Кинг считал «поход бедняков» последним отчаянным испытанием методов ненасилия, попыткой направить накопившуюся ярость и ненависть в русло конструктивного протеста, так как в случае неудачи мятежам в гетто будет открыта зеленая улица. Он не рассчитывал на легкую победу. Напротив, сопротивление правящей Америки многократно возрастало, ибо речь шла о том, что «привилегированные группы должны будут отказаться от части своих миллиардов».
Они замахивались на американский капитализм в его политической цитадели, и это не ускользнуло от внимания проницательных наблюдателей. Писатель и журналист Хосе Иглесиас, не один день проведший в тесных помещениях атлантской штаб-квартиры Кинга, суммировал свои впечатления таким образом: «Тактика — ненасильственная, язык литературы (подготовленной к кампании. — С. К.) — язык моральный, но существо требований является революционным для Америки: классовые требования, драматически предъявляемые вне рамок упорядоченного демократического процесса».
Он захотел перепроверить свой вывод у Кинга. Тот ответил: «Да, в известном смысле мы вовлечены в классовую борьбу. Это будет долгая и трудная борьба, ибо наша программа призывает к перераспределению экономической власти».
И растолковал своему собеседнику библейскую притчу о нищем Лазаре и богаче: Лазарь попал в рай не просто потому, что он был бедным, а богач — в ад не потому, что был богатым. «Нет, богач понес наказание, потому что проходил мимо Лазаря каждый день, но не обращал на него внимания… Если эта страна игнорирует своих бедняков, если она оставляет их в бедности и несчастье, место ее, конечно, в аду». '
Это поздний Кинг: пафос евангелиста, а взгляды революционера. Проповедник всеобщей любви и братства, дифференцированный братьев и говорящий о бедняках в первом лице — «мы».
Через четыре дня после его убийства Коретта Кинг сказала на мемориальном митинге: «Мой муж отдал жизнь за бедняков мира, за уборщиков Мемфиса и крестьян Вьетнама».
Правоту этих слов он доказал эволюцией своей жизни и борьбы и самой своей смертью.
Куда бы он пошел дальше?..
Двенадцать лет борьбы пролетели стремительно. Наступил год тринадцатый, и последний. Каждая кампания казалась решающей, но великая его мечта была подобна манящей, сверкающей под солнцем, ослепительной горной вершине — такой близкой, такой реальной, такой предельно наглядной — и такой недоступной.
В сложной гамме его настроений пробивалась усталость. Политический лидер не имел права на уныние и пессимизм, но Кингу-человеку тяжело давались прозрения.
— Америка больна. Болезнь поразила ее намного глубже чем я предполагал, — признавался он другу.
Между тем за знакомыми физиономиями бирмингемского Быка Коннора, селмского шерифа Джима Кларка, чикагского мэра Ричарда Дейли уже надвигалось сухое, острое, бестрепетное лицо уголовника— убийцы Джеймса Рэя, последнего врага, которого так и не увидел в лицо «апостол ненасилия».
В конце марта 1968 года на американском расовом фронте было затишье.
Ждали 22 апреля — начала противоборства в Вашингтоне.
Лишь в Мемфисе, штат Теннесси, бастовали городские уборщики.
Штат Теннесси — ворота Юга. Мемфис — Город на Миссисипи. Из 550 тысяч его тогдашних жителей негров 40 процентов — больше 200 тысяч.
Город как город «Южные традиции», но у белых его хозяев типичные оправдания: негров вкрапили даже в полицию, тринадцать негров в городском совете, публичные школы, пожалуйста, десегрегировали еще в 1961 году, и, учтите, без скандалов.
Негры, как везде, жалуются на низкие заработки, безработицу, плохое жилье и на полицию, что не упустит случая «хватить дубинкой по черной голове или Пальнуть в черное тело».
Убирать мусор с улиц — работа черная, и на ней почти поголовно заняты негры, нанятые муниципалитетом. Их верховный шеф — мэр города Генри Леб. 1300 бастующих потребовали надбавки к зарплате и признания властями их профсоюза. По трудовому кодексу признание профсоюза очень важно, оно означает, что без его согласия нельзя ни нанимать, ни увольнять рабочих; штрейкбрехеры ставятся вне закона.
Больше сорока дней без видимых шансов на успех тянулась эта скромная забастовка, о которой знали лишь в Мемфисе, где пожарники чаще обычного выезжали по вызовам, — избавляясь от накопившихся мусорных куч, горожане палили костры.
Все так и шло без особых хлопот для властей, пока забастовка не привлекла внимание Кинга. Приехав в Мемфис, он объявил о марше солидарности — нелишняя, кстати, репетиция перед баталией в Вашингтоне. Его традиционный метод — драматизировать ситуацию, создать в городе кризис, «конструктивное напряжение», которое испугало бы власти и заставило пойти на переговоры и уступки
Итак, 28 марта, за неделю до рокового выстрела, мир в Мемфисе был взломан маршем протеста и солидарности.
С утра тысячи людей зашагали по Бил-стрит, вдоль ломбардов и дешевых магазинов. Кинг в первом ряду, как темя тарана, под руку с Ралфом Абернети и Ралфом Джексоном.
Спереди и по бокам — полицейские. Дубинки наготове, кольты на бедрах в открытых кобурах, в сержантских ладонях портативные передатчики «уоки-токи» с иглами антенн. Круглые каски, краги на сильных икрах, номерные бляхи на груди...
Мемфисские «копы», дюжие и картинные, как все американские блюстители порядка. Охранники маршей. Свидетели маршей. Каратели маршей. Они были как курок на взводе. Вышагивали, цепко щупая глазами марширующих. Ждали своей нервной, суматошной, скоропалительной минуты.
И она наступила.
Откуда они взялись, эти верткие и лихие негритянские подростки? Из средней школы имени Гамильтона. Они убежали с занятий и хотели примкнуть к марширующим, но не тут-то было. Полицейские сопровождали марширующих, как конвоиры пленных, в колонне не было места посторонним.
И как порыв ветра пронесся над Бил-стрит, где некогда сочинял свои популярные блюзы негритянский джазист У. Хэнди.
Но тут была не сладкая тоска блюза, а сумасшедшая чечетка.
И кирпичи в полицейских, в витрины ломбардов и магазинов, и брызги стекла, и кое-где спешащие руки, протянутые сквозь острые грани разбитого стекла за витринным добром.
Хулиганство? Месть? Или краткое безрассудное упоение темпераментных юнцов, которым обманчиво представилось, что им на мгновение принадлежит эта Бил-стрит с ее ломбардами и магазинами белых, что она не может не принадлежать им, раз вокруг так много черных людей?
«Копы» бросились эту пляску, в этот угарный смертоносный твист, которым так часто бьются улицы гетто. О эти искривленные, вывихнутые страхом тела, увертывающиеся от свистящих дубинок!.. О эта дрожь тела, увертывающие дулом кольта!.. О эта завеса из слез на лицах, окупанты дымком слезоточивых бомб!..
На следующий день президент страхового совета Мемфиса Эрл Ланнинг сообщил, что в 155 торговых заведениях разбиты витрины, что в «пяти процентах» похитители проникли внутрь. Полиция огласила свою статистику: убит один шестнадцатилетнии негр, ранено — шестьдесят, арестовано — двести.
Законодательное собрание штата Теннесси отреагировало быстро, и так, как можно было ожидать от людей, испуганных перспективой еще одного «жаркого лета», которое неожиданно началось ранней еще весной. Мэрам разрешили вводить комендантский час в своих городах, и Генри Леб первым воспользовался этим правом. С семи вечера 28 марта мемфисские улицы опустели. Их безлюдность обеспечивали 4 тысячи солдат национальной гвардии, спешно введенных в город губернатором штата Буфардом Эллингтоном. Ще 8 тысяч солдат были приведены в состояние готовности.
Белый Мемфис принял меры на случай мятежа черных. Но взрыва не произошло.
А марш был сорван, разогнан. Как только заплясали дубинки и засвистели камни, Кинга спешно сунули в машину и увезли в неизвестном направлении. Его берегли и друзья и мемфисские власти, боявшиеся, что если с Кингом что-то случится, взрыва не избежать.
Кинг не ждал сумасшедшей чечетки на Бил-стрит.
— Если бы я знал, что про произойдет насилие, — сказал он, — я бы отменил этот марш.
29 марта бастующие мусорщики вышли в пикеты. Длинной редкой цепочкой они шагали под теплыми лучами весеннего южного солнца, и такой же длинной и редкой, но недвижной цепочкой окружили их национальные гвардейцы с винтовками наперевес. Тени от штыков вонзались в плакаты на груди пикетчиков. Крупными буквами били с плакатов в солдат два слова: «Я — человек».
Кричали, однако, не о том, что мемфисский уборщик — человек, а о негритянской анархии, которая снова дала себя знать в Мемфисе и которой пора — давно пора! — положить конец. На вашингтонском челе набухли жилки гнева. Роберт Бэрд, сенатор от Западной Вирджинии, сделал свои выводы, предложив приказом суда запретить «поход бедняков» на столицу. «Если не помешать этому самозваному атаману, то и в Вашингтоне дело может обернуться насилием разрушением, грабежами и кровопролитием», — обрушился Бэрд на Кинга и на его планы. Эдвард Брук, единственный сенатор-негр, и тот публично усомнился в способности Кинга удержать вашингтонскую кампанию в рамках ненасилия. Любая искра может вызвать взрыв в «легковоспламеняющихся условиях» Вашингтона, а кто поручится, спрашивал Брук, что такая искра не родится среди массы участников? И сам президент Джонсон в трех выступлениях 29 марта трижды предупредил, что не потерпит «бездумного насилия», призвал силы закона действовать твердо и без страха, обещая в случае нужды федеральную помощь.
Лозунгом «закона и порядка» вновь хотели опрокинуть лозунг Кинга о «работе или доходе». В стране, не забывшей прошлогодних мятежей, свистел «белый бумеранг». Господствовавшее настроение было вполне определенным — прошло время цацкаться с неблагодарными чернокожими пришло время поставить их на место. Печать то и дело сообщала о заводах экстренно выполнявших заказы властей на специальные броневики, чудодейственный газ «Мейс», расстраивающий нервный баланс «мятежника», и на другие гостинцы К очередному «долгому Жаркому лету», которого ждали, как ждут неизбежное.
Есть одно сравнение, иллюстрирующее эти настроения. В ноябре 1963 года, через несколько дней после убийства Джона Кеннеди, во время первого появления Линдона Джонсона перед конгрессом в качестве президента ему дольше всего аплодировали, когда он упомянул билль о гражданских правах — нереализованное наследие убитого президента. В январе же 1968 года, когда Джонсон выступил перед конгрессом с традиционным посланием «О положении страны», самые долгие аплодисменты прогремели при упоминании мер борьбы с «преступностью на улицах». Эти красноречивые аплодисменты неспроста расценили как антинегритянскую демонстрацию верховной власти.
Теперь тень мемфисского неуспеха ложилась на вашингтонскую операцию, а отступление и вовсе бы обрекло ее.
— Мы полны решимости идти на Вашингтон, — заявил Кинг 29 марта. — Мы считаем это абсолютно необходимым.
В Мемфисе он тоже контратаковал, объявив о втором марше солидарности с уборщиками, — дабы доказать критикам и недоброжелателям, что сможет обеспечить мирное шествие.
Второй марш запланировали на ближайшие дни, и Кинг снова прилетел в Мемфис из Атланты.
И марш состоялся. Мирно прошел, как и мечтал инг. Марш был многолюднее, чем он мог рассчитывать, — 35 тысяч человек, черных и белых, съехавшихся со всех концов страны, как бывало в героические дни марша на Монтгомери, как в день исторического марша на Вашингтон. Они торжественно шли по улицам, а белый Мемфис как вымер. Не было агрессивных расистских толп, полицейские не орали на марширующих. На дверях магазинов висели замки, на витринах были задвинуты железные решетки, из окон никто не выглядывал — жители закрыли окна по приказу полиции. И единственными зрителями этого марша застыли на тротуарах национальные гвардейцы.
Шеренгами по восемь шли участники марша сквозь строй напряженных солдатских взглядов и несли плакаты, тысячи одинаковых плакатов: «Почтим Кинга — покончим с расизмом!» И в первой шеренге, как и 28 марта, шагали Ралф Абернети и Ралф Джексон. Но знакомой решительной, торжественной фигуры не было с ними. Мартин Лютер Кинг лежал в гробу в родной Атланте. Марширующих вела Коретта Кинг. В горькие дни она не просто принимала соболезнования. Она выступила на траурном митинге. Голос ее дрожал, и томительные мгновения абсолютной тишины наступали всякий раз, когда Коретта замолкала, чтобы побороть слезы, собраться с силами и продолжить речь. Скорбь была на ее лице, но слез так и не увидели. Она была подобна Мартину и знала, что и траур должен быть действием, что он хотел бы траура, не прерывавшего борьбы.
Марш солидарности с мусорщиками, который готовил Кинг, стал маршем в память Кинга и прошел 8 апреля, через четыре дня после его убийства.
Но уборщики Мемфиса не были забыты. Они победили 16 апреля. Их победа была последней победой Кинга, и он заплатил за нее своей жизнью...
Но вернемся к нашей истории, которая теперь быстро приближается к концу.
Итак, 3 апреля он снова прилетел в Мемфис, не ведая, что летит навстречу смерти.
Атланту покинули с запозданием. Перед взлетом по самолетному радио пилот принес извинения пассажирам:
Мы просим прощения за задержку, но дело в том, что с нами летит доктор Мартин Лютер Кинг. Поэтому нам пришлось проверить весь багаж. Мы проверяли все очень тщательно, чтобы быть уверенными, что с самолетом ничего не случится. Всю ночь перед вылетом самолет охранялся.
Ну что ж, обычное объявление. И сделали его, конечно, не для Кинга и его спутников, а для остальных пассажиров; может, есть среди них такие, кто не польщен, а обеспокоен соседством в воздухе со знаменитым человеком. Небезопасно было летать с ним, и самолеты, как правило, прощупывались бомбоиска— телями, если в списке пассажиров значился доктор Мартин Лютер Кинг-младший. А он и Коретта никогда не летали одним самолетом, чтобы, не дай бог, не оставить круглыми сиротами четверых своих детей!
Вечером 3 апреля, произнося проповедь в негритянской церкви в Мемфисе, Кинг вспомнил об этом самолетном объявлении и вслух стал размышлять о жизни и смерти:
— Ну вот, я добрался до Мемфиса. И здесь говорят, что мне угрожают, что наши больные белые братья могут сотворить что-нибудь со мной. Ну что ж, я не знаю, что теперь может случиться. Впереди у нас трудные дни… Как и все, я хотел бы прожить долгую жизнь. У долгой жизни свои преимущества. Но сейчас не это меня волнует. Мне хотелось бы только выполнить божью волю. Он дал мне подняться на горУ— И я глянул оттуда и увидел землю обетованную— °, жет быть, я не попаду туда с вами, но как народ достигнем этой земли обетованной. И вот я счастлив сегодня вечером. Ничто меня не беспокоит. Я никого не боюсь...
Томило ли его в тот вечер странное предчувствие? Если и томило, то в последний, но далеко не в первый раз. Смертью ему грозили почти каждый день — в письмах, выкриках из толпы, в анонимных телефонных звонках, и у него была эта тяга — вслух порассуждать о возможности преждевременной смерти, и в рассуждениях налет религиозного мистицизма смешивался с политическим реализмом, потому что он знал страну, в которой жил опасной жизнью борца. Но жить иначе он не мог и потому был давно готов ко всему, а фатализм его был не аффектацией, а трезвым осознанием постоянной реальной угрозы. «Я решил проблему личной опасности», — заметил однажды Кинг. И разъяснил: решение состояло в том, что он просто изгнал из себя страх-иначе он не смог бы действовать, бороться. И поэтому он предпочитал говорить о смерти, а не о мужестве — оно подразумевалось.
Зная привычку Кинга по возможности останавливаться в негритянских кварталах и в гостиницах, принадлежащих неграм, друзья сняли ему номер в дешевом мотеле «Лорейн», № 306 на втором этаже. Дверь выходила на длинный балкон, опоясанный перильцами зеленого цвета. Чтобы спуститься вниз, надо было пройти по балкону к лестничной клетке.
Сказав, что он никого не боится, Кинг вернулся в № 306 мотеля «Лорейн».
В тот же вечер или утром следующего дня Джеймс Рэй знал, где расположился Кинг, что номер его на втором этаже и что он не может миновать балкона, а значит, и мушки. Надо было лишь найти путь для пули. Перед балконом внизу была стоянка автомашин, а за ней узкая Мэлберри-стрит и стенка высотой около двух метров, на гребне которой пробивались кусты и трава. А дальше на склоне холма деревья, за ними — проволочная изгородь и неприглядный, как пустырь, задний двор двухэтажного дома, который фасадом выходит на Саут-Мэин-стрит. Там в меблированых комнатах доживали свои век одинокие старики. 4 апреля в четвертом часу дня явился туда молодо выглядевший человек в черном костюме. Ему понадобился номер на один день. Хозяйка миссис Брювер провела его в комнату, выходящую окном на север, но эта комната не понравилась незнакомцу. Он предпочел бы номер на южной, солнечной стороне. Ну что ж, нашелся и такой номер. Из него был виден мотель «Лорейн».
Миссис Брювер запомнила, что незнакомец заплатил вперед — восемь с половиной долларов.
А еще лучше мотель «Лорейн» был виден из общей ванной комнаты этого меблированного дома. Оттуда в оптический прицел винтовки «ремингтон» хорошо были видны даже металлические цифры 3, 0 и 6, прибитые на коричневой двери.
И по праву постояльца, желающего освежиться после дороги, в ванной заперся человек с южным выговором. Из ванной до цифр 3, 0, 6 было около 70 метров…
Весь день Кинг провел в номере, занимаясь делами. Увы, Мемфис отрывал дорогое время от подготовки к вашингтонскому противостоянию. К тому же положение
8 С. Н. Кондрашов
осложнялсь: через суд мемфисские власти добились запрета на второй марш.
Весь день Кинг провел в мотеле, совещаясь с помощниками. А на ужин их пригласил мемфисский священник-негр Кайлес. К шести вечера дела пришлось прервать. Кайлес уже приехал, уже ждал их, чтобы отвезти к себе домой. В номере был еще Ралф Абернети. Кинг перед зеркалом завязывал на своей мощной шее черный галстук в золотистую полоску, посмеиваясь над Кайлесом.
— Не слишком ли молода твоя жена? Сможет ли она приготовить нам пищу для души? Ведь ей тридцать один год, не так ли? Можно ли в эти годы понимать толк в пище для души?
В сущности сам он был молод — но только по годам.
— Верно, — подхватил шутку Абернети. — Мы к тебе не на филе-миньон едем. Нам нужны овощи. Пища для души. Умеет ли Гвен готовить нашу пищу?
— Не беспокойтесь, — заверил их Кайлес, зная, что это не только шутка.
Кинг жил скромно, неумеренность даже в еде казалась обманом тех людей, которые шли за ним и верили ему.
(Когда после убийства крупнейшие политические деятели США поспешили с соболезнованиями в дом в Атланте, их поразила скромность этого жилища. Маленькая заметка в газетах, сообщавшая, что у семьи Кинга осталось лишь пять тысяч долларов сбережений — сумма, грошовая по американским масштабам, кое в чем говорит об этом человеке больше, чем проникновенные некрологи, потому что посмертно подтверждает редкое единство слова и дела. Надо знать Америку, в которой причастность к любому, даже справедливому общественному делу не мешает буржуазным политикам делать доллары и приумножать состояние, чтобы по-настоящему оценить это бескорыстие, еще один штрих к величию Кинга.)
Наконец Кинг справился с галстуком и вместе с Кайлесом вышел из номера. Кайлес спустился вниз, а Кинг задержался у зеленых перилец балкона, ожидая замешкавшегося Абернети.
Было шесть вечера.
В последний миг предчувствия, видимо, покинули его, и Кинг не смотрел на Мэлберри-стрит, за гребешок стены, чуть-чуть вверх и вправо, на освещенную солнцем восточную стену двухэтажного дома. Он смотрел вниз, на готовых к отъезду товарищей.
Внизу, у балкона, чернел «кадиллак», выделенный Кингу для разъездов владельцем негритянского похоронного дома в Мемфисе. Возле «кадиллака» стояли Джесси Джексон, Эндрю Янг и шофер Соломон Джонс. Все были настроены на «пищу для души», застольные разговоры и шутки. А после ужина, поздним вечером, — митинг.
— Ты знаком с Беном, Мартин? — спросил снизу Джексон, кивнув с сторону Бена Бранча, чикагского негра-музыканта, который должен был играть и петь на митинге.
— Ну как же, — улыбался Кинг, опершись на перильца, — Бен — мой человек… Спой для меня сегодня, — попросил он Бена. — Спой мне, пожалуйста, «О боже драгоценный, возьми меня за руку». Спой получше.
— Спою, Мартин, — отозвался Бен. Он знал этот грустный спиричуэл.
— Уже холодновато. Не лучше ли вам надеть пальто? — посоветовал Кингу шофер.
— Верно. Надену, — ответил Кинг и слегка нагнулся над перильцами, словно потянувшись к этим дорогим ему людям, которые любили его, берегли его, гордились им, заботились о нем, как заботятся о старших, уважаемых, мудрых, но забывчивых в мелочах товарищах.
Он слегка наклонился к ним, держась руками за зеленые перильца, и в этот миг его ударила пуля, и его друзья услышали звук выстрела, и смертоносная сила стремительно летящих девяти граммов свинца опрокинула его коренастую фигуру. Раскинув Кинг рухнул навзничь на цементный пол балкона. Кровь хлынула из шеи. Ему подыскали первоклассного убийцу? Пуля попала в шею справа, пробила шейные позвонки. Широко открытые миндалевидные глаза его смотрели на выбежавшего из № 306 Абернети. Говорить он не мог.
Клиническая смерть наступила через час, но с жизнью он распростился в ту самую минуту, когда его опрокинула пуля, и друзья ринулись на балкон и, окружив лежащее тело, тянули руки чуть-чуть вверх и направо, в направлении как раз той освещенной солнцем стены, откуда пришел звук выстрела.
Уже гудели полицейские машины. Уже щелкали фотокамеры, жужжали киноаппараты, но еще не прибыла машина «Скорой помощи», и он еще лежал навзничь, согнутые в коленях ноги, раскинутые руки, черный костюм и лицо, прикрытое белым полотенцем, и кровь растекалась на цементном полу возле его головы...
«О боже драгоценный, возьми меня за руку, веди меня, дай мне выстоять, я устал, я слаб, истощен. Сквозь бурю и ночь веди меня к свету, о боже драгоценный».
Поэт прав: у горя бешеный бег — и особенно в век телевизионный. В тот вечер потрясения и траура мне казалось, что Америка похожа на вечно суетливо занятого человека, перед которым вдруг предстал грозный, непререкаемый судья, встряхнул за шиворот так, что прочь посыпалась шелуха текучки, и приказал: «Загляни в свою душу! Неужели ты не видишь, что там творится?»
И все-таки у миллионов, да, у миллионов — кто посмеет это отрицать? — была мстительная радость, удовлетворенная злоба: наконец-то этот надоевший смутьян, этот «нигер», которому больше других было надо, схлопотал то, что давно ему причиталось. И где-то, ускользнув от мемфисской полиции, мчался на своем белом полуспортивном «мустанге» Джеймс эй и, вслушиваясь в лихорадочную скороговорку радиодикторов, усмехался, перепроверив по их голосам, что дело сделано, и сделано хорошо. Но злоба замыкалась в домашнем кругу, у телеэкранов в гостиных, в репликах собутыльников, сидевших на высоких табуретах у стоек баров. «О мертвых или хорошо или ничего» — на первых порах даже расистская печать отдавала эту посмертную дань Мартину Лютеру Кингу. С газетных страниц ненависть ушла в подполье, тайно праздновала свое торжество, но сколько было их, проснувшихся на следующее утро в приятном расположении духа, не потому, что вечером начинался двухдневный апрельский уик-энд с пикником за городом, ритуалом неторопливой стрижки домашних газонов под теплым весенним солнцем, возней с детьми, а потому, что в их мире стало спокойнее и просторнее после исчезновения священника из Атланты.
И какой, наверное, неожиданный и приятный был это сюрприз для анонимной обладательницы голоса, который услышала в телефонной трубке Коретта Кинг вечером 30 января 1956 года, когда еще не развеялся дым от первой бомбы, брошенной в дом Кингов. «Да, это сделала я, — прокричал тогда голос, задыхавшийся от ненависти. — И я очень сожалею, что не убила вас всех, ублюдки».
У президента Джонсона заметили увлажненные глаза. Какими бы ни были их отношения с Кингом, мемфисская трагедия потрясла его как человека и как президента. Репутация страны, казалось, разлетелась вдребезги. Леди Берд, его жена, улетела в Техас добровольным гидом группы западноевропейских редакторов. Их пригласили по программе, которая, как назло, называлась «Открой Америку».
В Белом доме траур перевешивали опасения: каким эхом отзовутся гетто? Впрочем, угадать эхо было нетрудно. Труднее было упредить или хотя бы ослабить его. Поспешив к телекамерам, президент призвал страну «отвергнуть слепое насилие, которое поразило доктора Кинга, жившего ненасилием». Так господствующая Америка нашла нужную амплитуду: насилие — ненасилие. Насилие — ненасилие… Как заклинание миллионы раз звучали эти слова в эфире, на газетных полосах с телеэкранов. Какое насилие? Какое насилие? Во имя чего? Эти главные вопросы, мучавшие Кинга, как бы не существовали. Словно шаманы из индейского племени навахо, журналисты и политики заговаривали, заговаривали, заговаривали нестерпимую негритянскую боль.
Но власти знали слабости словесной терапии. Первыми перешли к действиям Генри Леб, мэр Мемфиса, и Буфорд Эллингтон, губернатор Теннесси. Врачи зарегистрировали смерть Кинга в 7.05 вечера по мемфисскому времени, но уже с 6.35 мэр Леб ввел в городе комендантский час. Губернатор Эллингтон начал свою телевизионную речь выражением соболезнования, а кончил сообщением о вводе в Мемфис 4 тысяч национальных гвардейцев, которых, как на беду, вывели лишь накануне. Самолеты национальной гвардии уже перебрасывали полицейских, тренированных для подавления мятежей. Район у мотеля «Лорейн» оцепили. Этот район стал опасен, магнитом притягивая негров. Они шли туда, чтобы выразить горе гневом. Горе и гнев загоняли с улиц в дома, дробили, рассекали. Ночью с крыш постреливали в полицейские машины. Двое полицейских были легко ранены и попали в тот же госпиталь, где лежало тело Кинга.
Официальный траур перемешивался со страхом, негритянский — с яростью, яростью бессилия. Я помню митинг, наспех созванный в пятницу днем в Центральном парке Нью-Йорка. Обличения были гневными, но как отомстить? Как проучить эту родину-мачеху? Тысячи вышли на Бродвей, двинулись к Сити-холл. Нью Йоркская полиция любезно очистила им путь, постановив автомобильное движение. К тысячам привыкли, тысячами никого не проймешь…
Утром в пятницу Стокли Кармайкл собрал пресс конференцию в Вашингтоне. На 14-й стрит Норт-Вест. где стены домов были уже оклеены траурными портретами «апостола ненасилия», возбуждение электрическим током било от стремительных кучек чернокожих людей первые кирпичи летели в витрины магазинов белых торговцев. Стокли Кармайкл думал, что час пробил. Подожженным бикфордовым Шнуром тянулись его слова к динамиту 14-й стрит, к полумиллионному негритянскому населению столицы. Это были не вопросы и ответы, не беседа с корреспондентами, а призывы к действию, клокочущая ненависть.
— Когда вчера белая Америка убила доктора Кинга, она объявила нам войну… Восстания, которые сейчас происходят в городах этой страны, лишь цветочки по сравнению с тем, что вот-вот должно случиться. Мы должны отомстить за смерть наших лидеров. Мы оплатим свои долги не в залах суда, а на улицах. Белая Америка еще поплачет за то, что убила доктора Кинга. Черный народ знает, что он должен достать оружие. Ежедневно черные погибают во Вьетнаме. Ну что ж, пусть они заберут с собой на тот свет как можно больше белых...
В привычном запале Кармайкл обвинял всех белых, поднимаясь на еще одну ступень отчаяния, но на этой лестнице нет выхода. Динамит был в избытке, но он не мог заменить сосредоточенного целевого взрыва, организованную армию наступления на американский капитализм, которому в конце концов выгоден псевдоним «белая Америка».
Однако яростные экспромты Кармайкла пугал многих. «Достать оружие» — этого боялись больше всего. В те траурные дни негров заклинали от наси официальная Америка и большинство негритянских лидеров. Даже активисты «Конгресса расового равенства», не менее радикальные, чем Стокли Кармайкл, ходили по улицам нью-йоркского Гарлема, разряжая обстановку, успокаивая взбудораженные толпы. Мэр Джон Линдсей три дня и три ночи вышагивал по улицам Гарлема и бруклинского гетто, уговаривая, уговаривая, уговаривая… И Нью-Йорк избежал взрыва.
Но Вашингтон взорвался в пятницу, на следующий день после убийства. К трем часам дня дымы пожаров, как траурные стяги, повисли над негритянскими кварталами столицы, и весенний ветер потянул и к центру, к Белому дому, к реке Потомак. В гетто грабили и поджигали лавки белых торговцев, сражались с полицией и пожарниками.
Беспорядки перекинулись и в центр города. И там бушевала паника, и туда врывались, нападая на магазины, жители гетто. Не дожидаясь конца рабочего дня, тысячи правительственных служащих бежали из своих офисов, подальше от разгулявшейся стихии. Казалось, что корабль накренился и вот-вот пойдет ко дну, что в панике, пожарах, стрельбе потонет флагман американской империи. Тысячи машин, бампер к бамперу, медленно покидали город, сторонясь негритянских кварталов. Белый Вашингтон искал убежища в предместьях, в соседних штатах Мэриленд и Вирджиния. Отчаявшись найти такси, не попав в переполненные автобусы, чиновники и бизнесмены пешком пересекали Потомак по Мемориальному мосту — скорее на другую сторону, подальше от негров.
Это был невиданный символический исход.той Америки, которую доктор Кинг собирался потрясти своим походом бедняков и которую сейчас потрясала яростно-траурная стихия гетто. Да, его смерть потрясла столицу, но об ином потрясении мечтал он — о потрясении созидательном.
Если бы видел Кинг все эти выразительные и противоречивые символы скорби, лицемерия, протеста!
Пулеметные расчеты на широких ступенях Капитолия, готовые свинцом оборонять конгресс, оставшийся глухим к требованиям работы или дохода для бедняков.
Белый дом, главный дом белой Америки, на фоне черных клубов дыма, этих скорбных символов Америки черных. В знак траура над Белым домом приспустили флаг, но семьдесят пять солдат, растянувшись в боевую цепочку, охраняли его ворота.
Все двоилось — двоилось противоречиво. 5 апреля Линдон Джонсон издал две президентские прокламации: одну — о национальном трауре в воскресенье 7 апреля, другую — о немедленном вводе в столицу регулярных войск.
Две тысячи солдат оцепили правительственные здания, несли охрану иностранных посольств. Из близлежащего форта Майер подбросили пятьсот солдат Третьего пехотного полка. Рослых, холеных, начищенных, их держат для почетных караулов и торжественных встреч глав других государств на лужайке Белого дома. Теперь, облачив в походное хаки, их подготовили к встрече с простонародьем. Две тысячи национальных гвардейцев также были приведены в состояние готовности.
Уолтер Вашингтон, мэр города Вашингтона, и, между прочим, негр, ввел в столице комендантский час с 5.30 вечера до 6.30 утра.
В полдень на траурной службе в Вашингтонском кафедральном соборе церковный хор пел тот самый спиричуэл, который Мартин Лютер Кинг так и не услышал в исполнении Бена Бранча: «О боже драгоценный, возьми меня за руку...» Четыре тысячи чело— ве*і среди них президент Джонсон, молились за упокой души «апостола ненасилия», не знавшего покоя на земле.
В соборе белых было больше, чем черных, а в полицейских участках, разумеется, наоборот: 2 тысячи негров арестовали к концу первого дня волнений.
Пять негров было убито. Впрочем, этой цифрой полиция гордилась как доказательством своей предельной умеренности; стрелять разрешили ЛИШЬ в самых крайних случаях, по опыту зная, что неумеренная стрельба лишь раздувает, а не гасит мятеж.
Официальный траур маршировал по десять в ряд — винтовки наперевес, газовые маски, как свиные пятачки, на солдатских лицах, нервно кричал сумасшедшими сиренами полицейских и пожарных машин, скрежетал тормозами, слышался в торопливых радио— голосах полицейских диспетчеров.
В ночь на субботу в столицу вошли подкрепления— авиадесантная дивизия, усмирявшая в июле 1967 года негров Детройта.
Траур негритянский оставлял после себя пожарища, свежие руины, обгоревшие стальные балки, сиротливо черневшие на фоне оранжевого от пожаров неба.
И разгромленные магазины.
Схема была та же, что в Уоттсе, Ньюарке, Детройте, но повод иной — убийство человека, который не уставал предупреждать, какой хаос ждет Америку, если она не выплатит свой исторический долг угнетенному негру. И вот счет снова предъявлялся — слепым, необузданным и безнадежным протестом. Скорбью, смешанной с уголовщиной. Костюмами, шляпами, галстуками, ящиками с пивом и виски, цветными телевизорами, растаскиваемыми из магазинов. И хотя ясно было, что порядок восторжествует, ясно было и другое — что это будет порядок преобладающей силы, а не тот порядок братства и справедливости, о котором мечтал Кинг.
*
«Мы очень больны, — писал в те дни известный журналист Мэррэй Кемптон. — Страна больна, если, узнав об убийстве лауреата Нобелевской премии мира, каждый со страхом думает, что его смерть станет сигналом к насилию и поджогам и что первым памятником ему будут дети, выбегающие из горящих домов».
Обозревательница Хюрриэт Ван Хорн отмечала другую грань американской трагедии: «Когда негр поднимается сейчас к своей мощной ярости, его пришпоривают три века несправедливости. На фоне этой зловещей истории удивительны лишь терпение и порядочность большинства негров и невыразимое великодушие их павшего лидера».
«В пятницу вечером Америка стала местом, где понимаешь смысл слова «анархия»», — сокрушался популярный репортер Джимми Бреслин, побывав на улицах негритянского Вашингтона.
Вот отрывок из его репортажа:
«Когда светофор на углу 13-й и Ви-стрит переключили на красный, я заметил тело на тротуаре. Мужчина лет тридцати лежал на спине. Люди спешили сквозь дым пожаров, проходили мимо, даже не взглянув на него. Две собаки, порывшись в отбросах, подошли к человеку и стали его обнюхивать. Два армейских грузовика промчались мимо. Собаки отпрянули и убежали. Человек был одет в коричневый костюм. Кровь бежала носа и рта. В темноте нельзя было разглядеть грязь и кровь на его рубашке от раны в грудь. «Он мертв» — сказал прохожий. «Нет, я думаю, что он еще дышит», — возразил другой.
Госпиталь был в середине квартала. Видимо этот человек добрался до угла, надеясь, что его подберут. На вывеске пятиэтажного здания значилось: «Детский госпиталь. Основан в 1870 году». Стеклянные входные двери были заперты. Сторож чуточку приоткрыл их.
— Человек умирает на углу, — сказал я сторожу. Сторож повернулся и пошел в слабо освещенный холл. Низенький человек в темном костюме показался из приемного покоя.
— Я администратор, — сказал он.
— Человек умирает на углу, — сказал я.
— Что вы от меня хотите? — спросил администратор.
— Помогите ему.
Администратор покачал головой.
— Что бы там ни случилось, я никого отсюда не посылаю сегодня вечером, — сказал он. — Пусть им займутся другие. Мы не хотим рисковать.
На улице люди по-прежнему шли мимо лежащего тела. Наконец подъехала полицейская машина и забрала его».
Так выглядел первый день траура в столице.
Пестра была траурная хроника в десятках других городов — церковные службы, пожары, приспущенные флаги, треск выстрелов, молчаливые марши, вой полицейских и пожарных сирен, портреты в черных рамках, слезоточивые газы, причитания негритянок, застывшие улыбки голых манекенов, выброшенных из витрин.
Гетто плакали и взрывались долгих пять дней. Лишь 9 апреля — в день похорон — тишина опустилась на Америку, и в этой тишине плыл благостный колокольный звон, и тысячи голосов по всей стране пели «Мы преодолеем».
Чикаго, Балтимор, Детройт, Цинциннати, Буффало, Канзас-сити, Ньюарк — вспышки протеста были зарегистрированы более чем в ста городах. Их погасили полицейские и 61 тысяча солдат национальной гвардии— никогда еще такое большое число солдат не вводилось одновременно в американские города. 39 человек было убито. 2 тысячи ранено. Более 10 тысяч арестовано.
Апрель 1968 года уступал лишь июлю 1967-го.
И может быть, лишь один из 200 миллионов черных и белых американцев был спокоен в эти дни. Он отходил свое по земле и теперь, доставленный самолетом в родную Атланту, лежал в коричневом гробу с бронзовыми ручками, среди нежных хризантем, гладиолусов, лилий. Он лежал в застекленном сверху гробу — плотный человек в черном пастор, ском костюме, выделявшемся на белой обивке гро. ба, покатый лоб, жесткая щетка коротких негритянских волос, шершавые бугорки на щеках, твердо сомкнутые губы большого рта.
«Апостол ненасилия» не ведал, какой ураган вызвала его смерть, не знал, сколько людей уходит вместе с ним в небытие, как необычный эскорт, от которого он бы, конечно, отказался. И этот эскорт из убитых, раненых и арестованных, из пепелищ и опустошенных магазинов, из ожесточенных расовых стычек доказывал, что недоделано дело, ради которого он жил.
Он лежал в гробу, установленном в часовне духовного колледжа, а на негритянском кладбище «Южный вид» на большой белый могильный камень наносили слова эпитафии: «Свободен наконец. Свободен наконец. Спасибо, боже всемогущий, я свободен наконец!»
К гробу стояла очередь длиной в полтора километра. Она не укорачивалась, текла день и ночь. Негры и белые. И много, много черных бедняков прощались со своим Моисеем, который ушел, не доведя их до земли обетованной. И черные женщины простонародно голосили над ним.
Да, он ушел, но он и остался. На телеэкранах, на страницах газет и журналов мемориально возникало лицо живого Кинга — сильный, напряженный зев рта, Зев гР°зного, неистового пророка. Да, теперь о нем говорили как о пророке, и он глаголом жег сердца своих соотечественников, сурово предупреждая, что беда ждет людей, которые научились летать в небесах, как птицы, и плавать в морях, как рыбы, но не научились ходить по матери-земле, как братья.
И, ставя печать истины на его слова, беда уже была на улицах.
Его хоронили так, как не хоронили ни одного негра за триста пятьдесят лет их горестной истории на американской земле. 150 тысяч человек прошли вместе с Кингом последний его путь в четыре мили по улицам Атланты — от церкви Эбинезер, где он был пастором, до колледжа Морхауз, который он окончил двадцать лет назад. На траурной службе в церкви Эбинезер знать сидела на скамьях рядом с простым людом — от вице-президента Хэмфри до прихожан покойного. Президент Джонсон не приехал лишь по соображениям безопасности. Там были вдова Кинга и четверо его детей. Ралф Абернети, близкие друзья и соратники. Его брат и отец, — увидев мертвого сына, Кинг-старший потерял сознание. Там были Жаклин Кеннеди, вдова убитого президента, Роберт Кеннеди, еще не убитый, не знавший, что через два месяца он встретит свою смерть в Лос-Анджелесе. В Атланту прилетели все другие претенденты на Белый дом — Ричард Никсон, Юджин Маккарти, Нельсон Рокфеллер, объявив траурную паузу в своих предвыборных кампаниях.
Благодаря телевидению вся нация стала свидетелем панихиды в церкви Эбинезер, замаскированное телеоко скользило по лицам политической элиты.
Тысячи людей, которых не могла вместить маленькая церковь, ждали на улице — безымянные и знаменитости, мэры крупнейших городов, звезды Голливуда.
И эти люди в церкви и возле нее, и миллионы у телеэкранов еще раз услышали страстное, с налетом мистицизма, но земное красноречие Кинга. Оказалось, что этот человек, так долго ходивший рядом со смертью, выступая в своей церкви за два месяца до Мемфиса, говорил о том, какую бы речь он хотел услышать над своим гробом. По просьбе его брата включили магнитофонную запись, и в церкви разда. лись слова Кинга, трепетные, как пульсации обнаженного сердца.
«Я полагаю, что время от времени все мы реалистично думаем о том дне, когда станем жертвой общего знаменателя жизни, того, что мы называем смертью.
Мы все думаем об этом, и время от времени я тоже думаю о своей смерти и о своих похоронах… И время от времени я спрашиваю себя, что же я хотел, чтобы было сказано при этом, и сейчас хочу оставить вам свое слово.
Если кто-нибудь из вас окажется рядом, когда я встречу свой последний час, пусть он знает, что я не хочу долгих похорон. д:
И если найдется кто-нибудь, чтобы сказать надгробное слово, скажите ему, чтобы он не говорил слишком долго.
И время от времени я спрашиваю себя, что Ж я хотел бы услышать.
Скажите ему, чтобы он не упоминал, что я получил Нобелевскую премию мира, — это неважно.
Скажите ему, чтобы он не упоминал, что у меня было триста или четыреста других наград, — это неважно. Скажите ему, чтобы он не упоминал о дне, когда я пошел в школу.
Я хотел бы, чтобы кто-нибудь вспомнил в тот день, что Мартин Лютер Кинг-младший пытался отдать свою жизнь на служение другим.
Я хотел бы, чтобы кто-нибудь сказал в тот день, что Мартин Лютер Кинг-младший пытался любить Других.
Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что я пытался быть справедливым. Я хочу, чтобы вы смогли сказать в тот день, что я пытался накормить голодных. Я хочу, чтобы вы смогли сказать, что при жизни своей я пытался одеть нагих. Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что при жизни своей я пытался навещать тех, кто в тюрьмах. И я хочу, чтобы вы сказали, что я пытался любить человечество и служить ему.
Да, если вы хотите, скажите, что я был барабанщиком. Скажите, что я был барабанщиком справедливости. Скажите, что я был барабанщиком мира. А все остальное неважно. После меня не останется денег. После меня не останется роскошных, прекрасных вещей. Но я хочу оставить за собой жизнь, отданную делу.
И это все, что я хочу сказать...»
Голос Кинга взлетал и падал, и слова этой своеобразной самохарактеристики толчками били в уши и сердца собравшейся в церкви разношерстной публики, неслись по Америке, сплачивая одних, отстраняя других. Слова эти звучали непривычно для политиков и политиканов, воспитанных на холодном адвокатском красноречии, не знающих, какая страсть, боль и любовь живут в сердце борца. Посмертно Кингу выдали аттестат пророка, и от этих слов веяло чем-то древним, библейским, тем, что стерлось временем, было выпотрошено и списано по разряду демагогии, а тут снова воскрешалось как подлинное, настоящее, доказанное фактами жизни и смерти.
Да, это были внушительные похороны, но, далекий от всякого кощунства, я скажу, что это были и странные похороны. Чем же странные? В чем был налет нереальности, которой недолго существовать?
Странные тем, что теперь та Америка, которая была глуха к борьбе Кинга, та Америка, которая, отвернувшись от священника, выраставшего в революционера, создавала климат для мемфисского выстрела, пришла к гробу Кинга — почтительно, но не без умысла, с намерением приобщиться к нему, канонизировать его на свой лад, обезопасить его посмертно, отнять у обездоленных во имя, конечно, великого эфемерного единства нации.
У гроба начиналась борьба за наследие Кинга, и рядом с подлинными наследниками объявились лженаследники, усекавшие великого борца и обличителя до безобидного «апостола ненасилия».
Их нельзя было отогнать от гроба, этих лжена— следников, но они натолкнулись на молчаливый отпор. Не торжественный катафалк, а пара мулов, впряженных в фермерскую повозку с высокими деревянными бортами, везла гроб от церкви до колледжа Морхауз, где проходил траурный митинг. Мулов, этого рабочего тягла издольщиков Юга, которым ничего не перепало от автомобильного изобилия их страны. И многие соратники Кинга оделись в фермерские комбинезоны — прозодежду маршей и тюрем. Среди черных траурных костюмов комбинезоны были и напоминанием, и вызовом, и клятвой.
Апрельское солнце отбрасывало резкие тени на тротуары. В тишине позвякивали по асфальту колеса странной повозки, взятой откуда-то с пыльных, проселочных дорог. В повозке лежал гроб. И руки друзей вели под уздцы лопоухих мулов.
Недреманное око телекамер, установленных по всему маршруту шествия, стало как бы общественным инспектором и время от времени выхватывало ненароком лица политиков с их тренированными, умно-усталыми или победными улыбками. И тогда, особым чутьем угадав себя на телеэкране, они стирали улыбки с лиц.
Но не политиканам, охотно помирившимся с мертвым Кингом, принадлежал этот день. Десятки тысяч людей по зову совести отовсюду приехали в Атланту, чтобы почтить Кинга. В этом марше он участвовал мертвым, но, конечно, был бы рад, видя этот широкий шаг шеренг, открытые честные лица — черные и белые.
«Мы преодолеем...» Песня правила колонной, которой, казалось, не будет конца. Песня завершила траурный митинг на лужайке колледжа Морхауз. После марша на Вашингтон впервые собралось так много борцов за равенство, и, по обычаю взявшись за руки, раскачиваясь в такт мелодии, они выводили печально, гордо, решительно: «Мы не боимся. Мы не боимся. Мы не боимся сегодня. Глубоко в сердце я верю: когда-нибудь мы преодолеем».
Президент Джонсон на 8 апреля назначил было выступление перед обеими палатами конгресса, дав понять, что объявит большую программу помощи неграм. Но когда гетто усмирили, а конгрессмены запротестовали против «спешки», президентская речь была сначала отложена, а потом совсем отменена.
Я побывал в Вашингтоне в середине апреля, через неделю после атлантских похорон. Дымы пожаров уже не заволакивали весеннее небо. Войска исчезли, мятежники ждали суда либо попрятались. На 14-й стрит Норт-Вест неровные пирамиды кирпича лежали вдоль тротуаров — остатки рухнувших стен. Прохожие спешили по своим делам как ни в чем не бывало, погруженные в себя, не оглядываясь на пожарища, на руины. До чего быстро привыкает ко всему американец!
Шли деньги в мемориальные фонды имени Кинга, но кое у кого — как их сосчитать? — были уже не скорбь и солидарность, а скорбная мина и деловой расчет людей, знающих, что благотворительные суммы не облагаются налогом. Долго ли протянется эмоциональное потрясение?
В те дни негр-обозреватель Карл Роуэн (между прочим, бывший директор правительственного Информационного агентства США) высказался в том смысле, что имущим американцам надо бы раскошелится чтобы помочь неимущим. От некоего Джорджа Грова, живущего под Вашингтоном, он получил такой ответ: «Чего вы, негры.все-таки добиваетесь? Приглашения на воскресный обед ко мне в дом? Половину цветных следовало бы отослать в Африку». Ознакомившись с откликами на свою статью, Роуэн резюмировал: «Мой рецепт оказался слишком горькой пилюлей для многих белых американцев».
Лишь пара недель прошла после убийства, но уже сказывалась горькая правота мэра Линдсея, назвавшего национальный траур «однодневным зрелищем совести». Разговор о судьбе гетто втягивался в привычные рамки: стрелять или не стрелять в негров, когда они покушаются на собственность? Тот же вопрос, но в более практичном варианте: выгодна ли сама стрельба, не умножает ли она число таких покушений?
Конгресс, раскачавшись, принял закон о десегрегации в продаже и аренде жилых домов. Официально его объявили достойным памятником Кингу, хотя негритянские лидеры единодушно расценили закон как очередную полумеру. Юридические замки с ворот гетто были сняты, но где доллары, чтобы выйти из этих ворот? Миллиарды по-прежнему щедро тратились на убийства во Вьетнаме.
Ралф Абернети, политический преемник Кинга, знал, что лучшим памятником покойному лидеру будет поход бедняков на Вашингтон. Завершались приготовления к походу, но дело не очень ладилось, а конгресс, Белый дом и, разумеется, вашингтонская полиция были настроены решительно против.
Я еще раз навестил Вашингтон во второй половине июня 1968 года, перед самым отъездом из США. На Арлингтонском национальном кладбищ на пробивалась сквозь неплотные шершавые плиты на могиле Джона Кеннеди и двух его детей. И слева, на склоне холма, метрах в пятнадцати от этих камней, уже стоял среди травы скромный белый крестик, пометивший могилу сенатора Роберта Кеннеди, еще не ставшую монументальной.
Был жаркий солнечный день, начало летних отпусков, сезон туризма. Кладбище с некоторых пор стало достопримечательностью, местом, которое надо непременно посетить, приезжая в столицу. Возле могил знаменитых братьев не убывала толпа. Американцы в своих ярких и легких летних одеждах щелкали фотоаппаратами возле парапета, целя преимущественно в скромный свежий крестик. Это щелканье, беготня детей, звуки голосов нарушали элегию вечного покоя.
А за мемориальным Арлингтонским мостом, по левую сторону Потомака, недалеко от монумента Линкольну, где сидит в своем кресле суровый беломраморный дровосек, выросший в великого президента — освободителя негров, был палаточный, дощатый, фанерный и столь очевидно временный «город воскрешения», разбитый участниками «похода бедняков».
Городок расположился в заметном месте, не лишенном и символического значения: случайный или неслучайный его посетитель, выйдя за ограду к прямоугольному длинному пруду, обрамленному гранитным бордюром, видел слева мраморного Линкольна, а справа, вдалеке, — белый купол Капитолия, как бы паривший в дымке июньского дня. Но мраморный президент молчал, он давно перестал быть заступником негров и бедняков. А конгресс откровенно гневался на фанерно-парусиновое палаточное безобразие, портившее самый парадный и самый лучший в столице вид.
Когда мы подошли, у пруда, окруженный кучкой репортеров, стоял человек в фермерской ро е, с широким темным лицом. Ралф Абернети. Он что-то говорил. Репортеров было мало, внимали ему дежурно Городок бедняков уже не раз громила полиция, а когда сенсация повторяется, к ней теряют интерес Пикеты бедняков у министерств, депутации, любезно выслушанные министрами, не дали результата. Власти угрожающе требовали сворачивать кампанию, ссылаясь на антисанитарные условия в городке, которые, не дай бог, заразят чиновно-стерильный Вашингтон, и на то, что срок действия разрешения истек. Абернети делал все, что мог, но за его внешней решительностью угадывалась растерянность.
Как бы пошли дела при Кинге?
Шансы все равно были сомнительны, но теперь отсутствие лидера тяжело сказывалось. Не хватало его авторитета. Не было ожидавшейся массы участников, прежнего динамизма, широкой поддержки со стороны.
Я вернулся в Нью-Йорк и через день, просматривая газеты, увидел широкое лиио Абернети за решеткой полицейского фургона. Бедняков разогнали дубинками, «город воскрешения» уничтожили. В пулеметной очереди газетных заголовков два привлекли мое внимание: «Комиссия палаты представителей холодна к призыву Джонсона о жестком контроле над ^продажей оружия», «Абернети получил двадцать дней: беспорядок в столице уменьшился».
Так кончился поход бедняков. Они не воскресили Америку.
В каком-то горьком смысле Кинг погиб своевременно. Начинался временный откат негритянской волны контрудары противников нарастали. В избирательной кампании 1968 года Никсон и Хэмфри, уловив, преобладающие общественные настроения, за голосами негров охотились меньше, чем за белым обывателем с его пристрастием к консервативному «закону и порядку».
Джордж Уоллес создал третью партию и, к позору Америки, на выборах в ноябре 1968 года получил 10 миллионов голосов. Национальная штаб-квартира этой партии была в Монтгомери, где Кинг начал свой путь руководителем автобусного бойкота и где Уоллес, его антипод, провозгласил: «Сегрегация сегодня, сегрегация завтра, сегрегация навсегда». Один из каждых шести избирателей отдал голос расисту и полуфашисту, политически стреляя тем самым и в негритянские массы Америки, и в их погибшего лидера...
эпилог
Сдав свои корреспондентские обязанности новому Колумбу из «Известий», я вернулся из Нью-Йорка в Москву и вскоре на личном опыте встреч, разговоров и выступлений убедился, насколько велик интерес советских людей к участившимся политическим убийствам в Соединенных Штатах.
Но я обнаружил и другое: спрашивали о братьях Кеннеди. Почти никто не спрашивал о докторе Кинге.
Я увидел, что этот удивительный человек мало знаком нашему читателю и поэтому не принят к сердцу. Люди, пишущие об Америке, мы упоминали его имя довольно часто, но, увы, бегло. И, почувствовав свою вину, я попытался по мере сил искупить ее и написать пунктирную, неполную хронику жизни и смерти Мартина Лютера Кинга-младшего на фоне того великого дела, за которое боролся он, за которое продолжают бороться его сподвижники, как соглашавшиеся, так и расходившиеся с ним по многим вопросам.
Но не только желание восполнить непростительный, на мой взгляд, пробел заставило меня предпринять эту попытку. Было и другое побуждение. Во мне жили боль и горечь 4 апреля 1968 года, когда ошеломительно ворвалась в Америку весть об убийстве в Мемфисе. И я помню то чувство осиротелости, которое, сидя перед телевизором, я испытал 9 апреля, в день похорон. Это чувство возникает, когда из мира уходит большой человек с большим сердце — настолько большим и сильным сердцем, что его биене передается сердцам многих тысяч.
По мере того как я углублялся в тему, я открывал многое, ранее неизвестное мне. И трагедия Мартина Лютера Кинга — фигуры, столь, кажется, необычной для Америки второй половины XX века, — вырастала в трагедию Америки. Страны великой — раз она родила такого сына. Страны жестокой — раз она его убила.
И как свет умершей звезды — свет, регулируемый типографским процессом и редакционными планами, — продолжали доходить в разных публикациях слова и мысли доктора Кинга, высказанные при жизни и попавшие в печать после его смерти. Последнее, что попалось мне на глаза, когда я работал над книгой, было интервью Кинга, опубликованное в январском номере журнала «Плейбой» за 1969 год.
Какая странная, исполненная иронии вещь, возможная, видимо, лишь в Америке, где поистине стала чертой национального характера продиктованная коммерцией привычка легко смешивать все и вся. ставить рядом трагическое и фривольное, уравнивать героя и шута. «Плейбой» — это журнал, придерживающийся сексуально-интеллектуального направления. Скабрезные шуточки и рассказики, снимки молодых киноактрис, считающих за честь — и рекламу — нагишом представиться американцу в «Плейбое», соседствуют с серьезными интервью и заявлениями серьезных, уважаемых людей. Неуместно извиняться за нашего героя, посмертно говорящего со страниц «Плейбоя», — уверяю читателя, что это ничуть не умаляет его, а лишь доказывает, в какой пестрой стране он жил и как трудно утвердить там провозглашавшиеся им истины.
Это тот же зрелый Кинг — прямой и гневный.
Находящий удовлетворение в том, что чувство достоинства пробудилось в американском негре и что «угрюмый, молчаливый раб» прошлого столетия стал «сегодняшним сердитым человеком», поднимающимся на борьбу.
Оптимист, черпающий веру в истории: «Прошлое усыпано руинами империй тирании, но каждая из них есть памятник не только ошибкам человека, но и его способности преодолевать их. Хотя горький факт заключается в том, что в Америке 1968 года я лишен равенства лишь потому, что у меня черный цвет кожи, Я все-таки не раб, которым распоряжаются как имуществом. Миллионы людей сражались в тысячах битв, чтобы расширить мою свободу, и добились прогресса. Вот почему я остаюсь оптимистом, хотя я также реалист, что касается преград, стоящих перед нами».
Глашатай братства людей и рас, воздающий должное белым американцам, героически павшим в борьбе за равенство негров, но не забывающий, что «огромная часть белой Америки все еще отравлена расизмом, который так же привычен для нашей почвы, как сосны, шалфей и буйволиная трава».
Грозный судья, предупреждающий свою страну: «Америка еще не изменилась, потому что многие думают, что она не нуждается в изменениях, но это иллюзия проклятых. Америка должна измениться, потому что 23 миллиона ее черных граждан* не собираются покорно жить в своем несчастном прошлом. Они покинули долину отчаяния, они нашли силы в борьбе, и, живые или мертвые, они никогда не будут пресмыкаться и не отступят. Вместе со своими союзниками белыми они будут потрясать тюремные стены, пока стены не рухнут. Америка должна изменится»
Это был тот же Кинг, великий американец, закончивший свой жизненный путь и начавший другой путь — в истории своей страны и своего народа. В отличие от дутых общественных и государственных фигур, которые порою переживают самих себя только при жизни, подлинно великие люди продолжают жить и после смерти. Жить и вырастать в сознании современников и потомков — в бессмертные.
Самоотверженно борясь за равные права и справедливость для своих чернокожих собратьев, он умом и сердцем воспринял и другую, более широкую и общую истину нашего времени. Да, он был из тех больших людей, которых настоятельно и незамедлительно требует наш век, — людей, призывающих к объединению усилий во имя спасения человечества от губительной гонки ядерных вооружений, от угрозы все— уничтожения.
Под таким углом зрения все более пристально смотрим мы теперь на государственных деятелей и на других выдающихся современников — поднялись ли они на уровень этой особой ответственности. Этим определяем, кто есть кто и кто кем останется в истории.
Великий гуманист Мартин Лютер Кинг и в этом общечеловеческом смысле заслужил право на бессмертие.
*На конец 1985 года чернокожее население США составляло 23,6 миллиона человек (12 процентов всего населения США).
СОДЕРЖАНИЕ
ОТ АВТОРА 5
ОДНАЖДЫ АПРЕЛЬСКИМ ВЕЧЕРОМ 8
ЭКСКУРСИЯ НА ЮГ 29
КОЛОКОЛ БИРМИНГЕМА 58
МЯТЕЖИ В ГЕТТО 110
МЕМФИССКИЙ ФИНАЛ 150
ЭПИЛОГ 197
Кондрашов С. Н.
К 64 Жизнь и смерть Мартина Лютера Кинга. — 2-е
изд. — М.: Мысль, 1986. — 236 с.
70 к.
Жанр книги С. Кондрашова — это и лирический репортаж, и социальное исследование, и повесть, полная драматизма. Прочтя о жизни и смерти Мартина Лютера Кинга, читатель получит представление о сложности политической обстановки в США того времени, об отчаянии негритянских масс, о различных аспектах проблемы, являющейся наиболее трудной в американском обществе.
К 0506000000-188
004[01]-86
СТАНИСЛАВ НИКОЛАЕВИЧ КОНДРАШОВ
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ
МАРТИНА ЛЮТЕРА КИНГА
Заведующий редакцией А. Л. Л а р и о н о в
Редактор Г. А. Д и к о в с к а я
Младший редактор А. П. О в с е п я н
Оформление художника А. В. А м а с т ю р а
Художественный редактор Н. В. И л л а р и о н о в а
Технический редактор Е. А. М о л о д о в а
Корректор Ф. Н. М о р о з о в а
ИБ № 3351
Сдано в набор 30.05.86. Подписано в печать 25.09 86. А 08959. Формат 70Х100/32
Бумага для глуб. печати. Гарн. Журн. руб. Высокая печать. Усл. печ. листов 9,67.
Усл. кр. — отт. 10,23. Учетно-издат. листов 10,62. Тираж 50 000 экз. Заказ N2 913. Цена 70 к.
Издательство «Мысль». 117071. Москва, В-71, Ленинский пр., 15
Типография издательства «Калининградская правда»,
236000, г. Калининград обл., ул. Карла Маркса, 18.’
НОВЫЕ КНИГИ
В 1987 г. издательство «Мысль» выпустит книги:
Коваль Б. И. Революционный опыт XX века/Под ред. В. В. Загладина. 30 л., ил. 2 р. 50 к.
Книга посвящена 70-летию Великой Октябрьской социалистической революции. Главное внимание уделено раскрытию международного значения ее опыта для современного этапа классовой борьбы. Автор рассказывает о наиболее драматических эпизодах из мирового революционного движения XIX и XX веков, дает обстоятельную характеристику освободительной борьбы народов в новейшую эпоху. Работа написана ярким публицистическим языком, иллюстрирована.
США: конституция и права человека/Под ред. д-ров ист. наук И. А. Геевского, В. А. Власихина. 18 л., ил. 1 р. 60 к.
Книга поднимает острые социальные проблемы, связанные с положением в области прав и свобод американских граждан. Исследование приурочено к 200-летию со дня принятия конституции США. На обширном документальном, исследовательском, мемуарном материале авторы показывают все более углубляющийся разрыв между конституционными свободами и подлинным положением американских трудящихся, как белых, так и черных, которые постоянно испытывают на се е гнет монополистического капитала, тщетно прикрываемый политической риторикой о правах человека в «свободном мире». Издание иллюстрировано.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.