Часть 1 / Жизнь и смерть Мартина Лютера Кинга. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 
Кондрашов Станислав
Жизнь и смерть Мартина Лютера Кинга. Станислав Кондрашов
Обложка произведения 'Жизнь и смерть Мартина Лютера Кинга. Станислав Кондрашов'
Часть 1

С. КОНДРАШОВ

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ

МАРТИНА

ЛЮТЕРА

КИНГА

 

 

★★★★★★★★★★★★★★★★★

 

 

 

МОСКВА «МЫСЛЬ» 1986

ББК 66.3 (7 США)

К64

РЕДАКЦИИ ИСТОРИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

к 0506000000-188 004(01 )-86

© Издательство «Мысль». 1986

Издание второе, исправленное

ОТ АВТОРА

 

 

Эта книга была впервые опубликована в 1970 году.

Я написал ее на основе личных наблюдений и опыта человека, имевшего к тому времени возможность в течение шести с лишним лет наблюдать Америку и американцев в качестве нью-йоркского корреспондента «Известий».

Вполне естественно, что, будучи корреспондентом, причем в 60-е годы, я писал о весьма активном и массовом в то время движении чернокожих американцев за гражданские права и пытался понять сложные, серьезные проблемы, связанные с этим движением. Я не мог не заинтересоваться магнетической личностью пастора Мартина Лютера Кинга, выдающегося руководителя негритянских масс США.

Кинг был рожден и погублен американским обществом. Его убили в возрасте всего лишь тридцати девяти лет. Почти двадцать лет прошло с тех пор. Однако, несмотря на хорошо известное свойство американцев жить лишь сегодняшним днем, забывая и как бы списывая прошлое, Кинг не забыт. Его незримое присутствие все еще ощущается на американской сцене.

Его имя до сих пор сильно резонирует как внутри Соединенных Штатов, так и за их пределами.

Ему бесспорно обеспечено почетное место в истории его страны, а также в истории освободительного движения XX века.

С 1968 г., когда он был убит, в конгрессе США пятнадцать лет подряд ставился вопрос о том, чтобы день рождения Мартина Лютера Кинга отмечать как национальный праздник. Соответствующий закон был принят конгрессом и подписан американским президентом в 1983 г. Отныне каждый третий понедельник января отмечается в США как день рождения Мартина Лютера Кинга. Нелишне напомнить, что в американском календаре есть только один подобный праздник — день рождения Джорджа Вашингтона, первого президента США.

Таким образом современный нам американец впервые удостоился исторической чести встать рядом с одним из «отцов нации».

Александр Блок сказал однажды, что у поэта есть судьба, а не карьера. К общественным и государственным деятелям высокое понятие судьбы отнюдь не всегда применимо. Но Кинг был человеком такого трагического пути и такой политической значимости для своей страны, что в его случае о судьбе говорить вполне уместно. Жизнь его была оборвана рано, но после смерти он шагнул в бессмертие, продолжая жить в сознании современников и потомков.

Для меня лично убийство Кинга было большим потрясением и одновременно мощным толчком, повелением нравственного долга — рассказать советскому читателю об этом великом американце— Тогда же я понял, что рамки газетной статьи или очерка слишком тесны для моего намерения. Я стал работать над книгой. Много личного было связано с этой работой, ибо, углубляясь в тему, стремясь постигнуть своего героя, я познавал одновременно и самого себя, и время, в котором мы живем. Великие люди — как факелы.

Они освещают окружающий нас мир и указывают нам дорогу.

Мартин Лютер Кинг боролся против всех форм угнетения и расовой дискриминации, за торжество свободы и справедливости. В самой знаменитой из своих речей он сказал, что мечтает о наступлении такого дня, когда «сыновья бывших рабов и сыновья бывших рабовладельцев смогут сесть вместе за стол братства».

Сбылась ли его мечта? Только другая книга — о нынешнем положении чернокожего населения Америки — могла бы с достаточной полнотой ответить на этот вопрос. Такие книги написаны и пишутся, в том числе и в нашей стране, другими американистами. Вкратце говоря, добившись равенства формального, по закону, чернокожие американцы все еще остаются жертвами неравенства фактического. Чего же в таком случае достиг Кинг?

Многого. Он заставил американское общество иными глазами взглянуть на своих черных сограждан. Он возбудил в черных американцах чувство самоуважения, гордости и уверенности в собственных силах. Наконец, он добился того, о чем, быть может, и не помышлял. Он сам стал примером в глазах тех, для кого, как он говорил, «красота заключается в правде, а правда — в красоте, для кого красота подлинного братства и мира драгоценнее бриллиантов, серебра или золота».

ОДНАЖДЫ АПРЕЛЬСКИМ

ВЕЧЕРОМ…

 

 

 

Это был тихий апрельский день без больших новостей, и так же тихо он переходил в вечер, не суля спешной ночной корреспондентской работы. С Сергеем Лосевым, заведующим отделением ТАСС в Нью-Йорке, мы сидели в корпункте «Известий», обсуждая детали одного многочасового и довольно утомительного визита. Потом Сергей заторопился домой, но я уговорил его остаться еще на полчаса и прослушать вечернюю программу новостей по второму каналу Си-би-эс, популярную программу знаменитого здесь Уолтера Кронкайта. И Кронкайт, как всегда, возник на экране ровно в семь — знакомое лицо с широкими, кустистыми бровями, сеткой морщин у глаз и седыми усами — и тренированным, четким и емким голосом стал докладывать об Америке и мире того уходившего дня. Мы слушали Кронкайта и корреспондентов Си-би-эс, которых он, как маг, выпускал и убирал с экрана. И они убеждали нас, что за день не случилось ничего, что меняло бы наши планы на вечер и напоминало бы привычную истину: события распоряжаются временем корреспондента, а он лишь коротенькое ответвление мировой высоковольтной сети.

И когда Кронкайт приближался к концу, а новости, расставленные им по степени важности, делались все мельче и незначительнее и вот-вот должны были по обычаю завершиться какой-нибудь юмористикой, Сергей оторвался от экрана и пошел в кабинет позвонить. И тут вдруг в последнюю минуту получасовой передачи Кронкайт срезал какой-то коротенький пустяковый телефильм и взволнованно, торопливо — его время было на исходе — почти прокричал, что в Мемфисе, штат Теннесси, стреляли в Мартина Лютера Кинга и что он смертельно ранен и доставлен в госпиталь святого Иосифа.

Я вскочил. Я закричал Сергею;

— Кинга смертельно ранили!..

Сергей вбежал в гостиную. Сергей был вне сёбя.

Он ругался:

— Сволочи! Вот сволочи!.. Они убили его… Какие сволочи!

Кронкайт точно уложился в свои жесткие полчаса и в самые последние секунды, сгустив морщинки возле глаз и погладив руками стол, по-деловому сжал губы перед традиционной прощальной фразой:

— Так обстоят дела в четверг четвертого апреля 1968 года...

И сразу же включился автомат, берегущий дорогое телевизионное время, не допускающий ни одного холостого мгновения, и ворвалась музыка, призывная, бодрая, как звенящий солнечный весенний день, и под стать этой музыке певучие, врастяжку слова: «Stre-e-e-tch your coffee break...» И исчез Уолтер Кронкайт, а возникла на весь экран чашка дымящегося кофе, а за нею надвинулся оптимистичный джентльмен, и, не теряя времени, джентльмен изящным жестом потянул ленточку, освободил от обертки тонюсенькую плиточку жевательной резинки «Пепперминт» и заправил ее в свой благоухающий рот, положенный джентльмену образца 1968 года. И чашка кофе присела, да, присела, раздалась вширь, растянулась от невыразимого удовольствия при виде этой тоненькой плиточки. «Stre-e-e-tch your coffee break… Ра-а-а-стяни свой перерыв на чашку кофе...»

Мы ринулись в гараж и на машине по вечернему Манхэттену, только что сбросившему бремя часа «пик», понеслись в отделение ТАСС, к телетайпам, которые молниями-молниями-молниями многочисленных телеграфных агентств беспощадно трезво предсказывали, что Кингу не жить.

И эхом этих громовых «молнии» полетели В Москву телеграммы Сергея, а я быстро вернулся в свой корпункт и приковал себя к телеэкрану и радиоприемнику: вечер переменился, перевернулся, вечер слал грозу.

В 8.40 очередную передачу по седьмому каналу Эй-би-си вытеснило на экране серое многократное слово «бюллетень… бюллетень… бюллетень...», и диктор быстро, чтобы его не опередили другие дикторы по другим каналам, сообщил, что Мартин Лютер Кинг умер. За спиной диктора была видна телестудия, и в ней нервная толкотня людей по-рабочему без пиджаков, в белых рубашках.

И снова, сразу же после бюллетеня, неутомимо, как пуля в автомате, который бьет очередями, пошла реклама автомашины марки «шевроле»: спешите! спешите! ее можно сейчас же приобрести по особо льготному кредиту. И молодая красавица с развевающимися волосами, аппетитный предмет этакого милого, публично допустимого вожделения — тугие белые брюки очертили первоклассные выпуклости, — садилась за руль льготного «шевроле», а с ней, конечно, был он, мужественный и сильный, отутюженный, весь подогнанный и подобравшийся самец образца 1968 года. Под победоносную музыку они катили по дороге-аллее, похожей на дорогу в рай, и голос диктора пояснял, какие тут необыкновенно крепкие шины, какие силы спрятаны в моторе и как удивительно легки условия кредита. И пара убеждала, что так оно все и есть. Она сияла лучезарной улыбкой — откуда только берутся эти улыбки? — и, вытянув длинные ноги в тугих брюках, раскачивалась на качелях, то приближаясь, почти выскакивая из экрана, вот она, готова для объятий! — то взлетая на седьмое небо. И оттуда, с седьмого телевизионного неба, она счастливо взирала на своего партнера и на сверкающую никелем и высококачественным лаком машину. И за этими качелями намеком наплывала верховная идея о том, какое блаженство ждет их в постели, если рядом, в домашнем гараже, покорно и всегда к услугам будет стоять «шевроле-68», готовый принять их на свои эластичные сиденья.

Трагическим бюллетенем, а затем рекламой, замешенной на благополучии и похоти, меня словно наотмашь хлестнули по лицу, словно перекрестили бичом, и я понял — даже не то чтобы понял, а мгновенно жутко осознал, что вот это наложение рекламы на трагедию, вот это ничем не остановимое, как жесткое вращение космических миров, торгашество, ухмыляясь, торжествует над смертью Кинга, как торжествовало оно над его жизнью и борьбой. Горечь перехватила горло, горечь и боль от мысли, что они ничему не научатся, ничему не могут научиться, пока это так. Есть время жить и время умирать. И есть самое долгое американское время торгашества: что бы ни случилось, надо пропускать оплаченную уже рекламу, надо славить и сбывать продукт, ибо все на свете пустяки рядом с куплей-продажей.

Потом, до 9 апреля, целых пять дней, телевизор приобщал и приучал американцев к смерти Кинга, пять дней энергично, деятельно, иногда до слез трогательно хоронил телевизор Мартина Лютера Кинга. Реклама посторонилась (позднее торгаши подсчитают, во что им обошелся траур и соболезнования), а в день похорон с десяти утра до шести вечера совсем исчезла с экрана. Но все это не стерло первого впечатления, отчаянного ощущения того, что ничто не может измениться к лучшему, пока сознание разбито, расфасовано, разрезано на кусочки острыми лезвиями торгашеских «коммершиалз», которые, как профессиональные палачи, четвертуют цельность трагедии. Все быстро забудется, пойдет под нож других новостей, будет погребено в памяти, и через месяц— другой убийство в Мемфисе скроется за хребтами новых событий. А был ли Кинг? Может, Кинга-то и не было?

Он запомнился мне, этот вечер 4 апреля. Отклики были оперативными. Вскоре после сообщения о смерти телекамеры в Белом доме показали президента Джонсона. За пять дней до Мемфиса он объявил, что не будет добиваться избрания на второй срок. Страна еще не успела пережевать и переварить эту новость, как убийство Кинга отшвырнуло ее на задний план. Джонсон стремительно вышел из своего кабинета к трибуне с президентским орлом, ухватившим одной лапой пальмовую ветвь, а другой — пучок грозных стрел: лаконичное соболезнование, призыв к нации соблюдать спокойствие, сообщение, что из-за мемфисского убийства он отменил вылет на Гавайи, где предполагал обсудить с генералом Уэстморлендом и адмиралом Шарпом ход вьетнамской войны. Президент был тревожно-серьезен, мрачен, не позволил вопросов.

Корреспонденты летели в Мемфис. Телерепортеры работали сноровисто. Возбужденные свидетели убийства остывали под оком телекамер и послушно выкладывали свои показания. Искали убийцу — человека, скрывшегося в белом «мустанге». Первыми заволновались мемфисские негры, и губернатор штата Теннесси немедленно распорядился о вводе в город частей национальной гвардии. Уже шли срочно смонтированные спецпрограммы о жизни и борьбе Кинга. По всем телеканалам нарасхват были его друзья и знакомые. Выстрел раздался в 6.05 вечера по-мемфисски, в 7.05 по-нью-йоркски. Вечер еще не перешел в ночь, а уже весь мир знал об убийстве. Переверстывались первые полосы газет, захлебываясь от расширившегося потока информации, стучали телетайпы агентств.

Шли протесты и некрологи. Комментаторы пристально вглядывались в гетто — смерть Кинга была уже фактом, но последствия ее еще были неясны и пугающи.

Мне было тяжело от всех своих шести с лишком лет в Америке, поверх которых легла теперь мемфисская трагедия. Томила мысль давнишняя, но часто уходившая на второй план, а теперь освеженная и заново доказанная кровью Кинга: всего можно ждать в этой стране, а значит, и от этой страны, у которой, между прочим, есть ядерное оружие. И в то же время нужно было делать дело: следить за телеэкраном, звонить коллегам, ловить и перерабатывать поток фактов, предположений, слухов, ходить за свежей газетой на угол 72-й улицы и Бродвея и укладывать все в скупые, узкие строки газетной корреспонденции. А не укладывалось…

Мартин Лютер Кинг… Я видел его на митингах, с мест для прессы. Я знал тишину, которая обнимала зал, когда он появлялся на трибуне, — тишину внимания и уважения. Однажды мы мельком встретились в Чикагском университете, и я ощутил пожатие его руки, совсем близко увидел спокойные, серьезные, темно блестящие негритянские глаза, твердые большие губы и тяжелый подбородок. Услышал сдерживаемый рокот баритона, который на митингах гудел, напряженно раскачивался, как колокол, громкий, доходящий до всех и все-таки таящий в себе избыточную, непочатую силу. Доктор Кинг, как всегда, спешил, и его поторапливал помощник, также одетый в строгое, черное пальто баптистского пастора. Я просил об интервью для моей газеты, и Кинг согласился. Но дни его были расписаны по-американски, далеко вперед, а расписания не оказалось под рукой, и он посоветовал мне обратиться в его штаб-квартиру в Атланте. Ответ пришел от секретаря — Кинга не было в Атланте; просили подождать до его возвращения. Он вечно был в разъездах и вечно занят, а после Мемфиса свидание, увы, не состоится. Я хотел рассказать о живом Кинге. Теперь приходится писать о Кинге убитом.

За свои американские годы я привык к тому, что Кинг есть, что он живет и борется, что не сегодня— завтра я снова встречу его заочно или очно. Но ведь привыкаешь ко многим людям, ко многим политикам хотя бы потому, что по долгу работы следишь за извивами их карьер и информируешь о них читателя. К одним просто привыкаешь, других терпишь, упрятывая в газетную вежливость неприязнь, — с такими считаешься как с отравляющим жизнь фактом, который тебе не под силу упразднить. К Кингу я не просто привык. Я радовался, что он есть.

Правда, справедливость — эти слова давно стали легкой добычей демагогов. Но есть люди, которые обладают редкой и труднодающейся способностью возвращать этим словам их первозданную святую силу. Ты смотришь на таких людей поначалу скептически и критически, так и сяк поворачиваешь их в своем сознании, сопоставляешь слова и дела, ты осторожен и придирчив, потому что не раз ошибался, вера приходит к тебе не сразу и как бы нехотя, но, проверив и пять, и десять, и сто раз, ты убеждаешься — да, это тот самый редкий человек, для которого поиски правды и справедливости суть, а не одежка по сезону. Таким был для меня Мартин Лютер Кинг. Его правда и справедливость были громадны, потому что связывались с громадной проблемой громадной страны. Это была цельная, мощная, органично развивавшаяся натура в той стране и в то время, где и когда человеческая личность дробна и размельчена, как телевизионная программа на неделю.

Когда Кинга убили, ему было 39 лет — возраст, в котором американские политики обычно лишь выходят на орбиту карьеры и маячат перед глазами избирателей, привлекая голоса и внимание. Кинг добивался не карьеры, а справедливости для миллионов чернокожих американцев, и этого негра из Атланты знали, пожалуй, в каждом американском доме. Мировая известность тоже не была для него самоцелью, и пришла она неожиданно — благодаря разъяренным бирмингемским полицейским, спустившим своих разъяренных овчарок на участников марша в мае 1963 года. Он получил Нобелевскую премию мира в декабре 1964 года в возрасте 35 лет, но не почил на нобелевских лаврах. Главным была для него любовь негритянских масс Юга и Севера Соединенных Штатов, которые связывали с ним надежды на лучшую жизнь. Он возбудил эти надежды, знал, как тяжело их оправдать, и шел до конца. Его называли президентом черной Америки, но для малограмотных негритянских издольщиков Алабамы и Южной Каролины, Джорджии и Миссисипи он был больше чем президентом — он был пророком Моисеем, ведущим своих людей в землю обетованную. Как же пестра эта сверхиндустриальная страна, если у миллионов ее пасынков во второй половине XX века еще жив религиозный экстаз людей, уповающих лишь на бога и чудо! Легко посмеяться над их наивностью. Важнее увидеть за этой наивностью трагедию миллионов американских негров и всей Америки.

Его жизнь — и особенно его политическая жизнь — оказалась короткой, но предельно насыщенной, а сам Кинг давно был готов к тому, что ее насильственно оборвут. Рассказывать об этой жизни нелегко, потому что рассказ неизбежно перерастает в хронику негритянского движения за последние пятнадцать драматических лет. В какой-то мере Кинг был зеркалом этого движения — со всеми его успехами и неудачами, надеждами и разочарованиями, со всей его силой и слабостью. И погиб он тогда, когда негритянский протест вопреки Кингу перерастал в мятежи, а контрудары белой Америки усиливались.

Мартин Лютер Кинг-младший родился 15 января 1929 года в Атланте, штат Джорджия. Его отец, Мартин Лютер Кинг-старший, ’которого знакомые предпочитали звать Майком Кингом, был в то время помощником пастора баптистской церкви Эбинезер, что стоит на перекрестке Оберн-авеню и Джексон— стрит. В молодости Майк Кинг хлебнул черного лиха, но к моменту рождения второго из трех своих детей уже преуспевал, как может преуспевать в Атланте негритянский священник, имеющий стабильный неплохой доход и входящий в привилегированную верхушку местной негритянской общины. Эта верхушка селилась в районе Оберн-авеню, к ней принадлежали многие из прихожан церкви Эбинезер, где главным пастором был Адам Даниэль Вильямс, тесть Майка Кинга.

Корни родословного древа уходили в рабство. Вильямс, дед Мартина по матери, родился в 1863 году в семье рабов; это был год эмансипации негров, провозглашенной Линкольном. В 1894 году он пришел в церковь Эбинезер и, будучи человеком не только религиозным, но и с практической жилкой, сумел сделать ее одной из респектабельных и финансово-устойчивых негритянских церквей Атланты. У своих прихожан, вообще у местных негров Вильямс пользовался большим уважением, и, когда в 1926 году его дочь Альберта вышла замуж за Майка Кинга, проповедовавшего в двух скромных церквах, начинающий пастор получил место в доме на холме и на амвоне респектабельной церкви. Ему помогла и репутация тестя.

В жилах деда Мартина по отцу негритянская кровь была перемешана с ирландской — очень темпераментная смесь. Джеймс Кинг гнул спину на хлопковых плантациях возле Стокбриджа, милях в двадцати от Атланты, много и тяжко работал и, как известно из семейных преданий, много и тяжко пил с тяжелой негритянской тоски, нередко устраивал в своей лачуге пьяные побоища, по всемирному обычаю бедняков вымещая горе на жене. Однажды шестнадцатилетний Майк, унаследовавший темперамент отца, усмиряя буянившего Джеймса, едва не придушил его. Мать и другие дети оттащили Майка. В ярости Джеймс кинулся к охотничьему ружью, но не успел разрядить его — сын убежал. Когда следующим вечером Майк со страхом вернулся в отчий дом, Джеймс Кинг, извинившись перед сыном, поклялся никогда больше не обижать свою жену и его мать. Он сдержал слово.

Майк Кинг много испытал на пути к церкви Эбинезер и дому на Оберн-авеню. Работал подручным механика в гараже, пожарником на железной дороге, заочно учился в вечерней школе и окончил ее. Он понял, как важно образование, и не жалел усилий и денег для воспитания своих детей. Мартин Лютер Кинг окончил среднюю школу и мужской негритянский Морхауз-колледж в Атланте. Учился хорошо. Отец прочил ему духовную карьеру, зная, что негр— священник имеет больше шансов на обеспеченный кусок хлеба, признание своей общины и элементарную вежливость со стороны белых. Но церковь не сразу привлекла Мартина. Хотя сын и внук пастора с младенческих лет варился в этом соку и не без успеха выступал в церковном хоре, негритянская церковь с ее фаталистически эмоциональным настроем вскоре стала казаться ему примитивной, неинтеллектуальной и отстающей от времени, от сложного, разветвленного, динамичного течения жизни в индустриальной стране XX века. Он мечтал о профессии врача, но недолго. Потом, в колледже, увлекся ораторским искусством, занимал первые и вторые места в студенческих конкурсах политического красноречия. Верх в конечном счете взял отец, видный к тому времени священник и активист движения за гражданские права, а также влияние профессоров-теологов.

Окончив Морхауз-колледж, Кинг-младший продолжил обучение на Севере США — в Крозерской теологической семинарии близ города Честер, штат Пенсильвания, где стал бакалавром богословия, и в Бостонском университете, где в 1955 году защитил диссертацию и получил степень доктора философии. Там, на Севере, где не было жестокого намордника сегрегации и негр мог поступить в университет, Мартин познакомился с другим временным беглецом с Юга — студенткой консерватории, негритянской девушкой Кореттой Скотт. Ее отец был зажиточным фермером в графстве Перри, штат Алабама, и, подобно Кингу, она смогла получить хорошее образование на Севере — в колледже Антиоха, штат Огайо, а затем в консерватории Бостона. Она мечтала о карьере певицы, а не о замужестве, но они познакомились и полюбили друг друга, и в июне 1953 года на лужайке перед домом фермера Скотта пастор Кинг-старший председательствовал на церемонии их бракосочетания.

Итак, внешне жизнь текла безмятежно и даже счастливо. Да, он был счастливчиком, этот крепкий юноша, не знавший нужды, всегда со вкусом одетый, усвоивший хорошие манеры, получивший превосходное образование. И отец его делал все, чтобы вывести сына в люди. Отец гордился им и, намереваясь сохранить церковь Эбинезер как своего рода «семейный институт», произвел молодого ученого богослова в свои помощники. Отец поощрял его и, когда Мартин стал бакалавром богословия, подарил ему автомашину «шевроле». Подарок этот доказывает, что у стареющего пастора водились деньги. Семья Кингов принадлежала к негритянской буржуазии Атланты. Уильям Роберт Миллер, опубликовавший в 1968 году биографию Кинга, писал: «Будучи сыном священника, молодой Мартин наслаждался обеспеченным детством. Черная буржуазия Оберн-авеню была мало затронута чумой безработицы, которая обрушилась на негритянские массы в годы депрессии, последовавшие за рождением Мартина, — не менее 65 процентов чернокожего населения Атланты были тогда в списках получающих вспомоществование, и тысячи издольщиков с корнями были вырваны из сельской округи. Для Кингов и Вильямсов жизнь шла хорошо».

 

Да, жизнь шла хорошо, если… Если не задумываться, если жить жизнью улитки, скрывшейся в теплой и уютной домашней раковине, не видеть бедствий массы чернокожих американцев. Если ценой потери достоинства научиться уживаться с обступающим тебя на каждом шагу чуждым враждебным, вечно атакующим миром белых. Что человеку надо? Отец хотел вывести сына в люди, но что значит выйти в люди? Простейший ответ неизбежно сводился к тому, что для негра, особенно для негра на Юге США, выйти в люди — значит выйти в люди второсортные, или, как принято говорить, во второсортных граждан. Даже степень доктора философии не гарантирует элементарных прав человека, если доктор философии— негр на американском Юге, а права его определяет белый расист. Кинг познал эту истину задолго до защиты диссертации.

В школу жизни вступаешь с раннего детства, у негритянского ребенка это особая школа. Пятилетнии Мартин получил первый урок, лишившись дружбы двух белых мальчишек-сыновей соседского бакалейщика, весело игравших с ним на улице. Они вдруг стали его сторониться. Он подбегал к дому бакалейщика и звал своих друзей на улицу, но их родители отвечали, впрочем, без всякой откровенной враждебности, что мальчиков нет дома или что они заняты, что им некогда играть с ним. Они по-своему щадили маленького негритенка, щадили и себя, перелагая бремя объяснений на его родителей. И, озадаченный, он принес однажды свое недоумение матери и, сидя на ее коленях, впервые узнал — а что могла еще сделать.мать и какой смысл откладывать, если истина уже подстерегала его и могла быть обрушена на его голову чужими и безжалостными людьми? — о рабстве, о гражданской войне Севера и Юга, о том, что он рожден черным, а его друзья — белыми, и о том огромном и ужасном, что из этого следует.

Чем могла его утешить мать? Взвалив на детские плечи страшный груз прошлого и настоящего, который она с детства несла сама, который подминает каждого американского негра, она сказала Мартину: «Ты не хуже любого другого...»

И это было верно, он чувствовал это, как любой открывающий мир ребенок, но это не отменяло фактов жизни, а они давали о себе знать, и чем дальше, тем больше.

Кинг запомнил другую сценку из детства. С отцом, большим, сильным, уважаемым человеком, они зашли в обувной магазин. Доллары одинаково хороши, из черного они кармана или белого, и продавец готов был обслужить их, но они сели у входа на стулья для белых, и продавец попросил их пройти в ту часть помещения, где примеряли ботинки «цветные».

— А чем плохи эти места? — спросил Кинг-старший, словно не догадываясь, чем они плохи. — Нам и здесь удобно.

— Извините, — сказал вежливый продавец, — но вам придется пройти.

— Или мы купим эти ботинки здесь, или мы никаких ботинок не купим! — в гневе бросил ему Кинг-старший.

Продавец развел руками, отец с сыном ушли. Когда отца унижают при сыне, это жжет обоих, это рушит устои в детском сознании. Они шли по улице. Никогда еще маленький Мартин не видел отца в такой ярости. «Сколько бы мне ни пришлось прожить при этой системе, я никогда ее не признаю!» — клялся старший Кинг, и сын запомнил эту клятву.

О воспитательная сила унижений!.. Неужели не догадываются глупцы, что сеют ветер, который вернется к ним бурей?

Однажды отец проскочил на машине стоп-сигнал. «Припаркуйся в сторонке, бой, и покажи-ка мне свои права», — сказал белый полицейский, увидев за рулем негра. «Я не бой, не мальчишка, — отпарировал отец. — Вот он бой, — кивнул он в сторону Мартина. — А я мужчина, человек, и, пока вы не назовете меня так, я слушать вас не буду».

Он требовал, чтобы уважали его достоинство, — большая смелость в Атланте 30-х годов. Бесстрашие Кинга-младшего было наследственным. Отец в одиночку вел ту борьбу, на которую сын поднял позднее многие тысячи. Отец не ездил в автобусах с тех пор, как стал однажды свидетелем зверской расправы с пассажирами-неграми.

Он возглавлял в Атланте кампанию за равную с белыми зарплату негров-учителей, добивался десегрегации лифтов в здании местного суда.

Всякий выход во внешний, большой мир выглядел вылазкой во вражеский стан, опасной и рискованной, разбивавшей иллюзию безопасности даже в собственном доме, хотя не вражды хотел ребенок, ибо какое детское сердце готово к вражде и ожесточению?

Когда Мартину было 11 лет, мать однажды оставила его в магазине, отлучившись в соседний магазин. К мальчику подошла белая леди и сильно ударила его по лицу, крикнув: «А, это ты, маленький нигер! Это ты наступил мне на ногу!» Он не наступал ей на ногу, но ни он, ни мать не смели ответить на унизительную пощечину, хотя, если бы негритянка ударила белого ребенка, ее могли бы растерзать на месте.

Будучи студентом Морхауз-колледжа, он работал во время летних каникул на матрацной фабрике и обнаружил, что за тот же труд работавшие рядом белые студенты получают больше, чем негры.

В Честере и Бостоне Кинг чувствовал себя свободнее, паутина сегрегации была менее разветвленной, отношения со студентами-белыми обычно были спокойными, если не товарищескими, но и там, на Севере, требовалась особая, вечная негритянская бдительность, и там приходилось ступать осторожно, чтобы не угодить в западни унижений.

Как-то раз его с двумя девушками и товарищем— студентом (все трое были неграми) отказались обслужить в пригородном ресторане в штате Нью-Джерси, где по закону общественные места были десегрегированы. Когда они не захотели покинуть ресторан, хозяин явился с пистолетом, выстрелил в воздух, пригрозил: «Если не уйдете — убью!» Они уехали, чтобы вернуться с полицейскими. Ресторатор был арестован за нарушение закона, и два белых студента, наблюдавших эпизод, вызвались быть свидетелями обвинения. Потом они струсили, и дело замяли.

Так, параллельно университету молодой Кинг проходил житейские курсы негритянского всеобуча в Соединенных Штатах Америки.

И все-таки, казалось ему, на Севере дышалось легче, и к концу учения возник соблазн остаться там. Ему предлагали на выбор пасторство в двух негритянских церквах, и Коретта склонялась к «северному’’

Но Юг, каким бы он ни был, оставался его родиной, к кровной привязанности уже примешивалось чувство долга — от спасительного бегства на Север отдавало предательством. Он выбрал Юг и по конкурсу, произнеся пробную проповедь «Три измерения полной жизни», прошел в пасторы баптистской церкви Декстер в городе Монтгомери, штат Алабама. Получив степень доктора философии в области систематической теологии, Кинг переселился туда с женой в июне 1955 года.

 

Трудно было найти более символическое место для борца за равенство, чем церковь Декстер в Монтгомери. По рекордам расизма у Алабамы лишь один соперник — штат Миссисипи, а алабамская столица Монтгомери была колыбелью конфедерации Южных штатов, отколовшихся в 60-х годах прошлого века от Севера — противника рабства. На ступенях Капитолия в Монтгомери Джефферсон Дэвис был провозглашен 18 февраля 1861 года президентом Конфедеративных Штатов Америки. Потом была гражданская война, самая кровопролитная в американской истории, и как знак победы Севера и краткой негритянской воли, принесенной этой победой, в непосредственном соседстве с расистским Капитолием, на той же площади, была выстроена кирпичная церковь Декстер.

Почти век они как бы переглядывались друг с другом, аккуратная церквушка на триста прихожан и лжеклассический, монументальный Капитолий, и церквушка смиренно опускала очи долу, а белый купол Капитолия смотрел на нее уничтожающе и свысока, с полным к тому основанием: недолгим было равенство негров с белыми после гражданской войны; с 1875 года ни один алабамский негр ни разу не вошел под купол Капитолия членом законодательного собрания штата Алабама.

Ученый пастор явился в церковь Декстер не для того, чтобы изменить баланс этого символического противостояния. Отпрыска негритянской буржуазии, священника-интеллигента, его привлекла паства, состоявшая из учителей местного колледжа и людей свободных профессий, что, по словам Миллера, биографа Кинга, придавало церкви Декстер «тон более интеллектуальный и менее эмоциональный». Он не думал, конечно, уклоняться от обычных для негритянского священника «общественных поручений», но на первых порах ничто в нем не предвещало того Кинга, который был убит в Мемфисе. Вскоре, однако, произошло событие, перевернувшее его судьбу.

 

Роза Паркс, жительница Монтгомери, швея одного из тамошних универмагов, кончив смену, села вечером 1 декабря 1955 года в городской автобус. В час «пик» автобус был переполнен. Водитель-белый приказал Розе Паркс и еще трем неграм встать и уступить места белым пассажирам. Трое привычно подчинились. Роза Паркс не поднялась: смертельно устала за день, болела натертая тесной туфлей нога. И — сколько можно! — Роза Паркс была активисткой в робком местном движении за гражданские права. Ее силой выволокли из автобуса и арестовали за нарушение установленного в городе порядка.

Порядок же был такой: автобусы в Монтгомери, как и всюду на Юге, не брезговали негритянскими ценіами и пассажирами, но негр входил через переднюю дверь, платил водителю, а потом, чтобы не «смердеть», выходил из автобуса и — если автобус тем временем не уезжал, а бывало и такое — вновь входил в него, но уже через заднюю дверь и занимал свободное место сзади. Он должен был уступить даже это место, если в автобусе не хватало мест для белых. ступить любому малолетке, любому бездельнику, даже если тебя не держат старые ноги.

Bодители были белыми, кодекс автобусной взаимной вежливости, естественно, не касался негров, на них покрикивали, обзывали «нигерами», «черными мартышками», «черными коровами». Только в 1955 году в автобусах за неподчинение было арестовано пять женщин и двое детей (мужчины не в счет), а одного чернокожего «упрямца» водитель застрелил.

В Монтгомери жило около 50 тысяч негров, каждый третий там был негром, и они составляли семьдесят процентов пассажиров городского автобуса. Арест Розы Паркс переполнил чашу терпения. Родилась идея однодневного бойкота автобусов.

Молодой Кинг, поддержав эту идею, предложил свою церковь для встречи организаторов бойкота. Бойкот назначили на 5 декабря. Его руководители надеялись на поддержку хотя бы 60 процентов негров, но им невольно сыграл на руку не очень умный шеф полиции, призвавший негров воздержаться от бойкота и обещавший поддержку штрейкбрехерам. 5 декабря за каждым автобусом следовал полицейский мотоцикл, и, видя этот эскорт, даже сговорчивые негры держались подальше от возможных неприятностей. К изумлению организаторов, бойкот стал почти стопроцентным.

В шесть часов утра Кинг, от волнения почти не спавший ночь, пил кофе на кухне. «Иди сюда быстрее, Мартин!» — позвала его Коретта. Под окном, на автобусной остановке, было пусто. И автобус прошел мимо совсем пустой, хотя в ранний час его обычно заполняли негры — служанки, кухарки, уборщики, отправлявшиеся работать на белых хозяев Монтгомери. Еще один автобус — пустой, совершенно пустой. В третьем было два пассажира — белых. И передние и задние места — все были для них. Они могли хоть плясать в этом пустом автобусе.

В то же утро Розу Паркс судили и оштрафовали на 14 долларов. А днем Кинга избрали главой бойкот— ного комитета, объявили бойкот до победы, хотя, по правде говоря, отнюдь не все верили в нее.

Выбор пал на Кинга лишь потому, что у него, еще нового в Монтгомери человека, не было противников ни среди представителей местных властей, ни среди соперничавших негритянских групп. Нужен был человек, приемлемый для всех, и Кинг оказался таким человеком — за него проголосовали единогласно. Кинг был удивлен, он не стремился к лидерству. Все произошло быстро и в общем случайно, но разве не бывает случайностей, вдруг как бы включающих в человеке неслыханной тяги мотор, о существовании которого не подозревали ни он, ни другие, и разве не бывает таких благотворных нош, от которых крепнет спина?

«А получили мы Моисея!» — с удивлением скажет много позже монтгомерийский негр И. Д. Никсон, которому принадлежала идея бойкота. Да, получили они больше, чем ожидали.

Но в тот день они еще не знали, что получили, и удивленный руководитель бойкота, привыкший по пятнадцать часов готовиться к каждой проповеди, за двадцать минут, в спешке подготовил первую свою политическую речь, чтобы успеть представиться на митинге в малознакомой церкви на Холт-стрит. Он успел. Переполненная церковь возбужденно шумела, как и четыре тысячи негров на улице. Непривычно большая аудитория радовала и пугала его, но голос был тверд, размерен и громок.

— Наступает время усталости, — говорил Кинг. — Мы собрались здесь сегодня вечером, чтобы сказать тем, кто третировал нас так долго, что мы устали, устали от сегрегации и унижений, устали от жестоких пинков угнитения. У нас нет иного выхода, кроме протеста. Годы и годы мы выказывали удивительное терпение. Иногда белые братья могли подумать, что нам нравится, как они с нами обращаются. Сегодня вечером мы собрались, чтобы избавиться от этого терпения…

Не неделю и не месяц доказывали негры Монтгомери, что избавились от своего долготерпения. Бойкот длился 381 день и вошел вехой в современную американскую историю — именно от него отсчитывают теперь начало активизации борьбы за равенство.

Они неплохо сорганизовались и в общем держались дружно. Негры — владельцы такси по автобусным тарифам перевозили участников бойкота на работу и обратно. Для этой же цели на деньги, поступившие в бойкотный фонд, было куплено двадцать машин. Но большинству приходилось вставать спозаранку и пешком одолевать долгие мили от негритянских до белых кварталов этого даже физически разделенного города: две трети негритянок и половина негров Монтгомери работали на его белых хозяев служанками и чернорабочими. И потому бойкот стал известен как Walk For Freedom — ходьба во имя свободы.

Сопротивление властей и подавляющей части белого населения было ожесточенным, упорным, многообразным. Из архивной пыли власти извлекли полузабытый «антибойкотный закон» 1921 года и предали суду 90 негритянских активистов, обвинив их также в организации «нелегального» общественного транспорта. У негритянских таксистов, перевозивших участников бойкота, отбирали лицензии на такси. Помимо юридических средств борьбы в ход пошли наветы, угрозы, откровенный террор. Пустили лживый слух, будто Кинг прикарманивает бойкотные фонды и уже купил на них себе «кадиллак» и «бьюик» последних моделей. Однажды его арестовали за превышение скорости. Домашний телефон изрыгал непристойности анонимных ненавистников. Как-то ночью, когда он уже был в постели, раздался очередной звонок. «Послушай, нигер, — сказал незнакомый голос, — эта неделя еще не кончится, как тебе придется пожалеть о том, что ты поселился в Монтгомери».

Да, теперь его знали в городе, вместе с известностью пришли первое уважение одних и первая ненависть других, и он обнаружил, что ненависть ощутимее любви, во всяком случае, пользуется более эффективными средствами выражения. 30 января, когда шел второй месяц бойкота, расисты бросили бомбу в его дом, первую из многих. Она взорвалась на веранде. Коретта и маленькая дочь Йоки чудом не пострадали. Кинг был на митинге. Вдруг увидел встревоженного Ралфа Абернети, того самого Ралфа Абернети, которому суждено было занять место Кинга после мемфисского выстрела и который был его правой рукой с первых дней монтгомерийского бойкота. «В чем дело?» После минутного колебания Ралф сказал ему: «Твой дом бомбили...»

Он был молод и неопытен, он был идеалистом. Добивался немногого — права ездить в автобусах на тех же условиях, что и белые, добивался для других, потому что у него была машина, а церковь — недалеко от дома. Оказалось, что даже за автобусное равенство нужно быть готовым платить жизнью, не только своей, но и близких. Имел ли он право на это?

Его избрали всего лишь главой бойкотного комитета. Оказалось, его избрали первой мишенью расистов и мерой их ненависти и решимости решался вопрос, быть ли ему в живых. Все замешивалось куда круче, чем можно было предложить, взаимосвязи оказались короче, неожиданнее, опаснее.

Автобусный бойкот остро поставил вопрос о выборе пути. Кинг испытал страх и позднее не стеснялся признаться в нем.

Он был молод и неопытен, а такое свалилось напряжение, такой обливали грязью клеветы и наветов, такими нешуточными на каждом шагу угрозами насыщались дни и ночи, что через месяц-полтора после начала бойкота он был на грани нервного истощения, паники, капитуляции.

После того телефонного предупреждения он не спал всю ночь. «Я боюсь, — размышлял он в тишине возле замолкшего телефона. — На меня смотрят как на руководителя, и, если я предстану перед ними лишенный силы и мужества, они тоже дрогнут. А силы мои на исходе. У меня ничего не осталось». И позднее он вспоминал родившееся в ту ночь нелегкое, но твердое убеждение: «Стой за справедливость, стой за правду, и бог всегда будет на твоей стороне». Страх стал прелюдией к бесстрашию, ускорил выбор. Он отрезал себе путь назад. Отступление было равносильно убийству в себе человека и увековечению раба.

К тому вечеру, когда на веранду его дома бросили первую бомбу, колебания остались позади. Мэра Монтгомери Тэкки Гейла, приехавшего с полицейскими на место преступления, окружила большая толпа разъяренных негров, готовых на самосуд, — мэр прямо потакал расистам. Примчавшись домой, Кинг увидел, что назревает взрыв. Стоя на разрушенной веранде, он уговаривал негров разойтись: «Ведите себя мирно… Мы против насилия. Мы хотим любить наших врагов. Если они остановят меня, наше дело все равно не остановится, потому что оно справедливо».

Негры разошлись.

Потом бомбы подбрасывали по другим адресам — в дом Абернети, в негритянские церкви, на стоянку такси. Ку-клукс-клан активизировался в Монтгомери, по всей Алабаме. 10 февраля 1956 года в городском Колизеуме прошел большой расистский митинг, на котором среди других ораторов выступил миссисипский сенатор архисегрегационист Джеймс Истлэнд. Участникам митинга раздавали листовки. «Мы считаем самоочевидными те истины, что все белые созданы равными, что все они обладают определенными правами, среди которых право на жизнь, свободу и на счастье видеть мертвых нигеров, — говорилось в этом своеобразном «документе эпохи». — Друзья, пора поумнеть в отношении этих черных дьяволов. Я говорю вам, что существует группа двуногих агитаторов, которые упорно слоняются туда-сюда по улицам, шевеля своими черными губами. Если мы не прекратим помогать этим африканским людоедам, то, проснувшись в одно прекрасное утро, обнаружим преподобного Кинга в Белом доме».

Но негры Монтгомери победили.

Во исполнение решения верховного суда США с 21 декабря 1956 года они получили право сидеть в автобусах где угодно и не вскакивать навытяжку перед белыми.

Расисты Юга впервые испробовали упорство Кинга, а для него началась новая жизнь — жизнь борца. Он учился недосыпать, видеть семью урывками. Он вышел на национальную арену и много летал и ездил по стране, выступая с политическими речами, собирая позарез нужные деньги, добиваясь солидарности и сочувствия. За ним признали почетное и опасное право быть в первой шеренге маршей свободы — искусительной мишенью.

С дней бойкота Кинг понял силу организованных тысяч. Постепенно он вырабатывал тактику ненасильственного массового «прямого действия», приспосабливая к условиям американского Юга методы Махатмы Ганди, использовавшего оружие гражданского неповиновения в борьбе против англичан. Как и Ганди, Кинга вдохновляли идеи великого американского поэта и философа .XIX века Генри Торо, который в трактате «Гражданское неповиновение» защищал право граждан сопротивляться несправедливым законам и актам правительства.

Почему ненасилие? Кинг не раз объяснял, почему он избрал этот метод. В последнем объяснении, опубликованном в журнале «Лук» уже после его убийства, Кинг писал: «На Юге ненасилие было конструктивной доктриной, потому что парализовывало бешеных сегрегационистов, жаждущих возможности физически раздавить негров. Прямое ненасильственное действие дало неграм возможность выйти на улицы с активным протестом и в то же время отводило винтовки угнетателя, ибо даже он не мог убивать при свете дня невооруженных мужчин, женщин и детей. Вот почему за десять лет протеста на Юге было меньше жертв, чем за десять дней мятежей на Севере».

Ненасилие, по Кингу, не означало непротивления злу. «Пассивное сотрудничество с несправедливой системой делает угнетаемого столь же порочным, как угнетателя», — подчеркивал он.

В то время, когда у негров Монтгомери появился новый лидер, на роль главного выразителя негритянских интересов в стране претендовала Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения (НАСПЦН). Созданная в 1910 году, эта старейшая негритянская организация возлагавлялась негритянскими умеренными буржуа, пользовалась поддержкой белых либералов и снисходительным вниманием федеральной власти. НАСПЦН была тесно связана с демократической партией и на выборах агитировала за ее кандидатов. Отмены сегрегации ассоциация добивалась через суды — путем судебных решений, объявлявших сегрегацию неконституционной. По инициативе НАСПЦН после долгих разбирательств в 1954 году было принято решение верховного суда США о десегрегации публичных школ. Его объявили исторической вехой, но вскоре обнаружилось, что эффект решения скорее психологический, чем практический. Через десять лет, в 1964 году, в штатах Юга лишь один процент негритянских детей учился в десегрегированных школах, а в штате Миссисипи не было ни одного такого негра-школьника. Реальность системы, укоренившей расизм, обладала высшей «конституциальностью».

НАСПЦН обвиняли в несостоятельной доктрине «токенизма»*, то есть в том, что она добивалась символических, ничего по существу не меняющих подачек, которые могли дать негритянской массе лишь иллюзию перемен.

 

 

* Токенизмом (от слова token — знак, жетон, примета) называли практику мелких символических уступок, оставляющих в неприкосновенности основы расовой сегрегации.

К середине 50-х годов в негритянском движении (если вообще можно было назвать движением действия разрозненных групп) обозначился явный кризис: прогресса в области гражданских прав не было, а ждать стало невмоготу. Права надо было брать, а не вымаливать;, а чтобы их взять, надо было привести в действие массы.

Кризис веры в возможность добиться прогресса конституционным путем вызвал к жизни крайние течения. Самыми популярными были «черные мусульмане», окруженные завесой секретности. Их «пророк» Элайджа Мухаммед, имевший штаб-квартиру в Чикаго, обращал своих сторонников в мусульманскую веру, проповедовал «черное превосходство», то есть расизм наизнанку, объявляя всех белых «дьяволами». Он не видел смысла в интеграции с «дьяволами» и выдвигал фантастический вариант создания самостоятельного негритянского государства на территории США, поговаривал и о терроре против «белой Америки».

Кинг отвергал доктрину «черных мусульман», как и доктрину «токенизма». Позднее, характеризуя начальные годы своей борьбы, он писал: «Некоторые призывали к колоссальной кровавой бане, чтобы очиститься от покров нации. Защищая насилие и поощряя к нему, они указывали на историческую традицию, идущую от Спартака в Риме до американской Гражданской войны. Но негр на Юге в 1955 году, оценивая мощь сил, собранных против него, не мог видеть даже малейшей перспективы победы при этом подходе. Он был не вооружен, не организован, не обучен, не объединен и— что важнее всего — психологически и морально не подготовлен к сознательному пролитию крови. Хотя отчаяние давало ему мужество умереть за свободу в случае необходимости, он не был готов обречь себя на расовое самоубийство без перспективы победы».

Свой путь Кинг видел в мобилизации масс. Понимая, что сегрегацию не опрокинуть решениями суда, Кинг штурмовал ее массовыми маршами, бойкотами — сидячими забастовками. Он шел на открытое, лобовое, хотя и ненасильственное, противоборство с расистами, на сознательное создание кризисов и напряженности на расистском Юге. Напряженность он называл «созидательной», потому что негры, драматически демонстрируя свои требования и непреклонность, должны были создавать новый климат в межрасовых отношениях, а кризисы были средством для перехода к переговорам об отмене несправедливых законов и практики сегрегации, к переговорам, подкрепленным действиями масс. Он акцентировал «прямое действие» и избирал арену противостояния расизму на виду у всей страны и всего мира — улицы и площади американских городов, больших и малых.

Дорога всегда начинается с первого шага. Делая первый шаг в Монтгомери, Мартин Лютер Кинг еще не знал, как она длинна.

Итак, Роза Паркс и 50 тысяч негров Монтгомери могли занимать передние места в автобусах, хотя недобрые взгляды заставляли их по старинке жаться к прежним местам, а вечерами время от времени по интегрированным автобусам стреляли. Но у входов в рестораны, кафетерии, мотели, парки, как и прежде, висели таблички: «Только для белых».

В декабре 1961 года, через пять лет после знаменитого бойкота, впервые попав на Юг, в кафе «Элита» в Монтгомери, я увидел табличку, извещавшую, что владельцы сохраняют за собой право отказать в обслуживании любому. «Любому» означало любому негру.

Во время этой поездки и произошло мое заочное знакомство с Кингом. И очное — с нравами американского Юга. О нем хочу рассказать поподробнее. В моем рассказе не будет судов Линча — на них не приглашают даже американских журналистов. Ничего заманчиво страшного. Просто мимолетная экскурсия в психологию южан.

 

ЭКСКУРСИЯ НА ЮГ

 

Я был тогда совсем еще новичок в Америке — полтора нью-йоркских месяца. Нью-Йорк подавлял своим жестким темпом и разнообразной, чрезмерной, как казалось, массой домов, людей, машин, товаров. С бессилием я сознавал, что этот город невозможно подытожить, сопрячь, синтезировать. В дождливые осенние дни, когда машины резче и печальнее шелестели по асфальту, а над головами пешеходов раскрывались грибы черных больших зонтов, это впечатление укреплялось.

В Нью-Йорк я попал после трех лет корреспондентской работы в Каире. Там жилось и работалось проще, спокойнее. Суть Нью-Йорка труднее было ощутить, казалось, она утонула в самодовлеющем темпе этого города, в парадоксе огромной массы людей, сгрудившихся здесь лишь для того, чтобы каждый острее ощутил свое одиночество. Но одним эти два разных города были похожи — вкраплениями темнокожих в толпу. В Каире-преимущественно суданцы, в Нью-Йорке — негры.

Я жил тогда на углу 87-й улицы и Парк-авеню. Гарлем начинался недалеко, с сотых улиц. Гарлем был рядом, но существовал отдельно, и на первых порах меня поражала беспощадная самокритичность американцев, называвших Гарлем жутким и безнадежным словом — гетто. Вокруг Гарлема нет стен, колючей проволоки, эсэсовцев и сторожевых овчарок, физически он сливается с остальным Манхэттеном. Тем не менее о нем привычно говорили — гетто.

В дождливые дни я нырял в унылую мокрую пасть подземки на углу 86-й улицы и Лексингтон-авеню чтобы ехать в центр, и вагоны были забиты жителями Гарлема, севшими в районе сотых улиц. В грязной подземке, в этой нью-йоркской преисподней, Я исподтишка оглядывал людей, ушедших в себя, уже завороженных дробным, бешеным стуком колес. В преисподней, что стремглав летела по шатким рельсам под фундаментами домищ, вознесшихся несчетными, самыми высокими в мире этажами. Эти минуты были полны какого-то непередаваемого откровения.

2 С. Н. Кондрашов

Чужак в городе, который так трудно дается поначалу, я чувствовал эмоциональное родство с этими людьми, потому что— это было так очевидно — они тоже были там чужаками. Они словно открывали свою тайну о Нью-Йорке, ту невысказанную тайну, которой самое место было в подземке. Я знал, конечно, о неграх Гарлема, но это было газетное и книжное знание, а как важен первый, пусть малый, но собственный сердечный опыт, когда в чуждой среде ты еще барахтаешься, кувыркаешься, будто в состоянии невесомости. Но я чувствовал и другое — что нет взаимности, что между нами вырастал психологический барьер, что я для них белый — и точка.

На первых порах американские негры были для меня массой без героев и личностей. То есть, конечно, герои и личности были, но, будем откровенны, знаем ли мы о них, глядя издали на Америку?

Сколько их было, героев и мучеников черно Америки, вспыхнувших кометами в газетных заметках о «злодеяниях расистов» и погаснувших назавтра читательской памяти?

Что говорит нам, к примеру, имя Малколма Икса? Он избрал это экстравагантное «Икс», отрекаясь от семейного имени Литтл, потому что оно не было собственным, потому что некогда черные рабы безымянными доставлялись в Америку и маркировались хозяев-рабовладельцев. Малколм нарек себя Иксом, и подлинная величина стремительно росшего Икса так и осталась невыделенной — в сорок лет он был убит на гарлемском митинге. Начав жизненный путь не так благополучно, как Кинг, — отчаявшимся уголовником, — этот редкий самородок метнулся потом к «черным мусульманам» и быстро стал правой рукой загадочного и завистливого «пророка» Элайджи Мухаммеда. Потом, поняв, что путь «черных мусульман» — путь в еще один тупик, Малколм порвал с «пророком». Он созревал не по дням, а по часам — в популярнейшего предводителя негритянской молодежи в северных гетто. В частых его метаниях угадывался рост и вширь и вглубь; отвергая духовную самоизоляцию «черных мусульман», он перекидывал мостки от угнетенных негров к угнетенным белым, приближался к осознанию негритянского движения в США как части мирового революционного процесса. Многие видели в нем потенциал большого революционера, сочетавшего в себе страсть, самоотверженность, трезвый ум. Чем сильнее хлестал он своими речами пороки Америки, тем язвительнее и беспощаднее травила его «большая пресса». В феврале 1965 года его убил фанатик из «черных мусульман» — при свете дня, на массовом митинге. «Большого Малколма» помнят в черных гетто, но для белой Америки он канул в Лету — на нем трудно, да и ни к чему делать посмертные сенсации.

В первые свои нью-йоркские дни как корреспондент я понимал, разумеется, что буду писать и на негритянскую тему. Она была выгодной — какое неуместное словцо! — и потому стала дежурной. Уже ходил едкий анекдот о коротком, но динамичном диалоге американца и советского человека. «Сколько в среднем получает у вас инженер?» — спрашивал американец. И наш, заметив подвох, бросал провокатора в нокдаун ответной репликой: «А у вас негров линчуют...»

С анекдота спрос невелик но он выражал максималистский аргумент: «у вас негров линчуют». Такие аргументы уязвимы. Одна крайность легко опровергается другой. Мой товарищ, ненадолго приехавший за океан, чтобы самолично открыть Америку, говорил мне тогда: «Пишем вот о неграх. То плохо, се плохо. А я видел негров, катающихся в «кадиллаках»...»

Так что же происходит с неграми? То ли их линчуют, то ли они в «кадиллаках» катаются? Ложная мудрость легких обобщений рождается как реакция на штампованные слова, которые истинную боль и сложность превращают в самоубийственный трюизм — вот что происходит.

В проницательных заметках Ильи Эренбурга об Америке, где он побывал в 1946 году, есть один штрих. После Нью-Йорка американцы, принимавшие трех советских писателей, предложили им отправиться в любую часть Штатов. Эренбург выбрал Юг. Он догадывался, где следует искать пробный камень Америки, где решается вопрос о справедливости. Об американском характере. О судьбе огромной, самодовольной и самокритичной, мятущейся страны.

Я оценил точность его выбора, когда в конце декабря 1961 года вместе с Владимиром Богачевым, корреспондентом ТАСС и уже старожилом в Америке, поехал на Юг за рождественским репортажем на негритянскую тему.

… Вашингтонский поезд подходил к Чаттануге, городу, лежащему на границе штатов Теннесси и Джорджия. Был туманный, зябкий рассвет. Негр— проводник поднял нас в семь утра, и мы вышли, поеживаясь, в тамбур своего, последнего вагона. Тамбур был открытый, выбегая из-под колес, холодно змеились рельсы. Кондуктор-белый подсел недавно и теперь расспрашивал нашего проводника о погоде в Вашингтоне. Он глядел не на негра, а на рельсы. Негр отвечал учтиво и односложно: «Да, сэр...», «Нет, сэр...»

Это был старый, вышколенный негр из профсоюза проводников спальных вагонов. Накануне вечером он играл перед пассажирами роль свойского, разбитного негра, наполовину слуги, наполовину шута, знающего, что господа не против шутовства, если шут блюдет дистанцию. Он не был таким негром, он именно играл эту несколько старомодную роль, зная, что именно такой образ негра нужен тем белым, с которыми он привык иметь дело. Он был как тот чечеточник на эстраде-выкрашенный под негра, со слишком черной краской на лице и слишком белыми и толстыми губами. Ловко раскладывал постель, разносил воду и лед, острил, не отказывался от поднесенного стакана и фамильярно подмигивал нам, опрокинув этот стакан.

И вот с утра, огладив нас щеткой в вагонном коридоре, он стоял перед кондуктором, учтивый и невеселый. И не цотому, что отрезвлял холодный рассвет, а потому, что рельсы змеились уже на территории Юга.

В раннее предрождественское утро вокзальная площадь была меланхолична и пуста, если не считать полудюжины непроспавшихся пьяниц. Но бодрствовала на вокзале вездесущая служба автопрокатной корпорации Герца, и ее дежурный, проверив всего лишь водительские права, заполнив фирменный бланк и не взяв ни цента авансом, вручил нам ключи от вишневого новенького «шевроле-61». И, став временными обладателями «шевроле», мы получили свободу маневра в незнакомом городе и покатили по его пустым улицам, выбирая, какой мотель приглянется, — в Чаттануге и ее округе было тогда 97 отелей и мотелей, готовых принять 3563 гостя.

Это было первое мое знакомство с американской провинцией, и легкость, с которой, не отходя от поезда, мы заполучили в аренду автомашину, была лишь первой из чудес.

В мотеле «Дрейк» нас ждал чистейший, удобнейший номер с телевизором, до блеска вымытой ванной и никелированной головкой душа, которую дозируй как угодно: хочешь — мелким дождичком, хочешь — тугой струей, почти как из брандспойта' набором салфеток и полотенец — не меньше десятка на двоих, гигиенически запечатанными в парафиновую бумагу стаканами, облатками душистого мыла и пр., и пр.

Я взял телефоннную трубку и заказал Нью-Йорк, и трубку не пришлось вешать — разговор дали сразу же.

Провинция? Дикий Юг?

Чаттануга дразнила нас густым концентратом своей цивилизации, машин и сервиса.

От некогда живших здесь индейцев осталось лишь странно красивое название места. Все остальное шло от современной Америки. Местный справочник давал цифры, которые казались невероятными, хотя сомневаться в них было невозможно. На 250 тысяч жителей так называемого торгового района Чаттануги (в черте самого города жило 120 тысяч человек) приходилось машин 87 тысяч, телефонов — 106 тысяч, банковских вкладов — 3942 миллиона долларов» телевизионных станций — 9, авиалиний — 9, авиарейсов 32 в день, автобусных линий — 9 с 230 рейсами в день, промышленных предприятий — 500, видов выпускаемой промышленной продукции — — 1500 и бройлерных цыплят — 6 миллионов штук в неделю.

Это была провинция, но провинция американская.

«Шевроле» от Герца, модерн мотеля “Дрейк”, обилие машин и бройлерных цыплят навязьіва свои условия, каким-то неожиданным и вроде бы ненужным элементом вторгались в намерения двух кореспондентов, приехавших за материалом о диком расистском Юге. Мы были воспитаны на уважении к статистике и на том, что факты — упрямая вещь, причем под упрямством фактов я понимал их однозначность. А тут 6 миллионов бройлерных цыплят запросто уживались с 60 процентами безработных шахтеров и со 100 закрытыми угольными шахтами из 200, существовавших десять лет назад.

 

Фред Хиксон, политический обозреватель газеты «Чаттануга дейли тайме», высыпал перед нами все разноцветье этих цифр, и мы, сконфуженно приняв их, не отвлеклись все-таки от цели и сквозь бройлерных цыплят попытались пробиться к чаттанугским неграм, которые составляли — еще одна цифра покатилась перед нами — 39 процентов населения города.

У Фреда Хиксона был умный взгляд, значительно поджатые губы, чутьем человека, тридцать два года отдавшего газетному делу, он понял, куда клонят коллеги. Он взял тон философический.

— Расовой проблемы в Чаттануге нет, — сказал он, — но практика сегрегации существует. И это вещь естественная, не правда ли? И вы в Советском Союзе не каждого пустите к себе в дом. Зачем же требовать от американца, чтобы он братался с негром?

Потом Фред Хиксон перешел к мазкам более широким.

— Человеческая природа всюду одинакова, — назидательно разъяснил он. — Человеческие эмоции везде одинаковы — в Чаттануге, Москве, Ленинграде, Нью-Йорке.

У его расизма была философская подкладка общемировой морали, и ему казалось, что из этого материала можно построить такую вышку, откуда легко озирать весь мир, объяснять все за всех и сопрягать Чаттанугу с Ленинградом* И нас он хотел принять как соучастников, которые не могут не исповедовать естественные законы человеческого общежития. Но, впрочем, объяснение его еще не кончилось.

— Никакая страна не имеет права порабощать людей, — сказал далее Фред Хиксон. — Негры внесли выдающийся вклад в развитие нашей страны. Может быть, они стелили этот пол (и он погладил пол носком своего ботинка). Может быть, они делали этот стол (и костяшками пальцев он постучал по крышке своего стола).

Так расист ли он? По привычке, заложенной с детства, хотелось либо отрицательного, либо положительного, но определенного, а Фред Хиксон не поддавался привычной классификации, он поворачивался то одной, то другой гранью.

О святая наивность и нетерпение простака, спешащего поскорее открыть Америку и в ней каждого американца!

Между тем наш новый знакомый обратился к истории, к 1836 году, когда было подписано соглашение, обманувшее чаттанугских индейцев, и теперь предстал прямым обличителем прошлого своей страны.

— Это было. — сказал он, — соглашение, которым мы не очень гордимся. Это были варварские времена.

Такие слова прямо-таки напрашивались в цитату, но Фред Хиксон вернулся к неграм сегодняшней Чаттануги и сообщил, что вот у них в редакции — он пробежал взглядом по людям, сидевшим за столами в большой «информационной комнате», но не нашел того, кого искал, — работает один негр: пишет о негритянских делах.

Один негр… Мы могли бы спросить, почему один, когда в городе их двое на каждые пять жителей. Но мы не стали углубляться в арифметику и не обвинили мистера Хиксона в «токенизме», я еще не знал тогда этого слова и заключенной в нем логики: если у сотни негров есть «кадиллаки», — значит, миллион негров счастливы, и если один негр-репортер работает в газете, — значит, издатель ее свалил со своей души грех сегрегации.

Но почему же он пишет о негритянских делах, мистер Хиксон?

И мистер Хиксон удивился нелепости этого вопроса.

Это естественно, — оградил он себя любимым словечком. — Кто же лучше знает негритянские дела? Если бы у нас работал русский, он занимался бы русскими делами.

— Но помилуйте, мистер Хиксон, ведь этот негр не просто негр, он же американец...

Да, он американец, но прежде всего негр, и мистер Хиксон непроизвольно выдал себя, говоря о негре-репортере как о негре, а не как об американце. Но выдал ли? Он не таился и отвечал, как думал, и это было у него в крови — есть просто американцы и есть американские негры. В крови у либерального южанина из либеральной газеты, который возмутится, если его назовут расистом, — уж он-то лучше вас знает, кто такие расисты!

Рождественский вечер рано и быстро пришел в декабрьскую Чаттанугу. После обеда в ресторане мотеля «Дрейк», где трезво, негромко и скучно сидели чаттанугские буржуа, одни белые, Володя Бога— чєв сел зз руль «шєвролє», и мы выехали нз поиски другой, негритянской Чаттануги.

На центральных, торговых улицах Широкой и Рыночной не было ни души. Красиво и холодно горели гирлянды разноцветных лампочек, белые змерикзн— ские пятиконечные звезды, красные рождественские колокола. В освещенных витринах закрытых магазинов щедро лежали товары, подтверждая выводы цифр, полученных от мистера Хиксона. Просторные площади торговых центров и продовольственных супермаркетов были вынесены на недорогую землю окраин. И вдоль шосе, то та, то сям, под навесами и без стояли сотни выставленных на продажу, совсем вроде бы беспризорных, потому что людей не видно, подержанных но на вид совсем еще новых и заманчиво поблескивающих под фонарями машин.

В холодных неоновых сумерках, в непривычной пустынности предпраздничных улиц, словно очищенных жителями для того, чтобы не отвлекать внимание двух нежданных гостей, Чаттануга наглядно разворачивала перед нами зажиток американской провинции, которой, конечно, не хватает материальной изощренности и даже пресыщенности Нью-Йорка, но ко

торая в смысле товаров давно и прочно ликвидировала противоречия с большими городами.

Потом мы попали в другую Чаттанугу.

На Ист 8-й стрит увидели старые и бедные деревянные дома с маленькими верандами. И в каждой хижине-в глубине веранд, в оконцах — маленькие зеленые веночки, и перед ними красные лампочки и электрические свечки, славящие Христа. Они мигали грустно и умиротворенно, и их скудный свет проникал на темную улицу. Почему-то подумалось, что такими же, наверно, были потаенные огни гонимых ранних христиан.

Там не было никаких вывесок, но мы поняли, что въехали в негритянскую Чаттанугу.

Остановили машину, ходили пешком. Рождественские огоньки мерцали ненавязчиво, неся робкую надежду. Попадались редкие прохожие. Человеческие фигуры выплывали из темноты, темные лица сливались с темной одеждой. Наши белые лица были для них словно знаки предепреждения: осторожно, чужие! Чувствовалось, что булые здесь не ходят, особенно вечерами, когда темнота физически усиливает обособленность двух рас. Да, Мы были единственными белыми в этой негритянской Чаттануге. Если не считать Кларка Гейбла. Киноактер Кларк Гейбл белел с афиш. Он недавно умер, в разгаре была пора посмертного бизнеса на Кларке Гейбле.

Огоньки бедных домишек и черные лица, выплывавшие из мрака, молча противопоставляли себя публике в мотеле «Дрейк» и олимпийским рассуждениям Фреда Хиксона о том, что все это естественно. От них шли, передаваясь нам, несчастье, покорность, безнадежность, которые существуют с тех пор, как существует мир, но так и не смогли стать естественными.

Разве можно признать естественными несчастье, страдание, униженность?

Я помню тревогу, разлитую в сиреневом сумраке и в мерцании рождественских огоньков. Она вырастала из нашей изолированности на тех негритянских улицах, из внезапно возникшего сознания, что мы делаем что-то недозволенное, что преступаем черту неписаного, но властного закона, и к этому сознанию добавлялись настороженность и желание иметь пару дополнительных, совсем не лишних глаз на затылке.

Я не могу забыть эту тревогу, потому что она столько раз повторялась и вечером и даже днем на улицах десятков гарлемов, которые потом пришлось увидеть в десятках городов.

Предрождественский чаттанугский вечер учил новичка в Америке искусству ощущений. Люди с темными лицами спешили мимо, и я понимал, что заговорить с ними невозможно, если хотите, даже бессовестно, потому что мы были для них белые, и точка. К понятной осторожности, какую вызывает незнакомец, приплюсовывались барьеры расы, которая давно научена не исповедоваться, а маскироваться перед другой расой. На нас смотрели не как на незнакомцев, которые могут понравиться или не понравиться. Нет, на нас смотрели как на представителей чуждого, враждебного, опасного вида, которые отнюдь не нуждаются в индивидуальной проверке, — она была проведена давным-давно, и ты, белый человек, попавший на улицу чаттанугского гарлема, каким-то образом нес ответственность и вину за все, что в течение веков делали белые люди совсем не из твоей страны, совсем других взглядов, но коварно скомпрометировавшие тебя одним с ними цветом кожи. Эти спешащие мимо черные люди как бы предупреждали, что наши попытки познать американский Юг никогда не будут полностью успешными, потому что закрыта для белых душа американского негра, а как же познать Юг, не познав эту душу?

Трехсотлетняя история, начавшаяся в 1619 году, когда на американский Юг пришел первый корабль с черными невольниками из Африки, предъявляла свой счет вечером 24 декабря 1961 года, и тебе каким-то образом приходилось оплачивать его, ощущая недоверие, недоумение, вопрос, которые были в глазах встречных чаттанугских негров. В них, как и во Фреде Хиксоне, сидело проклятое, неистребимое разделение на белых и черных, на американцев и американских негров, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что даже при мимолетной встрече на улице, в баре, в каком-нибудь офисе или кинотеатре почти каждый черный американец реагирует на белого американца, на белого незнакомого американца бессознательной, проскакивающей в мозгу искоркой недоверия. И наоборот. И это поле расовой напряженности, обычно скрытое поле, настолько сильно в Америке, что его не может не ощущать даже иностранец. Это поле не только разделяет, но и связывает белых и черных американцев, они постоянно, хотя и по-разному, присутствуют в сознании друг друга, они тянутся друг к другу, потому что черная Америка хочет познать белую Америку. И наоборот. Эти сигналы опасности взаимны.

Конечно, есть разные белые и разные черные американцы, но в массе они разделены и не могут до конца понять друг друга. Не могут, но хотят, и тогда делаются попытки необычных, почти цирковых трюков вроде предпринятого журналистом Гриффином. Он раздобыл краску специального состава, перекрасился в негра, пустился в этом виде путешествовать по Югу, прошел через некоторые, далеко не все, будничные круги черного ада, не раз проклял себя за этот оказавшийся дьявольски рискованным эксперимент, не раз чувствовал, что жизнь его висит на волоске, испытал непонятный белому животный страх перед расистами, заразился ненавистью негров к «мистеру Чарли» — так черные называют на Юге белых — и выпустил в начале 60-х годов честную сенсационную книгу «Черный, как я».

Мы не запаслись этой краской, а кроме того, были на виду, ездили по маршруту, утвержденному госдепартаментом, сроки и дороги были заранее согласованы, и на хвосте у нас, как только кончилось рождество, цепко повисли да так и не отрывались две машины с тремя агентами ФБР. Два зеленых «форда» следовали за нами, и высокие антенны радиопередатчиков выдавали их спецназначение. Одного из агентов, седого, с благородным профилем десикковского киногероя, мой товарищ прозвал Графом. Двое других особых примет не имели. Граф, очевидно, был старшой и ехал один. Когда мы останавливались перекусить в кафе или ресторане, они припарковывали машины рядом с нашей и входили,. невинно отводя взгляды, но выбирая столик с хорошим обзором. Когда на ночь мы снимали номер в мотеле, они располагались за стеной и с утра громко разговаривали, шумели, выходили к своим машинам, проверяли моторы, давая нам понять, что рабочий день начался и пора трогаться, вкусить сладостное ощущение скорости.

Мы следовали строго по маршруту, но однажды ночью ненароком пропустили нужный поворот и затормозили на пустом темном шоссе, и тогда одна пара зажженных фар замерла за нашей машиной, а другая проскочила вперед и тоже замерла — они взяли нас в вилку и ждали, что будет дальше. Они были готовы ко всему. Но мы лишь прозаически развернулись, и два «форда» — впереди и сзади нашей машины — развернулись тоже, и передний вывел нас на нужную дорогу.

Разговаривали мы с ними заочно.

— Ничего, ребята, — говорил Володя, — с нами не пропадешь. Никуда мы от вас не уедем.

Когда, приехав в новый город, мы оставляли машину, им волей-неволей приходилось поевращаться в топтунов, в пеших детективов. Это им не нравилось.

— Ничего не поделаешь, ребята. Придется пройтись. Ведь у нас тоже работа.

Мы привыкли к ним и рьяно фантазировали, как по окончании нашей поездки они примутся за докладные записки и будут выступать на совещаниях по обмену опытом с инструктивным сообщением «На хвосте у красных».

Отрываться от них было бы бесполезно и рискованно, агенты ФБР всегда найдут возможность наказать ослушников, и даже минимальное наказание вроде гвоздя в переднюю шину уже сулит неприятности. Но в общем своей работой они мешали нашей работе, наращивая и без того высокий барьер подозрительности, Какой негр, негр в Джорджии или Алабаме, будет на улице откровенничать с белыми — с незнакомыми, иностранными, непонятными белыми, если за их машиной замерли неподалеку два зеленых «форда» с высокими антеннами, два очень понятных «форда» с понятными людьми.

Словом, азбуке Юга нас учили умеренные, добропорядочные белые южане, славящиеся джентльменскими манерами и гостеприимством.

 

Было что-то пасторальное в спокойных красных холмах Джорджии, в бетонированных лентах дорог, пробегающих через декабрьские леса, в картонных рождественских звездах и колоколах на улицах уютных городов, которые прятали свои притихшие гарлемы на задворках. Сильно, мягко и плавно нес нас арендованный «шевроле», фамильярно-заботливы были голоса радиодикторов, напоминавшие автомобилистам, что впереди другие рождества и что — — будьте осторожны! правьте осторожно! — у смерти, увы, нет праздников и выходных. И еще я впервые изведал тихую, благостную идиллию рождественских гимнов, а из настойчивой рекламы узнал с чудодейственных консервах «дэш», которые не дадут ни потолстеть, ни похудеть американским собакам и вместе с заданным весом сохранят их собачью бодрость; «дэш» — прекрасный рождественский подарок четвероногому другу человечества!

О, как очарователен мотель «Дрейк», первым из американских мотелей приютивший вашего покорного слугу! Первый, но не последний южный мотель, где меня подключили к заговору против темнокожих граждан Америки. Там даже не было таблички «Только для белых», но негров не принимали — — законы частной собственности предъявлялись как охранная грамота расизма. Иностранец, к тому же «красный», ты получал все права, которых был лишен черный американец. Ты оказывался по другую — лучшую и комфортабельную — сторону расового барьера, а оказавшись там, стеснялся глядеть в глаза негритянке, убиравшей твой номер. А что ты мог сделать? Ночевать на улице? В негритянском мотеле ты был бы решительно не понят.

В вымершем на рождество Риме, штат Джорджия, — городишке на 32 тысячи человек — в самом центре, у здания полицейского и пожарного управлений, стоял памятник волчице с Ромулом и Ремом, припавшими к ее сосцам: «Риму новому — Рим вечный» — было выбито на памятнике, который подарил городу в 1929 году Бенито Муссолини. После этого американская кровь пролилась в Италии, и дуче, к радости американцев, был повешен вниз головой, но Рим, штат Джорджия, хранит подарок казненного диктатора. Как и знаменитый собрат, он стоит на семи холмах, чем, собственно, и обязан своему названию. Мы не пересчитывали эти холмы, но для римских негров, очевидно, нашли восьмой, дополнительный — они жили как изгои.

В ресторане отеля «Сентрал форрест» днем царила полная скука американского рождественского обеда. Негров не было даже среди официантов, они лишь подносили чистую и уносили грязную посуду. В номерах черный цвет присутствовал в двух видах— в черном переплете непременной библии и в уборщицах-негритянках. За стойкой в холле дежурила молодая белая женщина Джоан. Муж ее — шофер автобуса, отец — служащий газовой компании, мать работает на текстильной фабрике. За полуторагодовалой дочкой Джоан ухаживала «цветная», а ведь эта южная семья стояла на нижней ступеньке социальной лестницы.

В Торговой палате, куда мы поспешили утром следующего дня, когда праздник кончился и горожане снова зажили под лозунгом «бизнес, как обычно», управляющий мистер Коллинс, преодолев первоначальное замешательство, сообщил, что членами палаты состоят 820 римских бизнесменов и что среди них нет ни одного негра. Его объяснение обезоруживало: просто нет негров, у которых был бы свой бизнес.

Неподалеку от Рима расположен завод компании «Дженерал электрик» — тысяча рабочих, инженеров, техников. Негров можно пересчитать по пальцам. Если заработки высоки, администрация может привлечь и предпочитает белых рабочих.

От Рима до Ла Грэйнджа — 94 мили на юг. Чем южнее, тем непреложнее сегрегация. В Ла Грэйндже, городке с 26-тысячным населением, негры были отделены от белых в школах, госпиталях, на автобусной станции, в сфере обслуживания. Лишь магазины принимали белых и черных: доллары не пахнут.

Мы стояли у дверей автобусной станции, когда подошел автобус-экспресс компании «Грейхаунд» — комфортабельный гигант, на никелированных боках которого распласталось изображение гончей. Сначала выходили белые, потом черные — они ехали сзади. Пожилая негритянка, выйдя из автобуса, направилась к центральному входу станции, заглянула внутрь и отшатнулась — там было отделение для белых. Сориентировавшись, она нашла свою дверь с табличкой «Только цветные». Отделение для белых в три-четыре раза больше негритянского, удобнее, чище, светлее, с парадным входом. В негритянском сидело трое солдат и офицер-негр — американские граждане на государственной военной службе. Государство, взяв их в армию, доверило им защиту своих интересов, но там, на автобусной станции в Ла Грэйндже, не могло защитить их человеческое достоинство.

Одно дело — слышать и читать о таких вещах, другое их видеть. Они настолько противоестественны, что вроде бы легко их устранить. Но когда ты, любопытствуя, всего лишь заглядываешь в унылое отделение для «цветных» и не ноздри, а глаза и нервы твои улавливают запахи унижения, отгороженности и бессильной покорности, разлитые в атмосфере этой комнаты, когда ты встречаешь недоумевающий, тревожный взгляд негров, а спиной ощущаешь колючий, проверяющий взгляд белого, тебе становится не по себе.

Ты хочешь быть просто человеком, а тебе навязывают, что ты белый человек и что тебе повезло на всю жизнь, ибо ты родился от белых родителей, что тебе крупно повезло, потому что ты родился в стране, где вообще нет черных, а значит, ты вообще не мог быть черным. Тебе хотелось бы встать меж этими двумя дверьми, меж этими двумя табличками, и на английском языке, не смущаясь произношения, погрешностей которого так и не смог устранить лингафонный кабинет Московского института международных отношений, громко провозгласить банальные уже истины о том, что все люди рождены равными. Истины, впервые официально прозвучавшие с американского берега — со страниц Декларации независимости, а также истины, заложенные между твердыми черными обложками той библии, которой ты успел начитаться перед сном в мотелях Джорджии и наслушаться по телевизору в рождественские дни. Но нет равенства и братства, а есть цвет кожи, разделивший христиан при жизни и в могилах сегрегированных кладбищ Ла Грэйнджа. Не с мечтой ли о сегрегированных вратах рая уходят в эти могилы белые южане?

У них свое мнение о естественном и противоестественном. Сегрегация естественна и потому, с их точки зрения, не представляет проблемы. Проблемы возникают тогда, когда негры выступают против сегрегации. В Риме нам говорили, что отношения между белыми и «цветными» нормальные. Почему? «Цветных» лишь 15 процентов, и они предпочитают помалкивать. В Ла Грэйндже редактор местной газеты мистер Кроу объяснил, что всерьез вопросами сегрегации ему придется заняться, если в городе появятся участники «рейдов свободы», боровшиеся в те дни против сегрегации на автобусных линиях. При этом он считал себя либеральнее «типичных южан». Либералам Юга неловко, даже стыдно смотреть в глаза иностранцам, задающим щекотливые вопросы. Но одной женщине в Ла Грэйндже претили оговорки и обтекаемость. И на прямо поставленный вопрос миссис Ньюскэм прямо и ответила:

— Да, мы все южане. Да, мы за сегрегацию.

И тут же пояснила эту позицию примером со своей кухаркой:

— Она служит у меня двадцать два года. Я люблю и уважаю ее, а мои дети для нее как родные. Но я хочу, чтобы она знала свое место, а мы-слое.

Как побагровела миссис Ньюскэм, как засмущалась, но не отступила, не отказалась от своей прямоты. И, сказав свое, засобиралась, заторопилась, извинилась перед мистером Кроу и покинула комнату, все еще бормоча, что кухарка у нее как родная, что она платит за ее лечение и всячески ей помогает, но что «цветные» должны знать свое место. Видно было, что она любила свою кухарку и по-своему сроднилась с ней/Разве барин не может любить крепостного, а хозяин — собаку? Он лишь оставляет за собой право не только на милость, но и на гнев, а также право чередовать их. «Цветные» должны знать свое место — в этом и угроза и патернализм южан, и в этом, между прочим, они видят счастье «цветных».

В Колумбасе мистер Эдж Рид, редактор тамошней газеты, нарисовал картину умеренно оптимистичную.

— Мы избежали расовых волнений, которые были в Олбани, штат Джорджия, и в Монтгомери, штат Алабама, — говорил мистер Рид. — Но наши люди — решительные сегрегационисты. Возьмите, например, наш аэродром. Вывески убрали, но может случиться драка, если негр войдет в комнату для белых. Правда, я видел как-то негра, который сидел в одной комнате с белым, и между ними было сравнительно небольшое пространство.

— Сумели десегрегировать городской автобус. Теперь иногда сидят вместе. Даже иногда белые сзади, а негры — впереди. Видел ли я это сам. Сам не видел, но говорили.

— В январе думаем десегрегировать кафетерии, но многое зависит от поведения негров. Важно, чтобы они не напирали, чтобы действовали постепенно.

— Было трое негров-полицейских. Но все обвинены в воровстве и уволены.

Население Колумбаса составляло тогда 117 тысяч человек, из них негров — 42 процента.

Так ездили мы неделю по дорогам и городам Джорджии и Алабамы, и упруго колебались сзади пруты высоких спецантенн, и агенты в зеленых «фордах» уже знали, что двое красных репортеров обязательно завернут в редакции местных газет, а потом, осмотрев центральные улицы, найдут, непременно найдут те кварталы, где исчезало парадное, начищенное, сонно-мирное лицо Америки, где щебенка сменяла асфальт, у домов пропадали аккуратные зеленые газончики, а сами дома были вроде бы и не дома — покосившиеся дощатые строения, иногда обитые толем, иногда своими деревянными подпорками напоминающие избушки на курьих ножках.

И перед Монтгомери, где кончался наш маршрут, мы заехали в крошечный городок Таскиги, штат Алабама.

Мы добрались туда ночью и поначалу никак не могли понять, где же та самая Широкая или Главная улица, освещенная и по ночам, без которой не может обойтись ни один даже самый маленький американский город. Утро рассеяло тьму и недоумение. Нашли и Главную улицу, и городскую площадь со сквером, а в сквере твердо стоял на пьедестале бронзовый солдат конфедератских войск.

История Гражданской войны в США не оставляет места для неясностей: северяне разбили южан, освободили негров от рабства. Но вопреки истории бронзовый солдат стоял непобежденным, а два потомка освобожденных негров подрезали зеленый газончик у его ног. И кучка негров нежилась в солнечных лучах, прислонившись к стене продовольственной лавки «Только для цветных», — даже в конце декабря тепло на глубоком алабамском юге. В аптеке назло истории, неграм и северянам, вернувшимся сто лет назад к себе, на Север, торговали открытками, на которых победно реял флаг конфедератов и славилась Диксиленд — благословенный Юг, земля обетованная американских рабовладельцев. А в здании суда, стоявшем там же, на площади, было пусто и сумрачно, глаз плутал среди знакомых табличек, которые совершенно точно указывали, где место белых и где — «цветных». Лишь на дверях комнаты шерифа не было этого клейма: негр не мог тогда быть шерифом в Таскиги. Увидев двух белых незнакомцев, люди с шерифскими звездами на груди и пистолетами на боку насторожились, а когда мы представились, главный не стал разговаривать, отвернулся, грубо дав понять, что тут не словоохотливая редакция и что не всякому белому тут честь и место.

… Таскиги застыл в ленивой полудреме. До полной идиллии недоставало лишь крика петухов. Диксиленд лежала как на открытке: небо было голубым, деревья и трава — зелеными, солдат отливал потускневшей бронзой. Все было так, и все было миражем и обманом. Мир, как и всюду на Юге. раскололся лишь на два цвета.

Первый этаж маленького дома на краю площади занимала редакция газеты «Таскиги ньюс». За стойкой, заваленной газетами, сидела полная пожилая женщина. Ей и ее мужу принадлежала «Таскиги ньюс», газетка с тиражом в полторы тысячи экземпляров.

Звали женщину миссис Фишер. Располагающая внешность матери и домохозяйки. Болтливость американки, из тех, что увлекаются от безделья так называемой общественной деятельностью. Откровенность человека, знающего, что убеждения его разделяются окружающими.

— Да, в Таскиги тысяча семьсот жителей. На каждого белого пять-шесть цветных. Мы, южане, не любим негров как расу. Разумеется, кое-кто из цветных нам нравится, встречаемся с ними на улицах, в магазинах. Но чтобы пригласить домой, в гости-боже упаси! Их больше, но управляем городом и графством мы. Да, верховный суд разрешил им регистрироваться как избирателям. Но вы представьте только себе: вдруг бы они все голосовали! Ужас! Ведь этак дойдет до того, что негры будут управлять городом. А они необразованны. Конечно, этого мы не могли позволить. Выход найти было не так легко. Но нашли все-таки: ведь на карту поставлено наше будущее. Изменили границы города, и негры исчезли из списков избирателей. Как они возмущались! Бойкотировали газету, магазины. Однако, слава богу, все пока обошлось...

Как все до зависти просто в мире бесхитростной миссис Фишер, проще счета до десяти. Один больше шести, если один — белый, а шесть — негры. Да и негры, по ее мнению, принимают эту арифметику и лишь смутьяны хотят нарушить покой Таскиги, смутьяны-коммунисты. Да, да, они водятся и тут — миссис Фишер была в этом уверена.

Говорила она очень искренне, и вообще в ней не было ни капли лицемерия.

О торжествующая сила невежества, вдвойне уверенного ренного в своей правоте, когда оно коллективно!

Если природа дала тебе белую кожу, а общество — готовый набор взглядов, групповую мораль и еще антипода для того, чтобы ты чувствовал себя наследственным обладателем истины в конечной инстанции, ты лишаешь себя святого права на сомнение, без которого нет развития, нет движения вперед. От колыбели до могилы тебя убивает автоматическое сознание автоматического превосходства над людьми другой расы и других взглядов, и что бы там ни делала та или иная «черная обезьяна», какие бы высоты знания и духа ни штурмовала она, ты уверен, что ей никогда не достигнуть того Олимпа, на который тебя вознесли простым фактом рождения белым.

Но придет однажды минута, и от этого обманчивого затяжного сна наяву ты очнешься в холодном поту, потому что, по точному слову негритянского писателя Джеймса Болдуина, «черный человек функционирует в мире белого человека как закрепленная звезда, как недвижный столп, и, когда он сдвинется со своего места, небо и земля будут потрясены до основания».

 

Пока что момент пробуждения не наступил для миссис Фишер, пополнившей нашу коллекцию южных матрон.

Я хорошо запомнил миссис Фишер с ее откровенностью и убежденностью. Запомнил по контрасту — из-за одного близкого соседа газеты «Таскиги ньюс». Собственно, сосед этот и дал известность захолустному алабамскому городишку. Назывался сосед Таскигским институтом и славился как одно из крупнейших, старейших и уважаемых негритянских высших учебных заведений США. В нем в то время училось 2400 студентов-негров, а преподавателей-негров с учеными степенями было, пожалуй, побольше, чем белых граждан Таскиги.

Мы нашли в институте мистера Траута, ведавшего отношениями с прессой, и, сев за руль нашего «шевроле», он повез нас к доктору Фостеру, президенту Таскигского института. А сзади — мистер Траут видел его в смотровое зеркальце — неотступно шел «форд» с высокой антенной. (На этот раз был лишь один алабамский «форд»; Граф и оба его подчиненных покинули нас на границе штата Джорджия, передав на попечение алабамским агентам ФБР.) Мистер Траут бросал взгляды в зеркальце, сначала недоуменные, потом, поняв суть дела, тревожные, но «форд» не исчезал от этих взглядов, он был явью, а не наваждением. В приемной президента мистер Траут изо всех сил скрывал тревогу и сконфуженность, но полностью это ему не удавалось, и тогда он снова вертел в руках наши верительные грамоты, выданные нью— йоркским Центром иностранных корреспондентов, и спрашивал:

— Так, значит, вы из ТАСС? А вы из «Известий»? Так… Так...

И смотрел в окно, на стоянку автомашин, где, как опознавательный знак, реяла над другими спец— антенна зеленого «форда», в котором спокойно, терпеливо сидел привыкший к ожиданиям человек специфической профессии.

И, оторвав взгляд от окна, мистер Траут снова с тоской вертел наши бумаги и, забывшись, переспрашивал:

— Так, значит, вы из «Известий»? А вы из ТАСС?..

Он боялся. Мы приехали и уехали, а ему суждено оставаться в странном мире невежественной и самоуверенной миссис Фишер и ей подобных, которые уже выдумали «смутьянов-коммунистов» в Таскиги и теперь могли представить наш визит как свежую неопровержимую улику. У миссис Фишер среди всех других ее привилегий, щедро данных фактом рождения на Юге от белых родителей, была и привилегия без опаски поболтать с красными — она вне подозрений. А негр, каким бы покладистым он ни был, внушает подозрение уже потому, что родился негром, в нем видят потенциального оппозиционера, и подозрения могут возрасти, если он общается с советскими коммунистами.

Доктор Фостер, пожилой почтенный негр, принявший нас в солидном сумеречном кабинете с коврами и кожаными креслами, был спокоен, уравновешен и с мягкой иронией назвал знакомую ему миссис Фишер «философом». Он производил впечатление очень образованного, много думающего человека, понимающего все и всех, и, может быть, именно в этом всепонимании заключались и сила и уязвимость его мудрости, которая знает, как крепки старые корни, и потому не очень склонна верить в радикальные действия и быстрые перемены. Впрочем, он отметил тенденцию перемены к лучшему и заверил нас, что все будет хорошо, «если эта тенденция не встретит сопротивления».

— Белые, — говорил он, — обеспокоены и озабочены тем, как бы черные не стали управлять городом. Это естественно, но эти чувства будут меняться.

Он стыдился парадоксов Таскиги. Его коллега доктор Кеннеди не мог выпить чашку кофе в захудалом городском кафе. Доктор Кеннеди — негр, директор расположенного рядом с институтом госпиталя для негров — ветеранов войны. Госпиталь на две тысячи коек принадлежит федеральному управлению по делам ветеранов. Его денежный годовой оборот был равен девяти миллионам долларов, и если уж говорить о долларах, то госпиталь приносит больше всего дохода в казну графства Макун, на территории которого лежит Таскиги.

И вот доктор Кеннеди должен «знать свое место» в Таскиги, свое унизительное место, и вряд ли его утешало, что это место было рядом с местом доктора Фостера и десятков других негров — докторов философии и бакалавров искусств. Доктор Фостер отвечал за две с лишним тысячи студентов, многие из которых покинут Таскиги с дипломами учителей. А над ним нависают полуграмотный шериф и миссис Фишер, которая двум незнакомым иностранцам привычно объясняется в ненависти к неграм «как к расе». Мистер Траут с тоской поглядывает на высокую радиоантенну зеленого «форда», а его шеф с усталой мудростью рассказывает о таскигских парадоксах, потому что плетью обуха не перешибешь и не будешь же в конце концов пылать бессильным возмущением всю жизнь. Надо ведь как-то и жить, и приспосабливаться, и терпеливо ждать, когда произойдут перемены в мире подобных миссис Фишер.

И за всем этим скрывается не просто долгая история, но и философия, не очень лестная для таскигских негров. История уходит к 1880 году, когда белый однофамилец президента института полковник конфедератов У. Ф. Фостер баллотировался в законодательное собрание штата Алабама и нуждался в голосах негров-избирателей. (Один из давних парадоксов Юга заключается в том, что во второй половине XIX века-сразу же после Гражданской войны — негров-избирателей было больше, чем в начале второй половины XX века.) Он предложил сделку Льюису Адамсу: последний должен был «доставить» первому голоса негров графства Макун; за это первый обещал в ассигнований на брали, и первые две тысячи долларов были выделены на школу, которую основали в 1881 году и которая позднее стала знаменитым Таскигским институтом. Директором школы пригласили Букера Вашингтона, одного из известнейших негров в истории США. Талантливый просветитель, он защищал идею ремесленного обучения негров. Коронная речь Букера Вашингтона, произнесенная в 1895 году в Атланте, упоминается даже в американских энциклопедиях. Он назвал глупостью борьбу за политическое и социальное равенство, пока негры экономически не готовы к нему. Фактически он предложил компромисс: негры перестанут требовать социального и политического равенства, если власти предержащие создадут им возможности для производственного обучения. Эту идею расистский Юг принял со вздохом облегчения, а богатые промышленники Севера обещали негритянским школам финансовую помощь, если те будут следовать советам Букера Вашингтона.

Иным было отношение к идеям Букера Вашингтона части негритянской интеллигенции. Великий Уильям Дюбуа заявил, что эти идеи обрекут негра на второсортное гражданство, второсортное образование и второсортные возможности в смысле работы.

Букер Вашингтон, пользуясь благосклонностью белой Америки, возглавлял Таскигский институт до 1915 года — до самой своей смерти, а заветы его до последнего времени давали себя знать в поведении негров графства Макун. Хотя — редкий случай даже на Юге — негры составляли здесь 84 процента населения, а Таскигский институт славился талантливыми научными и административными кадрами, негритянские лидеры, боясь спровоцировать расистов, принципиально отказывались от посягательств на существовавшее политическое и экономическое господство белого меньшинства.

Этим частично объяснялся тот позорный факт, что еще в декабре 1961 года доктора Фостера и доктора Кеннеди-двух самых достойных людей в округе — могли открыто унижать владельцы и местного кафе, и мотеля, расположенного в четырех милях от города, хотя нас, иностранцев, в этот мотель пустили без звука — по «пропуску» цвета кожи.

В микроистории Таскиги было много зигзагов. Один, довольно давнишний, состоял в том, что в 1901 году штат Алабама так изменил свою конституцию, что в графстве Макун практически не осталось избирателей-негров. Ввели ценз грамотности. Чтобы зарегистрироваться избирателем, нужно было прочесть, изложить и объяснить положения конституции США или Алабамы, причем объяснить перед белыми регистраторами, которые обычно не соглашались с этими объяснениями. Требовалось также поручительство двух белых, а как их найти?

После этих конституционных новшеств большинство населения графства лишилось права голоса, что, впрочем, фактически не противоречило учению Букера Вашингтона. Это положение сохранялось десятилетиями. В 1940 году, например, в графстве Макун было лишь 29 негров, зарегистрированных избирателями. Но когда число их стало увеличиваться и в 1954 году достигло 855, белые забеспокоились. Хотя семьдесят с лишним лет таскигские негры доказывали свою лояльность и нежелание обострять отношения, расистское белое меньшинство добилось в 1957 году через законодательное собрание штата Алабама изменения городских границ Таскиги таким образом, что 420 таскигских негров были исключены из списков для голосования — осталось лишь десять.

Об этом-то триумфе и говорила нам миссис Фишер. И не так уж неверны были ее слова о том, что и «негры принимают эту арифметику».

Забегая вперед, скажу, что через несколько лет арифметика изменилась. Решением федерального суда прежние городские границы Таскиги были восстановлены. В 1964 году число негров, зарегистрированных избирателями в графстве Макун, превысило число белых избирателей. В 1966 году в списках избирателей было уже 6803 негра и лишь 4495 белых американцев. Негры-избиратели оказались в большинстве и в самом Таскиги. Но часть их лидеров по-прежнему опасалась в полной мере воспользоваться этим. Кажется странным, но лишь вопреки их противодействию шерифом графства в 1966 году был избран негр Люшес Эмерсон. Таскигские «дяди Томы» агитировали за… шерифа-белого. В городском совете Таскиги — опять же благодаря боязливой политике уступок — негры, составляя большинство избирателей, получили два места, отдав белым три.

Летом 1965 года студенты Таскигского института начали кампанию за десегрегацию, устраивали сидячие забастовки в «белых» кафетериях, пикетировали магазины, заходили в «белые» церкви, где их дважды зверски избили. А в январе студент Сэмми Янг был застрелен расистом. Присяжные, как всегда только белые, оправдали убийцу. Между тем у части таскигских негров возмущение вызвало не столько это убийство, сколько студенческие выступления. Для некоторых студенты были «радикальными уличными демонстрантами, теряющими контроль над собой».

Да, были и есть негры, принимающие арифметику белых расистов. Да, были и есть негры, лишившие себя чувства достоинства, в угоду белым господам играющие в патриархальных дурачков и клоунов, потому что человек умный и внутренне сильный подвергается большему риску. Трехсотлетняя история рабства и угнетения не может пройти бесследно. И вообще лишь при бездумном, наивно-сентиментальном взгляде издалека можно вообразить, что принадлежность к борющейся за свободу и равенство социальной или расовой группе автоматически наделяет каждого члена этой группы качествами безукоризненного бойца.

«Как у всех людей, у них (негров. — С. К.) разные характеры, разные финансовые интересы и разные чаяния, — отмечал Мартин Лютер Кинг. — — Есть негры, которые никогда не будут бороться за свободу. Есть негры, которые в борьбе ищут лишь прибыль для себя. Есть даже такие негры, которые будут сотрудничать со своими угнетателями. Эти факты не должны обескураживать… У каждого народа есть своя доля оппортунистов, корыстолюбцев, нахлебников и эскапистов… Нельзя полагать, что если народ угнетаем, то каждый индивидуум добродетелен и достоин. Главный вопрос в том, являются ли качествами преобладающей массы порядочность, честь и мужество».

Но пора поставить точку на этом затянувшемся и, может быть, утомительном для читателя описании нашей экскурсии на Юг, которая практически кончилась в Таскиги. Оттуда мы доехали до Монтгомери и из Монтгомери вылетели в Нью-Йорк на самолете «Делта эрлайнс» — все места были заняты в этом самолете, кроме одного, и это одно, пустовавшее, было — угадайте? — рядом с негром, единственным негром-пассажиром. Мы улетели 30 декабря, под Новый год самолеты были переполнены, и мы достали билеты лишь в аэропорту (я думаю, не без тайной помощи наших опекунов из ФБР, спешивших развязать себе руки к празднику). И, сидя в самолете, глядя на пустое место возле негра, я мог оценить дипломатичность и даже самопожертвование авиакомпании — она не могла сегрегировать воздушное сообщение между сегрегированным Монтгомери и десегрегированным Нью-Йорком, но сумела, не найдя «парного» негра и пожертвовав одним местом, избежать неприятного расового конфликта в воздухе.

В аэропорту Монтгомери мы без всякой волокиты простились с верно послужившим нам «шевроле» — меня приятно поразило, что при расчете клерк, поверив на слово, взял с нас за «миляж», даже не взглянув на счетчик. А в здании аэровокзала, чистом, светлом, удобном, снова хлестнул по глазам контраст между современной цивилизацией и средневековьем нравов. Там было два зала ожидания — для белых и для «цветных», и, кроме того, строители, не пожалев затрат, создали два комплекта уборных: для белых джентльменов и для «цветных» мужчин, для белых леди и для «цветных» женщин.

И пока самолет чертил алабамское небо, я, озирая пустующее рядом с негром кресло и газетный стенд возле пилотской кабины, где, как охранная грамота Юга, чернела библия, заносил в свой блокнот последние впечатления.

Теперь я сожалею, что в этом блокноте почти нет записей о Монтгомери. Мы пробыли там меньше суток, под занавес. Устоявшаяся история часто преобладает над текучей современностью, и Таскиги Букера Вашингтона заслонил для меня Монтгомери, где начал свой путь Мартин Лютер Кинг, сказавший однажды, что идеи Букера Вашингтона могли дать слишком мало свободы неграм того времени и несли слишком мало надежды на будущее.

Кинг шел другой дорогой. Все тринадцать штатов Юга уже были знакомы ему как собственные пять пальцев, изъезжены и исхожены в мужественных «рейдах свободы». Тяжесть дубинки на спине, омерзительный плевок в лицо — он это изведал. Под полицейской ладонью не раз с треском рвался черный пасторский костюм, пронзительным холодом веяло от цементного тюремного пола, голубое южное небо штриховалось тюремными решетками в клетку. У него было уже трое детей, и каждая ночь несла опасность дому в Атланте, куда он переехал, чтобы вместе с отцом проповедовать в церкви Эбинезер, и где основал штаб-квартиру своей организации «Конференция южного христианского руководства» — у нее были уже десятки филиалов и тысячи активистов в городах Юга. Ку-клукс-клановские кресты не раз вспыхивали на лужайке перед его домом, и вечный странник Кинг издалека телефонными звонками проверял, живы и целы ли жена и дети.

Но «тяжкий млат, дробя стекло, кует булат» — подвижников, героев, совесть нации.

Его знали в Америке, за ним следили репортеры, куклуксклановцы и агенты ФБР. Но известность Кинга еще не перешагнула национальные границы, и, новичок в Америке, я впервые встретился с ним именно в декабре 1961 года — на страницах газет и на экранах телевизоров в мотелях Джорджии и Алабамы.

Кинг был рядом — в тюрьме «Америкус» возле города Олбани, на юге штата Джорджия.

Но мы не могли включить Олбани в свой маршрут, это был закрытый для нас город.

Мы изучали арифметику сегрегации, Кинг — начальную алгебру борьбы с ней. Знакомясь с психологией белых южан, мы поняли, как поистине страшна эта сила — сила привычки миллионов, унаследовавших заповеди расизма от отцов и дедов. Кинг знал не только эту, но и другую проблему, другую психологию. Он знал, как трудно капля по капле выдавливать из себя, из близких, из миллионов темнокожих психологию раба, ибо рабская приниженность, рабский комплекс неполноценности шли от отцов и дедов.

В Риме, Таскиги, Чаттануге мы чувствовали скрытый ток расовой напряженности, столь характерный для американского Юга. В Олбани уже летали искры. На автобусной станции Ла Грэйнджа на наших глазах, глазах случайных иностранцев-свидетелей, негритянка в испуге отшатнулась, нечаянно заглянув в комнату для белых. В Олбани 10 декабря одиннадцать студентов-негров (десять приехавших и один местный), презрев запреты, смело вошли в зал для белых на железнодорожной станции.

То было время славных «рейдов свободы», своеобразных партизанских набегов на разветвленную систему сегрегации, начатых молодыми подвижниками из энергичной, недавно созданной организации «Студенческий координационный комитет ненасильст венных действий». Молодежь группами врывалась на автобусные станции и железнодорожные вокзалы, в магазины, кафетерии, мотели, садилась или бросалась на пол. Сидячие и лежачие забастовки нарушали налаженное течение жизни и бизнеса. На их шеи опускались полицейские длани, их волокли в местные кутузки, порой жестоко избивали-удвоенная ярость расистов обрушивалась на белых студентов с Севера: в них видели предателей. Кинг приходил на помощь своим «прямым массовым действием».

Так случилось и в Олбани. Студентов арестовали. Через день сотни Олбанских негров вышли на демонстрацию протеста. Арестовали еще 267 человек.

15 декабря в Олбани из Атланты прилетел Кинг. Его ждали, как ждут справедливости. Как ждут чудотворца. (Еще в дни монтгомерийского бойкота, когда к Кингу пришли слава и популярность, он однажды иронически заметил: «Человеку, который достиг зенита в двадцать семь лет, предстоят тяжкие дни. Люди ждут, что до конца своей жизни я, как фокусник, буду доставать кроликов из шляпы».) Баптистская церковь Силоха не вместила полутора тысяч собравшихся, многие стояли на улице под моросящим дождем — самолет задерживался из-за плохой погоды. Пять часов под дождем — от имени Кинга исходил особый магнетизм.

— Мы не можем замедлить наше движение. Мы не можем позволить себе доктрину постепенности. Постепенность ведет к ничегонеделанью, а ничегонеделанье означает сохранение прежнего положения. Мы требуем всех наших прав и требуем их здесь и сейчас же! — воскликнул Кинг в своей короткой речи. И для начала участники митинга потребовали освободить арестованных к десяти утра 16 декабря.

Но магнетизм Кинга не действовал на олбанского мэра Аса Келли и шефа полиции Лори Причетта. Они уже слетали в Джексон, штат Миссисипи, и проконсультировались с главой тамошних детективов Пирсом, который был известен СВОИМ умением противопоставить тактике массового действия тактику массовых арестов.

3 С. Н. Кондрашов

 

16 декабря негры направились к Сити-холлу. Их было около шестисот. Впереди шли Кинг и олбанский негр доктор Андерсон.

В трех кварталах от Сити-холла дорогу демонстрантам преградил Лори Причетт. Позади него стояли полицейские, а с крыши соседнего отеля за происходившим заинтересованно наблюдали национальные гвардейцы. Лори Причетт, подойдя к Кингу, потребовал разрешения на марш. Разрешения не было. В мегафон Лори Причетт приказал разойтись. Они не разошлись. И тогда их окружили и повели в аллею, прилегающую к тюрьме.

Так это делалось. Они мирно, без насилия, демонстрировали. Лори Причетт без насилия арестовывал их. Тюрьмы округи приняли более 700 негров. Кинг и Андерсон очутились в одной камере. Тридцатидвухлетнего Кинга тюремщики пренебрежительно звали «боем». Его уважали и любили тысячи и тысячи, а для тюремщиков он был «нигером» — недочеловеком и уголовником. Доктор Андерсон расплакался во время интервью корреспонденту «Нью-Йорк геральд трибюн». Он вспомнил, как служил на флоте во время второй мировой войны и «был готов умереть за эту страну— за мою страну»» Шериф Шеппел прервал интервью: «Не слишком ли много чести для нигера?!»

Кинг отказывался выплатить залог и выйти на свободу. Он хотел, чтобы демонстрации продолжались, чтобы не меньше тысячи человек попали в тюрьмы, чтобы но рождество студенты «паломничали» в бани и чтобы затяжной кризис больно ударил пО карману олбанских бизнесменов, сорвав самый доходный в году рождественский коммерческий сезон. Но часть олбанских негров пугалась этих «крайностей» и мести белых. «Кинг и другие уедут, — говорил один из местных лидеров, — а нам здесь жить».

Перед рождеством заключили «перемирие» на два месяца. На волне олбанских событий Кинг призвал президента Джона Кеннеди издать вторую прокламацию об освобождении негров — почти через сто лет после первой, подписанной Линкольном. Он напомнил о предвыборной клятве президента — «росчерком пера» покончить с сегрегацией в жилищных вопросах, о других обещаниях, содержавшихся в предвыборных речах. Но поддержка правительства была чисто символической. Брат президента Роберт Кеннеди ограничился телефонным звонком мэру Олбани и уговорами соблюдать те федеральные правила об организации пассажирского сообщения между штатами, которые запрещали дискриминацию на вокзалах и автостанциях.

С перерывами олбанская кампания тянулась месяцы, вплоть до лета 1962 года. Негры демонстрировали и шли в тюрьмы, реализуя по призыву Кинга гандистский лозунг «Заполним тюрьмы!». Ну что ж, в тюрьму попасть легче, чем в кафетерий для белых: в тюрьмах побывало до 5 процентов олбанских негров, в кафетериях-ни одного. Легче, чем в парки, библиотеки, городские автобусы: власти Олбани закрыли парки и библиотеки и даже остановили городские автобусы, чтобы сохранить сегрегацию. «Национальная пресса», под которой подразумеваются обычно нью-йоркские газеты и телевидение, выражала симпатии неграм, но олбанские расисты не поддавались перевоспитанию ненасилием и по-прежнему верили в свою правоту.

В этой кампании — второй по размаху после автобусного бойкота в Монтгомери — Кинг потерпел поражение. Его критики объявили ненасилие мертвой доктриной. Но Кинг не отчаивался.

«Механизм социального движения, — писал он позднее, — составляют люди со всеми их недостатками и сильными качествами. Они должны делать ошибки и учиться на них, снова делать ошибки и учиться заново. Они должны знать вкус поражения так же, как и вкус победы, и узнать, как живется и с тем и с другим. Учителями являются время и действие».

Он познал вкус поражения, готов был учиться на ошибках и заговорил о революции. Он был упорен, дьявольски, по-американски упорен, хотя понимал, что, чем упорнее он, тем больше вероятность того, что рано или поздно с ним сведут счеты.

 

  • Амада. Атака крейсера Коллекционеров / Светлана Стрельцова. Рядом с Шепардом / Бочарник Дмитрий
  • БОНГО И МАМБА / Малютин Виктор
  • Мадам Жоржет / Кустик
  • Сказка о дважды мёртвой царевне / Элементарно, Ватсон! / Аривенн
  • Дождь / Песни снега / Лешуков Александр
  • 10. "Легенда Очистителя" / Санктуариум или Удивительная хроника одного королевства / Requiem Максим Витальевич
  • Игрушечный кот Шредингера - Argentum Agata / Игрушки / Крыжовникова Капитолина
  • Мужчины избирают комитет и собираются на его заседания ежедневно / 8 марта / Хрипков Николай Иванович
  • Весна поёт! / По следам Лонгмобов-2 / Армант, Илинар
  • Дуэт у колодца / Музыкальное / Зауэр Ирина
  • Запах дыма / Легия

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль