сам заснул, убаюканный.
Следующим вечером, за ужином, Лёша долго молчал, а потом решился и заявил:
— Знаешь, — сказал он, — я пришёл к выводу, что Настя была права. Насчёт меня. Айгуль осторожно поставила чашку на блюдце и дрогнувшим голосом спросила:
— Права? В каком смысле?
— Что я её не любил.
Повисла тишина. «Она знает, — с ужасом подумал Лёша, она думает так же!» Но жена спохватилась и, вздохнув, участливо спросила:
— Ты что, целый день вот об этом думал? Ты дурак что ли?
— Нет, Айгуль, — ответил он, пристально всматриваясь в её лицо, — я не дурак. Я погуглил, есть кожная память. Я тебе сейчас покажу.
Он сходил в гостиную и протянул жене листок бумаги, распечатку.
— Ученые установили, — принялась вслух читать Айгуль, — что приложение отрицательного потенциала на разные части руки, создающее ток, создает низкую сопротивляемость последующему току… — Она посмотрела на него с изумлением — «это к чему?» — Читай, читай, кивнул он ей. — «Сопротивляемость последующему току, проходящему через кожу. Но если первый потенциал является положительным, то последующий потенциал создает ток, повышающий сопротивляемость кожи. Другими словами, наша кожа обладает памятью и способностью запоминать предыдущий ток».
— Лёша, — умоляюще, но уже готовая рассмеяться, протянула Айгуль, — я ничего тут не понимаю, это о чём вообще?
— Не смейся, — упредил он её, — это как раз о том самом. Помнишь, по первости, когда я Настьку сам купал и пеленал?
— Ну?
— Вот и ну: возился-то я с ней, а думал об Андрюшке…
— Вот как, — неожиданно надменным тоном откликнулась Айгуль.
Он смешался на мгновение, но подхватился и продолжил:
— Да, думал. Потому что я же с ним и набрался этих навыков и… потому что она вот тут была, с папой-мамой, дедом и бабкой, а с кем он в это время остался… — внезапный спазм горла заставил его замолчать.
— Вот оно как, — еще более надменно протянула Айгуль, закипая, — так, может, ты и когда со мной… тоже про свою Женьку думаешь, тоже этот твой ток должен передаваться? Я что теперь должна сделать — возненавидеть тебя?
— Да ты уже, — промямлил он, огорошенный её напором.
— Я не уже! — отрезала Айгуль, — а ты в размазню превращаешься! Из-за чего?! Из-за одного Настькиного глупого слова? Если на то пошло, у неё и посерьёзнее были поводы тебя не очень-то любить. Ты вспомни, как ты её, — годика девчонке не было — схватил за ноги и принялся трясти, потому что она плакала, а тебе спать надо было, потряс и бросил на подушки. Как тряпичную куклу!
— Я?! — вытаращился на неё Лёша, — когда, ты что?
— Тогда, — выдохнула Айгуль, — ты ничего не хочешь помнить, что не по тебе.
Она выдохнула, но теперь начал заводиться он:
— Зато ты всё помнишь, да? Как я пришёл с работы в восьмом часу, а ты со своими подружками простипомами выплясывала пьяная и даже не сообразила, что Настьки дома нет, — тоже помнишь? Я побежал в садик, а она там сидит со сторожем, одна, увидела меня и даже плакать сил не было у неё, скривилась только, а я заплакал! Это ты помнишь?!
— Ой, ладно! — отмахнулась Айгуль, — а то не было так, что ты забывал её забрать, воспитательница приводила.
— А ты, — продолжил было он — и остановился. И Айгуль молчала.
Помешкав и не глядя друг на друга, они разошлись кто куда: она в спальню, он в гостиную, смотреть дежурную программу «Время». Там, на диване, и забылся сном.
А Айгуль не спала почти до рассвета, — злые, мстительные мысли заставляли колотиться сердце. «Ну же гад, — думала она, вспоминая слова мужа о первом, от прежней, его ребёнке, — возился с моей дочкой, а думал о другом, со мной в койке кувыркался, и тоже — о ней, о ней, даже раз назвал меня (вспомнила) её именем! Ну не гад!?» Потом мысли перекинулись на кожную память, про которую она прочитала по Сашиной бумажке, и Айгуль вдруг вспомнила, как однажды мужнин дружок Руслан коснулся её запястья во время одной вечеринке, заглядывая в глаза, и её будто током ударило. Она ещё подумала тогда, что он… Это воспоминание заставило её заворочаться в супружеской постели, в горле пересохло, и Айгуль, попив воды, решила, что так дело не пойдёт, — надо думать о хорошем.
Из хорошего вспомнилось, как Лёша возился с Настеной, когда она уже чуть подросла, — водил по музеям, в консерваторию на циклы музыки для детей, на спектакли в оперный, как Настька взахлёб рассказывала потом, что они увидели и услышали, поглядывая на отца, чтобы убедиться, что он с ней согласен и испытывает то же восхищение, а он улыбался ей как взрослому другу и кивал, — всё так! Это вообще было удивительно для Айгуль: когда они ругались из-за того, что Лёша мало тетешкается с 2-летней дочкой, он всегда говорил «погоди, вот она начнёт болтать, понимать, что к чему, — мы с ней большими друзьями будем».
Оно, в общем, так и получилось, но сейчас, проворачивая в памяти те годы, Айгуль подумала, что муж относился к дочери уж слишком как к взрослому другу: заставлял прибираться по дому, чистить картошку, бранил, если она вдруг начинала капризничать за столом и безапелляционно решил, что Настька вполне способна сама ездить на занятия в музыкалу — это в пять-то лет от роду! И она, дура (Айгуль себя совсем не считала дурой, но тут призналась), она согласилась!
На самом деле это было принуждение Насти к взрослению и оно было следствием их родительского эгоизма и амбиций, вполне обоснованных, как казалось: уже в три года обнаружилось, что у Настьки прекрасный музыкальный слух, что она часами готова слушать совсем не детскую музыку, особенно «Времена года», сначала Чайковского, а следом и Вивальди (да-да, 80-е годы, советская интеллигенция, «под музыку Вивальди печалиться давайте», вот это вот всё), ей безумно нравилось петь, нарядившись под диву, под пластинки Пугачёвой, — куда деваться? Прямая дорога в музыкальную школу. В пять лет её приняли, на хоровое отделение, и встал вопрос, кто будет отвозить и забирать. Но к тому времени Настя была уже взрослой девочкой и легко поддержала отца.
Она повзрослела в одночасье, когда хмурым январским днём Айгуль родила второго ребёнка, тоже девочку, а вечером, после работы, Лёша забрал Настю из детсада и повёз в роддом, проведать маму и посмотреть на новорожденную. В палату их не пустили, конечно, — правила советского здравоохранения такого не предусматривали, но сердобольные санитарки показали, откуда можно увидеть окно, предупредили молодую маму, и Лёша с Настей пошли во двор роддома — рассматривать. Палата была на четвертом этаже, вокруг было темно, и они увидели только силуэт в освещенной изнутри раме, точнее — силуэт Айгуль и что-то темное у неё на руках. Лёша принялся махать, как на демонстрации, что-то даже прокричал приветственное и ободряющее, а потом перевёл взгляд на Настю и онемел. Она стояла в своём клетчатом пальтишке, в шапочке с заячьями ушками посреди этого огромного черного двора, ужасно маленькая, жалкая и не мигая смотрела вверх, на освещенное окно, не замечая, как ложатся на щеки и тают редкие крупные снежинки. Молча. Лёша попробовал ей было что-то сказать, мол, помаши маме с сестрёнкой, она даже не шелохнулось, и он взял её в охапку и понёс в машину.
Дома Настя вела себя как обычно. Они вместе поужинали, вместе помыли посуду, посмотрели «Спокойной ночи, малыши», и она отправилась в детскую, спать. После программы «Время» решил пораньше лечь и Лёша, прихватив для чтения на сон грядущий книжку необременительного Дрюона. Он читал около часа, наверное, уже потихоньку погружаясь в полудрёму, как что-то — какой-то странный звук — заставило его сесть в постели. Прислушавшись, он встал и вышел в гостиную. Там горел свет, а в углу стояла и плакала его дочь. Она стояла возле проигрывателя, с разноцветными лентами в своих жидких белёсых волосиках, в наряде для «концерта Пугачёвой», словно собралась поставить пластинку и петь, но просто обливалась слезами, горько и безутешно. Потрясённый, Лёша встал возле неё на колени, обнял, разворачивая к себе лицом (она не давалась), ткнулся носом ей в щеку, в затылок, принялся нашептывать что-то об их завтрашних планах, о том, что мама скоро будет дома… она, всхлипывая, затихла мало-помалу. Какое-то время они простояли так, в обнимку (думая, конечно, думая — каждый о своём), потом Настя отстранилась и сказала виновато: «Пап, я спать хочу». И пошла спать.
Конечно, дело было не в отсутствии мамы, — дочь оплакивала утрату своей единственности, почувствовав и поняв, что теперь, когда в семье появился ещё кто-то, она уже не будет центром вселенной, что любовь, достававшаяся ей одной, будет поделена. И больше: что теперь ей самой придётся заботиться о ком-то. И о себе тоже. Как это всё в мгновение уложилось и перевернулось в душе и голове маленького человечка, оказалось для Лёши, росшим единственным ребёнком в семье, потрясшей его загадкой. Айгуль же, с малых лет опекавшая двоих младших братьев, всё поняла сразу, когда он рассказал ей время спустя об этом ночном плаче Насти; даже слезинка соскользнула по щеке, и Лёша подумал, что ещё непонятно, из-за дочери жена растрогалась или вспомнила о чём-то своём.
Вот с того дня, или с той ночи, Настя и переменилась, и когда полгода с небольшим спустя они принялись обсуждать, как быть с её поездками в музыкальную школу, она совершенно спокойно, по-взрослому, предположила: а я сама не смогу что ли?
Они попробовали: пару раз, улучив время от работы, в музыкалку съездила с Настей бабуля, доложила, что внучка прекрасно помнит, на какой остановке трамвая надо выходить и куда идти, знает, как правильно переходить дорогу… На третий день дочь поехала сама, с двухкопеечной монетой в специальном вязаном кошельке, — чтобы из автомата в школьном вестибюле позвонить домой и сообщить, что всё в порядке. Так и повелось.
Представить себе сегодня, чтобы какие-то не вконец отключившие головы родители могли позволить пятилетнему ребёнку одному ездить каждый день по три остановки на трамвае туда-сюда в миллионном городе… Но то была другая страна: несмотря на как раз начавшиеся перестройки и ускорения, на улицах ещё было безопасно, никто не озверел, а взрослые присматривали за детьми просто потому, что те были детьми. И всё же, много лет спустя вспоминая о тех Настькиных путешествиях, Айгуль с Лёшей впадали, бывало, в ступор: ну как могли так рисковать! «Двушки» ребёнку давали, чтобы позвонил — доложился. А не позвонил бы, значит что-то случилось. И что? Что сделать-то можно было? Где искать, в какие колокола звонить?
…Айгуль почувствовала, что лоб её покрылся испариной, — материнский страх за дитя проснулся вот так, здесь и сейчас, спустя почти 30 лет. «Да, — подумала она, — проваливаясь в тяжёлый предрассветный сон, — ни хрена мы Настьку не жалели, не любили».
Наутро была суббота, и Айгуль, присмотревшись за завтраком к небритой опухшей физиономии мужа, решила, что день надо срочно чем-то занять. Она быстренько составила список покупок на базаре, и через полчаса они уже толкались в торговых рядах, пестривших гортанными татарами, узбеками, таджиками, тихими луговыми марийцами и хватскими вятскими, а также бараньими тушами, говяжьими и свиными голяшками, овощами и фруктами, разнотравьем и специями, — всем тем, что она на самом деле любила, — гвалт и запахи, азарт торга, пересмешки и шутливые переругивания; даже Лёша взбодрился, принимая правила этой жизни-игры. Покидав в багажник пакеты со съестными, они отправились, по настоянию Айгуль, в самый большой в городе молл («тебе надо обязательно купить новые джинсы и ещё какие-нибудь штаны, всё обтерлось уже»), и там — с учётом обеда в насквозь пластиковом ресторанчике — убили ещё часа три, пока Лёша не взбунтовался, наконец.
Домой ехали реально уставшими, но с обновками, — Айгуль присмотрела всё-таки то, что понравилось мужу. Лёша молча следил за дорогой и вдруг внятно сказал: «Блядь!» И повторил: «Блядь, блядь!» «Лёш, ты что, — дернулась к нему Айгуль, — подрезал кто?» «Подрезал, — мрачно подтвердил муж, — адвокатишка этот, у примерочной встретил». «Господи, — ахнула про себя Айгуль, — и тут достало!»
Она поняла, о ком шла речь, — «адвокатишка», как его назвал Лёша, защищал в суде обидчика Насти, её ровесника-студента, который в поезде (она с подругой ехала в Москву, чтобы оттуда улететь «на юга», а он попытался завязать в купе знакомство) тюкнул Настьку горлышком пивной бутылки в лоб да так, что пробка рассекла ей кожу над бровью. Крови было много, их ссадили в Сергаче, против пацана возбудили дело о «тяжких и менее тяжких телесных повреждениях», и в общем никто не сомневался, что «впаяют». Но уже на первом заседании — там в Нижегородском суде, по месту инцидента, нарисовался чернявый вёрткий гражданин, которого родители не случившегося Настиного ухажёра наняли в адвокаты, и стало понятно, что он умело клонит дело к досадному неосторожному движению парня, к случаю (вагон дёрнулся, кто-то потерял равновесие), напрочь исключая покушение на здоровье или жизнь потерпевшей стороны. Настя вернулась с того заседания в шоке, рассказав о том, как всё прошло, с белым от обиды и злости лицом, и Айгуль вечером, уединившись с мужем, принялась убеждать Лёшу, что надо вмешаться и добиться, чтобы обидчика как следует наказали. «Вмешаться» означало, что Лёша должен позвонить своему другу судье, а тот должен связаться с коллегами в Нижнем, а те должны… Лёша всё выслушал и — к удивлению и возмущению жены — отказался звонить. И она тогда бросила ему в лицо: «Ты её просто не любишь!» А он повернулся и ушёл.
И сейчас, вспомнив ту историю и представив тот разговор так, как если бы он был вчера, и представив, как это всё ложится на случившееся позапрошлой ночью, Айгуль пришла в отчаяние, — она не знала, как помочь мужу, как снять с него это деталь за деталью подтверждающееся проклятье, это обвинение в нелюбви.
И он тоже думал об этом, ощущая как растёт и растёт в нем усталость — от всего, от самой жизни. И думал, знал ли он вообще когда-нибудь, что такое любовь и не мог вспомнить, какое оно, это чувство, и испытывал ли он его хоть раз, хоть мгновение.
…Вечером ноутбук у него на столе коротко тренькнул: пришла почта. Это было письмо от неё, Насти. С извинениями, с заверением, что «родители, мне правда очень стыдно, за то, что я наговорила» («кто родитель номер один, а кто номер два», — мелькнуло у Лёши в голове), с просьбой не ждать от неё невозможного, а просто поддерживать иногда участием и совместной надеждой, что всё будет хорошо. «В общем, простите, если сможете, мне искренне жаль.
Я вас правда очень люблю», — написала дочь. И подписалась: «Sincerely, Anastasia».
Анастазия, — проговорил он вслух, вспомнив свой немецкий — анестезия. Да.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.