Часть 3 / Жизнь и смерть Мартина Лютера Кинга. Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 
Часть 3

МЯТЕЖИ В ГЕТТО

 

 

Захлопываю и запираю дверь своей квартиры — научился запирать на ключ три года назад после одной, небольшой впрочем, кражи, когда опытный детектив показал, как в сущности легко проникнуть в захлопнутую, но не запертую дверь: он попросил мой ооновский пропуск, запечатанный в пластик, просунул его в щель между косяком и дверью, нежно и ловко надавил на язычок английского замка и распахнул дверь с усмешкой фокусника, который перед простофилями работает далеко не в полную силу. Итак, запираю дверь, не забыв мысленно помянуть добрым словом этого человека в черном костюме, который свой-то пропуск не вытащил, потому что, по глубокому моему убеждению, был не просто детективом нашего двадцатого полицейского участка, как явившийся с ним напарник, а — бери выше! — агентом ФБР, отреагировавшим на заметки в советских газетах о краже в нью-йоркском корпункте «Известий»; воры так и не были найдены, но совет его я усвоил крепко.

По мягкому синему ковру длинного коридора иду к лифтовой площадке. Представим: я нажимаю кнопки с обеих сторон площадки — и пассажирского и черного лифтов. И вот оба — я слышу их плавный ход — подкатывают к восьмому этажу, с легким шелестением, притормаживаемые руками лифтеров отходят в пазы их двери. Передо мной на выбор два лифта: чистый, весь в никеле, пассажирский и тоже не грязный, опрятный, но с картонными ящиками в углу, с запахом мусора и гнилья, грузовой. И два лифтера. Один — для жильцов. Другой — для вещей и отбоосов. Один — белый. Другой — негр. Приветливый седой Майк делает приглашающим жест рукой в белой перчатке, которая как бы демонстрирует стерильную гигиеничность его лифта. Вислогубый, хмуроватый негр глядит с недоумением: зачем его вызвали, если свободен пассажирский лифт, а жилец стоит сам по себе, без груды чемоданов и картонок?

Всего любезнее негр перед рождеством, когда его лифт и помощь нужны, чтобы поднять на восьмой этаж ящики с виски, джином и водкой, — в «Шваб-хаузе» на Риверсайд-драйв много лифтеров, привратников, почтальонов, гаражников, и под рождество, перебирая всех в памяти, боясь, как бы не испортить отношения с кем-нибудь на целый год, обнаруживаешь, что на обязательные рождественские презенты уходит не меньше тридцати пяти — сорока бутылок. Вид ящиков с наклейками выводит негра из вечной полудремы. Понимая, что к чему, он меняет демократическое «мистер» на почтительное обращение «сэр». Появляется его вместительная тележка, обтянутая парусиной. Вдвоем перекладываем ящики из багажника машины на дно тележки, по узкому проходу, через черную дверь, негр весело катит ее к черному лифту, в лифте разворачивает так, чтобы хозяину ящиков было не тесно, чтобы хозяин не прикасался к стенкам, на которых незримые следы мусора из трехсот квартир большого дома.

Он нажимает металлический рычаг, и с драгоценным грузом мы плавно взлетаем по этажам, плавно и точно тормозим у восьмого. А потом по ковру коридора он катит ящики в квартиру, жене говорит. (< УД ивнинг, мэм!», взглядом спрашивает, куда складывать добро, мешкает у дверей, потому что дальше ри жильцы его обычно не пускают. Поставив яШи' И, он выпрямляется— весь в ожидании. И первому в длинной очереди жаждущих поздравить меня с праздником Христовым я предлагаю ему на выбор — из любого ящика. И — губа не дура — негр выбирает шотландское виски.

От него частенько попахивает. Под рождество чаще и сильнее обычного. Вид зачуханный, глаза воспаленные, губы серые, запекшиеся, он никогда не смотрит прямо в глаза, словно в чем-то виноват, и встряхивает головой, как загнанная лошадь в последней попытке сбросить неимоверную усталость и предсмертную тоску. Ему, видимо, за пятьдесят. Дальше — выше он никуда не пойдет, мечтает, наверное, об одном — чтобы до конца дней своих совершать рейсы между этажами на этом лифте, перевозя вещи въезжающих и съезжающих жильцов, выбирая из «комнат для мусора» — эти комнаты возле грузового лифта на каждом этаже — обильные отбросы американских семей, которые, слава богу, аккуратно уложены в пакеты и картонки.

Он мечтает состоять при этом мусоре до конца своих дней, а ведь могут и выгнать — уж слишком часто от него попахивает. У него свой мирок, до которого никому из жильцов нет дела. Со своими радостями и горестями. Свои приятельницы — негритянки, работающие прислугой в этом доме, где живет много богатых людей. Они предпочитают грузовой лифт, хотя могут пользоваться и пассажирским — сегрегации тут нет, — и негр по-мужски шефствует над ними. В их компании он не самое слабое существо. И наверное, есть у них свои секреты и свои откровенные мнения об обитателях дома, об управляющем, о Чарли — «капитане», командующем всеми привратниками и лифтерами. Но тшшш… Секреты и мнения остаются между этажами.

Есть в нашей половине дома один негр, который ездит всегда в пассажирском. Он богатый человек, потому что живет на пятнадцатом этаже, где очень дорогие квартиры. Уверенный в себе, с красивой негритянкой-женой. Символический негр нашего дома?

В доме есть и другие негры, но не среди жильцов и даже не среди полудюжины привратников, дежурящих у парадных стеклянных дверей, — они все белые. Есть свой негр В химчистке, арендующей помещение на первом этаже. Красивый, худой, с интеллигентным лицом, он разносит жильцам — на проволочных вешалочках, в целлофановой упаковке — вычищенную, отглаженную одежду. Случилось так, что он постучал и в тот запомнившийся день, когда у нас сидели два детектива, расспрашивая, что украли и была ли заперта, а не просто захлопнута дверь. И опытный мастер открывания дверей метнул взгляд на негра, возникшего с вешалочкой на пороге, и я прочел в этом взгляде: «Ну вот, к примеру, этот черный бой и мог проникнуть в вашу квартиру тем простейшим методом, который я только что продемонстрировал...»

Я не ответил на этот взгляд.

Есть негры в гараже под домом, и теперь нам придется сделать задержавшийся выбор между двумя лифтерами и двумя лифтами. Любой спустит меня вниз, в полуподвальный этаж, который, дабы не оскорблять живущих там, называют этажом садовым. Минуя коридор садового этажа, выхожу черным ходом, но не иду на улицу, а сворачиваю влево, пересчитываю полдюжины ступенек вниз, распахиваю дверь в гараж. Справа у двери на постоянном месте большой, черный, блестящий «кадиллак», за которым ухаживают особенно тщательно. На вершинке его радиоантенны искусственная роза. Для жилого дома гараж не мал — машин этак на сто. Спертый дух подземелья, населенного машинами. Они стоят тесными рядами, с ювелирной точностью загнанные в пространство между серыми колоннами. В пятницу и субботу вечерами машины въезжают одна за другой, все проходы забиты; чтобы подать к выездной рампе одну, надо перегнать с места на место десяток. Это работа виртуозов, маневрирующих машинами так же легко, как тренированный человек своим телом. Задний бампер они чувствуют, как свой собственный затылок, и так же берегут. В привычных руках разом взревел мотор, резкий рывок назад, еще один вправо, вперед, влево, снова задний и снова резкий тормоз, и вот уже машина в ряду и, спружинив, качнувшись на рессорах, замерла в пяти сантиметрах от колонны, столкновение с которой грозило бы попортить ее девственную красоту.

В подземном микроцарстве машин, одном из тысяч в Нью-Йорке, командуют негры. В 1962 году, когда я переехал с Парк-авеню на Риверсайд-драйв, где меньше респектабельности, но больше воздуха с Гудзона, в гараже днем работали белые, ночью — негры. Не знаю, прогресс ли это, но теперь негры там круглые сутки. Один из них — самый пожилой и доброжелательный — работает в глухие ночные часы. Старшой моложе всех — тонкий, гибкий, изящный. Два силача — из одного, среднего роста и необычайно широкогрудого и плечистого, наверное, вышел бы тяжеловес, из другого, ВЫСОКОГО И угловатого, — боксер. Как щедры на физическую силу африканские гены! Пятый — всегда в шляпе, заломленной набекрень, комического вида, с мягкими манерами.

Это рабочие люди. В них нет лакейства с его амплитудой от хамства до подобострастия, лакейства, которое вообще чуждо американцам, занятым в тамошней необъятной сфере сервиса. Иногда они резковаты, без обиняков отчитывают тебя, если не предупредил заранее, что заберешь машину в такой— то час, а ее загнали в самый дальний угол и теперь извлекают, тасуя другие машины. Они четко выполняют свои обязанности, но знают и права, у них свое достоинство. Обычно они неразговорчивы и не очень приветливы. Конечно, им некогда. Но вряд ли они так же хмуры у себя в Гарлеме, с семьями и друзьями. В этой хмурости я вижу постоянное рабочее настроение негра, который работает на белого, который подает — одну за другой — машины к рампе и все белым, белым, белым — поневоле сделаешь из этого выводы.

Сейчас я спустился в гараж днем, там было почти пусто, и негр в шляпе, заломленной набекрень, быстро выкатил мой «лагунно-зеленый» «шевроле».

Я вынырнул из подземелья на божий свет 74-й улицы, повернул направо, затем, пересекши три авеню и Бродвей, налево и поехал на север вдоль западной кромки Центрального парка.

Я ехал в Гарлем, который в этом месте начинается со 106-й улицы, за северной границей парка.

Был теплый, солнечный октябрьский полдень.

Справа мелькали каменный барьер парка и не увядшая еще зелень, слева — серые стены домов, парадная лестница Музея естественной истории, коричневые высокие корпуса «Западной центральнопарковой деревни».

Когда авеню свободно от машин, за один зеленый свет можно проскочить девять-десять «блоков» — кварталов, нарезанных просеками стритов. До Гарлема было не больше четырех остановок на красный запретный глаз светофора. Каких-то десять минут. Но и за десять минут многое промелькнет в мозгу, если прокручиваешь старые уже мысли и наблюдения, с которыми живешь изо дня в день.

Я думал о том, что уже не новичок в Нью-Йорке, что прошло пять долгих лет, что не раз терял и вновь обретал интерес к этому городу. Не раз заезжал в Гарлем один и с коллегами, а также с приезжими москвичами, которые обычно недоумевали, почему называются трущобами эти вполне приличные внешне( хотя и старые дома с зигзагами пожарных лестниц по стенам. Бывал там днем на митингах, а вечерами — в барах. Навещал Гарлем июльским вечером 1964 года, когда после долгого затишья произошел очередной мятеж, и на знаменитой 125-й улице — «транзитной» улице, ведущей к мостам в Куинс, — не видел я ни одного белого ни на тротуарах, ни в машинах, кроме белых «копов» — в касках, по двое и по трое на перекрестках, спинами друг к другу, словно в круговой обороне. Все сходило благополучно. Ни разу пальцем не тронули.

Почему, однако, пренебрегая этим личным опытом, меня снова преследует тревога, как в тот декабрьский вечер на улицах негритянской Чаттануги? Всплыла в памяти давнишняя поездка на юго-запад Судана, в провинцию Кардофан. Там, в городке Эль-Обейд, а потом в саванне и среди черных скал, где живет дикое племя нуба, ловя любопытные взгляды «туземцев», я как-то неожиданно понял их смысл, впервые осознал себя единственным белым в массе чернокожих людей. Но не было тогда этой тревоги. И казалось, неоткуда ей взяться. В Нью-Йорке она как непроходящее наваждение.

Моя жена, к счастью, убереглась от бацилл весьма заразительного «бытового расизма». Почему же, гуляя с годовалым Колей и десятилетней Танюшкой в сквере у Гудзона, рядом с другими женщинами и детьми, она непроизвольно остерегается незнакомых негритянских парней? Уголовная хроника газет и телевизора, так часто извещающая, что пойманный преступник — негр, изустные рассказы, как у той или иной приятельницы «вырвали сумочку и убежали», питают эту боязнь и тревогу. Но только ли эти чувства?

Когда долго живешь в Америке, исподволь проникаешься тем «комплексом вины», о котором говорят и пишут совестливые американцы, — коллективной исторической вины за все содеянное в отношении негров, хотя при чем тут твои предки и ты сам? А из этого «комплекса» у тех же совестливых американцев рождается ощущение, порой инстинктивное, иррациональное, что эти люди, эти негры из Гарлема приобретали свое, безрассудное, не выбирающее мишеней, коллективное право на месть, коль скоро их калечила история, затянувшаяся до теперешнего дня, когда они обречены на жизнь в гетто. .

Гарлем лежал в тридцати блоках от белого района, где стоял наш дом — «Шваб-хауз». Но с каждым годом Гарлем приближался. Днем и вечером его жители своеобразными лазутчиками проникали в белые кварталы — не только мальчишками-посыльными из магазинов и химчисток, официантами в ресторанчиках, темпераментными джазистами в баре «Маяк», проститутками, подпирающими вечерние витрины, но и робким малым, просящим четвертак, так как он, только что приехав из штата Теннесси, еще не успел устроиться, и отчаянными стайками молодых людей, которые летними потными вечерами прошвыривались по бродвейским тротуарам, а прохожие жались к обочинам, опасаясь их артельной силы.

В старых дешевых домах боковых стритов селилось все больше черных. И все больше белых с деньгами, отрекаясь от Манхэттена, уезжали в пригороды, где чище воздух, спокойнее жизнь и крепче преграды на пути негров — и долларовые, и в виде многочисленных уловок, которые пускают в ход землевладельцы, чтобы не продавать неграм земельные участки, потому что вниз покатится цена на землю, если в среде белых поселится негр. Это бегство белых было частью того общего процесса, обозначенного библейским словом «исход», в результате которого белое население Нью-Йорка сократилось за послевоенные годы больше чем на миллион, а негритянское и пуэрто-риканское выросло почти на столько же.

Но вот я уже въехал в Гарлем и приступил к визуальной рекогносцировке, кружа по его центральным магистралям и боковым стритам. В боковых белых совсем не было. На центральных попадались, но редко и больше в машинах. Полицейские маячили на перекрестках, среди них прибавилось негров — после гарлемского мятежа 1964 года один негр, перепрыгнув через чин, был произведен в капитаны и теперь командовал всей полицией гетто.

Оставить машину в одной из боковых улиц не решился: не ровен час попортят, отведут душу кирпичом в мой «шевроле». Я припарковался у перекрестка 125-й и 7-й авеню, в поле зрения постового полицейского, и, вылезая, оглянулся для верности. Колючих взглядов не было.

И я оставил машину и небрежной походкой пошел по гарлемским тротуарам, по-мальчишески вырастая в собственных глазах и пытаясь самокритично сдержать процесс такого роста. Я рос в собственных глазах, не забывая, однако, фиксировать «копов» и белых прохожих — потенциальные якоря спасения. Но все-таки это был Гарлем — не только большое, но и сравнительно «проходное» гетто, где немало белых торговцев и ростовщиков, куда заглядывают по делу бизнесмены, городские служащие и политики, и еще один белый человек на его тротуарах не произвел впечатления.

125-я глядится как обычная центральная, торговоувеселительная улица в Штатах. Только нет, конечно, лоска и надраенности Пятой авеню, магазины беднее, больше мусора у козырьков кинотеатров, поплоше двери и стойки баров. И сплошь черные люди, черные манекены в витринах, черные герои на киноафишах, в книжных лавках — книги о Черной Африке, об Америке черных. Свой мир со своим цветом. Он начинал гордиться этим цветом, а не стыдиться его, и гарлемские стены уже были изрисованы лозунгом: «Black is beautiful!» — «Черное — это прекрасно!»

В штаб-квартире «Студенческого координационного комитета ненасильственных действий» никого не было. На запертой двери висели объявления, отпечатанные на мимеографе. Новый экспансивный лидер комитета Стокли Кармайкл, юноша с шоколадным точеным лицом нубийского бога, переполошил Америку лозунгом «сила черных».

Не получив разъяснений насчет «силы черных» у запертой двери на грязной лестнице, я отправился пообедать в известный гарлемский ресторан «Фрэнкс Чоп» — на 125-й стрит между Восьмой авеню и площадью святого Николая. Там «сила черных» выглядела приемлемой для белых. Последних было не меньше первых, но по внешнему обличью первые не уступали последним — черные буржуа в «деловых костюмах», холеные черные красавицы. Черные официанты были вышколены и солидны. Узрев еще одно белое лицо, черный метрдотель, не моргнув глазом, препроводил меня к свободному столику.

В зеленой воде садка-аквариума под свежую струю, упруго пузырившуюся из шланга, ползли, шевеля усами, розовые, еще не попавшие в духовку лобстеры. Недалеко от входа, в почетном удалении от Других, стоял особый столик. «Уголок мэра» — сообщала вывеска над столиком, и там же висела дарственная фотография Джона Линдсея, нью-йоркского мэра, молодого еще человека с красивым мужественным лицом. На фотоснимке улыбавшийся мэр сидел в своем «уголке» в ресторане «Фрэнкс Чоп».

Пока я ждал жареные косточки по-техасски, голос по внутреннему радио информировал: «Леди и джентльмены, с удовольствием сообщаем, что у нас в гостях сенатор Джевитс. Он только что пришел и сейчас обедает в нашем ресторане», Джекоб Джевитс — старший сенатор от штата Нью-Йорк, хотя он был и меньше известен внешнему миру, чем Роберт Кеннеди, тогдашний младший сенатор от того же штата. Оба сенатора нередко навещали Гарлем.

Мир и уют ресторана «Фрэнкс Чоп» внушали, что страхи-то, может быть, преувеличены, что дела в Гарлеме идут нормально. Если бы не так, то разве привечали бы здесь радушно и привычно сенатора Джевитса, мэра Линдсея и всех этих белых, которые приятельски общаются с неграми за вкусной едой и рюмкой «драй мартини» в центре района, который по какому-то недоразумению оскорбляют клеймом гетто.

Но, расплатившись за еду и уют, я покинул «Фрэнкс Чоп», свернув налево, прошел буквально несколько шагов по 125-й улице и поднялся по лестнице в штаб-квартиру нью-йоркского филиала «Конгресса расового равенства» — общенациональной негритянской организации, давшей много борцов за равенство, за десегрегацию и гражданские права (среди них были и те трое, канувшие в вечность возле миссисипского городка Филадельфия), а теперь одобрившей лозунг «сила черных». Там было несколько молодых негров, среди них два до резкости энергичных парня — вице-президент организации Уилберт Кирби и казначей Роберт Харрис.

Первая их реакция была открыто неприязненной. Профессия журналиста уже не очень помогала в таких встречах, хотя не настало еще время, когда воинственные негритянские лидеры вообще перестали пускать белых репортеров на свои пресс-конференции. Помогло, что я журналист советский, — верх взяло любопытство.

Привожу запись нашей беседы, опуская свои вопросы. Кирби и Харрис думали одинаково, а меня интересовал строй их рассуждений. Я отметил перемену в терминологии. Они говорили не о неграх, а о черных — blacks. В ходу было и другое слово — афроамериканцы. В слове «негр», придуманном белыми, радикальным неграм чудилось почти такое же оскорбление, как в унизительном «нигер».

— Черное? Мы считаем, что черное — это красиво. Мы не собираемся отрицать свой цвет. Раньше я оскорблялся, когда меня называли черным. Теперь я люблю это слово.

— «Сила черных»? Она нужна нам для объединения. Ведь в свое время объединялись в Америке другие национальные меньшинства, боровшиеся за свои права, — евреи, ирландцы, итальянцы. В этом лозунге белые видят опасность для той структуры власти, которая означает силу белых. Они спрашивают нас: «Что вы понимаете под «силой черных»? Не означает ли это, что вы будете поступать с ними так, как мы поступали с вами триста лет?» Нет, так поступать мы не собираемся. Но мы хотим политического и экономического объединения черных.

— Сами слова «сила черных» появились как средство привлечь массу, объединить ее понятным лозунгом. Они просты, но выразительны. Вы ведь знаете, как важно объединение, если стремишься чего-то добиться.

— У Роя Уилкинса просто черная кожа, но он не черный. Он думает по-белому, у него белая душа. Мы считаем его белым человеком.

— Мы пытаемся внушить неграм гордость тем, чго они черные. Конечно, надо было бы бороться за человеческие, а не за гражданские права. Если тебя признают человеком, у тебя будут и гражданские права.

— Вы говорите, что человек — прежде всего, что цвет кожи не главное. Согласны. Вы, конечно, догадываетесь, что мы знаем об этом не хуже вас. Но с самого начала эта страна — расистская страна. Они нас не признают за людей. Конечно, цвет не важен, но на что они смотрят, когда вы входите в дверь? Прежде всего на ваш цвет. Черного в пятьдесят-шестьдесят лет они не считают мужчиной, оскорбляют его кличкой бой.

— Джордж Вашингтон, отец их страны, торговал рабами. Думаете, он торговал бы белыми?

— В Гражданской войне Север одержал военную победу, а Юг все же победил идеологически. Разве не так? Разве не об идеологической победе Юга говорит существование вот этого гетто на Севере?

— Если бы они не нуждались в нас, они бы нас уничтожили, как нацисты уничтожали евреев. Во всяком случае, они уничтожили нашу историю. Возьмите школы в Нью-Йорке. Там есть европейская история, но нет негритянской. Уничтожая нашу историю, они уничтожают и нас, лишают нас корней.

— Наши враги — белые англосаксы, протестанты, но они хотят повернуть против нас всех — ирландцев, евреев и т. д. А мы никому не враги, мы боремся за существование. Подчеркиваю, что это борьба за человеческие права, а не за гражданские. Нам не нужны все эти акты о гражданских правах.

— Что они сделали, когда в Бирмингеме убили четырех черных девочек? Они не послали войска против Джорджа Уоллеса. А когда во Вьетнаме началась гражданская война, они всей своей силой двинулись туда, чтобы защищать и там свою систему.

— Теперь белые хватаются за голову: «Что же мы наделали? В школе мы учили черных тому, что собой представляют белые. Теперь они знают белых в совершенстве. Но мы ничего не знаем о черных».

Их слова не открыли мне почти ничего нового. Они были ценны не новизной, а типичностью, тем, что еще раз подтверждали мысли и настроения, типичные для радикальных, политически активных молодых негров. Категорическое деление на белых и черных, снимающее весьма существенный вопрос о разных белых и разных черных, броские, но туманные понятия «мыслить по-белому» И «мыслить по-черному» — все это может насторожить читателя, как насторожило и меня, хотя я понимал, что одна крайность всегда чревата перехлестом в другую сторону и что трудно ждать равновесия от тех, кто так долго был жертвой расового экстремизма. Это слабое место сразу нащупала «большая пресса», обвиняя радикалов в черном расизме и пытаясь скомпрометировать лозунг «сила черных». Между тем в лозунге этом, если освободить его от дразнящей оболочки, были и рациональное зерно и практическая целесообразность. Негры действительно нуждались в политическом объединении, в использовании своего экономического веса (хотя бы покупной способности, которую не могут не учитывать американские бизнесмены) и своих голосов для того, чтобы добиваться своих целей вне рамок двух правящих буржуазных партий, которые норовили решать негритянскую проблему по правилам «политического футбола». Не случайно лозунг «сила черных» поддержала Компартия США.

В разговоре на втором этаже было больше социальной и политической истины, чем в уютной атмосфере расового единения ресторана «Фрэнкс Чоп», где она была локальной и потому обманчивой. Не этой ресторанной истиной жил Гарлем в октябре 1966 года — через год после восстания в лос-анджелесском гетто Уоттс и почти за год до мятежей в Ньюарке и Детройте.

«Как долго?» — этот риторический вопрос ставил Кинг в конце второй части нашей истории, придя вопреки расистам из Селмы в Монтгомери. «Недолго!» — отвечал он тем, кто терял терпение. Увы» проблемы росли, а не уменьшались. Сарказм моих гарлемских собеседников в отношении актов о гражданских правах не был беспочвенным. Акты, добытые самоотверженной борьбой, конечно, принесли пользу. Сам ход борьбы распрямил американского негра, научил его решимости и достоинству. Но, получив гражданские права по закону, острее, чем когда-либо раньше, негр увидел: ему дали равенство формальное, сохранив неравенство фактическое, дело не в совершенствовании законодательства, а в устранении коренных пороков системы.

Пока на Юге Кинг и другие раскачивали негритянскую массу, тараном маршей били в систему расизма, обнаруживая, что эта система обладает свойствами не только крепкой стены, но и вязкой топи, поглощающей все и вся, на Севере черным яростным гневом распирало гетто.

Туда перемещался центр событий, и это вынуждает меня временно отвлечься от моего героя, сделать отступление в область потрясших Америку мятежей в гетто. Оно необходимо, чтобы понять эволюцию Кинга в последний период его жизни.

От своих скромных свидетельств перехожу к свидетельствам более убедительным, к свидетельствам статистики и людей, выросших в гетто, — негритянских писателей, которым в отличие от белого журналиста Гриффина не нужно перекрашиваться, чтобы понять душу американского негра.

Почетным титулом пророческой увенчали современники публицистическую книгу Джеймса Болдуина. Почетным и точным, потому что пророчество не замедлило сбыться. «В следующий раз — пожар» — горели красные буквы заголовка на черной, как пепелище, обложке этой книжки, выпущенной в 1962 году одним нью-йоркским издательством. Болдуин, дитя Гарлема, страстно предупреждал соотечественников словами старой песни негритянских рабов: «God gave Noah the rainbow sign: No more water — the fire next time!» — «Бог послал Ною знак радуги: больше не будет потопа, в следующий раз — пожар».

И первый пожар вспыхнул через два года — мятежом в Гарлеме.

Эта книга была подобна сигнальной ракете, взлетевшей в ночи неведения и равнодушия и вырвавшей из темноты приближающиеся нестройные ряды стихийной армии мстителей.

«Непримиримость и невежество белого мира делают возмездие неизбежным — возмездие, которое не зависит даже от какого-то человека или организации… которое не может быть остановлено какой-либо полицией или армией: историческое возмездие, космическое возмездие, основанное на том законе, который мы признаем, говоря, что «падет все, что возвысится»», — писал Болдуин.

И слепая, необузданная стихия мятежей по-своему доказала образную точность предупреждения о «космическом возмездии», не зависящем от какого-либо человека или организации. Профессиональные сыщики Гувера, рыскавшие в Детройте и Ньюарке, подтвердили через пять лет то, что предрекал Болдуин: у мятежников не было ни лидеров, ни организации.

Джеймс Болдуин стал первым моим заочным гидом по Гарлему. Своей книгой он провел меня не только на гарлемские улицы и пустыри, но и в семью, где с горькой радостью праздновали рождение маленького Джеймса — племянника Болдуина, которому он и посвятил свои прозрения; но и в смятенную, изломанную, томящуюся болью и ненавистью душу жителя гетто.

Белый житель Нью-Йорка, сторонясь гетто, видит темнокожих людей в своей части города. Болдуин проследил их путь от истоков. «Они поднимаются утром и едут в Даун-таун на встречу с «человеком», — писал Болдуин. — Они работают в мире белого человека весь день и вечером возвращаются домой, в свой зловонный квартал. Они борются, чтобы внушить детям хоть какое-то чувство чести и личного достоинства, чтобы помочь ребенку выжить».

Болдуин вник в психологию белых полицейских на перекрестках и тротуарах Гарлема: «Что в этом мире может раздражать сильнее, чем молчаливое, годами накопленное людское презрение и ненависть? И полицейский идет по Гарлему, как солдат-оккупант в непримиримо враждебной стране, и это именно так, и именно поэтому они ходят парами и тройками».

Нужно с самого раннего черного детства ощущать врага в этом полицейском, нужно долго рассматривать его с зоркостью ненависти и страха. И тогда придет мысль как прозрение: «Белый полицейский, стоящий на углу гарлемской улицы, находится в самом центре революции, совершающейся в сегодняшнем мире. Он не подготовлен к ней».

С Джеймсом Болдуином я встретился тогда, когда, оправдывая его пророчества, уже наступала череда «долгих жарких лет». Питомец Гарлема снимал квартиру за его пределами — в доме на углу Вест-Энд-авеню и 88-й стрит. Уж он-то знал, как разрушительно действует на человеческую личность і жизнь в гетто. В 50-е годы Болдуин долго жил в Париже, куда, не вынеся атмосферы родной страны, переселилось немало негритянских писателей, художников, артистов— поздний черный вариант того «потерянного поколения», которое в 20-е годы дало Эрнеста Хемингуэя, Скотта Фицджеральда, Гертруду Стайн и других. Он изведал глубокое отчаяние, подумывал вообще не возвращаться на родину, но активизация борьбы за равенство возбудила новыенадежды, парижское убежище становилось приютом дезертира. С начала 60-х годов Болдуин бросился в волны этой борьбы как один из самых пламенных и выразительных ее глашатаев. Правда, как и раньше, он отлучался во Францию, в Грецию чтобы писать; в Нью-Йорке, говорил он мне, нет возможностей для творческого сосредоточения.

Поймать его было трудно, и не без волнения стоял я одним прекрасным утром в коридоре его нью-йоркской квартиры, слыша, как Глория, сестра писателя, громко восклицает: «Джимми, к тебе человек из «Известий»!»

Джимми вышел из своей комнаты — человек низкого роста, с маленьким лицом, на котором выделяются выразительный рот и большие выпуклые глаза. Тщедушный, в движениях ловкий, как танцор. Ничего от борца, трибуна, витии. Но когда он взволнован, сразу же дает себя знать болдуинский темперамент, бьющийся в книгах, эссе, речах на митингах. Страстные круглые глаза вспыхивают сильным огнем: такого огня хватает на всю жизнь, хотя он может и укоротить ее — это огонь самосожжения.

— Гражданские права? — говорил он, и голос его набухал гневом оттого, что кому-то до сих пор непонятны совершенно очевидные истины. — Гражданские права?! Это скандал! Вопрос не о гражданских правах, ибо я здесь, на этой земле, уже столетия. Вопрос об освобождении негров. И не только негров…

6 С. Н. Кондрашов

 

Он возвращался к своей излюбленной мысли о странной на первый взгляд и, однако, вполне понятной психологической взаимозависимости угнетателя и угнетенного — о том, что расизм калечит не только угнетенных, но и угнетателей, лишая их человечности. Он развивал эту тему в пьесе «Блюзы для мистера Чарли», посвященной лидеру миссисипских негров Медгару Эвересу, убитому расистами в 1963 году.

— Они, конечно, могут убить меня из-за цвета кожи, говорил он, меряя легкими шажками комнату, где книги делили место с грампластинками, коробками магнитофонных записей и стереофонической системой: как камертон нужна ему горько-страстная тоска блюзов. — Они могут меня убить. Но не я в тюрьме — я говорю о тюрьме духовной. Я знаю, что человек есть человек, но об этом не знают многие в этой стране… Белые не знают, кто есть негры, и потому не знают, кто есть они… У белых иллюзии, что они могут третировать или даже убить человека из-за цвета кожи или разреза глаз. У черных нет иллюзий с детства — они знают, кто белые. Нужно менять действительность...

Ушел я со сложными впечатлениями. Свободен ли он? В личном плане — да, хотя и шутит, что ему с «Блюзами» лучше на Юге не показываться. Популярен. Властей предержащих не боится — напротив Роберт Кеннеди в бытность свою министром юстиции искал расположения Болдуина, потому что Белому дому нужен был авторитет писателя в кругах негритянской интеллигенции. Кумир студенческой молодежи — как белой, так и черной. Много друзей среди белых американцев, и они не унижают, а уважают его. Вхож в интеллектуальную элиту Нью-Йорка, где пропуском служит не цвет кожи, а ум и талант. Бичует пороки Америки, но книги его издают; ведь они приносят издателям доход, и немалый. Много читателей. «В следующий раз — пожар» была бестселлером. Как писатель, он может выражать себя в полную мощь.

Так что же человеку надо? Вопрос наивный, если речь идет о человеке — гражданине, кровно связанном с обществом, болеющем его проблемами. Человеку действительно нужен весь мир — мир, устроенный справедливо. Чем чутче и зорче человек, тем больнее терзает его неустроенность мира. И вот Болдуин пленник одной темы. Он обречен писать о людях с черной кожей, а не просто о людях. Рискуя наступить на больную мозоль, я спросил, не собирается ли Джимми взять какую-то другую, не негритянскую тему из бессчетных тем человеческого бытия Он сказал, что подумывает об этом.

Но если он изменит негритянской теме, он изменит своему народу и своему таланту и будет обречен как писатель. Он, разумеется, знает об этом. Когда я спросил его мнение о современных американских писателях, Болдуин ответил резко: «В широком смысле я не понимаю, о чем они пишут».

В узком смысле он, конечно, понимает, о чем они пишут. Но как писатель-негр он отказывается понять, как можно писать о чем-то другом, пока не решен коренной вопрос свободы и справедливости.

Вернемся, однако, к словам Болдуина о гражданских правах. Его оценка была такой же, как у активистов «Конгресса расового равенства». Еще недавно в десегрегации мест общественного пользования видели главное условие равноправия. Теперь об этом говорили с сарказмом. Право сидеть на табурете локоть к локтю с белым за стойкой южной закусочной не решило всех проблем. Борьба за гражданские права, которой на Юге руководил Кинг, оказывалась необходимым, но недостаточным условием фактического равенства. Упразднение унизительных табличек «Только для белых» пригодилось в основном негритянской буржуазии, болезненно реагировавшей на ущемление социального престижа. Таблички убрали, но в неприкосновенности остались нищета, безработица, необразованность негров— няков. В 1965 году, подводя промежуточный и борьбы, Кинг с горечью заметил: «Какой того, что ты имеешь право пообедать в закусочной при универмаге, если тебе не на что купить котлету?»

Ограниченность самого лозунга гражданских прав особенно ясна была на Севере. Там негры по закону давно имели гражданские права, данные законами штатов, еще до федерального законодательства, там давно не оскорбляли глаз разделительные таблички, но и гетто и фактическая сегрегация сохранились.

Центр борьбы перемещался именно туда — на городской Север с сельского Юга. Этот процесс во многом предопределяло физическое перемещение на Север негритянского населения.

В 1910 году в США было 10 миллионов негров: 91 процент их жил на Юге. К 1966 году негритянское население дошло до 22 миллионов, а число негров, живущих в городах с населением более 50 тысяч, выросло в пять с половиной раз — с 2,6 до 14,8 миллиона. На Севере жило в одиннадцать раз больше негров: 9,7 миллиона против 880 тысяч в 1910 году, причем 7 миллионов в двенадцати крупнейших городах Америки. (На 1968 год негры составляли больше половины населения Ньюарка, две трети населения Вашингтона, а по официальным прогнозам вскоре они могут составить большинство в таких крупных городах как Чикаго, Детройт, Филадельфия, Балтимор, Гэри' Кливленд, Окленд, Ричмонд, Сент-Луис.)

Согласно официальным данным, в 1967 году безработица среди негров была вдвое выше, чем среди белых американцев. Но это неполная статистика. Если к процентам полной безработицы добавить «неполную занятость», то есть в общем замаскированную статистическими графами безработицу, то в обе категории попадало 33-34 процента негров. 40,6 процента «небелых» американцев жило ниже официального уровня бедности, из них 40 процентов — в больших городах. В двенадцати крупнейших городах США 32,7 процента негров в возрасте от 1б до 19 лет не имели работы (белые — 11 процентов).

 

С точки зрения социальной, политической, образования и прежде всего экономической черные гетто представляют колонии, — писал известный негритянский социолог Кеннет Кларк в книге «Черное гетто». — Их обитатели — подневольные люди, жертвы корысти, жестокости… и собственного страха перед хозяевами».

Итак, с одной стороны, быстрый рост негритянского населения на Севере. С другой выразительная статистика безработицы, этот самый обобщенный показатель неблагополучия, несчастья, нищеты. Вместе они означают концентрацию не только людской массы, но и отчаяния — двойную концентрацию, чреватую взрывами.

Добавьте к этому обстановку начала и середины 60-х годов — невиданное по длительности экономическое процветание, которое не коснулось подавляющей части негров, сытое «общество изобилия», которое лишь дразнило их своей близостью и недоступностью, бурный прогресс научно-технической революции, от которой неграм перепадала «технологическая безработица» — следствие усиленной автоматизации производства и сокращения потребности в неквалифицированной рабочей силе.

Добавьте, наконец, важный психологический фактор — потерю надежды. На нем стоит остановиться поподробнее. Негр, гнувший спину на хлопковых плантациях Юга, задавленный мелкой и крупной тиранией расистов, пребывавший в вечном страхе^ традиционно мечтал о Севере как о спасительной надежде на свободу и достойную жизнь. «Аллилуйя, я на пути к земле обетованной, аллилуйя!» — в каком экстазе выкрикивал он слова старой песни, полуми стически веря, что путь в землю обетованную — это путь на Север.

Между тем несчастные люди попадали, по выражению негритянского писателя Клода Брауна, «из огня на раскаленную сковородку», потому что не подозревали об «одном из самых важных аспектов земли обетованной — о трущобном гетто».

«Дети этих обманувшихся в своих ожиданиях цветных пионеров, — писал Клод Браун, — полностью унаследовали удел своих родителей — разочарование, гнев. А кроме этого у них оставалось мало надежды. Ибо куда еще может бежать человек, если он уже в земле обетованной?»

Именно на Севере молодое поколение, рожденное в негритянских гетто, не имело иллюзий отцов — «цветных пионеров», рвавшихся в землю обетованную. Именно там разверзлась трагическая бездна негритянской проблемы, подобная кратеру вулкана. В его пока еще холодной пасти чуткое ухо улавливало начальное грохотание лавы. Чутким ухом обладали молодые негритянские писатели. Они жили в кратере, сами были частичками лавы, клокотали в вулкане. И они стали красноречивыми выразителями поколения негров, выросшего не на патриархальных плантациях Юга, а на ожесточенных улицах северных гетто.

Сколько боли, самоуничижения, вызова в исповеди Клода Брауна, автора романа «Дитя человеческое в земле обетованной»!

«Наши родители, приехав в Гарлем, произвели новое поколение нигеров, — усмехается Клод Браун. — Этого нового нигера никто не понимал, никто не был готов к его появлению. Беда подстерегала меня везде и всюду. Куда бы я ни заглянул, меня нигде не понимали. На любой работе я был как неприкаянный… Мне всегда хотелось бежать. Это было так трудно. Я думаю, что в некотором роде мое поколение было похоже на первых африканцев, сошедших с кораблей (на американском берегу. — С. К.)».

С предельной откровенностью, натуралистичностью, самообнажением, резко и жестко описані, в этом автобиографическом романе детство от Ы чество и юность негра в клубящемся аду Гарлема Клода Брауна воспитывала улица, она легко и ради кально сломала противовес родительского авторитета, потому что приехавшие с Юга родители в новом для них мире Гарлема были потеряны еще больше чем дети. '

Побеги из школы, мелкое воровство, бесконечные порки единственный воспитательный прием физически грозного, но духовно растерянного отца, шайки готовых на все, вертких, по-взрослому опытных и циничных мальчишек, подружки из малолетних проституток, дерзкая и опасная торговля наркотиками и раннее приобщение к ним, детская колония, снова кражи и наркотики, всегдашнее окружение из опустошенных людей, осознавших себя «нигерами» в мире, где господствует белый человек, — вот штришки гарлемского детства. А рядом по своим сложным законам жил громадный город, не задумывавшийся над тем, как вся многообразная горечь и жестокость мира вгоняется в душу маленького негритенка, город, которому некогда, где каждый сам по себе, где каждый сам должен пробивать себе дорогу, что требует предельного напряжения сил и оставляет лишь равнодушие к окружающим.

Американский писатель Норман Мейлер, прочитав роман Клода Брауна, заметил: «Это первая вещь, по которой я представил, как бы выглядела изо дня в день моя жизнь, если бы я рос в Гарлеме».

Бедность не порок, а социальная беда. Рожденные расовым гнетом бедность и бесправие не умильная добродетель. Униженные и оскорбленные не могут не вызывать сострадания и со сти честного человека, но никто еще не изобрел механизма, который автоматически оснащал бы бедность ангельскими крылышками беспорочности и моральной чистоты. Там, где крысы, скученные квартиры, поденщина, — там отчаяние и изломанные души. Когда ко всем барьерам, которые ставит бедность на пути развития человеческой личности, прибавлен барьер расовый, человеку, особенно молодому, остается совсем немного путей для самоутверждения, и, увы, один из них — путь уголовника.

После гарлемского мятежа в июле 1964 года газеты привели многозначительные цифры. Доходы жителей Гарлема были в среднем в полтора раза меньше, чем по всему Нью-Йорку, процент неквалифицированных рабочих в полтора раза выше, процент занятых на хорошо оплачиваемых работах в три с половиной раза меньше. Жители негритянского и пуэрто-риканского гарлемов, составляя 25 процентов населения Манхэттена, давали 63 процента нуждающихся в подачках соцобеспечения.

Из этого ряда цифр с железной логикой вытекал другой ряд. Преступность среди молодежи Гарлема была вдвое выше, чем в среднем по Нью-Йорку наркоманов — в восемь — десять раз больше, процент венерических заболеваний — в шесть раз выше процент туберкулезных больных — в полтора раза выше, детская смертность — вдвое выше.

Особую тревогу внушало состояние негритянской семьи. На Севере процент распавшихся семей, разводов, внебрачных детей катастрофически высок В том же Гарлеме двое из каждых пяти детей росли без отцов.

Переведя эту статистику на язык социальных типов, получаем, в частности, фигуру негритянского подростка, которого ярко описал Болдуин и которому суждено было громко заявить о себе.

«Ему в этой системе не отведено места, — писал Болдуин о подростке из Гарлема. — Если он достаточно хитер, жесток и силен, — а многие из нас таковы, — становится преступником, потому что только так он и может выжить. В Гарлеме и любом другом то° страны много людей, которые живут вне закона Им никогда и в голову не придет позвать на помощь полицейского. Они ни одной минуты не станут слушать все те декларации, которыми мы так хвастливо сотрясаем воздух 4 июля (в праздник Дня независимости. — С. К.). Они отвернулись от этой страны навсегда и бесповоротно. Они полагаются лишь на самих себя и буквально жаждут прихода того дня, когда вся государственная система полетит в тартарары».

А герой Клода Брауна, измученный городской «нигер», преследуемый полицейскими, торговцами, работодателями, которые даже не дают себе труда задуматься, как смертельно унижают и калечат они его, приходит к выводу: «Ты должен остановить их прежде, чем они тебя уничтожат».

Так в гетто, в черте крупнейших городов, в средоточии американской цивилизации накапливался огнеопасный, социально-взрывчатый человеческий материал. А искр всегда с избытком в накаленной атмосфере.

 

Взрывы в гетто… К середине 60-х годов их сила и частота неимоверно возросли. Письменами горящих улиц писали они — одну за другой — страницы современной американской хроники.

Это случилось 11 августа 1965 года в Уоттсе — южной части Лос-Анджелеса, где в арендованных д°' мах живут десятки тысяч черных людей. В семь вечера белые полицейские задержали машину негра Маркуэтта Фрая, обвинив его в лихачестве. Фрай отпирался, полицейские наседали, в ход пошли тычки. Стремительной воронкой закручивалась возле сцены происшествия толпа. Кто-то крикнул, что «коп» пихнул беременную негритянку. Еле отбившись от толпы, полицейские увезли Фрая. Толпа, распаленная случившимся и калифорнийской жарой, не рассеялась, обрастала людьми и слухами. Камни полетели в белых, проезжавших в машинах. Контратаковали полицейских, прибывших восстановить порядок. Мятеж разрастался быстро и буйно, по законам лесного пожара^ когда кругом горючий материал — и белые полицейские, и лавки белых эксплуататоров, и просто стихия ненависти, не выбирающая мишеней. Мятеж перекидывался из квартала в квартал. Первые горящие дома — потом их были десятки и сотни. Первые разграбленные лавки. Улицы, захваченные безрассудно отчаянными парнями. Подкрепления «копов» были как масло в огонь.

Стихия пожара — прямого и фигурального бушевала четыре дня. Карабины и кольты «сил порядка» унесли 34 негритянские жизни. Пожары полыхали в полутора сотнях кварталов, на площади в 46 квадратных миль. На грузовиках и «джипах» в улицы Уоттса въехала национальная гвардия штата Калифорния. Лишь к вечеру 14 августа 14 тысяч гвардейцев и полторы тысячи полицейских подавили мятеж, в который, по официальной статистике, было вовлечено около 10 тысяч негров. 1032 человека получили ранения разного рода. Арестовали 3952 негра. Ущерб собственности был оценен в 40 миллионов долларов, Повреждено 600 зданий, 200 — сгорели дотла.

Калифорнийский губернатор Эдмунд Браун создал комиссию для расследования мятежа, не пожалев на нее 300 тысяч долларов. Во главе комиссии был поставлен бывший шеф ЦРУ миллионер Джон Мак— коун. Искали организаторов не без задней мысли свалить все на «подрывные элементы», но даже Маккоун заговора не обнаружил. Это была стихия.

Комиссия предупредила: «Если существующая трещина сохранится, со временем она может непоправимо расколоть наше общество».

Другое ее предупреждение было образным: «Августовский мятеж будет выглядеть как поднятие занавеса в сравнении с тем, что может взорваться когда-нибудь в будущем».

Августовский мятеж нанес сильный психологический удар кинговской концепции ненасильственной борьбы. По случайному совпадению он вспыхнул всего лишь через пять дней после того, как президент Джонсон подписал акт об избирательных правах.

С 1966 годом пришло новое напряжение на расовом фронте, но рекорд Уоттса остался непобитым. Жарким полднем 12 июля произошла вспышка в Чикаго — три негра убито полицией, десятки ранены, 533 арестовано. Были волнения в Кливленде, штат Огайо.

И вот 1967-й — рекордный. По общему мнению, он ознаменовался величайшим внутриполитическим кризисом за столетие — со времени Гражданской войны. Весенние расовые волнения в Нашвилле, штат Теннесси, в Джексоне, штат Миссисипи, в Хьюстоне, штат Техас. Лето — самое долгое и самое жаркое. Расовые взрывы сделали почти всю территорию страны беспорядочно заминированым полем — где ни стипи, всюду можно взлететь на воздух. Тампа, штат Флорида… Цинциннати, штат Огайо… Атланта, штат Джорджия…

Потом под боком у Нью-Йорка произошел мятеж в Ньюарке, где больше половины четырехсоттысячного населения — негры.

Искра была той же, что в Уоттсе. 12 июля за превышение скорости полиция арестовала негра-таксиста. Прошел слух, что его избили. Толпа, осадив 4-й полицейский участок на Сентрал Уорд, потребовала выпустить арестованного. Крики о зверствах полиции, камни и бутылки в стены и окна участка.

И в Ньюарке мятеж развивался по «схеме» лесного пожара, который бушевал на Спрингфилд-авеню — центральной магистрали гетто. Вдребезги разбитые витрины и опустошенные магазины белых торговцев. Беспорядочная стрельба «копов» и оружие улицы против них — камни, палки, бутылки с горючей жидкостью. Готовая на смерть дикая ярость против современно организованной силы. Но кое-где из окон, из чердаков уже и редкие щелчки выстрелов — «снайперы», вызвавшие особый гнев и испуг буржуазной Америки.

И пожары, пожары, пожары...

И спешные оградительные надписи на витринных стеклах магазинов, принадлежащих неграм: «Soul brother» — «Брат в душе».

Ричард Хьюз, губернатор штата Нью-Джерси, ввел в город национальных гвардейцев и — на войне как на войне — раскинул свой временный командный пункт в Росевильском арсенале. Проинспектировав мятежную территорию, Хьюз сказал, что масштабы разрушений напомнили ему кинофильмы об атомных взрывах. В его окружении были «ястребы» и «голуби» сам же он зарекомендовал себя «ястребом», благословив своих гвардейцев на беспощадную пальбу (позднее президентская комиссия, созданная для расследования мятежей 1967 года, отметила «чрезмерное» применение силы в Ньюарке).

Этот губернатор, у которого раньше была репутация либерала, вел себя жестче, чем расист Джордж Уоллес. Национальные гвардейцы перещеголяли полицейских Быка Коннора. В отличие от регулярной армии национальная гвардия штатов состоит из гражданских лиц, которые вызываются на пункты сбора при чрезвычайном положении, объявленном губернатором. Гвардейцы, подавлявшие ньюаркский бунт, были поголовно белыми, а действовали как расисты и собственники, получившие форму, карабин и возможность стрелять безнаказанно. Ньюаркский взаимообмен шел приблизительно по такому курсу: ты, нигер, берешь ящик с пивом из магазина, а я тебе пулю в лоб.

Даже Рой Уилкинс, осудивший мятеж и одобривший применение силы, возмутился жестокостью карателей и назвал их действия «открытым сезоном отстрела негров».

Журнал «Лайф» опубликовал серию снимков этого «сезона». Вот двенадцатилетний негритенок Джо Басс, в зеленой рубашечке и синих полотняных брюках, ничком лежит на тротуаре в луже собственной крови, и кровь ручьем течет по наклонной плоскости асфальта. Глаза его в ужасе смотрят на начищенный ботинок полицейского. Мальчик не видит всей дюжей фигуры. И полицейский не глядит на него. Опоясанный патронташем, с тяжелым кольтом на боку, в правой руке винтовка наизготовку, он приготовился шагнуть. Уголок белой майки под распахнутым воротом синей форменной рубахи. И сигара в зубах. Сигара! Вот он, «сезон отстрела». Минутой раньше полицейский убил другого негра — Уильяма Фарра, который лежит тут же, рядом на тротуаре, и ранил Джо Басса в шею и бедро. И теперь спешит дальше, а мальчик завороженно глядит на тяжелый ботинок на тротуаре, в 10 сантиметрах от его руки, и не в силах убрать руку, и думает, как может думать обезумевший раненый мальчонка: неужели и рука хрястнет сейчас под каблуком?

В Ньюарке был убит 21 негр и двое белых, сотни ранены. В статистике потерь — 889 лавок, «легко», «умеренно» или основательно разграбленных и «поврежденных».

Мы приехали в Ньюарк через день после того, как гвардейцы сняли блокаду мятежного гетто. Центр города уцелел, ничто не напоминало там о пронесшейся буре.

В Ньюарке я был первый раз, хотя он всего лишь в получасе езды от Манхэттена, — ошибочно думал, что этот город закрыт для советских корреспондентов, как закрыты многие окружающие Нью-Йорк города индустриального северо-востока и атлантического побережья США. Мои товарищи тоже впервые попали в Ньюарк, и, чтобы не плутать впустую, в первой же драгстор мы купили подробную карту города. Сидя в машине, долго искали на карте Спрингфилд— авеню, уже известную всей Америке.

Когда мы приехали на авеню, не надо было сверяться со столбами на перекрестках, на которых, ценя Удобства автомобилистов и пешеходов, американцы укрепляют жестяные дощечки с названиями улиц. Спрингфилд-авеню вся была в ориентирах — обгоревшие дома, разбитые окна, стены, изрешеченные пулями, и множество витрин — бывших витрин, наспех загороженных фанерными щитами. Утренний час «пик» прошел, до вечернего было далеко, но на Спрингфилд-авеню мы попали в столпотворение машин. Почти во всех были белые американцы, и все шоферы забыли о правилах, глядели не на дорогу а по сторонам, по оставленным следам, как бы воскрешая в мозгу недавние картины пожаров и побоищ. Машины двигались медленно, людей за рулем угнетала мысль: а как же выбраться из этой пробки, вытянувшейся во всю длину авеню, если вдруг загремят выстрелы?..

И все-таки ехали. В каждом городе, охваченном мятежами и стычками, — а летом 1967 года число их перевалило за сотню — после «сезона отстрела» и пожаров наступали дни своеобразного туризма, и автозеваки спешили на едва остывшие от боевого напряжения улицы, чтобы собственными впечатлениями подкрепить телевизионные репортажи.

Мы проехали по авеню, вернулись назад, обследовали боковые стриты, где разрушений было меньше. Шныряли полицейские машины, подвывающие сирены разрывали обманчивую непорочную тишину. Стальные каски желтели в машинах, у заднего ветрового стекла.

С Борисом Стрельниковым, корреспондентом «Правды», мы предприняли пешую вылазку на Спрингфилд-авеню. У пункта раздачи продовольствия стояла очередь женщин-негритянок. В картонных коробках они выносили молоко, хлеб, бобы — разные городские агентства помогали погорельцам и нуждающимся. Кое-где у витрин, забитых фанерой, пострадавшие торговцы — белые — отвечали на вопросы белых людей с блокнотами и ручками. Это страховые агенты, а также городские клерки, обходя Спрингфилд-авеню, уточняли размеры потерь ( потом страховые компании по всей стране сделали свои выводы из мятежей, взвинтив стоимость страхования имущества в гетто).

Подойдя к человеку с блокнотом, мы назвали себя и попросили разрешения задать пару вопросов.

— Вы, джентльмены, наверное, очень рады тому, что у нас происходят такие постыдные вещи. Надеюсь, что больше мы не доставим вам такой радости, — только и сказал он ледяным тоном. И замолчал, отвернулся, дав понять, что ни мы, ни наши вопросы его не интересуют. Что мог он сказать на разоренной, выжженной Спрингфилд-авеню?

В июльские дни 1967 года перед Америкой маячил призрак новой гражданской войны. Между тем конгресс, где свирепствовала антинегритянская истерия, подлил масла в огонь. 19 июля палата представителей проголосовала за «акт о мятежах», направлений против «подстрекателей». Акт объявил уголовным преступлением всякое пересечение границ отдельных штатов (включая «пересечение» в виде почтовых отправлений) с целью возбуждения и организации мятежа. 20 июля та же палата провалила билль об ассигновании 40 миллионов долларов на истребление крыс. Отклонив билль, конгрессмены открыто издевались над специфической бедой гетто.

Крысы не поддаются точной статистике, но, по официальным оценкам, в одном Нью-Йорке обитает около 8 миллионов крыс — по одной на душу населения, причем в этом нетипичном случае система распределения больше благоволит беднякам.

В обстановке небывалого обострения расовых отношений акция конгресса обрела символический характер: неграм напоминали, что у законодателей они вряд ли дождутся понимания.

Президент Джонсон поспешил разрядить атмосферу, резко отчитав конгрессменов, назвав провал билля «жестоким ударом» по детям бедняков. «Каждый год тысячи детей, многие в младенческом возрасте, становятся жертвами крыс в своих домах и квартирах, — сказал президент. — Некоторые умирают от этого, многие становятся калеками на всю жизнь… Нашим детям мы должны дать по меньшей мере ту же защиту, что и нашему скоту».

А по пятам Ньюарка уже шел Детройт — кульминация 1967 года. Он унес 43 жизни — больше, чем любой другой мятеж в беспокойной истории северных гетто. И если уж мерить статистикой масштаб событий, то стоит отметить, что за четыре ДНЯ В Детройте было арестовано 7200 негров, намного больше, чем за пять недель знаменитой кампании Кинга в Бирмингеме, хотя негры, восставшие в автомобильной столице США, отнюдь не хотели заполнить тюрьмы.

Позвольте привести с некоторыми сокращениями одну мою корреспонденцию, написанную в момент детройтских событий и опубликованную в «Известиях». При всей неполноте и торопливости кое в чем она передает атмосферу тех горячих, суматошных дней.

«Нью-Йорк, 25 июля. (По телеф. от соб. корр.) Запрос на войска поступил утром. По указанию президента Джонсона Пентагон удовлетворил его мгновенно. Уже к вечеру американцы увидели на телеэкранах, как из брюхатых военных транспортов, замерших на бетонной глади посадочных дорожек, выбегали в полном боевом снаряжении десантники, каратели, дрессированные для подавления мятежей. Было переброшено 4700 солдат, части двух парашютных дивизий.

Куда переброшены солдаты? В Дананг? Дальнейшая эскалация? Да, эскалация, но не во Вьетнаме, а в Детройте. Запрос поступил не от генерала Уэстморленда, а от мичиганского губернатора Ромни. Усмиряют не южновьетнамцев, а детройтских негров — «второсортных» граждан Соединенных Штатов Америки.

Произошло новое извержение действующих вулканов негритянских гетто. Детройт курится пожарами. Горят квартал за кварталом^ Свежие руины… По руинам деловито шагают привычные ко всему телевизионные репортеры. Американские губернаторы привычно берут на себя функции генералов. Совсем недавно, во время восстания в Ньюарке, губернатор Ричард Хьюз превратился в командующего, но обошелся без федеральных войск, одними солдатами национальной гвардии, которые, не жалея патронов, палили по окнам негритянских домов. Теперь войсками командует губернатор Ромни. Он летал над Детройтом на полицейском вертолете. Приземлившись, сказал корреспондентам: «Детройт выглядит, как город, который бомбили».

Ромни бросил против взбунтовавшихся негров 4 тысячи полицейских. Потом спешно мобилизовал 8 тысяч солдат национальной гвардии, то есть штатских, из резерва. Телеэкран бесстрастно показывает и этих молодцов, катающихся по детройтским улицам на армейских грузовиках и «джипах». Они щеголевато стоят, уперев приклад карабина в бедро, перекатывая жевательную резинку за каменными челюстями. Вчера он был клерком в банке, сегодня готов стрелять. Стрелять в своих сограждан, уточним — в своих «второсортных» сограждан...

Ромни считает, что постиг стихию мятежей. Он заявил со ссылкой на богатый национальный опыт, что первая ночь мятежа не самая страшная. Вчера была ночь вторая, и Ромни оказался прав. Отсюда его предусмотрительная просьба к президенту США прислать десантников. Президент откликнулся. Регулярные войска высажены в 30 милях от Детройта, на военно-воздушной базе Селфридж. Но Белый дом дал понять, что двинуть или не двинуть их в город — забота мичиганского губернатора. Негры нужны американским президентам раз в четыре года — на выборах. Джонсон не хочет терять голоса в 1968 году и подбросил шараду республиканцу Ромни, своему возможному сопернику. Руководство республиканской партии также играет в политический футбол, заявляя, что правительство демократов быстро ведет страну к «состоянию анархии». Эта критика рассчитана на белого американца, испуганного расовыми мятежами.

Детройт пошел по следам Ньюарка через неделю. Неделя была заполнена буднями и стычками поменьше. Их не сосчитать. Нью-йоркский мэр Джон Линдсей провел вчера бессонную ночь: в пуэрто-риканском Гарлеме назревает мятеж.

Конгресс озлоблен на негров, о чем свидетельствует постыдный законопроект о мятежах, одобренный палатой представителей. Ищут козлов отпущения — «смутьянов» со стороны. Но «смутьяны» появляются в негритянских гетто не извне. Они живут там с незапамятных времен. Обозреватель Клейтон Фричи, высмеивая законопроект о мятежах, указывает на четырех «смутьянов»: безработица, нищета, трущобы, преступность. Именно они заявили о себе в Детройте. Вот свидетельство одного детройтского негра. Он рванул рубаху на груди, обнажив шрамы перед репортерами: «Я получил их в Германии. Я воевал и в Корее. Мне 42 года, и я не могу найти работу».

Что же говорить об отчаянии и ярости юных негров, которые по-молодому остро чувствуют, какую судьбу уготовила им страна — «самая богатая», «самая процветающая», «самая свободная» и пр. и пр.

В известном смысле Детройт — Мекка американской цивилизации. Там делают миллионы автомашин. Это отличные машины, но так получилось, что пропагандисты «американского образа жизни» нашли для них вспомогательное назначение — пускать пыль в глаза простакам за границей. Чем больше машин, чем лучше они, тем гуще пыль. Нынешние детройтские пожарища прибили эту пыль. Едко несет гарью. Горят не только дома, но и мифы».

 

После Детройта, где за четыре дня произошло 1163 пожара, испуг буржуазной Америки достиг высшей точки, но волна мятежей пошла на убыль.

Вкратце о характерных чертах и многообразных уроках мятежного лета.

Расовые потрясения проходили на фоне вьетнамских эскалаций, и без того обостривших внутриполитическое положение. Аналогии с Вьетнамом напрашивались сами собой. С «собственными» неграми, так же как с вьетнамцами, Вашингтон и власти городов и штатов разговаривали языком оружия. Готовность применить вооруженную силу, мгновенность и, так сказать, естественность ее применения были поразительными, что по-своему свидетельствовало, как глубоко пропитал милитаризм всю жизнь Соединенных Штатов, мышление американских политиков.

Вьетнам присутствовал и в балансе расходов, объясняя критическую ситуацию в гетто: 24 миллиарда в год на войну в джунглях, 1,9 миллиарда — на домашнюю «войну с бедностью». Президент Джонсон все реже вспоминал о своих обещаниях «великого общества», его критики все чаще говорили о «больном обществе». Сенатор Фулбрайт был прав, заметив однажды, что даже психологически невозможно вести сразу обе войны — и вьетнамскую и с бедностью, — ибо все внимание, не говоря уже о средствах, отдано первой. Мятежи открыли другую грань этой истины. Грязная война в джунглях, беспощадное истребление другого народа психологически подготовили американских лидеров, да и большую часть населения, к крутым методам расправы с неграми — с «другой Америкой».

Несмотря на интенсивные поиски «подстрекателей» и попытки окрасить мятежников в предосудительный красный цвет, без исключения все расследования подтвердили, что мятежи вспыхивают стихийно, что у их участников нет ни программы, ни четких политических и экономических целей. Хотя очаги расовых волнений возникали почти одновременно в десятках городов, они были изолированы друг от друга, не имели единого руководства и признанных лидеров. Как позднее верно заметил сенатор Фред Харрис, «скорее толпа создавала вожаков, чем вожаки толпу».

При всем том мятежи, как уже говорилось, развивались практически по одной схеме, в которой нетрудно уловить их стихийно классовый характер. Обычно искрой служил произвол полицейских — белых полицейских в черном гетто, или вековечная ненависть к ним. Белый полицейский, блюститель враждебного порядка угнетения, становился первым объектом мщения. Следующая мишень, как правило, — лавка, магазин, ломбард, торговцы, ростовщики, рестораторы — белые эксплуататоры в черном гетто, давно научившиеся выжимать доллары из невежества и нищеты, люди с репутацией кровососов. Расследования, например, показывают, что жители гетто за те же продукты и товары часто платят на 10 — 15 процентов больше, чем жители белых районов.

Массовые налеты на магазины, разграбления, поджоги тоже убедительно свидетельствовали о стихийном, диком, разрушительном характере протеста. Это было мщение, а не просто уголовщина. Мщение, точно адресованное нации собственников. И мстители были детьми Америки с сильно развитыми рефлексами «потребительского общества».

Торговцев-негров обычно щадили; им перепадало, как показал Ньюарк, в основном от национальных гвардейцев, которых не ограждали, а распаляли надписи «Soul brother». В то же время попытки уговорить и утихомирить мятежников, предпринятые негритянскими буржуа Детройта, не дали результатов.

Усмирительно-карательная пружина власти разворачивалась круто и жестко. Раньше, чтобы держать негров в узде, хватало сил местной полиции. Летом 1967 года своими силами полиция не могла сладить с мятежниками. Мобилизация национальной гвардии раньше была чрезвычайно редким, а теперь стала обычным явлением. А это означало не только кольты и винтовки полицейских, но и бронетранспортеры, военные грузовики, «джипы», пулеметы. Наконец, В Детройте дело дошло до танков и регулярных войск: впервые с 1943 года, когда в том же Детройте произошли бурные негритянские волнения, армию бросили на усмирение негров северного гетто.

Против бунтующих объединилась, несмотря на оттенки позиций, вся буржуазная Америка — от расистских южных сенаторов и главы ФБР Эдгара Гувера до либералов Севера. По-прежнему делая оговорки насчет социальных язв гетто, либералы, однако, обеими руками подписывались под лозунгом дня — подавлять ез пощады. Из всей сложной картины пресса выделила и раздула лишь одну часть — покушения на собственность, поджоги, грабежи. Все военно-полицейские операции были прикрыты излюбленной ссылкой на «закон и порядок». Какой закон? Какой порядок? Те, что увековечивают гетто?

Массовая категория аполитичных или политически умеренных обывателей, испуганная космами пламени и дыма на домашних телеэкранах, качнулась в сторону откровенных расистов. Политики, чутко реагирующие на настроения этой массы хотя бы потому, что ей принадлежат миллионы голосов на выборах, подыгрывали этим настроениям и разжигали их, акцентируя тезис «преступности на улицах», у которого была понятная всем антинегритянская направленность.

Не дремала и инициатива местных властей.

В Ньюберге, штат Нью-Йорк, у полицейских появилось «новое секретное оружие», слух о котором сама же полиция распустила по городу, — этакие изящные пульверизаторы со сгущенным «инвалидным» газом. Стоило освежить мятежника струей в лицо, и он мгновенно плюхался на землю, чтобы очнуться в полицейском фургоне или участке. Это была ранняя разновидность газа «мейс», с которым позднее пришлось познакомиться многим протестующим американцам.

Нельсон Рокфеллер, губернатор штата Нью-Йорк, в пику конгрессу США ассигновал 5 миллионов долларов на истребление крыс в своем штате. Джон Линдсей, мэр Нью-Йорка, сбивая лихорадочную температуру Гарлема, разрешил открывать гидранты — пожарные краны, приземистыми чугунными тумбами стоящие через каждые сорок-пятьдесят шагов по краям нью-йоркских тротуаров. Теперь жаркими днями играли у гидрантов темнокожие ребята, обдавая водой друг друга и проезжавшие машины. Казалось бы, мелочь, но в ней был верный психологический расчет — дать этим ребятам хоть в чем-то почувствовать себя хозяевами улиц. И, однако, вечерами на улицах Манхэттена, не говоря уже о Гарлеме, почти физически ощущалась повышенная боеготовность полиции. Мэр Линдсей по первому сигналу тревоги спешил в негритянские кварталы, чтобы из собственных уст пролить на души обитателей бальзам утешений и обещаний.

Особенно остерегались многолюдных гетто. Цепная реакция детройтского мятежа во многом порождена была тем, что там живет больше полумиллиона негров. Когда десантники ушли с пепелищ, мэр Джером Каванья, озабоченный постоянным решением проблемы, предложил разместить в больших гетто Севера по тысяче специально обученных полицейских. Президент Джонсон заявил, что такой шаг вызовет «много проблем». Еще бы! Это смахивало на постоянную оккупацию гетто.

Вскоре домохозяйки из Дирборна (зажиточное и почти «лилейно-белое» предместье Детройта) нашли свое средство. Поддерживаемые под локоток инструкторами, молодые миссис и пожилые леди учились стрелять. Как грибы после дождя, росла в стране сеть стрелковых кружков; белые горожане изучали искусство самообороны и нападения.

Негров пугали не только полицией, гвардейцами и войсками, но и массовыми судами Линча. Журнал «Лайф» напоминал им, что они в жалком меньшинстве в той стране, где каждый третий дом имеет огнестрельное оружие, где есть привычка пускать это оружие в ход и где к тому же существует «белый бумеранг» американцев, которых можно распалить угрозой их благополучию и собственности.

Что касается Белого дома, то после Детройта он предложил традиционное средство для охлаждения страстей. Линдон Джонсон объявил о создании при президенте «специальной консультативной комиссии по гражданским беспорядкам». Комиссии, которую возглавил иллинойсский губернатор Отто Кернер, президент дал следующую директиву — выяснить, «что случилось», «почему случилось», «что может быть сделано, чтобы это не случилось вновь».

И Отто Кернер торжественно обещал «расследовать душу Америки». Комиссия погрузилась в работу, получив 1,6 миллиона долларов на расходы, обзаведясь штатом консультантов, адвокатов, помощников и технических работников, проводя сотни интервью с участниками и очевидцами мятежей, с полицейскими шефами, агентами ФБР, офицерами национальной гвардии, губернаторами, мэрами, сотрудниками разных федеральных и местных ведомств. Совершала выезды в гетто — иногда неожиданно, ночью, чтобы исключить элемент очковтирательства со стороны властей.

Красноречивый факт: многоопытные члены комиссии буквально открывали для себя Америку — незнакомую им, черную Америку. «Большинство американцев не знает, насколько серьезно обстоят дела», — заявил один из них, познакомившись с этой Америкой. Реакция другого была еще выразительней: «Теперь я убежден, что это самая трудная и глубокая проблема нашего века».

В комиссию Джонсон назначил одиннадцать человек, в том числе двух негров — Роя Уилкинса и Эдварда Брука, сенатора от штата Массачусетс. В ходе работы, как потом сообщала пресса, комиссия разделилась не по цвету кожи, а по подходу и убеждениям— на либералов и консерваторов. Первых оказалось шесть, вторых — пять. Помимо негров, в группу либералов вошли Отто Кернер, Джон Линдсей, назначенный вице-председателем комиссии, сенатор Фред Харрис и Херберт Дженкинс, полицейский шеф города Атланты. Более консервативную позицию заняли конгрессмены Джеймс Корман и Уильям Маккулох, крупный индустриалист Чарльз Торнтон, президент Объединенного профсоюза сталелитейщиков Америки И. Абел и миссис Кэтрин Пиден из штата Кентукки.

Численное превосходство либералов и напор фактов в общем обеспечили победу над консерваторами. Когда 29 февраля 1968 года после семи месяцев изысканий комиссия передала президенту и в печать толстый том, он оказался политической бомбой. Этот обстоятельный документ, особенно резюме, предпосланное подробному фактическому анализу случившегося летом 1967 года, показал, что в чрезвычайных обстоятельствах буржуазная Америка способна на серьезную самокритику. Его можно назвать историческим документом с той, однако, уже внесенной временем оговоркой, что шоковый эффект был краток — к предостережениям не прислушались всерьез, рекомендации не были выполнены.

«Американский народ сталкивается с национальным кризисом, опасным, глубоким и далеко идущим, — комментировала доклад комиссии газета «Нью-Йорк тайме». — Как при экономическом крахе после 1929 года, последствия этого кризиса ощущаются в каждой области жизни и угрожают каждому из нас. Как в большой войне, с этим кризисом нужно бороться на многих фронтах, и победа сомнительна… Нация в кризисе, потому что ее главные города превращаются в негритянские гетто, в то время как белые бегут в пригороды».

Доклад комиссии Кернера как бы реабилитировал те тысячи темнокожих людей, которые в жаркие летние дни 1967 года бурно и буйно выразили свой протест. Он доказал, что у них были основания для протеста. Доклад был веским обвинением американском о щесівенной системе, породившей расизм. Создавая комиссию, президент Джонсон позировал с ее членами перед телекамерами. Получив доклад, он отказался его комментировать, выразив тем самым свое недовольство.

Комиссия сделала критические замечания в адрес прессы за непонимание и неверное освещение проблем жизни в гетто, в адрес полиции — за чрезмерное употребление силы, приведшее к неоправданным жертвам. То, о чем давно говорили многие негры и что так называемые солидные политики отбрасывали как «радикальную чушь», теперь подтверждалось официально.

«Наша нация движется в направлении двух обществ, черного и белого, разделенных и неравных, — таков был основной вывод комиссии. — Реакция на беспорядки прошлого лета ускорила это движение и углубила этот раздел. Дискриминация и сегрегация долгое время пронизывали многое в американской жизни, теперь они угрожают будущему каждого американца».

Изучив «душу Америки», комиссия основную вину за случившееся возложила на расизм белых американцев.

«Сегрегация и нищета создали в расовых гетто разрушительные условия, абсолютно неизвестные большинству белых американцев, — говорилось в докладе. — Белые американцы никогда полностью не понимали, а негры никогда не могут забыть то, что белое общество глубоко виновно в появлении гетто. Белые институции создали его, белые институции поддерживают его, белое общество мирится с ним».

Отвечая на вопрос, «почему это случилось», доклад обращался к факторам, питавшим «настроение насилия» у населения гетто: «Несмотря на сложности, некоторые главные вещи ясны. Самой главной из них является расовое поведение белых американцев в отношении черных американцев. Расовые предрассудки решающим образом очертили нашу историю; теперь они угрожают затронуть наше будущее. Белый расизм несет основную ответственность за взрывчатую смесь, которая накапливалась в наших городах с конца второй мировой войны».

В докладе содержалась, в частности, обобщенная характеристика «типичного мятежника» — итог сотен интервью с неграми Ньюарка и Детройта. Читая ее, убеждаешься, насколько правдивы и точны были Джеймс Болдуин и Клод Браун. Именно о таких неграх писали они, хотя на улицах Ньюарка и Детройта их герои нашли новые формы самоутверждения и протеста.

 

Вот этот своеобразный документ современной истории США — характеристика «типичного мятежника»: «Типичным мятежником лета 1967 года был негр, неженатый, мужского пола, возрастом от 15 до 24 лет, во многом отличающийся от стереотипа (принятого в буржуазной прессе. — С. К.). Он родился в штате, где живет, и всю жизнь прожил в городе, где имел место мятеж. Экономически его положение было приблизительно таким же, как у его негритянских соседей, которые не принимали активного участия В мятеже.

Хотя, как правило, он не кончал средней школы, он в известной мере больше образован, чем обыч ный городской негр, и по меньшей мере в течение какого-то времени посещал среднюю школу.

Тем не менее он, как правило, является неквалифицированным рабочим, занятым на ручной или грязной работе. Если он и работал, то не все время, и занятость часто прерывалась периодами безработицы.

Он глубоко убежден, что заслуживает работы получше и что отстранен от нее не из-за отсутствия квалификации, способностей, а из-за дискриминации со стороны работодателей.

Он отвергает основанное на предрассудках представление белого о негре как о невежде и летуне. Он очень гордится своей расой и считает, что в некоторых отношениях негры превосходят белых. В отношении белых он настроен чрезвычайно враждебно, но его враждебность является скорее продуктом социального и экономического класса (к которому он принадлежит. — С. К.), чем расы; он почти одинаково враждебен в отношении негров из среднего класса (то есть негритянской буржуазии. — С. К.).

В политических вопросах он значительно лучше информирован, чем негры, которые не принимали участия в мятежах. Как правило, он активно вовлечен в борьбу за гражданские права, но он чрезвычайно недоверчив в отношении политической системы и политических лидеров».

Итак, перед нами по существу портрет необученного солдата еще не сформированной армии, проявляющего, однако, стихийное классовое чутье, отвергающего существующую систему, не верящего в институты общества — от президента до полицейского, готового объявить этому обществу войну.

Так подрос «нигер» Клода Брауна, которого «никто не понимал». Новый тип социально активного негра занял видное отовсюду место на внутриполитическом перекрестке США. Факт его существования умножения доказывал, что речь идет не только о «двух обществах, разделенных и неравных», но и об угоозе их лобового, хотя и неравного, столкновения «Новый негр» ускорял процесс поляризации политических сил, заострял позиции других социальных фигур, стирая расплывчатые полутона.

Процесс поляризации разумеется, захватил и негритянское движение. У мятежников 1967 года не было организации и вождей, но они вольно или невольно реализовали отчаянный лозунг экстремистов: «Burn, bаby, burn» — «Жги, детка, поджигай!..»

Негритянские лидеры по-разному откликнулись на события мятежного лета. Мартин Лютер Кинг, фи. липп Рандольф, Рой Уилкинс и Уитни Янг в совместном заявлении, опубликованном в дни детройтских пожаров, призвали негров выступить против «насилия на улицах». Именно негры, писали они, «платят» за мятежи убитыми, ранеными, заключенными в тюрьмы, оставаясь без пищи из-за того, что соседние лавки сожжены и разграблены, без молока для детей, потому что снабжение парализовано, без зарплаты, так как транспорт не действует, а место их работы может быть разрушено. Негры не должны терпеть «безработицу, негодное жилье, плохие школы, оскорбления, унижения и нападения», отмечали четверо, но осуждали мятежи как форму протеста.

Другой акцент был у радикалов. Флойд Макиссик, президент «Конгресса расового равенства», обвинил четверых в том, что они осудили «насилие жертвы».

«История, видимо, зафиксирует взрывы этого лета как начало революции черных, — заявил Макиссик. — Исчезнет уголовный оттенок в слове «мятежи». Они будут признаны тем, чем являются, — восстаниями против угнетения и эксплуатации».

Стокли Кармайкл, которого события застигли на Кубе, воскликнул: «Соединенные Штаты должны рухнуть. Единственная моя мечта — дожить до этого дня».

Рэп Браун, преемник Кармайкла на посту президента радикального СКК, целиком поддержал восставших. Буржуазные комментаторы и политики Дружно напали на него. Рэп Браун был арестован властями штата Мэриленд по обвинению в подстрока тельстве к мятежу, которое осталось недоказанным.

Что касается доклада комиссии Кернера, то у негритянских лидеров он нашел практически единодушное одобрение. Рэп Браун, очутившийся к тому времени уже в новоорлеанской тюрьме по обвинению в незаконном хранении оружия и не имевший залоговых ста тысяч долларов, чтобы выйти на волю, отозвался удовлетворенно-иронически: «Членов комиссии следовало бы посадить в тюрьму под залог в сто тысяч долларов, потому что они говорят то же самое, что говорил я».

— Наконец-то мы на пути к правде, — сказал Макиссик. — Впервые белые говорят: «Мы расисты». Наступает время общих истин.

Но в хор голосов, довольных тем, что комиссия назвала истинную причину мятежей — расизм белых, Мартин Лютер Кинг добавил ноту скептицизма. Одобрив как своевременную рекомендацию комиссии о немедленном создании двух миллионов рабочих мест для негров, Кинг подчеркнул, что рекомендации, аналогичные нынешним «почти до малейших деталей», делались раньше и «игнорировались почти до малейшей детали».

МЕМФИССКИЙ ФИНАЛ

 

Пора, однако, всерьез вернуться к нашему герою, которого, если читатель помнит, мы оставили в августе 1965 года на церемонии подписания акта об избирательных правах, увенчавшего селмскую кампанию Мартина Лютера Кинга. Экскурс в мятежные гетто затянулся, но был необходим. Ведь я пишу о человеке, не мыслившем себя вне большого исторического дела, которое стихийно или сознательно делалось миллионами.

Как ни велик наш герой, он не больше чем жизнь, если вспомнить одно американское выражение. И не больше чем дело, с которым он был связан.

Случалось так, что Мартин Лютер Кинг направлял события или, во всяком случае, был в самом их центре — в Монтгомери 1955/56 года, в Бирмингеме 1963 года, в Селме 1965 года. Но бывало и так, что события отбрасывали его, бессильного и беспомощного, на задний план, как в мятежное лето 1967 года, когда на арену выбежали тысячами гневные, разъяренные, безымянные люди, обобщенно занесенные комиссией Кернера в историю как «типичные мятежники».

И они заставили меня отвлечься от моего героя, но отвлечься для того, чтобы на фоне больших событий лучше в него вглядеться, чтобы поставить его в историческую перспективу, которая и уменьшает его, делая одним из многих, несмотря на всю его незаурядность, и возвышает, потому что показывает, какие поистине громадные проблемы пытался решить Мартин Лютер Кинг-младший.

Кинг был прост И скромен в житейском обиходе, но в общественном механизме отнюдь не приравнивал себя к некоему винтику. Напротив, он сознавал свою общественную значимость, свою миссию, если хотите, и это качество необходимо каждому крупному политическому лидеру, ибо без сознания миссии нет и чувства высокой ответственности. Кингу принадлежат откровенные слова: «История дала мне это положение. С моей стороны знаком неблагодарности было бы не выполнить свой долг и не сделать в этой борьбе всего, на что я способен». Тем не менее к общему делу он относился как ученик к учителю, зрел вместе с событиями, проникался задачами все большей сложности, которые, не давая передышки, ставила жизнь.

। Теперь вернемся туда, где мы оставили нашего

героя, — в 6 августа 1965 года, на Капитолийский холм, в президентскую комнату, где бережно хранится ь орехового дерева стол, затянутый зеленым сукном, — стол Авраама Линкольна. Как тянет нынешних американских президентов в сень великого предшественника! Линдон Джонсон избрал эту комнату и этот день для своеобразной переклички. Батареями ручек он расчеркнулся под актом об избирательных правах — ровно через сто четыре года после того, как в той же комнате Линкольн подписал билль об освобождении от рабства негров, насильно зачисленных в армию конфедератов. И, забывая за сутолокой дел, как разоблачительно пуста его риторика для тех, кто | помнит вчерашние и позавчерашние речи, Линдон Джонсон воскликнул: «Сегодняшний триумф свободы столь же велик, как любая победа, завоеванная на поле сражения. Сегодня мы разбиваем последние главные оковы жестокой древней цепи».

А за неделю до этой церемонии после совещаний в Белом доме президент распорядился рывком увеличить численность американских войск в Южном Вьетнаме — с 75 до 125 тысяч. Это был самый крупный прирост и вторая — после начавшихся в феврале бомбежек ДРВ — большая эскалация войны в джунглях. Понимал ли Линдон Джонсон, что перекличка с этим его решением недельной давности более значительна, чем перекличка через век, что, расширяя войну в джунглях, он накладывает новые оковы на свою «войну с бедностью»?

Мартин Лютер Кинг, победитель при Селме и Бирмингеме, снова получил памятную ручку, но не был увлечен президентской риторикой. Навестив Белый дом накануне, он доложил Джонсону, что на Севере

7 С. Н, Кондрашов

скорее усиливается, чем уменьшается. Кинг только что вернулся из поездки в Чикаго, Кливленд, Филадельфию, еще раз убедившись, что на Севере проблемы фактической сегрегации не менее остры, чем на Юге. В Филадельфии — в «колыбели свободы», где 4 июля 1776 года прозвучала Декларация независимости, — Кинг возглавил марш протеста к колледжу Джирард, школе-интернату для бедных сирот, которая за сто семнадцать лет не зачислила ни одного негра. В Чикаго 89,2 процента негритянских школьников посещали сегрегированные школы. Борцы за равенство почти каждый день маршировали там к Сити-холл, протестуя против этой статистики, но мэр Ричард Дейли не хотел сместить главного инспектора школ сегрегациониста Бенжамина Уиллиса. Да и марши были очень немногочисленны.

В конце июля Кинг впервые испробовал свои силы в негритянских кварталах чикагского Вест-Сайда. В отличие от Юга церковь не была там ядром, объединяющим негритянскую общину. У жителей гетто не было привязанности к религии, как и надежд на землю обетованную. Кинг произносил свои речи-проповеди не с церковных амвонов, а с грузовиков на перекрестках. Но на митинги приходили тысячи и тысячи. И там его знали, любили, слушались.

«Мы изменим этот город», — обещал Кинг.

26 июля он возглавил марш, и 15 тысяч человек пошло за ним — крупнейший негритянский марш в истории Чикаго.

Но город на Мичигане, где живет около миллиона негров — больше, чем в штате Миссисипи, — имел свою трудную специфику. Кое-кто из местных негритянских лидеров приходил к Кингу тайком, смущенно извиняясь, что ничем не может ему помочь. Другие — без визитов и извинений — объявили о создании собственной организации «действия», дав понять, что пастору из Атланты нечего делать в Чикаго, что он «не объективен» и что чикагские негры обойдутся своими руководителями. Первых осаживала, вторых подталкивала одна и та же рука — сильная, опытная рука мэра Ричарда Дейли. Этот политикан трижды избирался на пост мэра, был непререкаемым боссом городской машины демократической партии, кнутом и пряником создал в негритянской среде сеть верных людей, обеспечивавших ему влияние и голоса на выборах. Не для того трудился Ричард Дейли, чтобы аутсайдер Кинг поколебал возведенную им пирамиду. В отличие от Джорджа Уоллеса, Быка Коннора, Джима Кларка и других противников на Юге чикагский мэр на словах симпатизировал неграм, принимал петиции, обещал благожелательное рассмотрение жалоб, но… Кинг проницательно охарактеризовал этот тип северного политикана-бюрократа: «Многие из них сидят в президиумах митингов… и щедро изливают похвалы героизму южных негров. Однако, когда поднимаются вопросы, касающиеся местных условий, лишь язык их вежлив, а отказ тверд и безоговорочен».

После июльской рекогносцировки было решено, что кинговская «Конференция южного христианского руководства» распространит свои усилия и на северные гетто. Восстание в Уоттсе, случившееся в августе 1965 года, укрепило Кинга в этом решении. События заставляли торопиться. «Если мы не создадим группы ненасильственного действия, — писал он в журнале «Нью Саут», — альтернативой станет Уоттс… В сравнении с тем, что может случиться, Уоттс будет чаепитием в воскресной, школе».

Чикаго выбрали пробным полигоном.

С осени 1965 года первая группа сподвижников Кинга во главе с Джеймсом Бивелом поселилась в Лоундейле, чикагском трущобном районе, и начала подготовку к затяжной операции. Уильям Миллер, биограф Кинга, рассказывал об одном штрихе этой подготовки: бирмингемский священник Джеймс

Ориндж, поселившийся в трущобах, был пятнадцать раз избит шайками «вице-лордов» и «кобр» и лишь после этого, доказав стойкость своего ненасилия, завоевал уважение молодых негров из этих шаек.

В трущобах Лоундейла жило 140 тысяч бедняков, люмпенов, отчаявшихся, опустившихся людей. Страшный район разваливающихся домов, большой безработицы, преступности. Кинг с женой поселился там в октябре 1965 года — на Хемлин-авеню, в убогой квартирке на третьем этаже, куда взбираются по деревянной наружной лестнице. С зыбкого балкона виден был угол «кровавой» 16-й стрит, населенной наркоманами, грабителями, взломщиками.

И это был Чикаго, «плечистый» Чикаго на границе прерий и Великих озер, столь великолепный с обзорной площади небоскреба страховой корпорации «Пруденшиал», Чикаго с фешенебельной набережной Мичигана, с шедеврами французских импрессионистов в городской художественной галерее, с процветающими банками и пришедшими в упадок бойнями и даже со своими негритянскими миллионерами, издающими журнал «Эбони» — темнокожий вариант «Лайфа».

Когда Кинг въехал в квартиру на Хемлин-авеню, лендлорд, с трепетом опознав в новом постояльце негритянского Моисея и лауреата Нобелевской премии мира, поторопился прислать рабочих, чтобы подчистить и подремонтировать дом, устранить слишком вопиющие нарушения городского кодекса о содержании жилых помещений. Тревога вселилась в души лендлордов Лоундейла, ибо первейшей своей целью инг поставил улучшение условий жилья и разоблачение грабительской практики высоких цен за трущобные жилища. Нащупывая стратегию в незнакомых условиях, его помощники пробовали разные методы: «арендный бойкот», при котором жильцы отказываются вносить квартплату* в наказание домовладельцам, не выполняющим условия контрактов; «забастовки наоборот», когда безработные негры берутся самовольно за починку домов и мостовых, а их труд оплачивается из средств, полученных в результате «арендного бойкота».

Чикагская кампания продолжалась с перерывами весь 1966 год и начало 1967 года.

10 июля 1966 года, когда в марше на Сити-холл приняли участие 45 тысяч человек, Кинг объявил обширную программу требований к городским властям: полная интеграция и удвоение бюджета публичных школ, улучшение общественного транспорта на территориях гетто, распределение городских благ в прямой пропорции с плотностью населения разных районов Чикаго, строительство «новых городков», включая 10 тысяч муниципальных квартир с низкой квартплатой, рассасывание трущоб с помощью этого строительства.

Метод «прямого действия», испытанный на Юге, требовал коррективов на Севере, где увертливые, как ужи, противники избегали открытого противоборства. Однажды Кинг использовал идею Дика Грегори, известного негритянского комика и не менее известного воинственного борца, который в мае 1965 года возглавил марш из трущоб к дому мэра Дейли, жившего в «лилейно-белом» квартале. 31 июля 1966 го— ла колонна негров во главе с Кингом пересекла Эшленд-авеню, границу между негритянским и белым Районами. Их поджидала решительно настроенная расистская толпа. Линкольн Рокуэлл, фюрер американской нацистской партии, витийствовал в этой толпе. Несколько человек даже облачились в балахоны куклуксклановцев, которые обыкновенно встречаются лишь на Юге. Полиция разделила антагонистов своими барьерами, но через барьеры в негров полетели булыжники и кирпичи; один из них попал в Кинга.

На Севере расист был не менее непреклонен, чем на Юге.

В августе, когда обстановка крайне накалилась, городские власти, деловые круги и негры заключили компромиссное соглашение из девяти пунктов. Кинг объявил его «наиболее значительной программой» по уничтожению дискриминации в области жилья, но многие не согласились с этой оптимистической оценкой. Чикагская кампания не увенчалась успехом. Трущобы без труда выдержали удары «Союза по ликвидации трущоб», созданного соратниками Кинга. «Сламлорды» — владельцы трущобных домов — не исчезли и не разорились. Мэр Дейли остался неоспоримым боссом городской политической машины и добился переизбрания на четвертый срок (это его имя вовсю замелькало в прессе в августе 1968 года, когда полиция устроила кровавую баню протестующей молодежи, съехавшейся в Чикаго, чтобы блокировать национальный съезд демократической партии). Голоса негров-избирателей не удалось мобилизовать против Дейли.

Обычно Кинг проводил в Чикаго три дня в неделю, не забывая о прихожанах своей церкви Эбинезер, как всегда, много разъезжая по штатам. Новые проблемы изменили содержание его речей: он больше говорил теперь о системе эксплуатации негров на евере, чем о гражданских правах на Юге, о миллиардах долларов, которые нужны в гетто для предупреждения новых Уоттсов, все чаще упоминал Вьетнам, куда шли эти миллиарды.

Пессимизм был чужд ему, но втайне он испытывал растерянность. В сложных политических и экономических хитросплетениях больших городов не действовала простая ударная тактика, которую он, бывало, на собраниях в южных церквах суммировал призывом: «Братья, обувайте походные ботинки и давайте помаршируем за свободу!»

Но однажды, отложив чикагские и другие дела, он срочно вылетел на Юг, чтобы обуть походные ботинки, под палящим миссисипским солнцем выйти на шоссе вместе с соратниками по прежним маршам и убедиться, как развела их жизнь и как далеки они друг от друга.

Джеймс Мередит, тот самый негритянский студент, которого в 1962 году президент Кеннеди зачислял в университет Оле Мисс с помощью 16 тысяч солдат, учился в Колумбийском университете Нью— Йорка, а затем в далекой африканской Нигерии. И вот в июне 1966 года он решил посетить родные миссисипские края и лично ознакомиться с прогрессом, достигнутым после актов 1964 и 1965 годов о гражданских правах.

Журнал «Ньюсуик» неспроста назвал Мередита черным Дон Кихотом. Предпочитая действовать в одиночку, он чурался всех и всяких организаций.

И тут, верный своим мессианским привычкам, Мередит захотел в одиночку пройти пешком 350 километров по автостраде № 51, пересекающей Миссисипи с севера на юг — до столицы штата города Джексона.

В клетчатой ковбойке, полотняных брюках, походных ботинках и с эбеновой тростью, подаренной вождем племени в Уганде, Мередит покинул 6 июня город Мемфис, штат Теннесси, и вскоре миновал пограничный щит с надписью: «Добро пожаловать в Миссисипи — штат магнолий!».

За ним шли шесть доброжелателей, репортеры, охочие до миссисипских сенсаций, несколько полицейских.

Первый день прошел без происшествий.

Но на следующий из придорожного кустарника показался человек с ружьем.

— Джеймс! Джеймс! — крикнул незнакомец в группу паломников. — Мне нужен лишь Джеймс Мередит!

И когда доброжелатели, репортеры, а также полицейские предусмотрительно распростерлись на бетоне шоссе, он выпалил в Мередита три заряда дроби, с которой ходят на дичь.

И Джеймс Мередит упал на шоссе. Кровь залила голову. Стоная, он кричал:

— Кто это? Кто это?..

И, вскочив, репортеры защелкали аппаратами, полицейские арестовали сорокалетнего Обрея Норвелла, безработного клерка из Мемфиса, сдавшегося без сопротивления, а доброжелатели вызвали машину «Скорой помощи», которая увезла раненого в мемфисский госпиталь.

Раны оказались неопасными, но фотоснимки человека на бетонном полигоне, с лицом, искаженным болью, его усилия подняться, опираясь на внезапно ослабшие руки, его взгляд в сторону стандартно-сухонького, безличного клерка, с ружьем выглядывающего из кустов, — эти фотоснимки были не только фотоснимками Джеймса Мередита, но и символом американского негра 1966 года.

Где же разница между 1962 годом, когда Мередита поместили в Оле Мисс ценой национального кризиса, и годом 1966-м?

Потом черный Дон Кихот плакал от бессилия, унижения и ненависти:

О будь все проклято!.. Он подстрелил меня как кролика. Он делал, что хотел. Если бы у меня был пистолет, я бы свел счеты с этим парнем...

Узнав о покушении, Кинг сразу же вылетел в Мемфис к постели раненого. Туда же прилетели Стокли Кармайкл, Флойд Макиссик, Рой Уилкинс, Уитни Янг — лидеры пяти крупнейших негритянских организаций. Пятеро не могли смириться с тем, что верх взял Обрей Норвелл, вылезший из придорожных кустов, чтобы без больших хлопот прервать птичьей дробью путь человека, желавшего измерить прогресс на Юге после тяжелых лет борьбы и жертв. Возникла идея массового марша в Джексон по маршруту Мередита.

Пятеро слетелись, чтобы продемонстрировать единство, но вскрыли глубочайший раскол. Разногласия всплыли на поверхность, как только они принялись за «манифест», который должен был определить цель марша (Мередит, дав согласие на марш, был отвезен на поправку в нью-йоркский госпиталь, так как его в полуобморочном состоянии практически вышвырнули из госпиталя мемфисского).

Кармайкл видел в марше обвинение и вызов не только расистам, но и правительству.

«Мы должны сказать федеральному правительству все о том вранье, которым оно нас кормит, — неистовствовал молодой Кармайкл. Когда им был нужен Мередит, они послали федеральные войска, а теперь он стал для них еще одним нигером на клочке хлопкового поля. Нам нужна сила».

Рой Уилкинс защищал президента, слово «манифест» пугало его компрометирующими ассоциациями с «Коммунистическим манифестом».

Кинг пытался примирить спорящих и добиться компромисса.

Манифест все-таки издали, хотя Уилкинс не подписал его и вообще отказался от участия в марше. Манифест объявил марш на Джексон «внушительным публичным обвинением и протестом» против американского общества, правительства США и властей Мигсисипи. отказывающихся дать неграм гражданские права закрепленные актами 1964 и 1965 годов. Президенту Джонсону адресовали призыв прислать федеральных рефери в шестьсот графств Юга для ускоренной регистрации избирателей-негров и одобрить идею «бюджета свободы» — ассигнование многих миллиардов долларов на беднякам.

Марш на Джексон длился три недели. Как своенравная река, он то сужался до сотен, то ширился до пятнадцати тысяч человек на последнем этапе. Белых участников было мало, а непримиримость и нетерпимость молодых негров возросли. Всю дорогу, особенно вечерами, когда колонна располагалась на ночлег, у Кинга шли дискуссии, а порой и резкие споры с Кармайклом и Макиссиком. В свои 37 лет он выглядел по-отцовски усталым и уравновешенным рядом с 24-летним импульсивным Стоили. Кармайкл, как Мередит, мечтал об оружии, потеряв всякую надежду на исцеление белой Америки. За пять лет борьбы его арестовывали двадцать семь раз, он отвергал методы ненасилия и жаждал мщения. Его голосом все громче говорила молодая поросль негритянских радикалов и экстремистов.

Кармайкл ратовал за марш «сплошь черный», без «белых хлюпиков и либералов». Когда участники проходили через миссисипский город Гринвуд, где два года назад Кармайкл натерпелся от расистов, с риском для жизни возглавляя «школу свободы», он впервые выдвинул лозунг «black power» — «сила черных».

— Мы призываем негров не ехать сражаться во Вьетнам, а оставаться в Гринвуде и сражаться здесь, говорил Кармайкл, выступив на митинге в городском саду, и ему отвечали криками одобрения. — Если они посадят одного из нас в тюрьму, мы не будем вносить залог, чтобы освободить его. Мы пойдем к тюрьме и сами вызволим арестованного.

Потом один из его товарищей взобрался на помост и крикнул в толпу собравшихся негров:

— Чего мы хотим?

— Black power! — дружно ответили из подготовленной толпы, в которой помощники Кармайкла уже распространили новый лозунг.

— Чего мы хотим?

— Black power! — еще громче ответила молодежь.

Тем вечером встревоженный Кинг пять часов уговаривал Кармайкла и Макиссика снять этот лозунг, опасаясь, что он раздразнит белую Америку и повредит делу. Его собеседники не поддались, отвергли компромиссную формулу «равенства черных». Кармайкл сказал, что умышленно опробовал новый лозунг на марше, за которым следила страна. Он хотел, чтобы лозунг сразу услышали, и признался Мартину, что хотел подтолкнуть его на публичное определение своего отношения.

До Джексона они дошли. Кинг видел, что молодежь откликается на лозунг Кармайкла с большим воодушевлением, чем на его призывы к ненасилию.

После марша на Джексон разгорелись словесные баталии. Лидеры негров публично поносили друг друга. Рой Уилкинс говорил, что «сила черных» означает черный расизм и ведет к «смерти черных». Вице-президент Хэмфри поддержал его. Флойд Макиссик обличал Уилкинса, говоря, что тот не знает настроений негров и что он, Флойд Макиссик, «не хочет быть белым человеком», отвергает идею интеграции в обществе, основанном на чистогане, несправедливости и угнетении.

Тщетно добиваясь единства, Кинг критиковал и тех и других. Радикалов за то, что они опрометчиво выдвинули свой лозунг, не расшифровав его. Умеренных — за непонимание причин, породивших этот лозунг.

— Негр отчаянно нуждается в чувстве достоинства и гордости, и я думаю, что «сила черных» — попытка развить эту гордость, — говорил Кинг в интервью корреспонденту «Нью-Йорк тайме». — В необходимости силы нет сомнения… Но употребление фразы «сила черных» создает впечатление, что негры могут добиться своих целей сами по себе, что для этого они ни в ком, кроме самих себя, не нуждаются. Нам следует помнить, однако, что мы составляем лишь десять или одиннадцать процентов населения.

Черный национализм, тем более черный расизм Кинг принципиально отвергал и как христианский священник и как политический реалист. Мечтой его жизни было братство людей, черных и белых, и он провозгласил эту мечту в самой известной своей речи 28 августа 1963 года перед четвертью миллиона участников похода на Вашингтон, перед всей Америкой. Призывы к братству были лейтмотивом его деятельности. «Мы не должны терять веру в наших белых братьев», — говорил Кинг во время селмской кампании зимой 1965 года, после убийства Джимми Джексона. И всякий раз, когда новым преступлением, новой гнусностью расисты испытывали терпение негров, как бы подводили их к последней роковой черте отчаяния, Кинг делал все, чтобы отвести их от этой черты страстными призывами к братству. На вере в возможность братства строилась его стратегия ненасилия, предполагающая убеждение и перевоспитание противника моральной силой и стойкостью.

Кинг был и священником, верящим в действенность проповеди братства и любви, и лидером со своими представлениями об ответственности перед массой и о политическом реализлле. С точки зрения лидера идея братства была практической необходимостью, диктуемой обстоятельствами. «Цена, которую вынуждена будет заплатить наша страна за продолжающееся угнетение негра, состоит в ее гибели, — предупреждал Кинг. — Мы должны научиться жить вместе как братья, или мы все погибнем как дураки». И он учил негров не терять веру в «белых братьев», избрав себе роль моста, перекинутого через пропасть, но пропасть расширялась, размывалась бурными потоками недоверия и ненависти с обеих сторон.

Когда они шли на Джексон и над автострадой 51 гремела их песня «Мы преодолеем», Кинг с тревогой обнаружил, что кое-кто из певших выкидывал из песни слова «Мы преодолеем, черные и белые вместе». Они отвергали союз с белыми, как не оправдавший себя. Убитый Малколм Икс сказал однажды: «Если вы достанете пистолет 45-го калибра и запоете «Мы преодолеем», тогда я буду с вами...»

Росло число молодых негров, потерявших всякую надежду на мирную перестройку Америки. Кинг встречался с ними в Чикаго, во время похода на Джексон, в северных гетто. В детройтские дни 1967 года он вместе с Уилкинсом, Янгом и Рандольфом призвал негров воздержаться от насилия. Но затем, в письме в газету «Нью-Йорк тайме», Кинг, оговорившись, что не смог полностью выразить свою позицию в заявлении четверых, перенес критику на подстрекателей насилия — на американскую систему, на конгресс и правительство США. Да, писал он, есть кровь на руках некоторых негров и они заплатят цену, которую спроіит с них общество. «Но как быть с кровью руках конгресса, который надсмеялся над скромным биллем о контроле над крысами, который в сотрудничестве с правительством более чем вдвое сокращает программы борьбы с бедностью, столь отчаянно необходимые? Что можно сказать об обществе белых, которые хладнокровно усиливают сопротивление реформам?..»

 

Лозунг «сила черных» идеологически, а волнения в гетто практически символизировали кризис методов ненасильственной борьбы. В условиях растущей поляризации общественных сил Мартин Лютер Кинг вырастал в фигуру трагическую.

«Лучше зажечь свечу, чем проклинать темноту», — говорит американская пословица. Не признавая безвыходных ситуаций, Кинг искал выхода не в выборе между умеренностью изолированных от масс негритянских буржуа и экстремизмом черных националистов, агитирующих за партизанскую войну в гетто, а в формуле воинственного ненасилия, ставящего более радикальные цели, — в массовом гражданском неповиновении. Об этом средстве, примененном в свое время Ганди против английских колонизаторов, Кинг заговорил в августе 1967 года.

«Массовое гражданское неповиновение, — заявил он, — может использовать ярость как конструктивную созидательную силу».

Так родилась смелая идея — парализовать большие американские города кампаниями гражданского неповиновения. Он видел в ней по меньшей мере Два плюса в сравнении с мятежами. Во-первых, ббльшу10 эффективность, так как такие кампании «могут быть более продолжительными и дорогостоящими для общества, хотя и не такими зловеще разрушительными». Во-вторых, правительству будет «труднее подавить их превосходящей силой»

В октябре 1967 года Кинг прилетел в Бирмингем — отсиживать пять дней в тюрьме по давнему в апреле 1963 года, когда в тюремной одиночке он решил бросить против Быка Коннора «волны детей», теперь у него нашлось время для размышлений.

Идея массового гражданского неповиновения конкретизировалась в идею «похода бедняков» на Вашингтон, черных и белых бедняков, миссисипских и алабамских издольщиков-негров, калифорнийских батраков мексиканского происхождения, безработных белых шахтеров Аппалачей, всех униженных и оскорбленных Америки.

Армия бедняков в прямом противоборстве с федеральной властью — вот венец политического развития Кинга. Он оказался терновым.

Прежде чем остановиться на этом подробнее, следует рассказать о другом общественном деле, в котором отразилась эволюция баптистского священника, — о его борьбе против вьетнамской войны.

Война лишь мельком упоминалась в нашем повествовании, но уже с начала 1965 года — и чем дальше, тем сильнее — политическая, моральная и экономическая атмосфера страны была наэлектризована этой малой войной с большими последствиями. Война учила, и все большее число негров усваивало ее уроки, понимая, что одна и та же жестокая машина американского империализма действовала и в джунглях Вьетнама, и в черных гетто. Любопытное открытие сделала комиссия Кернера: больше половины опрошенных ею мятежников считали, что страна, которая обращалась с ними как злая мачеха, не достойна защиты в случае войны.

Вьетнам отвлекал не только денежные ресурсы, но и общественную энергию и внимание. Негритянская проблема — крупнейшая внутренняя проблема США — психологически словно уменьшилась в размерах. Росли силы антивоенного протеста, но, включившись в него, честная Америка белых американцев уже не так активно, как, предположим, в 1963 — 1964 годах, участвовала в движении за равенство негров. В свою очередь умеренные негритянские лидеры удерживали негров в стороне от антивоенного протеста. «У нас достаточно Вьетнамов в Алабаме» — говорил Рой Уилкинс, оправдывая эту тактику.

Антивоенная позиция доктора Кинга естественно вытекала из его пацифизма священника и сторонника ненасилия. Он считал, что в международных отношениях ядерного века истинный выбор заключается не между насилием и ненасилием, а между ненасилием и небытием. Еще в августе 1965 года, в период первых вьетнамских эскалаций Джонсона, «Конференция южного христианского руководства» приняла по инициативе Кинга резолюцию, требующую прекращения кровопролития и войны во Вьетнаме, а ее лидер высказался за немедленное прекращение бомбежек ДРВ.

Однако в то время он воздерживался от активного участия в антивоенных протестах. На митингах противников войны можно было увидеть его жену Коретту, а не самого Кинга. По-настоящему он бросил свой моральный вес и энергию в антивоенную борьбу с конца 1966 года и особенно в начале 1967-го.

4 апреля 1967 года в Риверсайдской церкви Нью-Йорка Кинг выступил с программной речью, вызвавшей большой резонанс.

Митинг в этой величественно мрачноватой церкви— небоскребе, вознесшейся на высоком берегу Гудзона в Верхнем Манхэттене, был созван антивоенной организацией священников.

Кинг появился сначала внизу, в подвальном этаже, где есть комнаты для гостей и совещаний. Охраняли ли его? Видимо, охраняли. Во всяком случае наши корреспондентские удостоверения проверяли у дверей комнаты, в которой он ждал начала митинга. Тогда-то я впервые увидел его вблизи — невысокий плотный человек в костюме из черного тяжелого сукна. Была в этом человеке внутренняя торжественность, пресекающая фамильярность и те похлопывания по плечу, которые так любят американцы. Было сознание своей высокой миссии. Слова давались легко прекрасному оратору, но не теряли от этого вес, потому что каждое слово было честно и выстрадано, каждым словом он себя обязывал. Особыми были взгляды, которыми награждали Кинга в церкви на Риверсайд— драйв. Он вел за собой сотни тысяч, ему верили миллионы. Куприн, вспоминая о душевном трепете, который испытал он, увидев Льва Толстого на борту парохода «Св. Николай» в Ялтинском порту, заметил, что единственный вид власти, добровольно принимаемой на себя людьми, — это сладкая власть творческого гения. Но есть и подвижники, которые обладают такой властью, — она дается неподкупностью и моральным авторитетом.

Этой властью обладал Кинг, и я помню особый душевный подъем, особые взгляды аудитории, сидевшей на церковных скамьях, когда он появился на трибуне.

Речь его была торжественной, как клятва, откровенной, как исповедь.

— Бывают времена, когда молчание равносильно предательству. Это время наступило для нас в отношении Вьетнама, — начал он.

— За последние два года, с тех пор как я отказался от своего предательского молчания и стал говорить о том, что жжет мое сердце, многие выражали сомнение в мудрости избранного мною пути… «Почему вы говорите о войне, доктор Кинг? Почему ВЫ присоединяетесь к несогласным? Нельзя смешивать вопросы мира и гражданских прав», — говорят они мне. «Не вредите ли вы делу своего народа?» — спрашивают они. И, слыша их, а зачастую и понимая источники их беспокойства, я тем не менее глубоко огорчен, ибо эти вопросы означают, что спрашивающие не знают меня по-настоящему… Более того, их вопросы заставляют предположить, что они не знают и мира, в котором живут.

Он объяснял, как неразрывно связаны борьба против войны и борьба за равенство.

— Несколько лет назад в нашей борьбе был сияющий момент. Казалось, что программа борьбы с бедностью дает реальный проблеск надежды для бедняков, черных и белых. Тогда были эксперименты, новые начинания. Затем наступили эскалации во Вьетнаме, и я наблюдал, как эта программа была сломана и выпотрошена, словно какая-то никчемная политическая игрушка общества, обезумевшего от войны, и я понял, что Америка никогда не вложит нужные средства и энергию в дело искоренения бедности, пока авантюры вроде вьетнамской затягивают людей, их усилия и деньги, как некая демоническая всасывающая труба.

Как гуманист, истинный патриот, как американский негр, он вскрывал жестокую иронию несправедливой войны, ведущейся несправедливым обществом под флагом свободы и справедливости.

— Мы берем молодых черных людей, искалеченных нашим обществом, и шлем их за восемь тысяч миль, чтобы гарантировать в Юго-Восточной Азии ту свободу, которую они не нашли в юго-западной Джорджии или в восточном Гарлеме. И вот мы многократно испытываем жестокую иронию, наблюдая на телеэкранах, как негры и белые парни убивают и умирают вместе за страну, которая не может поместить их в одну школу. И вот мы видим, как в зверской солидарности они сжигают хаты бедной деревни, понимая в это время, что никогда они не будут жить в одном и том же квартале Чикаго.

Как борец за социальное и расовое равенство, как проницательный критик, он усматривал во вьетнамской войне «симптом более глубокой болезни» и предупреждал, что «нация, которая из года в год тратит больше денег на военные цели, чем на программы социального подъема, приближается к духовной смерти».

Его встретили и проводили овацией. Мартин Лютер Кинг был, пожалуй, самым ценным приобретением антивоенного движения в США, магнитом, притягивающим многих и многих.

В середине апреля 1967 года приземистую фигуру Кинга впервые увидели рядом с высоченным доктором Споком — в шеренгах марша по Пятой авеню Нью-Йорка. Этот антивоенный марш, небывалый по численности, собрал больше 200 тысяч человек.

Я не был в тот день в Нью-Йорке. Но, находясь в поездке по консервативному штату Аризона, давшему Америке сенатора Голдуотера, видел раздражение и открытую злобу провинции. Тамошние газеты обрушились на Кинга как на «предателя».

Бесстрашие гражданское — качество более редкое и высокое, чем бесстрашие физическое. Кинг знал, какой огонь он вызывает на себя, лишившись к тому же прикрытия, — для официальной Америки, для Белого дома он стал теперь персоной нон грата. Антивоенный радикализм оттолкнул многих его либерально-буржуазных сторонников. Пожертвования в фонд его организации резко сократились — много писем-просьб о материальной помощи возвращались демонстративно нераспечатанными. В атмосфере газетной травли и остракизма усилилась, наконец, угроза покушений на его жизнь, ибо все эти печатные «ату его!» поощряли политических ультра, убийц и уголовников. Знал ли он об этом? Конечно. Но оппозиция войне диктовалась совестью, гражданским долгом сознанием ответственности перед негритянским движением. Кинг не привык отступать по принципиальным вопросам.

Он говорил:

«Война так усилила отчаяние негров, что волнения в городах стали ужасной чертой американской жизни. Как может правительство гневно осуждать насилие в негритянских гетто, когда в Азии оно дает такой пример насилия, который потрясает весь мир. Те, кто применяет военно-морскую артиллерию, миллионы бомб и возмутительный напалм, не имеют права говорить неграм о ненасилии… Я не хочу, чтобы меня неправильно поняли. Я не приравниваю так называемое негритянское насилие к войне. Акты негров несравненно менее опасны и аморальны, чем умышленная эскалация войны… Они уничтожают собственность, но даже в ярости огромное большинство негров направляет гнев на неодушевленные вещи, а не на людей. Если нынешние события (мятежи 1967 года. — С. К.) достойны сожаления, то что можно сказать об использовании напалма против людей?»

Это слова из речи в Чикаго в ноябре 1967 года. Кинг прилетел туда на конференцию антивоенно настроенных профсоюзных активистов, чтобы поддержать их и бросить обвинение большинству профсоюзов, открыто или молча поддерживавших войну. Профсоюзы, организованное рабочее движение Америки, скованные реакционными руководителями АФТ — КПП, уклонялись от активного участия в антивоенной борьбе, как уклонялись они — за немногими исключениями — и от борьбы за равенство негров. Линдон Джонсон знал, что в любой новой эскалации он найдет, пожалуй, большую поддержку у Джорджа Мини, бывшего водопроводчика, президента АФТ — КПП, чем у потомственного миллиардера Нельсона Рокфеллера.

Не слышно одного голоса, — с горечью говорил Кинг о пассивности профсоюзов, — громкого, ясного голоса профсоюзов. Отсутствие этого голоса тем более трагично, что он мог бы стать решающим, изменив баланс в пользу мира.

Его слова встретили овацией — он выступал перед людьми, озабоченными отсутствием этого голоса.

Конференция проходила в одном из зданий Чикагского университета. Кинг, как почетный гость, выступал после ленча. Делегаты и корреспонденты сидели за обеденными столами. Снова, как и в церковном небоскребе на Риверсайд-драйв, меня поразила атмосфера необычной торжественности и уважительного напряженного внимания, наступившая, когда за председательским столом поднялся Мартин Лютер Кинг. Я успел убедиться, что многие из собравшихся словно чувствовали на своих шеях мстительные пальцы Джорджа Мини. Приехав на антивоенную конференцию, они рисковали карьерой. Им не хватало солидарности рядовых членов профсоюзов, в которых они работали, ультрапатриоты могли расправиться с ними по возвращении, вышвырнуть с занимаемых постов. В общем робким был их вызов руководству АФТ — КПП.

Кинг, чуткий к аудитории, понял, что эти люди нуждаются в моральной поддержке. В конце речи он отступил от текста, розданного корреспондентам. Заговорил медленно, жестко, гневно.

О том, как друзья предостерегали его, а враги травили, когда он начал выступать против войны.

О политиканах, оправдывающих подлость и сделки с совестью соображениями практической целесообразности.

Бывают моменты, говорил он, когда надо прямо заявить, где ты стоишь, нравится это или не нравится другим. Пусть уменьшится твоя популярность, но есть принципы, которые выше всего, отступление от них равносильно моральному самоубийству.

Как и в церкви на Риверсайд-драйв, это выглядело исповедью и клятвой. Он клялся, что не отступит, и хотел своим примером вдохновить других, в нем была гипнотическая внутренняя свобода человека, сознательно выбравшего жизненный путь, исключившего сделки с совестью.

Чикагская речь была произнесена за несколько недель до того, как сенатор Юджин Маккарти, пренебрегая соображениями карьеры, открыто бросил вызов Линдону Джонсону и руководству демократической партии и заявил, что будет баллотироваться в президенты как противник войны во Вьетнаме. За месяцы до того, как сенатор Роберт Кеннеди, боязливо оглядывавшийся на Белый дом, расчетливо взвешивавший плюсы и минусы каждого своего шага, также решил выступить против Джонсона.

Да, священник из Атланты умел видеть мир и учиться у жизни.

В самом деле, какая большая амплитуда между декабрем 1955 года и апрелем 1968 года, когда пуля убийцы поставила точку на эволюции Мартина Лютера Кинга!

Какая разница между первоначальными и последними задачами борьбы, между первоначальными и последними противниками? Достойное место в автобусах для негров Монтгомери — и достойное место под солнцем для бедняков Америки, черных и белых. Борьба против унизительных табличек «Только для цветных» — и принципиальная оппозиция внутренней и внешней политике США, ибо поздний Кинг видел задачу в том, чтобы «трансформировать изнутри структуру расистского империализма».

А противники? Мэр Монтгомери Тэкки Гейл, бирмингемский комиссар общественной безопасности к-»джин Бык Коннор, шериф Джим Кларк и — президент США Линдон Джонсон, с которым в последние месяцы своей жизни нобелевский лауреат порвал и политические и личные связи.

Последним законодательным актом, который Кинг и его сторонники хотели вырвать у конгресса и президента, был акт об экономических правах — он должен был гарантировать бедным американцам работу и прожиточный минимум.

В последней кампании Кинга речь шла не о бойкоте бирмингемских магазинов и не о давлении на селмских расистов, отказывающихся регистрировать избирателей-негров, а о том, чтобы на недели и, может быть, месяцы парализовать работу всего правительственного механизма Вашингтона и тем вынудить его к изменению бюджетных приоритетов.

С осени 1967 года атлантская штаб-квартира «Конференции южного христианского руководства» готовила поход бедняков. Вчерне операция была разработана. Колоннами из разных штатов 3 тысячи активистов— авангард армии протеста — должны были прийти в столицу и раскинуть демонстративный нищенский фанерно-палаточный городок по соседству с лжеклассикой вашингтонских министерств и ведомств. Блокировать транспортные магистрали. Выстроить у больниц очереди больных людей, не имеющих денег на лечение. Устроить «сидячие забастовки» в правительственных учреждениях.

Пикетами и депутациями нарушить бездушное функционирование бюрократической машины, с тем чтобы в драматических обстоятельствах федеральная власть не смогла уклониться от ответа на вопрос: имеют ли все-таки американские бедняки право на «работу и доход»?

— Почему вы хотите нарушить и расстроить жизнь Вашингтона?

— Потому, что жизнь бедняков нарушается и расстраивается каждый день…

Это из специального вопросника, который раздали активистам.

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль