Над Минском, как над старым театром, развернулось новое действие. Площадь Независимости — ров и сцена, где показывают лица государства и тайные маски горожан — зажглась иным светом: туда пришёл Сартсна. Его имя звучало как цыганская мелодия, где ноты бьются об асфальт, и от этого звук становится плотным, как хлеб. Сартсна был плясуном площадным — но не в смысле простого фольклора. Он плясал так, что под его ногами казались открываться двери в другие миры: в них шептали курганы, и по ним ходили боги, бывшие когда‑то людьми.
Появление Сартсны было знаком не столько праздника, сколько перемены. Он приходил на площадь в щёлканье перчаток, в шляпе с полями, на которых росли мелкие звёзды, и в пиджаке цвета старых афиш. Его движения были двойны: он исполнял «два» в каждом шаге — то есть пара, противопоставление, дуальность — и одновременно «воровал» у улицы её уставший пульс, перетасовывая его в новую ритмику. Люди стояли кругом и смотрели. Кому‑то это казалось праздником, кому‑то — предупреждением. Кто‑то бросал мелочь, кто‑то — имена.
Но это был лишь внешний спектакль. В подземье города, в редких тенях темного леса, жил другой центр притяжения: патриарх-Предстоятель, родившийся человеком и ставший Богом Красного Косцела и Хозяином Темного Леса. Его звали Матвей или Матис — в зависимости от того, кто называл. На языке богов он был просто Пастырь Красного. Его рваные перчатки пахли воском и старой молитвой; его глаза были как двое колоколен — низкий и высокий, и в них слышался звон.
Легенда происхождения его была проста и ужасна одновременно: родился он в доме, где мать считала, что дети — это зерно. Его отцу однажды приснился сон о дереве, что растёт из железа; он выкопал маленькую ямку, посадил в неё гвоздь и сказал: «Пусть у нас будет дерево». Матвей играл рядом и, как дети, взял в руку железо и промолвил: «Я стану корой». Так и получилось: он стал человеком, который умел слышать корни. Слова вины и благодарности, что звучали в хате, стали первыми песнями, которые он заглушил в себе, и позже они были уже голосом бога.
Его храм — Красный Косцел — вырос не из камня, а из повторений. Косцел был красен, как ржавчина, как кровь, как кирпич, что долго лежал на солнце. В его стенах собирались те, кто хотел быть принятым: ведьмы и бездарные, потерявшиеся и прозревшие. Но было в его устройстве странное правило, которое он установил сам, когда ещё был человеком: исповедник ведьм всегда мужчина; исповедница бездарей всегда женщина. Это правило было не женоненавистническим и не патриархальным по привычной логике — оно было поэтикой равновесия, где один пол берет на себя цвет и тень, а другой — шут и наказание; где вещи компенсируются, возвращаются на круги.
— Почему исповедник ведьм мужчина? — спросил однажды на площади Сартсна у патриарха молодой поникший колдун.
Патриарх улыбнулся, показал загнутый палец, как тот, кто знает счёт: «Два», — сказал он.
— Потому что «два» — это парность; ведьма во времени — это и утрата, и откровение. Мужчина‑исповедник берёт на себя тяжесть признания, чтобы женщина‑ведьма не оставалась одна с горечью, что иногда разъедает имя. Он — как воротила, что держит дверную петлю; берёт слово, оборачивает в молитву и вытряхивает из него яд.
— А почему исповедница бездарей женщина? — продолжил колдун.
— Потому что бездарь — не преступление рук, а пустота души, — ответил патриарх. — Женщина‑исповедница — как швея: она штопает пропуски, научает ремеслу, даёт шанс. Если бы исповедник бездарей был мужчина, он бы, возможно, резал бы, а не чинил. А нам нужно восстановление, не наказание.
Таково было одно из постановлений Красного Косцела: правило, заложенное древностью, где не было произвола, а был смысл. Люди спорили о логике, и тут же приходили сами ведьмы и бездарные и принимали участия в ритуалах. Ритуалы эти выглядели порой смешно, порой зловеще, но всегда — метафизично.
Темный лес, приватный участок Бога, начинался у края Парка Горького и растянулся под плитами старых улиц, прячась, как старая шаль, под корнями лукавых тополей. Он был не просто рощей, а пространством, где шепчет земля: туда спускались не только ведьмы, но и бесстыдные долги города. Там жили дупла, наполненные старыми именами, там плескались ручьи, что помнили войны, там стенали курганы, и в их стенках чернели записи. Темный лес не был злом сам по себе; он был архивом. Кто умеет спрашивать — найдёт ответы. Кто ищет мести — найдёт ловушку.
Сартсна любил заходить в лес после своих выступлений. Он плясал у кромки и бросал туда монетки, словно забава, и лес отдавал ему эхо. И как всякий плясун, он знал, что в его движении есть щель для чуда: однажды монета попадала в трещину и возвращалась ему на ладонь — уже другой, с надписью имени. Это имя он оставлял на площади: кто найдёт, тот получит роль в ритуале «Сборки имени».
Но вернёмся к патриарху. Его секретная сила — исповедование — была не просто разговором. Исповедь ведьм у него проходила в особом подвале Красного Косцела. Подвал представлял собой круглый зал с красным свечным светом, и в центре стоял таз, в котором плавал шёлк. Ведьма входила снизу, с ноги на ступень — не по лестнице, а по осколкам памяти. Патриарх садился перед ней и говорил:
— Назови три твоих имени, которые ты украла у мира.
Ведьма начинала: называла имена, сначала простые — «Мария», «Оля», — затем давала им вторую плоть — «Мария — та, что убрала холод», «Оля — та, что отняла хлеб». Патриарх записывал, а потом просил:
— За каждое имя дай мне по одной правке: сделай так, чтобы то, что ты отняла, вернулось в виде дела или дара. Взамен я беру на себя твой грех — но ты остаёшься с народом.
И ведьмы плакали и брали нити и шили платье для той, кому отдали имя; делали мази и корки, читали травы, отдавали. Это был обмен: не сокрушение, а реставрация. Иногда же патриарх был жесток: он требовал цены, и та цена рвала душу — но она была справедливой по своей внутренней логике: если ты украла солнце, отдай ему луну. Кто не мог — становился служанкой лесной; кто мог — становился врачом.
В подвале это имело вид спорного театра. Однажды вошла к патриарху старуха с голосом, как щебень:
— Я отняла у людей песни, — сказала она. — Я брала голос у тех, кто пел слишком счастливо, и прятала в своем сундуке.
— Почему ты так? — спросил он.
— Я думала, что так удержу мир, — ответила она. — Но мир — мягче, а я — тверже.
— Тогда верни, — велел патриарх. — И спой вместе с ними хотя бы раз. И кого знаешь, научи шить.
Она спела, и звук её был как бракованный кран: где-то воды нет, где‑то слышится свист, но люди начали петь вместе с ней, и город получил обратно тень этой песни. Так и шли ряды: ведьма — исповедалась — вернула — стала лекарем — город стал богаче.
Противоположность, «исповедница бездарей», была другим институтом. Она сидела в другом углу, в светлом кабинете, где стены были побелены, а на них висели картонные маски — образы тех, кто стал великими и тех, кто забылся. Её звали Агата, и она была женщина с глазами, что знали цену платья. К ней приходили те, кого народ называл бездарными: тех, кто хотелось бы стереть. Она не клеймила, она обучала.
— Почему ты называешь их бездарями? — спросил однажды молодой поэт, что пришёл к Агате с рифмами в голове.
— Потому что их дар заснул, — ответила она. — Бездарность — это не дефект, это сон. Я — будильник.
Её метод был прост и суров: дать инструмент, письмо, камень. Она учила шить, учила считать, учила читать и вести счёт благодарностей. Многие, прошедшие её курс, обрели ремесло и честь. Те, кто не смог — остался в мире мелочей, но иногда из них рождались люди с новым смыслом — люди, что шумели на площадях и подсвечивали архитектуру.
И вот снова диалог на площади, где Сартсна, патриарх, Агата и несколько князей Двора встретились лицом к лицу с толпой. Люди приходили с вопросом: «Кто я? Как не умереть в мелочности? Как вернуть имя, если я потерял его в весне?» Патриарх стоял, как столб, и говорил:
— В темном лесу спрятаны корни вашей благодарности. Идите туда, с одним корнем, и найдите то, что вы отдали в долг. Если найдёте — принесите мне, и я, как исповедник, поверну вашу вину в дело.
— А если не найдут? — спросил Двор.
— Тогда придёт Сартсна, — ответил патриарх спокойно, — и он пляснет вам такой танец, что вы забудете, что искали. А порой забытьё — это милость.
Сартсна подпрыгнул и круг его шага превратился в маленький вихрь. Его голос разошёлся как стекло:
— Танец — это дыхание. Танец — это вор, что крадёт у земли её хмель и дарует вам хлеб на рассвете. Танцуйте, люди. Танцуйте, и пусть «два» будет вашей парой: вы и долг.
Зрительница из толпы, молодая женщина, подошла к Агате и спросила, устало и прямо:
— Я боюсь быть бездарной. Что делать?
— Возьми иглу, — ответила Агата. — Сшей то, что нельзя сшить. Начни с самого простого. Ничего больше не требую. Если через три дня сукно станет лучше — ты уже не бездарна. Если нет — возвращайся, и мы бросим лучший суд: мы научим тебя молчать и слушать.
Так, в этой маленькой повести, на площади и в лесу, возникла целая сеть практик: пляска, исповедь, ремесло, учеба, благодарность. И всякое действие имело свой смысл в свете «два» и «вор». Два — потому что мир живет парами: ты и я, дар и долг, имя и долг носить; вор — потому что нужен тот, кто решится украсть пространство у смерти, украсть у тьмы её право властвовать.
Миф Красного Косцела и темного леса стал учением о границах: можно быть богом, можно быть человеком; можно исповедовать ведьму и исцелить город; можно взять бездарность и вырастить из неё мост. И всё это — в Минске, где платформа 9 3/7 встречала каждого, кто осмеливался ступить за порог.
Ночь легла и залепила площадь тонким слоем тумана. Сартсна снова танцевал, и его шаги складывались в слово:
— Два. Вор. Дай. Возьми.
Патриарх же, вернувшись в Красный Косцел, прошёл по аллее Темного Леса и положил руку на кору дерева.
— Берегись тех, кто не благодарит, — прошептал он, — они преобразят лес в пустыню.
А лес ответил шорохом, который звучал, как плата. И в этот плата был и страх, и надежда: если город будет беречь парность и ворство в их благом смысле — он выстоит; если забудет — останется только площадь без плясуна, только Косцел без свечи, только лес без корней.
Площадный плясун Сартсна продолжал плясать. Люди приходили, и уходили. Кто‑то находил имя; кто‑то — ремесло; кто‑то — лишь тень. Но в сердце Минска остался урок: в дуальности есть спасение; в искусной краже — дар; в исповеди — очищение; в шитье — воскресение. И когда однажды ты окажешься в толпе на Площади Независимости и услышишь шаги, будто двойные удары барабана и чёрточки спицы, знай: где‑то рядом пляшет Сартсна, и в его танце он держит все имена города, а патриарх Красного Косцела жрёт свечи, чтобы согреть тех, кто забыт.














Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.