Она, конечно, была пьяной, и Моргот неважно себя чувствовал, но зато быстро согрелся, уложив девицу спиной на холодную, колючую траву. Сначала он ощущал дрожь от слабости, но женское тело, дышащее желанием, легко кружило ему голову, и слабость растворилась в дрожи вожделения. Он умел быть страстным, он знал, что им нравится нежность, он не забывал шептать слова любви и благодарности, он продолжал играть и следить за лицом даже в наивысшей точке наслаждения: женщины должны были восторгаться им. И эта не стала исключением — по ее щекам текли слезы.
— О боже, Моргот… Это было восхитительно…
«Еще бы!» — скромно подумал тот. Ему не приходило в голову, что женщины тоже могут играть и притворяться, он почему-то верил их похвалам безоговорочно.
— Действительно неплохо, Громин, — раздался голос Кошева сзади. — Погоди, я позову Алекса, и ты повторишь на бис!
— Вам как: с самого начала или только финал? — повернулся к нему Моргот.
— Громин! Если ты повторишь только финал, я буду брать у тебя уроки!
Кошев исчез за деревьями, и известная поэтесса вздохнула:
— Ваши разборки ставят меня в дурацкое положение…
Она отодвинула его и попыталась встать.
— Я не навязывался, — усмехнулся Моргот, перекатываясь на бок.
Алексом оказался тот молодчик, который пытался его утопить. Он появился вместе с Кошевым через минуту, и даже в темноте было заметно, что известная поэтесса, надевающая трусики, ему не безразлична.
— Сука, — бросил ей Алекс коротко.
— Я тебе ничего не обещала, — фыркнула она, невозмутимо любуясь своей белой ножкой.
Моргот к его появлению успел надеть только брюки и, глядя в лицо Алекса, почувствовал нехороший страх. Впрочем, злорадство перевесило — угадал! Из-за деревьев появилась темная фигура второго молодчика, а ведь где-то ходил и третий…
— Громин, а ты — сволочь, — констатировал Кошев. — Алекс тебе жизнь спас, а ты?
Алекс подошел к Морготу и взял двумя пальцами за лицо, прижимая щеки к зубам. В руках Моргот держал свитер, но сопротивляться бы не посмел, даже если бы руки у него оставались свободными.
— А как трепыхался, как трепыхался, — молодчик презрительно поморщился. — Слабоват… Виталис, ты думаешь, он воды нахлебался? Не, он с перепугу сознание потерял. Как барышня.
Моргот попытался отодвинуться, но Алекс держал его крепко и больно.
— Не рыпайся.
— Алекс, прекрати. Я сама с ним пошла, — равнодушно сказала известная поэтесса.
— Заткнись, — повернулся к ней Алекс.
Моргот никогда не был сильным, но гордился ловкостью и быстротой. Ему хватило той секунды, на которую Алекс отвлекся: он отпрыгнул в сторону, как заяц, и метнулся в лес.
Может быть, маленький Килька нашел бы его поступок не вполне достойным отважного героя, но Моргот не любил, когда ему бьют морду, и убегать ему приходилось не раз и не два. Да, гордость его сильно от этого страдала, и он всегда проклинал себя за трусость, но, выбирая из двух зол, неизменно приходил к выводу, что мордобой нанес бы его гордости ничуть не меньший урон, а гораздо больший. В данном же случае Моргот всерьез подозревал, что его могут и прирезать, пока остальные шатаются по берегу в невменяемом состоянии.
А бегал он отлично — волка ноги кормят — даже через лес, даже босиком. Кошев тоже бегал неплохо, но быстро отстал и в темноте потерял Моргота из виду.
Старший Кошев нервно потирает дорогую ткань брюк на коленях и снова берется за подлокотники.
— Я не хотел продажи цеха. Я хорошо понимал, чем это грозит экономике страны. Не надо считать меня мародером. Я продал часть заводского имущества и вложил деньги в сеть супермаркетов, чтобы сохранить завод. Он стал убыточным, когда сузился валютный коридор. Сколько мы ни снижали цены на сырье, это только играло на руку нашим конкурентам на мировом рынке: от нас вывозили руду, но никто не покупал прокат. Мы не могли соперничать с ними по цене — низкий курс валюты делал нашу продукцию слишком дорогой. Тогда я и открыл супермаркеты. Они работали на импортных товарах. Я понимаю, это не приносило выгоды экономике страны, но это помогло сохранить завод в действии. Доходы супермаркетов покрывали издержки завода и позволяли сбывать прокат по цене ниже себестоимости. Я сохранил завод! — он едва не выкрикивает это, как будто я в чем-то его обвиняю. — Это тысячи рабочих мест. Это производство средств производства! Это то, на чем держится экономика страны!
— Я не сомневаюсь в этом, — сдержанно говорю я. Меня не интересует завод, я верю, что Лео Кошев действительно делал благое дело, спасая свое детище в условиях экономического кризиса. Меня больше интересует другое его детище — Виталис. Я отдаю себе отчет в том, что несправедлив к старшему Кошеву. Я понимаю, это и его боль тоже. Но не могу не считать его виноватым.
— Как случилось, что стратегическая технология стала собственностью завода? — я опускаю голову и оставляю вопрос о Виталисе при себе.
— Цех по производству графита не был частью завода. Эта технология могла принадлежать только государству, — соглашается Кошев. — Но в процессе разгосударствления никто его не заметил, и де-юре цех стал имуществом завода. Я не хотел, чтобы о нем стало известно широкому кругу лиц. Собственно, у меня не было выбора. Или предать его существование огласке и передать правительству Плещука, или сделать вид, что я о нем ничего не знаю. Я, знаете ли, хорошо понимал, кто такой Матвий Плещук и как скоро технология уйдет из страны.
Он переводит дыхание и возвращается к заводу, снова начиная оправдываться:
— Да, я не бегал по улицам с красным флагом и не кричал «Непобедимы!». Я не стрелял из автомата и не взрывал поездов! Но я делал свое дело, и дело это для страны имело гораздо большее значение, нежели все Сопротивление вместе взятое. Причем независимо от политического строя. Завод — это базис. Он нужен стране вне зависимости от того, кто стоит у власти — красные, синие или зеленые!
— Я не заметил, чтобы завод был нужен стране в период президентства Плещука.
— Это отдельный разговор. Сырьевому придатку развитых стран заводы действительно не нужны. Но я говорю о стране, а не о правительстве. Я вырос в те времена, когда слово «Родина» не было пустым звуком!
Меня так и подмывает спросить: что же он не передал этого своему сыну?
Лес почему-то не кончался. Убегая от преследования, Моргот пересек грунтовую дорогу и потом никак не мог выйти ни на нее, ни на шоссе. Больше всего он сожалел о кедах — бродить по темному лесу босиком ему не очень нравилось, он быстро сбил ноги. Еще он побаивался змей, злых в начале лета, и содрогался от мысли, что может наступить на лягушку. Он не очень боялся заблудиться в тридцати километрах от города, где леса вытоптаны толпами грибников, где дачные поселки разбросаны не больше чем в пяти километрах друг от друга, где совхозные поля и дачные огороды теснят лес со всех сторон. Где-то здесь, не очень далеко, когда-то находилась и их дача тоже, но Моргот потерял ориентацию и не знал не только в какой она стороне, но и в какой стороне город.
Нахоженная тропинка легла под ноги неожиданно, сама собой. Моргот не представлял, куда она может вывести, но обрадовался: идти стало гораздо легче.
Хмеля в голове совсем не осталось, похмелье выветрилось от свежего воздуха и бодрой ходьбы, и как только Моргот перестал думать о том, куда поставить ногу, чтобы не проколоть ее сучком, на него навалились невеселые мысли о собственном бегстве. Можно не сомневаться, Кошев представит происшедшее в самом невыгодном для Моргота свете, если выгодный свет вообще существует. Моргот плевать хотел на всех женщин вместе взятых, но почему-то именно их мнение волновало его больше всего. А уж слова о том, что он, как барышня, потерял сознание от испуга, и вовсе исцарапали ему все внутри — он старался их забыть и не мог. Очень хотелось убедить себя в том, что это неправда, но в глубине души Моргот понимал: он не мог задохнуться так быстро.
Лес вокруг тропинки редел и становился суше, а потом впереди наметился просвет — что бы там ни было, это обнадеживало. Ощущение чего-то знакомого и забытого вдруг посетило Моргота. Как будто с ним это происходило однажды, как будто он уже шел по сухой тропинке к просвету в лесной чаще. Но было это давно — наверное, в прошлой жизни… Настолько давно, что и вспомнить невозможно.
Тропинка вывела его на совхозное поле, засеянное кормовой травой, — только-только занимался рассвет. Небо, начинаясь над головой, простиралось до самого горизонта, и лишь на его краю лес отделял сумеречную землю от сумеречного неба черным зигзагом. Морготу показалось, что у него от неожиданности остановилось дыхание и сердце стукнуло сильней и глуше, упав на дно живота: пространство развернулось перед ним слишком внезапно.
Что-то космическое было в этом пейзаже — и мистически прекрасное. Моргот увидел себя со стороны (а он любил представлять себя со стороны): махонький человечек на краю огромного поля, совершенно один. Неохватность земли и неба вызывали и трепет, и восхищение.
Это с ним происходило однажды… И сердце падало и обрывалось, и дыхание замирало, и неохватное пространство разворачивалось перед глазами.
Воспоминание ускользало. Моргот постоял, а потом сел, давая отдых сбитым ногам, — небо поднялось еще выше, и кромка леса исчезла за горизонтом, соединив небо с землей. Он никак не мог понять, почему ему вдруг стало так хорошо… Настолько хорошо, что он растерялся и подумал: роль, которую он пытается сыграть, почему-то кажется ему уютной. И эта роль ему несвойственна, неинтересна. Что-то внутри отталкивает ее, а что-то притягивает к себе, приближает, хочет сделать собственным лицом.
Моргот оглянулся: высокие деревья уходили вверх, в перспективу. И они тоже что-то значили. В ускользающем воспоминании не хватало чего-то важного.
И Моргот вспомнил. Это произошло неожиданно, он не успел оттолкнуть воспоминание до того, как оно им завладело.
Он бы предпочел думать об иных мирах и прошлых жизнях, он бы с большим удовольствием представил за спиной крылья демона, пролетающего в предрассветном небе над широким полем, он бы согласился на невероятную телепатическую связь с мертвецами, населяющими это пространство. Но вместо этого…
Ему было лет пять или шесть. Отец взял его на рыбалку со своими друзьями, и это была настоящая рыбалка. Они вышли из дома затемно, с удочками, и Моргот очень хотел спать. Но тогда ему еще не приходило в голову ненавидеть отца и соперничать с ним, тогда он был счастлив, что отец взял его с собой. Отец держал его за руку.
Они вышли из леса в поле, за которым лежала река, незадолго до рассвета. Это был другой лес и другое поле…
Отец остановился и глубоко вдохнул, и Моргот сделал то же самое.
Чувство защищенности… Вот в чем была разница. Тогда он чувствовал себя защищенным. Ему не хватало руки, которая сжимает его ладонь, руки, которая его ведет и останавливает там, где надо остановиться.
— Мать сыра земля… — сказал отец, оглядываясь вокруг. — Слышал такое выражение?
Моргот слышал: он читал сказки.
— Вот она какая, — отец нагнулся, словно поклонился в пояс, и поднял щепоть влажной земли. — И такая еще.
Отец обычно был многословен, но тут не стал говорить больше ничего. Моргот запомнил пространство со всех сторон, росу под ногами, прикосновение мокрого комочка земли, который отец положил ему на ладонь, и руку отца — узкую, как у него самого сейчас, но тогда казавшуюся огромной и сильной.
Острая боль свернула Моргота узлом — он не хотел этого вспоминать. Это воспоминание перечеркивало тщательно выстроенное представление о себе и о жизни, это воспоминание срывало с него все маски, кроме одной — маски маленького мальчика, наивного и высокопарного, который доверчиво впитывает все, что мир может ему поведать, и не боится любить и смотреть на кого-то снизу вверх. Мальчика, маски которого были детской игрой, а не попыткой спрятаться.
А еще это воспоминание кричало о том, что у него никого больше нет, никого нет! И думать об этом Моргот не умел. Он давно научился не думать об этом — ему казалось, что научился. Он не хотел отдавать себе отчета даже в ненависти, которая отчасти притупила боль. Но маленький мальчик, маску которого он так хотел с себя снять, этого не знал. Этот мальчик с отчаяньем думал: он никогда больше не ощутит защищенности, он никогда и никому не доверит вести себя за руку, потому что доверять некому. И нет ни одной иллюзии, в которой это можно осуществить. Потому что смерть исключает иллюзии.
Моргот машинально стиснул в кулаке горсть земли, размял ее между пальцев и почувствовал, что плачет. Не как взрослый, а как потерявшийся маленький мальчик, которого никто не держит за руку на краю огромного поля. Слезы неожиданно принесли ему облегчение — наверное потому, что никто их не видел, — и через некоторое время к нему вернулось ощущение нереальности, мистики происходящего: он снова посмотрел на себя со стороны, и снова пространство, развернувшееся перед ним, восхитило его и привело в трепет. Это было слиянием… Он ощутил себя частью этого огромного пространства.
«Я стоял напротив неба, и оно серебрилось сумеречным светом. Я раскидывал руки в стороны, но не для того, чтобы взлететь: я хотел быть таким, как оно. Я хотел втянуть его в себя и пропитаться им насквозь. Вокруг меня трепыхался эфир, я различал его вибрации сквозь звон в ушах, как сквозь телефонные гудки. Он шептал мне что-то на незнакомом, но понятном языке, он попискивал и мигал светодиодами светляков, как аппаратура в реанимации, тонко пел голосом пастушьей дудочки и рокотал еле слышным инфразвуком. Он растворялся во мне, и небо летело мне навстречу. Я лицом ощущал его приближение, я чувствовал поток элементарных частиц, пронизывавший мое тело, и прохладную влажность ветра на губах».
Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу
Моргот вернулся в подвал днем, когда мы, проголодавшись, забежали пожарить хлеба — утром в субботу Салех, глядя в пустой холодильник, долго чесал в затылке, а потом ушел и принес две буханки. Я думаю, ему дали в булочной неподалеку — он время от времени пил с их грузчиками и знал продавцов. Моргот отогнал нас от сковороды, слопал четыре куска и запил водой из носика чайника.
— Первуня, тапки мне притащи, — велел он и сел за стол, включив чайник в розетку. Только тут мы заметили, что он вернулся босиком, со сбитыми до крови ногами.
Первуня с радостью от оказанного доверия кинулся в его каморку. Бублик, сгрузив на тарелку остатки хлеба со сковороды, снова поставил ее на раскалившуюся докрасна конфорку.
— Моргот, у нас совсем деньги кончились… — начал он осторожно. — И еды нет.
— А я-то что сделаю? — неожиданно громко рявкнул тот. — Я их что, печатаю, что ли?
— А ты укради чего-нибудь! — посоветовал Силя с энтузиазмом.
Моргот щелкнул его по лбу, но несильно, скорей в шутку:
— Умный больно.
— Моргот, тут тока один тапочек! — заныл Первуня из каморки.
— Поищи хорошенько, — посоветовал Моргот. — Ничего сами сделать не можете! Навязались на мою шею…
— Моргот, а сейчас кино будет. Будешь с нами смотреть? — спросил я. — Хороший фильм, про войну. Там про детей.
Перед нашим маленьким телевизором стояло большое вытертое кресло с выпиравшими пружинами — в нем сидели или Моргот, или Салех, а если их не было, то мы умудрялись залезать в него вчетвером.
— Мне детей и так хватает выше крыши, — проворчал Моргот и выдернул шнур закипевшего чайника из розетки, — Салех был мастером на все руки, вместо прогоревшей спирали он пристроил в чайник два лезвия, стянутых нитками, и вода закипала за считанные секунды.
Моргот очень редко смотрел с нами телевизор, зато часто кричал на нас из каморки, чтобы мы наконец выключили эту ерунду, — для нас это означало сделать потише и подвинуть кресло ближе к телевизору. Он почему-то терпеть не мог мультиков, называл их полным идиотизмом, но, как ни странно, очень часто цитировал мультики из своего детства — видимо, их он идиотизмом не считал.
— А что, и сахара совсем нет, что ли? — спросил Моргот, приподняв крышку сахарницы, когда налил старой заварки в чашку.
Бублик, переворачивавший на сковородке куски хлеба, посмотрел на него с сочувствием и подмигнул мне:
— Килька?
Я тоже подмигнул ему: накануне вечером мы толкались в вокзальном буфете и набрали кусков сахара, которые оставляли на блюдцах посетители. Нам даже досталось несколько штук в упаковке с нарисованным скорым поездом. Конечно, некоторые кусочки были немного подмочены чаем или кофе, но кто же будет обращать внимание на такие мелочи, когда в доме вообще нет сахара?
Я с гордостью поставил перед Морготом кружку, в которой мы держали свои трофеи. Моргот долго разглядывал ее содержимое, скривив лицо, а потом спросил:
— Это что?
— Сахар, что же еще! — ответил Силя с небрежной гордостью.
— У меня такое ощущение, что его кто-то уже ел, — Моргот шумно сглотнул. — И где вы это взяли?
— Так в буфете, — пожал плечами Силя, — там много оставляют.
Моргот посмотрел на нас, на всех по очереди.
— Ну-ну… А на помойке жратву не пробовали искать?
— На помойке грязное все, — сказал Силя не подумав.
— Ваще сбрендили, да? — рявкнул Моргот. — Еще по помойкам лазать начните!
— Так денег же нету, Моргот… — невозмутимо ответил Бублик. Ему-то как раз доводилось искать пропитание на помойках.
В эту минуту Первуня наконец нашел вторую тапку Моргота и вышел из каморки, выставив обе перед собой.
— Вот! — он сунул их Морготу в руки, и тот долго смотрел, не понимая, почему они оказались у него на коленях, а не на полу.
— Если денег нет, можно совсем освинеть, что ли? — Моргот со злостью швырнул тапки на пол.
— Моргот, погоди, — Бублик снял сковородку с плиты. — Ты ноги помой и носки одень.
— Надень, — машинально поправил Моргот и прошипел, спохватившись: — Еще один умник!
— Ты все тапочки испачкаешь, — подтвердил Первуня.
— Ублюдки мелкие, — сказал Моргот себе под нос, подхватил тапки и прихрамывая пошел наверх.
Бублик сунул Первуне в руки полотенце и носки Моргота, которые сушились на бельевой веревке, и послал его следом. Бублик был уверен, что в семье все должны заботиться друг о друге…
С фильмом тоже вышел скандал. Смотреть его с нами Моргот не стал, завалился на кровать с книжкой, но, конечно, сквозь перегородку все слышал. Фильм подходил к концу, когда Моргот вышел из каморки, хлопнув дверью, и уставился в экран. Я только однажды видел у него такое лицо — когда мы сожгли машину миротворца. Но тогда он был спокойней. А в этот раз у него подрагивал подбородок и желваки катались по скулам.
— Вы где раскопали это дерьмо? — спросил он тихо.
— Так по первой программе же, Моргот! — немедленно ответил Первуня.
— Я когда-нибудь разобью этот ящик… — он громко скрипнул зубами. — Вы сами поняли, что вам показывают, вы, придурки?
— Да хороший фильм, Моргот, — сказал Бублик, — смешной.
Я не очень хорошо помню тот фильм. Помню, что про войну, про компанию подростков, которая попадала в какие-то смешные ситуации, перебегая от толстых партизан, осевших в деревне и трескавших огурцы под самогонку, к худым фашистам с вытянутыми мордами. И те, и другие пытались заставить их воевать, отправляли на задания, но подростки умудрялись выкручиваться. Это была комедия, и мы хохотали. Мне и сейчас кажется, что Моргот напрасно увидел в ней злой умысел: фильм был попыткой снять что-то похожее на французские комедии, ставшие классикой кино, и попыткой неплохой.
Моргот иногда становится серьезным, приподнимается в кресле, опираясь локтями на подлокотники, и говорит сузив глаза; это другая роль, роль человека, раскрывающего душу.
— Килька, я никогда не был красным, в том смысле, который в это вкладывал Макс. Я был красненьким, — он произносит последнее слово по слогам, с издевкой. — По сути, у меня вообще не было убеждений. Верней, я хотел, чтобы у меня не было убеждений. Под свои убеждения я подкладывал нечто вроде логического базиса и старался увидеть объективную картинку, исключив собственные эмоции. И верил, что у меня это получается. С тем фильмом… Посмотри я его лет в восемнадцать, я бы и сам хохотал вместе с вами. Этот фильм смеялся над набившим оскомину пафосом, который мне навязывали в детстве и в юности. Он откровенно издевался над теми формулировками, которых вы не слышали, а я помню наизусть. Но видишь ли, Килька… Я к тому времени начал подозревать, что набивший оскомину пафос был частью игры, он как будто специально приобретал гротескные формы, чтобы вызывать отвращение. Эта идея мне совсем не нравилась, потому что при таком раскладе получалось, будто я клюнул на чью-то удочку, будто кто-то просчитал меня и заставил думать и действовать вопреки моей собственной воле. Поэтому эту идею я не развивал. Но тот фильм, который смеялся над тем, над чем смеяться нельзя, — он как будто показал меня со стороны, он показал следующий ход: пафос — отвращение к пафосу — смех как защита от отвращения — прямое издевательство. И издевательство уже не столько над пафосом, сколько над подвигом, над смертью. Я и сейчас, произнося эти слова — смерть, подвиг, — оглядываюсь и прислушиваюсь: никто не смеется надо мной? Я боюсь говорить их вслух, потому что они табуированы, они высмеяны тысячу раз, в том числе мною самим.
— Знаешь, мне показалось, это просто комедия, — я пожимаю плечами.
— Потому что вы не проходили этой цепочки. Вам в голову положили готовое отношение к войне: разжиревшие партизаны, ушедшие в леса, чтобы не работать на фашистов, и больные на голову энтузиасты, призывающие к борьбе, которых никто не слушает. Вам и в голову не может прийти, что есть другое отношение. Вам все ясно. У вас внутри не свербит задняя мысль: а может, смеяться над этим нехорошо? У вас не возникает ощущения бесстыдства, как при первом появлении на нудистском пляже: еще вчера тебе твердили, что обнажаться при посторонних стыдно, а тут выясняется, что стыдно этого стыдиться. Понимаешь, о чем я говорю? У вас нет ощущения запретности. Поэтому для нас это комедия с подтекстом, а для вас — всего лишь развлечение.
— Ты хочешь сказать, что твой стыд и твое ощущение запретности перевесили твой страх показаться смешным? — я поднимаю брови и чуть улыбаюсь.
— Нет. Я просто взбесился. Какого черта вы смеетесь над тем, о чем ни хрена не знаете? И какого черта вам на уши вешают эту лапшу, как истину в последней инстанции? Потому что мы смеялись над собственным пафосом, а вы — над подвигом и смертью, — он откидывается назад и берется за сигарету: сеанс откровенных размышлений окончен. — Отстань от меня. Я запутался. Считай, я сыграл роль Макса.
О роли Макса я могу сказать сам — это несерьезно. Макс бы произнес речь или прочел лекцию, но не стал бы орать целых десять минут о том, чтобы мы не смели смотреть подобную ерунду. Конца фильма мы так и не увидели.
К угону машин Моргот подходил серьезно и старался не делать этого наудачу. Если мелкое воровство или грабеж были для него скорей способом развлечься, пощекотать нервы с выгодой для себя — и именно поэтому он частенько попадал в неприятные ситуации, — то в угоне он считал себя профессионалом, по нескольку дней или даже недель присматривал за машиной, изучал сигнализацию, время возвращения хозяина домой, а потом действовал быстро и чисто.
В последние дни он позволил себе расслабиться, и те машины, что имелись у него на примете — а он всегда имел несколько машин на примете, — на некоторое время остались без внимания.
После долгих шатаний по пересеченной местности босиком он был не готов отбирать сумочки или таскать из машин барсетки — у него болели ноги, вместо удобных и бесшумных кед ему пришлось надеть топающие ботинки, и он сомневался, что в случае чего сможет уйти от погони. Раза два его умудрялись изловить, и воспоминания об этом Моргот имел самые неприятные.
Но деньги требовались срочно, и Моргот шатался по ночному центру города — по ярко освещенным улицам, по темным дворам, вокруг автостоянок, рядом с ресторанами и казино. Но стоянки охранялись, оставленные во дворах машины надо было прежде проверить на предмет противоугонных устройств, а соваться в машину, ничего о них не зная, Моргот не собирался. Возле ресторанов было суетно, но не настолько, чтобы человек, открывший капот машины, не бросился в глаза. В конце концов, Моргот отказался от мысли найти что-то подходящее в центре и направился к трассе, ведущей в аэропорт.
По дороге он проклял все на свете: идти предстояло не меньше полутора часов, а тут еще и ботинки натирали ноги, и без того избитые прошлой ночью. Когда он наконец занял позицию за деревом возле киоска, продававшего пиво и сигареты на трассе, ему показалось, что он не сделает больше ни шагу.
Редкие машины время от времени останавливались возле киоска, и трижды одинокие водители оставляли ключи в замке зажигания, но они знали, что делали: такие машины мог угнать разве что обкуренный подросток, чтобы покататься и бросить, — они не годились даже на запчасти. Моргот начал мерзнуть: в воздухе появилась предрассветная сырость, и поток машин совсем поредел. Возвращаться в город пешком и ни с чем показалось ему слишком тяжким испытанием, и он решил подождать, когда закончится «мертвый час» и из города потянутся «ранние пташки».
Он едва не задремал, когда перед киоском остановился роскошный внедорожник, а из него, даже не захлопнув толком дверь, выпорхнуло небесное создание: миниатюрная платиновая блондинка с кукольными глазами. Пассажиров в салоне не было, ключа в руках у куколки — тоже.
Моргот умел двигаться бесшумно, незаметно и быстро, чем невероятно гордился. Ботинки немного мешали, но от крови, хлынувшей в голову, он даже не почувствовал боли в стертых ногах. Он сел в машину, когда ее хозяйка что-то щебетала в окно киоска. Она не заметила его! Ключ торчал в зажигании, и брелок на нем блестел и покачивался. Эта машина не могла не завестись в одно мгновение! Продавец в киоске показывал на него пальцем через стекло, а блондинка еще не сообразила повернуть голову в его сторону, когда Моргот сорвался с места.
Он напоминал себе хищника, сидевшего в засаде, чтобы в подходящий миг нанести молниеносный удар.
Куколка бежала за машиной и кричала. И куколку больше не напоминала. Она кричала так, будто Моргот забрал у нее не машину, а любимое дитя. Он видел, как она, скинув туфли на шпильке, бежала за ним босиком, быстро и отчаянно. Перекошенное от крика лицо, разводы обильной туши под глазами, безумные глаза навыкате отпечатались у него в памяти, и он долго не мог отделаться от этого воспоминания. Моргот, конечно, успокаивал себя мыслью, будто девушка страдает истерией, но почему-то нехороший осадок мешал ему насладиться победой.
Он ушел с трассы, ведущей в аэропорт, на узкий проселок, который должен был вывести его к шоссе за пределами города: внедорожник подскакивал на ухабах, но мчался вперед уверенно, как и положено танку. Кровь еще кипела и стучала в виски, начинала блаженно кружиться голова, когда, после очередного прыжка через выбоину в щебеночном покрытии, Моргот услышал за спиной какой-то звук. Рев мотора мешал ему прислушаться, но сердце тут же нырнуло поглубже и затрепыхалось, как заяц под лопухом. Он не сбавил скорости, покрепче вцепившись в руль, и повернул зеркальце так, чтобы увидеть заднее сиденье. В темноте ничего разглядеть не удалось, Моргот ждал удара из-за спины, но не останавливался и не отвлекался — убиться на этой дороге ничего не стоило.
Звук повторился — похожий на вздох или на всхлип, непонятный, но живой звук, и Морготу почудилось, что он спиной ощущает чужое дыхание и тепло чужого тела. Надо было остановиться, но он почему-то упорно гнал машину вперед, как будто надеялся обогнать того, кто прячется сзади. Внедорожник тряхнуло, в лобовое стекло плеснуло грязью из глубокой лужи, брызги широким веером полетели в стороны, а сзади донесся нудный писк, какой-то нечеловеческий, долгий и слишком тонкий. Моргот почувствовал, как между лопаток катится капля пота и щекочет сведенную от напряжения спину. И когда он хотел вытереть покрывшийся испариной лоб, тонкий писк вдруг оборвался шумным глубоким вдохом, и, перекрывая грохот мотора, с заднего сиденья раздался визгливый детский рев.
Моргот ударил по тормозам.
Он ругал самого себя, невезение, тупоголовую блондинку, оставившую ключи в зажигании, бросив на заднем сиденье спящего ребенка. Понятно, отчего она ударилась в такую истерику!
Дети в это время должны спать дома, в кровати, а не разъезжать с мамашами по кабакам и дачам!
И нечего покупать пиво в киосках, когда везешь собственное дитя!
Надо как следует закрывать двери дорогих иномарок, тогда никто на них не уедет прямо у тебя из-под носа!
И вообще, кроме красивых глаз и светлых волос надо иметь хоть немного мозгов и время от времени ими пользоваться!
Моргот заглушил мотор и неловко повернулся назад, перегибаясь через сиденье с подголовником. Это была девочка лет трех, в розовом комбинезоне и с розовыми бантиками в тощеньких косичках.
Через пять минут его будет искать вся военная полиция города, и квалифицируют его преступление как киднеппинг.
— И чего ревем? — спросил он спокойно, нажав ребенку на нос, как на кнопку, — нос был мокрым и горячим.
От его отеческой ласки плакать дитя не перестало. Не бросать же девочку прямо здесь, на проселке? Можно сказать, в лесу… Кто знает, куда она заползет, пока полиция догадается, где Моргот свернул с трассы?
Конечно, самым разумным было бы бросить машину здесь и пешком пойти в город. В машине с девочкой ничего не случится, а найдут ее через час или полтора. Но на это ни благоразумия, ни благородства Морготу не хватило. Он усадил ребенка на переднее сиденье, рядом с собой, время от времени показывая козу — он на дух не переносил детского плача, это могло довести его до трясучки за две минуты, — и поехал дальше, уже не так быстро, чтобы машину не подбрасывало на неровной дороге.
Удовольствие от легкой победы было безнадежно испорчено. Моргот нервничал и оглядывался по сторонам. На шоссе, куда его вывел проселок, в этот час не было ни одной машины. Опять же, оставить ребенка на дороге он не мог — ну кто знает этих детей, которые везде лезут и ни секунды не сидят на месте? Выберется на дорогу, и любая фура с заспанным водителем размажет ее по асфальту! Моргот проехал мимо освещенной заправки, но свернуть не решился: его сразу заметят.
Дитя устало оглушительно реветь и теперь потихоньку ныло, без слез, на одной ноте, изредка вдыхая, чтобы снова затянуть монотонное «у-у-у». Моргот очередной раз убедился в том, насколько младенцы отвратительные существа.
Следующая заправка, подешевле, была не так хорошо освещена, и Моргот решил, что дальше тянуть не имеет смысла. В стеклянной будке дремала всклокоченная девица лет двадцати, а охранник при ней храпел на всю округу, расположившись на узкой банкетке при входе. Моргот подъехал тихо, никого не разбудив.
— А теперь — заткнись, — шикнул он на ребенка. То ли от испуга, то ли от неожиданности девочка замолчала и раскрыла рот.
Моргот вылез наружу, стараясь не шуметь, обошел машину, открыл правую дверь и взял дитя на руки. Она собиралась заплакать снова, но Моргот свел брови к переносице, цыкнул зубом, и девочка промолчала. Он усадил ее на ступеньки стеклянной будки и сказал:
— Я сейчас уеду, ты тут останешься одна, вот тогда реви погромче, поняла?
Вряд ли трехлетняя девочка кивнула ему потому, что согласилась, но Моргот успел привыкнуть к тому, что его распоряжения выполняются нами беспрекословно, и, довольный собой, сел обратно за руль. И как только внедорожник выбрался с заправки, вслед ему понесся громкий, захлебывающийся рев.
Макс смотрит вверх, вспоминая, о чем еще можно рассказать, улыбается сам себе и продолжает:
— Классе в третьем я хотел быть космонавтом. Мы все тогда хотели быть космонавтами и готовились к этому. Вместо центрифуги мы использовали карусель с детской площадки, ее надо было раскручивать руками. Тяжелая такая железяка, неповоротливая, с двумя сиденьями. Если ее крутили несколько человек, можно было добиться довольно большой скорости. Для третьеклассников испытание на самом деле было тяжелым, мы же все делали по-настоящему и крутили ее сначала по пять минут на каждого, а потом по десять. Я мог кружиться на ней хоть целый час, Моргот же пять минут еще выдерживал, да и то исключительно из гордости, но когда мы попробовали крутиться по десять минут, его укачало и рвало очень долго. Конечно, мы ему сказали, что космонавтом ему не быть: по здоровью не пройдет. Разве что каждый день будет тренироваться. Он продержался три дня, а потом придумал, что космонавтом быть вовсе не хотел, а хотел быть конструктором ракет. Мы смеялись, конечно, и говорили, что конструктором быть проще простого, а ты попробуй на центрифуге покрутиться! Я не думал, что он запомнит этот случай. Только когда он в университет поступил, то напомнил мне об этом… А я не мог понять, почему он до последнего скрывал от всех свою специальность! Он думал, все помнят об этом. Он слишком серьезно относился к своим неудачам, он считал, что люди все его неудачи записывают в блокноты и ждут случая их припомнить. А специальность его называлась «Стартовые комплексы ракет и космических аппаратов»…
— А почему ты называл его принц-принцесса? — спрашиваю я.
Макс усмехается.
— Как он злился! А меня его злость забавляла. Однажды он болел ангиной, я пришел к нему после школы. Вообще-то, мне не разрешали к нему приходить, потому что я мог заразиться, но я же был настоящим другом… Моргот, когда болел, всегда выглядел совершенно несчастным; он лежал в гостиной на диване, перед телевизором, в теплой фланелевой пижаме кремового цвета, с замотанным горлом. Он нарочно открыл дверь заранее, чтобы я застал его лежащим без сил. На самом деле, он действительно страдал, но его натура требовала, чтобы страдания бросались в глаза. Иногда он отвлекался от роли тяжелобольного, но именно тогда и было заметно, что ему очень больно глотать: он болел только второй день, у него еще держалась температура, и есть он не мог. А по телевизору как раз начинался фильм — мы смотрели его впервые, он, собственно, и позвал меня ради этого фильма, тогда новые фильмы были редкостью, а у Моргота стоял большой цветной телевизор.
— Неужели когда-то не у всех были цветные телевизоры? — улыбаюсь я.
— Да. У меня дома цветной телевизор появился лет через пять. И в фильме, по иронии судьбы, главный герой как раз болел ангиной. Мы, как водится, заспорили, кто из нас главный герой. Конечно, он был гораздо больше похож на меня — тоже кудрявый, но ангиной-то я не болел! А потом на экране появился больной принц. С таким же выражением лица, как у Моргота! Тут я радостно закричал: «А это — ты! Это ты!» Принц был столь жалок, что Моргот, конечно, быть им не согласился. А я находил между ними все больше общих черт, и меня это забавляло, потому что принц и кудрявый главный герой действительно напоминали нас с Морготом, и не видеть этого Моргот не мог. В конце фильма выяснилось, что это не принц, а принцесса, но главный герой прозвал его так гораздо раньше — за нытье и слабость. Моргот бесился и кричал, что он на этого слизняка нисколько не похож, что он бегает гораздо лучше меня, и соображает тоже лучше. На этом его доводы кончались, и когда вошла его мама, отпросившаяся с работы, мы катались по ковру и молотили друг друга по ребрам. Она вернула Моргота в постель, хорошенько поддав, а мне сказала, что я поступаю некрасиво, но не выгнала, а посадила в кресло досматривать фильм. Она сказала, что это фильм о дружбе, а мы превратили его в повод для драки. И на экране как раз пели песню «Я хочу, чтобы мой настоящий друг оставался со мною в любой беде…» И пел ее принц, который потом стал принцессой. Меня это так тронуло… Мать никогда Моргота не защищала и вообще не лезла в наши дела, но тут, глянув на экран, ахнула: «Макс, ну это же девочка! Разве Моргот похож на девочку?» И потрепала его по волосам. А мы хором закричали: это не девочка, это принц! Она только посмеялась над нами.
Макс замолкает — эти воспоминания ему приятны, он растворяется в них, на губах его блуждает счастливая улыбка, как будто он снова там, перед телевизором в квартире Моргота.
— Но прозвище осталось, — наконец вспоминает он обо мне, — и когда Моргот начинал ныть, я тут же вспоминал об этом и дразнил его принцем-принцессой. А он действительно был нытиком, он всегда преувеличивал свои страдания.
Я думаю, Макс не прав. Моргот, конечно, склонен был к преувеличению, но всякое страдание становилось для него по-настоящему невыносимым, он не умел удержать его в себе, не умел с ним справляться.
Моргот притащил с собой палку копченой колбасы, двух цыплят, пару бутылок пива и букварь. Выглядел он усталым, хромал гораздо сильней вчерашнего и, швырнув все, кроме пива, на стол, ушел в каморку. Мы слышали, как он стонал и ругался, снимая ботинки, а потом позвал:
— Бублик!
Бублик никогда не заставлял себя ждать.
— Короче, сходите, купите там чего-нибудь пожрать. Картошки там, чаю, сахара. Этого… масла…
Он напрасно старался припомнить, что требуется в хозяйстве для приготовления пищи, — мы с Бубликом знали это лучше него.
— Одного цыпленка зажарьте, а из второго супчик сварили бы какой… — Моргот громко зевнул и сунул Бублику две пятисотенных купюры. — И еще… носки мне чистые притащи, пожалуйста…
Он заснул, не выпив и половину бутылки пива: когда мы вернулись из магазина, обвешанные авоськами, чистые носки так и лежали на столе, книга, которую Моргот читал, упала на пол, а сам он мирно сопел, широко раскинувшись на кровати.
Вообще-то по воскресеньям нам полагалось мыться в ванне, но, поскольку Моргот спал, мы продолжали отодвигать это сложное мероприятие на потом. Ванна была исключительным чудом инженерной мысли Салеха — она стояла на возвышении, как на пьедестале, а под ней прятался резервуар, в который стекала грязная вода. Грязную воду откачивали насосом раз в неделю, после стирки, и затыкали сток в ванне, чтобы из него не воняло. Салех все собирался сделать водонагреватель, но так ни разу и не собрался, поэтому наливали воду из шланга, подключенного к водопроводу, а потом грели ее тремя кипятильниками. «Чтобы дети не простужались», вокруг ванны, словно софиты, на тонких ножках торчали четыре рефлектора — электричества у нас на самом деле хватало и еще оставалось!
Моргот проснулся часов в восемь — мы слышали, как щелкнула зажигалка. Он всегда сначала курил в постели и только потом поднимался. Мы расселись за столом хлебать щи со сметаной, явившиеся результатом наших совместных усилий, когда Моргот выбрался из каморки. Он еле-еле переставлял ноги, морщился и припадал то на одну, то на другую: вид у него был столь несчастный, что нам стало его жалко, а еще совестно за то, что мы его не подождали. Настроение он при этом имел отличное, хотя и ворчал спросонья.
— Бублик, ты никогда не слышал, что в щи капусту обычно нарезают ножиком? — спросил он, навалив себе тарелку с горкой и пытаясь пропихнуть ложку в рот.
— А я чем нарезал, по-твоему? — не понял Бублик.
— Ты, по всей видимости, рвал ее руками на куски…
— Да нет, Моргот, мы ее резали. Ножиками, — заверил Первуня.
— Что-то непохоже. Что ж тогда ни один кусок в ложке не помещается?
— Так бы и сказал, что надо мельче резать, — пожал плечами Бублик.
— Мельче — это не то слово, Бублик. Ее надо резать гораздо мельче! — философски заметил Моргот. — Я бы сказал — на порядок мельче.
— А как это — «на порядок мельче», Моргот? — спросил Первуня. — Это совсем-совсем мелко?
— Это — мельче в десять раз.
Первуня задумался: считать он умел только на пальцах и долго загибал их по очереди, пока Моргот не показал ему обе раскрытые ладони.
— Вот, это десять пальцев. В десять раз меньше будет только один палец, — он поднял мизинец, — понятно?
Первуня на всякий случай кивнул.
В понедельник, как всегда проспав до полудня, Моргот отправился в НИИ скорой помощи, предварительно купив новые кеды. Когда у него водились деньги, он их не считал, поэтому разыскал в заднем кармане брюк список с лекарствами, который в прошлый раз ему сунула медсестра, и заглянул по дороге в аптеку. А чтобы быть до конца последовательным, в киоске напротив больницы набрал фруктов и йогуртов, понятия не имея о том, что можно есть больному с желудочным кровотечением.
Настроение у него было как у сытого домашнего кота, который переварил обед и отправился на поиски приключений, не имеющих ничего общего с добычей насущного хлеба.
На этот раз он хорошо знал, куда идти, махнул рукой охране при входе; не дождавшись лифта, поднялся на четвертый этаж по лестнице, прыгая через ступеньку, и не глядя прошел мимо сестринского поста в конец коридора.
Он заранее чуял, что его ждет… И его прекрасное, игривое настроение, и увесистый полиэтиленовый пакет, и чувство выполненного долга, и уже не желание, а необходимость рассказать обо всем Максу, и как можно скорей, — все это располагало только к одному исходу. Моргот давно, еще в детстве, выявил закономерность: если все идет хорошо, значит, жди облома. Если тебе что-то очень сильно нужно — этого обязательно не произойдет. Если ты чего-то ждешь, считая минуты, оно непременно отодвинется на неопределенный срок.
Он пытался играть с судьбой в кошки-мышки, пытался не надеяться, не ждать, не хотеть, но это несильно помогало — не так-то просто было обмануть судьбу, которая все равно заглядывала под черепную коробку гораздо глубже, чем ее обладатель, и выискивала, когда и как ей стоит выскочить из-за угла, потирая руки.
Впрочем, на этот раз она из-за угла не выскакивала, она потирала руки там, где Моргот видел ее издалека.
Громоздкая железная койка была небрежно заправлена, поверх байкового одеяла валялась подушка без наволочки, а в изножье из-под одеяла торчал съехавший вниз полосатый матрас. Моргот огляделся: он пришел перед обедом, больные вокруг разыскивали по тумбочкам ложки и миски, в буфете стучали кастрюли и звонко переругивался персонал — на него никто не обратил внимания. Конечно, Игора Поспелова могли перевести в палату или в другое отделение, но Моргот не очень в это верил. Надо быть наивным ребенком, чтобы надеяться: если в списке из двадцати человек никого не осталось в живых, кто же позволит одному из них спокойно записывать то, что пытаются уничтожить?
— Вы дедушку ищете? — спросила молоденькая сестричка, пробегая мимо с капельницей в руках.
— Да, — кивнул Моргот.
— Дедушка умер вчера. Так жалко… Ему операцию сделали, и, говорили, успешно. А он взял и умер.
— Где его вещи? — спросил Моргот, не особо надеясь на удачу.
— Родственники забрали, — охотно ответила сестричка, — сегодня утром.
— У него нет родственников! — вспыхнул вдруг Моргот. — Кому вы отдали его вещи?
— Это — к сестре-хозяйке. Там, у самого входа, напротив ординаторской.
Она побежала дальше, раз-другой оглянувшись на Моргота, пока он раздумывал, стоит скандалить с сестрой-хозяйкой или нет.
Той как назло не было на месте — Моргот долго дергал ручку и стучал в запертую дверь, пока со стороны буфета ему не крикнули:
— Ну чё стучишь? Чё ломишься? Сейчас поем и приду!
Ела сестра-хозяйка долго. Не меньше получаса. И с каждой минутой Моргот заводился все сильней. Ждать ее не имело никакого смысла! Выяснять, кто забрал вещи, — тоже. Кто бы это ни был, Моргот никогда не сможет его найти. Потому что поиграть в шпионов — это весело и интересно, но к профессионализму не имеет никакого отношения.
Когда наконец толстушка на отекших ногах подошла к двери с надписью «сестра-хозяйка», Моргот благополучно вошел в роль возмущенного родственника. Она попыталась проскочить в дверь у него перед носом, но он ухватился за дверное полотно, локтем перегораживая ей дорогу, — толстушка оказалась у него под мышкой.
— Ну что за хамство такое! — жалко пискнула она. Моргот давно научился обращаться с людьми подобного сорта: они будут издеваться над тобой до тех пор, пока ты не покажешь зубы. Если и зубы не помогают — надо применять силу.
— Кто забрал вещи Игора Поспелова? А? — спросил Моргот, нагибаясь к ее лицу.
— Понятья не имею! — взвизгнула она. — Я не могу всех на отделении помнить!
— Я тебя спрашиваю: кто забрал вещи? У тебя что, по сто человек на дню концы отдают?
— Я не обязана перед каждым встречным отчитываться! — она не сдавалась. — Если что-то ценное пропало — не надо на отделение тащить! Тут не камера хранения!
— Ты что, сбрендила? Ты кому чужие вещи отдала, а? При чем здесь ценности? Мне дедушка, может, перед смертью письмо написал с напутствием на всю оставшуюся жизнь!
— Если ты родственник — заявление пиши в милицию!
Моргот понятия не имел, как положено отчитываться за вещи умершего. Не могло же быть такого, что любой может прийти и их забрать? Но сестра-хозяйка нервничала, а значит, какую-то инструкцию наверняка нарушила. И, главное, она на помощь не звала — значит, не очень хотела привлекать внимание коллег.
— Я напишу, ты не беспокойся. И в милицию напишу, и главврачу тоже.
Она испугалась. Она не верила, что Моргот — родственник и пойдет в милицию. А пожаловаться главврачу ему ничего не мешало.
— Мы всегда вещи отдаем! Кто приходит — тому и отдаем! Они нам без надобности! Носки, трусы и вафли — кому это пригодится?
— Я тебя не спрашиваю, что вы делаете всегда. Я спрашиваю: кому ты отдала вещи?
— Бабка приходила, сказала, что сестра! Она и хоронить его собирается! И нечего тут стоять!
Она попыталась толкнуть Моргота руками в живот, чтобы освободить дорогу, но он лишь усмехнулся:
— Бабка, значит?
— Да!
— Может, она у тебя в квитанции расписалась?
— В какой квитанции? Не делаем мы описей! И квитанций никаких не даем! Иди отсюда!
Сестра-хозяйка его обманывала, Моргот чувствовал. Но вдруг на миг представил, что сейчас записи старого ученого читает некто, понимающий их ценность, и уже отдает распоряжение ждать в больнице того, кто станет интересоваться вещами больного. Эта мысль не сразу напугала Моргота, скорей, немного охладила. Он убрал руку, давая сестре-хозяйке пройти, и отошел от двери, дернув сжатым кулаком от досады. Делать в больнице ему было нечего, идти в морг, чтобы выяснять, кто собирается дедушку хоронить, — просто опасно. Он постоял несколько секунд перед выходом на лестницу, машинально сунул руку в карман — за сигаретами, — и только щелкнув зажигалкой, подумал, что в отделении курить нельзя. От этого его досада лишь усилилась, он сбежал по лестнице на один пролет и закурил под надписью «Курить запрещено», где на заплеванном радиаторе стояла консервная банка, полная окурков. Вскоре к нему присоединились двое больных в широких пижамах, обсуждавших футбольный матч, а потом рядом оказался еще один больной — в спортивном костюме и с мятой папиросой в руках, лет сорока пяти-пятидесяти, и лицо его было таким же мятым, как папироса.
— Вещи забрал мужчина в костюме, — сказал он в пространство как-то между прочим, не повышая и не понижая голоса, словно продолжал начатый разговор, — в восемь утра, как только сестра-хозяйка пришла на работу.
Моргот не сразу понял, что это говорят ему. Будто случайный обрывок чужого разговора вдруг лег на его мысли мистическим образом, как послание свыше.
— Он дал ей денег. Немного, пару сотен. Нагло, прямо у поста. Здесь все дают нагло и нагло берут. Спрашивал, не было ли у дедушки других вещей. Просил позвонить, если кто-то еще спросит про вещи. Велел врать, что приходила бабка и назвалась сестрой. Я слушал под дверью.
— Зачем? — спросил Моргот, вскидывая лицо на неожиданного собеседника.
— Чтобы сказать вам, — тот пожал плечами и еле заметно улыбнулся.
— Мне?
— Да. Юноше в черном. Возьмите, дедушка просил вам передать. Письмо с напутствием на всю оставшуюся жизнь, — лицо незнакомца стало серьезным, и он сунул Морготу в руки обычную школьную тетрадь — мятую, как его лицо. — Он отдал ее вчера, когда почувствовал, что ему плохо. И курите спокойно, так быстро они не приедут…
— Откуда вы знаете?
Незнакомец не ответил. Они стояли молча и курили: Моргот — нервно затягиваясь и оглядываясь, незнакомец — неторопливо, опираясь спиной на грязную стену. Двое больных, обсуждавших футбол, кинули окурки мимо консервной банки и пошли вниз, продолжая разговор. Моргот тоже поторопился затушить сигарету и только тогда заметил, что держать тетрадь в руке ему мешает увесистый пакет с фруктами и лекарствами.
— Возьмите, — сказал он незнакомцу, но тот покачал головой.
— У меня все есть, спасибо. Оставьте себе.
Моргот кивнул и подумал, что никогда не покупает мальчишкам ни фруктов, ни йогуртов, потому что сам терпеть их не может.
— И не торопитесь, когда будете выходить… — снисходительно добавил незнакомец, когда Моргот начал спускаться вниз. Моргот обернулся и увидел приподнятый сжатый кулак. Это напугало его еще сильней, и он пренебрег советом незнакомца, едва не убегая из больницы со всех ног.
— Виадук над действующей железнодорожной сортировкой обрушился в результате взрыва трех опор, повредив в общей сложности около двадцати восьми составов, преимущественно груженных строевым лесом. Официальная версия причины взрыва — самовозгорание цистерн с мазутом. Наш корреспондент, побывавший на месте происшествия, высказывает иную точку зрения.
Камера скользит по дымящимся обломкам виадука и поездов, корреспондент размахивает руками, поясняя свои слова.
— Официальная версия не лезет ни в какие ворота. Состав с мазутом стоял под виадуком поперек, а не вдоль, и взрыв повредить три опоры одновременно не мог. Перестрелка, предшествовавшая взрыву, явно указывает на действия бандформирований, наводнивших город. Сколько еще времени понадобится властям, чтобы добиться порядка и спокойствия? Ни для кого не секрет, что свою беспомощность власти прячут за благими намерениями не поднимать паники среди населения.
Мы сидели за столом, втроем вбивая в голову Первуне содержание букваря: дело для нас было новым, неосвоенным. Моргот кинул на стул полиэтиленовый пакет, прошел мимо телевизора и проворчал:
— Бараны. Мазут вообще не взрывается, ни вдоль, ни поперек.
— А почему, Моргот? — тут же спросил Первуня.
— Скорость горения низкая, — ответил Моргот и захлопнул дверь в каморку.
Первуня остался сидеть с открытым ртом: он был уверен, что все поймет, если хорошо подумает. Он очень серьезно относился к ответам Моргота. Нет, Моргот над ним не издевался, он просто не утруждал себя размышлениями о том, что может понять семилетний ребенок, а что еще нет.
Мы, конечно, тут же полезли в пакет и обнаружили в нем бананы, груши, виноград и йогурты. Моргот через некоторое время выглянул из каморки и спросил, нет ли у нас чистой тетради. А когда ее не нашлось, послал Силю в магазин.
Он просидел за столом целый день, до позднего вечера: что-то писал. Это было для нас новым — обычно Моргот читал, а писал очень редко. Ближе к ночи к нам пришел Макс, но Моргот не вышел из каморки, даже когда мы хором заорали: «Непобедимы!»
Первуня заглянул к нему и сказал:
— Моргот, к тебе пришел Макс.
— Я слышу, — только и ответил он, не поднимая головы.
Макс расположился за столом и словно не заметил отсутствия Моргота: поставил чайник, достал из сумки пирожки — его мама пекла пирожки, и он частенько нас угощал, — а потом выложил на стол целую стопку книг, старых, потрепанных.
Он успел выпить чаю и поболтать с нами о нашей жизни, когда Моргот наконец соизволил выйти к столу.
— Здорово, Морготище, — Макс улыбнулся ему радостно и хитро, гораздо приветливей, чем в прошлый раз.
— Пошел к черту, — почему-то ответил Моргот.
— Да ладно. Пирожка хочешь?
— Не надо думать, что меня интересует жратва в качестве поощрения. Гипогликемия прошла у меня в двадцать лет, — Моргот хмыкнул, сел за стол и откусил сразу половину пирожка с капустой.
— Рассказывай! — Макс налил ему в чашку заварки.
— Чайку попьем и пойдем прогуляемся.
— Да ну? — Макс окинул нас взглядом.
Моргот кивнул:
— Рука отваливается и башка трещит.
— Труженик, — Макс ему подмигнул.
— Пошел к черту.
Моргот хлебнул из чашки и тут же заинтересовался книгами, сложенными на краю стола, — перебрал, кивая, все по очереди, а потом позвал меня:
— Килька! Все эти книжки прочитать вслух, понятно? Даю по три дня на каждую. После этого — мне пересказать. Ты все понял?
— Конечно!
Моргот покупал нам книжки, но из всех только я один любил читать, ну, еще пытался приобщить к этому Бублика. Идея прочесть книжки вслух мне очень понравилась: мне было обидно, если я не мог поделиться прочитанным с остальными. Книжки мы тут же потащили в наш угол, на кровати, — Моргот все равно погнал бы нас в постель.
Они с Максом попили чаю, разговаривая ни о чем, а мы, взяв себе по штуке, лежали в кроватях и «читали»: все, кроме меня, рассматривали картинки. Это были детские книжки про войну, совсем старые, в одной на первой странице значился шестьдесят первый год.
Книжка неожиданно меня захватила, и когда все давно уснули, а Моргот с Максом ушли гулять, я все читал и не мог остановиться. Время летело незаметно, прошло не меньше часа, прежде чем я услышал на улице голос Моргота; я испугался и выключил бра — мои родители ругали меня, если я читал по ночам.
— И как, ты разобрался? — спросил Макс, в темноте натыкаясь на мусорное ведро у входа.
— Нет, Макс, — Моргот захлопнул дверь, — надо было лучше учиться. Нет, формулы знакомые, что-то, конечно, понятно… Но только какие-то детали. В общем, это не для моих мозгов. Это должен смотреть спец, физхимик. Давай еще чайку — что-то я весь день просидел, как дурак, даже пожрать забыл.
— Все переписал?
— Да. Надо бы сделать еще копии…
— Сделают, не беспокойся, — Макс сел за стол и включил лампу: Моргот любил уют, и над столом висела лампа в зеленом абажуре. Только зажигали ее редко, ночью.
— Как думаешь, стоит этим заниматься? — Моргот развалился на стуле, как всегда закинув ноги на табуретку.
— Крути эту девочку, секретаршу. Мне кажется, она очень многое может достать и узнать.
— Не уверен.
— Все равно крути. Если Кошев сделал снимки с чертежей — значит, у него есть чертежи, и эти чертежи, скорей всего, на заводе. Может быть, она найдет место, где находится цех.
— Я и так знаю: на юго-западной площадке.
— Считай, что не знаешь. Знаешь — это когда на плане площадки у тебя красным карандашом обведено место его нахождения. Конечно, забрать чертежи проще, чем вывезти цех, так что попробуй ее на это натолкнуть. А в «Оазис» не ходи больше: на самом деле прирежут в сортире ненароком. Они же не знают, что информация от тебя ушла.
— Если бы, кроме Кошева, о блокноте узнал кто повыше, я бы здесь не сидел. Мне кажется, он отдельно, а они — отдельно. Его первого прирежут в сортире, если узнают, что он все это записывал и хранил записи в бардачке. Заметь: из кабриолета их мог забрать любой прохожий.
— Вполне возможно, он только продавец, он всего лишь хочет сорвать куш. Это с его точки зрения куш, понимаешь? А для них стоимость акций завода — это крохи. Акции же вообще не котируются, они и десятой доли своей цены не стоят. То есть Кошеву — завод, а им — цех. Выгодно обеим сторонам. Таким образом, кстати, они получили здание Гражданпроекта: скупили акции по дешевке у работников, а самих работников потом уволили.
— Бараны, — проворчал Моргот, — эти твои работники.
— Ты слишком много от них хочешь.
— Знаешь, это не чесальщицы и не прядильщицы. Небось, восемьдесят процентов инженеров и двадцать — кандидатов в доктора.
— Моргот, ты вспомни, как нас убеждали в том, что открытое акционерное общество — более прогрессивная форма, чем закрытое. Ссылались на мировой опыт.
— Для того и убеждали. Кстати, об убеждениях. Скоро вы снова начнете воевать с миротворцами. И не с военной полицией, а с войсками.
— С чего ты взял? — удивился Макс.
— Я тебя никогда не обманывал. Они начали в СМИ говорить о бандформированиях, о том, что правительство не справляется. А раньше молчали, как будто нет никаких бандформирований. Они готовят почву для подключения войск.
— Эх, тебя бы в политические аналитики! — улыбнулся Макс.
— Только разбегусь, — фыркнул Моргот.
— Да ладно, Морготище… Я знал, что если ты за это возьмешься — будет толк! — Макс широко улыбнулся.
— За что, за политический анализ?
— Нет, за «Оазис». И видишь — получилось же!
Моргот не сомневался, что случайное везение в этом деле — его личная заслуга.
— Давай, давай, расхваливай, благодари… Поощряй, так сказать… — проворчал он.
— Ты считаешь, я не могу искренне порадоваться твоему успеху? Тем более в нашем общем деле? — Макс нагнул голову и посмотрел на Моргота с укоризной.
— Это не общее дело, Макс, а твое и твоих товарищей по Сопротивлению. Ты меня попросил — я взялся, хотя ничего не обещал.
— Ты можешь говорить все что угодно. Я тебе не верю. Ну признайся, ведь тебя зацепило… Ты же сам про деда этого говорил…
— Его зовут Игор Поспелов, — вдруг оборвал Моргот. — Там в тетрадке написано, в середине, между формул. Греческими буквами. Не пропустите при переписке.
Он сказал это неожиданно серьезно, я помню эти его слова. Тогда я не мог знать их смысла, но теперь понимаю: след человека на земле… Все, что осталось от старого ученого, — тетрадка с формулами. И так же как Моргот живет теперь в моей книге, так и Игор Поспелов остался жить в той тетрадке. Его имя там, написанное греческими буквами, — это его последний крик: «Непобедимы!».
Сейчас я думаю, что этого имени там писать не стоило: попади тетрадь в руки «покупателей», почерк Моргота сопоставили бы с именем ученого, из непонятных записей тетрадь превратилась бы в улику против него. Может быть, Моргот об этом не подумал. Но мне почему-то кажется — он знал, что делает.
Кто эта пожилая женщина, я понимаю не сразу. Она сидит в кресле, чуть прогибаясь в пояснице и приподняв голову, но не напрягается: эта аристократическая осанка — ее сущность, а не поза. У нее умные глаза и речь образованного человека. Но когда она переходит к сути разговора, мне кажется, что она безумна. Не глупа, а именно одержима. Мне с трудом удается скрыть растерянность и неловкость.
— Виталис в детстве был очаровательным ребенком, настоящим ангелочком. Его белые локоны, обрамлявшие лицо, — их совершенно невозможно было постричь! Все принимали его за девочку, такой он был хорошенький, и иногда я нарочно надевала на него платьице. Когда он был совсем маленький, конечно. Если его спрашивали, как его зовут, он всегда отвечал: «Виталис» — и обязательно добавлял: «Я мальчик». Меня это так умиляло!
Мне хочется спросить: не завязывала ли она ему бантиков на очаровательные белые локоны?
— Какой скандал мы пережили, когда он пошел в школу! Эта солдафонская привычка стричь всех под одну гребенку, в прямом смысле этого слова! Этим закостенелым ханжам было не понять, что Виталис отличается от сверстников, он тоньше, умней, красивей, в конце концов! И состричь его локоны — это варварство, настоящее варварство! Это изменило его образ! Вы, наверное, понимаете, насколько внешность влияет на образ мыслей. Кстати, волосы у него после этого не вились, и я никогда не прощу Лео, что он тогда встал на сторону учителей. Он почему-то считал, что над Виталисом будут смеяться сверстники! Мне многие говорили, что я неправа. Моя подруга — психотерапевт — убеждала меня в том, что при таком воспитании мальчик вырастет аутичным, не научится входить в контакт с людьми. Это она про Виталиса! — женщина улыбается победной улыбкой.
Я вежливо отвечаю ей тем же: мне страшно не только ей возражать, но и не соглашаться. Она в любую секунду прервет контакт со мной, если почувствует, как я отношусь к ее словам.
— Виталис был очень мирным и добрым по отношению к сверстникам. Он никогда не дрался, никогда! И ни у кого не возникало желания его обидеть, его все любили. Мы всегда поощряли в нем эту доброту, эту щедрость. Он мог быть уверен: если он отдаст кому-нибудь свою игрушку, мы немедленно купим ему новую. Лео хорошо зарабатывал, мы могли себе это позволить. В те времена, если вы знаете, деньги было легче получать, чем тратить, — лицо ее выражает некоторое презрение к «тем временам». — Я вспоминаю, с каким трудом мне удавалось доставать вечерние платья, по какому блату Лео покупал шубы, — а я могла носить только норку, на другой мех у меня аллергия. Я не говорю о повседневной одежде, которую брали лишь с рук или привозили из-за границы. Все это отнимало слишком много времени! Мне до сих пор жаль, что школьную форму отменили, лишь когда Виталис заканчивал университет: меня выводила из себя эта одинаковость, эта попытка заставить людей не выделяться, лишить их индивидуальности! Слава богу, я научила своего сына не поддаваться конформизму, не уподобляться серой массе. И это нисколько не мешало ему в жизни, только помогало. Я думаю, его достижения — это моя заслуга. Его способности и мое воспитание.
Я делаю непроницаемое лицо, мне хочется крикнуть: но он же предал своего отца! «Обошел на повороте», как говаривал Моргот. Неужели это можно считать достижением?
— Виталиса никто не считал целеустремленным, — продолжает она, не заметив моего волнения, — никто не верил в нашу близость, в доверительные отношения между нами. А между тем, мы были очень близки.
Она сочиняет. Вот теперь она выдает желаемое за действительное. Я не знаю Виталиса Кошева, но я вижу на ее лице: это ложь.
— Он советовался со мной, он очень ценил мое мнение, и как юриста, и как человека с большим жизненным опытом. В истории с продажей цеха, когда Лео поступил так глупо, Виталис прежде обсудил со мной все нюансы, связанные с правильным оформлением биржевых сделок, с законом об открытых акционерных обществах, с уставом завода. Лео плохо понимал, что такое капитал, что такое деловая хватка. Он так и не вырос из времен социализма, он был ретроградом, закостенелым в своих принципах, которые никого не интересуют, в своих убеждениях, которые расходятся с реальностью. Тратить девяносто процентов собственных доходов на ублюдков, работающих на заводе, только чтобы они не остались без работы! Я не против благотворительности, но все должно укладываться в пределы разумного! Он твердил мне, что завод ему не принадлежит! Вы видели такое когда-нибудь? Я тыкала его носом в бумаги, где черным по белому написано, что́ на заводе ему принадлежит, а что́ — нет! Лео совершенно не понимал, что деньги и мораль не совместимы между собой. Я не говорю, что человек дела должен быть аморальным. Но деньги морали не знают, для этого и придуман Закон. Все, что не нарушает закона и касается денег, не может быть аморальным. Иначе ты — не деловой человек.
Я не стану спорить с этим ее утверждением. Жизнь убедила меня в ее правоте. В том, что деловой человек должен быть аморален, и чем он аморальней, тем больших успехов он добьется в жизни. Впрочем, это мое личное мнение — мнение неудачника и слюнтяя, типичного рефлексирующего интеллигента.
Мне кажется, Моргот разделял эту мою точку зрения. А может быть, не осознавал, что его «неудачи» на деловом поприще — следствие рамок, наложенных на него в детстве. Ему казалось, он избавился от этих рамок, и род его занятий предполагал именно это. Но я думаю о ребенке, которого он довез до заправки, а не выбросил на обочину в лесу, как поступил бы почти каждый угонщик. Да, над моим мнением можно посмеяться: ах, Моргот — благородный герой! Нет, он не был благородным героем, разве что в моем детском восприятии. Он не хотел быть благородным героем, напротив, он хотел обладать той самой деловой хваткой и, как следствие, презирать мораль. И не мог. Он перешагнул через запрет на воровство, но не смог перешагнуть через остальные запреты. Грабь награбленное — не самый высокоморальный лозунг, но я знаю, что честным трудом заработать на машину стоимостью в скромный домишко на Средиземноморье в те времена было невозможно. Да, я ищу Морготу оправдания, хотя он считает, что в них не нуждается. Даже напротив: он всегда искал оправдания своим хорошим поступкам. Но когда он рассказывал мне о девочке в угнанной машине, ему и в голову не пришло, что нужно оправдываться: он не представлял, что можно было поступить по-другому, он этот поступок хорошим не посчитал.
Моргот позвонил Стасе на следующий день, ближе к концу рабочего дня. Она была слишком хорошо воспитана, чтобы предъявить какие-то претензии из-за его недельного отсутствия, и слишком искренна, чтобы скрыть радость. Он сказал, что уезжал, и она поверила — верней, посчитала, что его отсутствие связано со взрывом виадука. Моргот ее не разубеждал, но и не соглашался.
— Сегодня моя мама дома, — виновато сказала Стася — Моргот нисколько не стеснялся того, что ему некуда привести девушку: его подружки сами искали место для встреч, если таковое требовалось.
— Да ладно, можем куда-нибудь сходить, — когда у Моргота имелись деньги, ему нравилось ими швыряться, — я даже нашел подходящее место.
— Пожалуйста, чтобы не так дорого, как в «Оазисе»…
— Какая разница? — усмехнулся Моргот. — Куда хочу, туда и приглашаю девушек.
Ей это понравилось. Она могла говорить что угодно, но ей это понравилось. Моргот выбрал тихий маленький ресторанчик на набережной, довольно дорогой, но уютный. Всего пять столиков разделялись перегородками, создавая впечатление отдельных кабинетов перед открытыми окнами: туда заглядывали ветви цветущего жасмина. Ресторанчик на самом деле имел добрые традиции — и даже меню, в котором не указывались цены: Моргот успел добраться туда раньше Стаси и потребовал, чтобы его гостья не узнала о том, сколько стоит этот вечер. Впрочем, она не вчера родилась.
— Моргот, я не могу себе позволить подобных заведений, — сказала Стася, присаживаясь на край стула, обитого велюром.
— Расслабься, — ответил Моргот, — мне здесь нравится гораздо больше, чем в «Оазисе».
— Мне тоже здесь нравится, — вздохнула она, — но я буду чувствовать себя неловко.
— Только не надо… — поморщился Моргот. — Пока есть деньги, надо их тратить.
— На эти деньги можно купить что-нибудь полезное…
— Например? — Моргот поднял брови.
— Сапоги…
— У тебя нет сапог? Хочешь, пойдем и купим завтра же.
— Спасибо, не надо. Я… я чувствую себя продажной женщиной…
— С ума сошла? Перестань. Я ел твои бутерброды.
— Это неправда. Ты их не ел, ты только откусил один раз, — она улыбнулась, и в ее улыбке блеснула нежность, и любовь, и забота. Моргот поставил плюсик самому себе за умение вызывать подобные чувства.
Он совсем не любил ее, он даже не ощущал особенной симпатии. Отношения с ней требовали постоянного внимания, напряжения: ее принципиальность, представления о правильности утомляли Моргота, он скучал с ней. В постели он любил почти любую женщину, возможно потому, что умел сыграть любовь и желание, и верил в свою игру. Он и сейчас играл любовь и симпатию, но немного натянуто, не вполне вживаясь в роль. Потому что это была роль вложенная, роль, которую играл борец Сопротивления в попытке раздобыть нужные сведения. И Стася чувствовала это, но готова была этим довольствоваться. Наверное, ее личная жизнь до появления Моргота складывалась не очень удачно, и его это вовсе не удивляло.
— Все, — он обнял ее и притянул к себе, — прекрати. Что хочу, то и делаю. Заказывай не меньше трех блюд и десерт, понятно? Вино к ним я тебе выберу сам.
— Моргот, я не верю тебе… Ты… ты вовсе не любишь меня… ты пользуешься мной…
— Пользуйся и ты мной, — он пожал плечами, через ее хрупкую, костлявую спинку потянулся к меню, перелистнул страницу и прочитал: — Салат «Нежность». Очень тебе подходит, правда? Это с рыбкой. Далее: жаркое «Принц и нищий» — это про меня. Говядина, жаренная на углях, — тебе с кровью или без?
— Без… — пролепетала она.
— Очень хорошо, я тоже с кровью не люблю. Не хватает горячей закуски. О, «Лесные братья»! Это актуально. Грибной жюльен. И это никакие не шампиньоны, а настоящие красные грибы, посему и вино берем красное сухое.
— Я люблю сладкое… Или полусладкое…
— Это приличное место, здесь полусладкого не подают. Полусладкое — это не вино, а компот. А сладкое будем пить на десерт.
Она таяла от его объятий, плавилась, как воск, и ее спинка уже не казалась костлявой, а стала податливой и гуттаперчевой; Стася словно растворялась в нем, не прижималась, а прорастала, пускала корни. Моргот в очередной раз убедился, что и самые принципиальные из них хотят красивых ухаживаний, ресторанов, цветов, а вовсе не обшарпанных концертных залов и вернисажей. А впрочем, Стасе мог бы подойти и вернисаж — она же художница… Цветов он никогда не покупал из утилитарных соображений, считая это выброшенными деньгами, но женщины любили его и так.
— Ну давай, спрашивай, — вздохнула Стася, когда выпила два бокала вина: она хмелела удивительно быстро.
— Что ты думаешь, и спрошу, — шепнул он в ее острое звериное ушко. — Когда твоей мамы не будет дома?
Она рассмеялась:
— Только через две недели. Она неделями работает. Одна из трех — в ночную.
— Я не доживу. Поехали за город, а? Куда-нибудь на речной бережок. Комарики и костер, а?
— Мне же завтра на работу, — она смутилась и натурально покраснела. — Я знаю, что всем мужчинам нужно от нас именно это, но мне казалось, ты не такой.
— Я такой, — ответил Моргот. — И еще какой!
Похоже, представления о мужчинах она получила со слов бдительной матери.
— Ты врешь! — она засмеялась. — Разве тебе не нужно узнать, что происходит с акциями завода?
— Совершенно не интересуюсь заводом, — притворно фыркнул Моргот, чтобы она поняла, что это притворство.
— Ты оказался прав. Все покупатели акций — подставные.
Моргот в этом не сомневался и кивнул.
— Но я все равно не верю, что это делает Виталис, — сказала она строго, как будто хотела Моргота за что-то осудить.
— Не верь, — он пожал плечами. — Тогда почему ты не говоришь об этом «дяде Лео»?
— Ну кто я такая… — она вспыхнула. — И потом, мне придется сказать ему, что я смотрела реестр акционеров и ходила по этим адресам… Как будто я за ним шпионила.
— Ты не за ним шпионила, а для него, — Моргот легонько хлопнул ее по плечу. — Но мне все равно, скажешь ты ему об этом или нет. Это проблемы «дяди Лео», а не мои. Вот увидишь, когда число выкупленных акций превысит долю «дяди Лео» или дойдет до пятидесяти одного процента, тогда твой Виталис явится к папаше в кабинет и начнет разговаривать с ним совсем по-другому.
— Да нет же! У Виталиса нет своих денег! На что он может покупать акции?
— Понятия не имею! — фыркнул Моргот и добавил, сделав загадочное лицо: — Я всего лишь предсказываю будущее.
Она опустила плечи и задумалась.
— Перестань, — Моргот подтолкнул ее в бок.
— Я не знаю, сколько процентов продано подставным лицам. Акции же всегда в движении. Я не могу проверить всех.
— И не надо, — успокоил ее Моргот.
— Может быть, действительно надо сказать дяде Лео? Ну, что это подставные люди?
— Мне все равно, если честно.
— А ты бы сказал? — она подняла на него глаза.
— Я бы даже проверять адреса не пошел! — рассмеялся Моргот. Ей это не понравилось: ни его ответ, ни его смех.
Как странно, патологически странно была устроена мораль того времени! Когда человек делал нечто выходящее за рамки его прямых обязанностей, делал это искренне, переживая за свою работу, ничего не стоило его высмеять: Моргот выглядел здравомыслящим прагматиком, а Стася — дурочкой с идеалами. Он не сразу спохватился, что это — из другой роли: слишком привычной она для него была.
Красивая женщина лет сорока смотрит на меня открытым взглядом светлых глаз, и я узнаю эти глаза. Я почему-то не могу смотреть на нее, как на всех остальных, появляющихся передо мной в этом кресле, и не могу не отдавать себе отчета в том, кто́ (или что́?) передо мной. Удивительная женщина. Открытость — главная ее особенность, которая сквозит в каждом ее движении, в непринужденной позе, в осанке. Ее уверенность в себе не так заметна, потому что не выпячивается, но она непоколебима. Эта женщина… лучится. Мне странно видеть на ее лице жизнелюбие и оптимизм. Морготу исполнился двадцать один год, когда она умерла, и я не могу не признаться самому себе: я рад, что вижу ее такой, в расцвете зрелости, в расцвете удивительной поздней, осенней красоты, которая не завяла, не исчезла и предстала передо мной сегодня. И не могу не сожалеть о том, что ее больше нет, о том, что она ушла в расцвете своей поздней осенней красоты…
Я моложе ее на тридцать пять лет и старше лет на десять. Сейчас. У нее скуластое лицо, темные прямые густые волосы, у нее высокая грудь под зеленым обтягивающим свитером. Я влюблен? Да, я влюблен, но страсть моя носит платонический характер: так влюбляются в кинозвезд, в женщин с обложек журналов, в образы на картинах художников… Как странно, как запутанно устроена жизнь… Мне жаль, что ее больше нет, но это не убивает меня — это возносит ее на недосягаемую высоту, делает недоступной.
— Мой муж, отец Моргота, был старше меня на восемнадцать лет, он посвятил молодость карьере военного и женился, когда бесконечные переезды и переводы остались позади. Но если вы думаете, что он выбрал меня, чтобы и дома командовать кем-то, — это не так. Наоборот, дома я была главной. Он был тяжелым человеком, но мне удавалось с ним ладить, ведь я — легкий человек, — она улыбается. У нее хорошая улыбка, открытая и действительно легкая. Она часто улыбается. — И воспитание сына я тоже сразу взяла на себя и лишь позволяла отцу вмешиваться под моим неусыпным контролем. К тому же муж много времени тратил на работу, уходил рано, приходил поздно и не каждые выходные мог провести с нами. Если бы он взялся за Моргота всерьез, я не знаю, что бы могло получиться в конечном итоге! Я думаю, отец бы легко сломал мальчика. А впрочем…
— Почему? — спрашиваю я.
— Моргот был очень уязвим. С младенчества. Несомненно, он был истериком, но его истеричность я бы не назвала распущенностью. Мы с отцом не поощряли его истерик, напротив, не обращали на них внимания, нарочно игнорировали, уходили в другую комнату… И уж тем более истерикой он не мог добиться от нас желаемого. Но сейчас я не знаю — правы мы были или нет. Еще когда Моргот ходил в детский сад, я обращалась к психологу, и та сказала, что мы поступаем правильно. Но… Он действительно не мог контролировать эмоций, он их не замечал до определенного момента, они валились на него, как снег на голову, а он не успевал ни осмыслить их, ни приготовиться. Да, несомненно, и истерики его тоже были демонстративны, верней… Это было что-то вроде привычки к демонстративности, которую он не мог побороть. И он действительно не мог успокоиться сам, он не притворялся. Это стало заметно, когда он подрос, когда начал стесняться подобных проявлений. Тогда я плюнула на психологов и их советы — иногда его приходилось по нескольку часов отпаивать валерьянкой. Мне кажется, мы поступали с ним жестоко. Однажды, когда ему было лет пять, я нечаянно разбила фарфоровую статуэтку, собаку, которую он очень любил. Он плакал всю ночь. Я слышала, как он плачет, но не смела подойти. И отец каждый раз, когда я хотела встать с постели, удерживал меня. Я жалею, что не подошла к нему. Мне кажется, мы потеряли что-то — его доверие, возможно. Моргот никогда не приходил ко мне со своими проблемами, и уж тем более никогда не сообщал о них отцу. Он мог хвастаться победами и успехами, но никогда не жаловался нам. И панически боялся, что мы услышим что-то о его поражениях, неудачах. Не подумайте, что он боялся наказаний, нет. Для него худшим наказанием была насмешка, пренебрежение. Он боялся, что мы посмеемся над его неудачами или равнодушно пожмем плечами и скажем: «Сам виноват».
— Вам было трудно с ним?
— Моргот был невозможным ребенком, — улыбается она, — я все время балансировала на грани. Он умел добиваться своего всеми правдами и неправдами, он играл на моем чувстве вины, на моей жалости, на моем понимании его натуры. Иногда это переходило границы. К тому же он был очень подвижным, сносил все на своем пути, минуты не мог посидеть спокойно, а это позволено не везде. Всякая попытка ограничить его свободу — запереть или поставить в угол — заканчивалась моим полным поражением. Он либо сбегал, либо молотил в дверь ногами, и мне приходилось его выпускать. Время от времени чаша моего терпения переполнялась, и я бралась за ремень. Но он же совершенно не мог терпеть боль, он ревел белугой, и я бы поверила, что это чистое притворство, я хорошо знала, насколько мой сын талантливый актер. Но, знаете, он не притворялся. Это уязвляло его гордость. Что бы он ни придумывал, он никогда не жертвовал гордостью, это было неприкосновенно. И то, что он не может вытерпеть боль гордо, оскорбляло его гораздо сильней всего остального. Поэтому я, конечно, старалась избежать таких методов воспитания до последнего, но иногда, честное слово, он этого заслуживал! Особенно если он делал гадости нарочно, назло.
— Скажите, а он мог бы стать вором?
— Моргот? А знаете, мог бы. Не в том смысле, в котором это принято, а скорей кем-то вроде благородного разбойника, — она улыбается, — ради самой воровской романтики, а не ради наживы. Он любил риск, это было нездоровое пристрастие, и проявилось оно очень рано. Нет, он никогда не брал чужого. И вообще, есть люди, которые совершают что-то рискованное или запретное, чтобы быть пойманными. Нет, у Моргота были другие цели. Мне кажется, ему нравилось испытывать страх. Но если что-то рискованное заканчивалось плохо или страх зашкаливал за какую-то одному ему известную отметку, то никакой радости он не испытывал, наоборот. Например, однажды он прыгнул в воду с десятиметровой вышки, ему было лет восемь. Все закончилось отлично, и он дня три после этого ходил счастливый, как начищенный пятак. А потом, в то же лето, забрался на крышу и едва с нее не упал. То есть почти упал. Скатился с конька в сторону веранды, где крыша была плоской, сильно ушибся и чудом не полетел дальше, буквально повис на краю. Когда отец его оттуда снял, он даже не плакал, только трясся. И, наверное, неделю не мог прийти в себя. Не потому что переживал, нет. У него наступило что-то вроде апатии, ему было неприятно — понимаете, о чем я говорю?
Вопрос маленького Кильки не дает мне покоя, и я его задаю:
— Его можно было назвать трусом?
— Нет, что вы! — она мотает головой, и ее густые прямые волосы бьют ее по щекам. — Наоборот! Он как будто не представлял последствий своих поступков. А может быть, и действительно не представлял. Есть люди, которые живут одним днем, а Моргот жил одной минутой и не заботился, что случится в следующую. Он ввязывался в драку, не тревожась о том, чем это кончится, и очень удивлялся, когда все кончалось плохо. Он разгонялся на велосипеде, пытаясь перепрыгнуть через поребрик, и удивлялся, оказываясь на асфальте с ободранными локтями. Конечно, с годами опыта у него прибавилось, но суть осталась той же: он сначала делал, а потом думал. Он возводил это в принцип: думать о проблеме только после того, как она появилась, и не предпринимать ничего для того, чтобы ее вообще не возникло. Нет, он не был трусом. Нытиком — да, кисейной барышней даже. Если бы вы знали, чего мне стоили эти его ободранные локти и коленки! Какой йод, какая зеленка! Моргот рыдал навзрыд, он кричал так, как будто ему отпиливают ногу без наркоза! Не помогали ни насмешки, ни жалость. Когда он стал постарше и уже понимал, что это смешно, он все равно не мог справляться с собой и очень из-за этого переживал. Я думаю, у него действительно была гипертрофированная чувствительность, он не мог переносить ни холода, ни жары, он обжигался, взяв в руки чашку с горячим чаем, его укачивало за пять минут езды на автобусе, он легко терял сознание. А потом, когда он начал быстро расти, у него еще и обнаружилась гипогликемия. Ему все это мешало, особенно в общении со сверстниками. Он ведь занимался спортом, он хотел во всем быть первым.
Я люблю эту женщину. Я не могу жить без нее. Я ревную ее и к ее сыну, и к ее мужу. Черт возьми, я хочу, чтобы она осталась в живых, и понимаю: когда ей было сорок, мне было пять…
Страна болот и дождей —
страна озер и туманов.
Что мне в ней?
Из записной книжки Моргота. По всей видимости, принадлежит самому Морготу
Моргот отважился позвонить Сенко только в среду, когда успел убедить себя в том, что не таким уж и позорным было его бегство. Сенко, как ни странно, обрадовался.
— Громин! Немедленно приезжай. Во-первых, у меня твои кеды. Во-вторых, я тебе расскажу, чем закончилась наша рыбалка.
— Я купил новые кеды. И чем, собственно, могла закончиться рыбалка? Неужели тяжелым похмельем?
— Приезжай, говорю. Я раздобыл бутылку настоящего шотландского виски, и мне не с кем ее выпить.
— Виски — это плохо очищенный самогон. Но я приеду.
Моргот не мог отказаться от поездок в авиагородок. Эта составляющая его жизни много для него значила: он убеждал себя (и меня) в том, что сжигал машины миротворцев из любви к риску, что в нем сидел инстинкт разрушения, что ему нравилось смотреть, как они горят. Но я слишком хорошо помню, что чувствовал злорадство, — наверное, Моргот испытывал то же самое. И по силе оно могло сравниться с ненавистью. Не думаю, что он считал это местью: он, в отличие от меня, мог сопоставить между собой человеческую смерть и уничтоженную вещь. Моргот получал от этого удовольствие и не записывал это себе в заслуги. Но как-то раз он сказал что-то о горящей земле у них под ногами…
Набрав в магазине закуски поинтересней, он поймал машину и махнул в авиагородок. Но к его приезду у Сенко уже сидел Антон, который, похоже, успел набраться где-то в другом месте.
— Громин! — рявкнул он из кухни, стоило Морготу перешагнуть порог.
— Чего тебе? — поинтересовался Моргот, передавая Сенко пакет с закуской.
— Скажи мне честно, почему мы тут сидим и давимся их сивухой, когда они спокойно разгуливают у нас прямо под окнами?
Моргот зашел на кухню и демонстративно выглянул на улицу.
— Не вижу там ни одного шотландца…
— Зато я вижу! — Антон шарахнул кулаком по столу.
— Это белка, Антон. Это не шотландцы, это чертики… — Сенко похлопал его по плечу.
— Сами вы… чертики… — проворчал Антон. — Давай, Громин, пей скорей. Хочу, чтоб ты дошел до моего состояния. Тогда я вытряхну из тебя всю душу…
— Боюсь, к тому времени ты будешь лежать под столом, — Моргот, как всегда, развалился на стуле, опираясь спиной на холодильник. В последнее время ему нравилось сидеть около окон. Раньше он не замечал, что жизнь в подвале на него давит — низким потолком и отсутствием панорамы: окна у нас были маленькие, под самым потолком, и даже со стула ничего, кроме зарослей крапивы, в них не просматривалось. А Сенко жил на девятом этаже, под окном его кухни как раз лежала малоэтажная застройка миротворцев, вдали виднелся аэропорт и самолеты, заходившие на посадку или поднимавшиеся в воздух. А за ним, на далеком горизонте, — кромка леса.
Сенко подмигнул Морготу и наполнил ему рюмку.
— Ну, за встречу! — Моргот с подозрением понюхал виски и поморщился.
— Нормально! — махнул рукой Сенко. — Знаешь, сколько стоит эта бутылка?
— Флакон с французской туалетной водой стоит еще дороже. Но это не повод из него пить, — Моргот поморщился еще раз и влил в себя содержимое рюмки — на вкус оказалось не так уж и противно.
— Огурчика, — Антон качнулся в сторону стола, пальцами выудил огурец из стеклянной банки и сунул Морготу под нос.
Моргот отодвинулся, вырвал огурец у него из рук и откусил половину. Сенко последовал его примеру.
— Шотландский виски под соленые огурцы — это патриотично, — изрек Антон и тоже выпил.
— Щас быстренько — по второй, и я расскажу про рыбалку, — Сенко снова начал разливать виски.
— Погоди со своей рыбалкой! — Антон еще раз грохнул по столу кулаком. — Я вас хочу спросить, почему мы трое, здоровые молодые мужики, сидим тут и глушим это пойло?
— А что бы ты предложил глушить? — спросил Моргот, закуривая.
— Посмотри по сторонам, Громин! — протянул Антон и широко повел рукой над столом, пока не уперся пальцем в оконное стекло. — Посмотри! Они ходят там, внизу, и ничего не боятся! А мы сидим здесь и глядим на них! И ничего не делаем!
— Мы уничтожаем их запасы спиртного, — сказал Сенко, поднимая рюмку.
— Нет, Сенко. Мы покупаем у них их гребаное спиртное. Мы отдаем им наши деньги. Мы отдаем им железную руду, мы отдаем им нефть, которой у нас и так кот наплакал. Они вывезли от нас столько леса, что нам бы хватило на сто лет!
— Не иначе, ты сегодня проснулся! — хохотнул Моргот. — Они вывозят лес уже пять лет.
— Громин! Ты не понимаешь! — Антон привстал, но не удержался на ногах и плюхнулся обратно на стул. — Нас разорили, нас обобрали до нитки! Я на стройке корячусь, как последнее чмо… Сенко, мля, на рынке телефонами торгует! Как будто так и надо! Сенко, у тебя сколько четверок в дипломе? А? Сенко? Ты слышишь меня?
— Одна, — кивнул Сенко. — За это и выпьем.
— Правильно, — согласился Моргот, заранее доставая огурец.
— Вам только б сивуху жрать… — Антон первым опрокинул в рот рюмку. — А я, может, о Родине думаю!
— Вот уже целый день? — усмехнулся Моргот.
— Сволочь ты, Громин. И всегда был сволочью, — Антон отвернулся к окну, запихивая в рот огурец. — Тебе без разницы! Ты не понимаешь!
— Я не понимаю, почему ты корячишься на стройке, — Моргот выпил и закусил. — Вперед и с песней в ряды бойцов Сопротивления!
— Ага? — Антон снова попробовал встать. — Назад, к коммунизму? Нет уж! Такого счастья мне не надо!
— А чё так? — Моргот широко улыбнулся. — Чем это тебе Лунич хуже Плещука?
— Ненавижу. Строем ходить — ненавижу!
— Ходи не строем, — Сенко с полуулыбкой по-дружески накрыл руку Антона своей, — корячься на стройке. Громин, объясни ему, почему мы так плохо живем.
— Делать мне нечего, — фыркнул Моргот.
— Ну, тогда я объясню. Нас обманули, Тоша. Нас сделали, как пятилетних ребятишек! Нам навешали на уши лапши о свободе. Хавай эту свободу, только смотри, чтоб она у тебя из ушей не полезла. Строем он ходить ненавидит! Много ты ходил строем? Чего ты хочешь, определись сначала. О Родине он думает! Да пошел ты к черту! Много нас таких, которые думают… На кухнях водку жрем и о Родине думаем.
Сенко плеснул себе в рюмку виски и быстро выпил.
— Громин, по крайней мере, не выделывается, — проворчал он, дожевывая огурец.
— Громин — сволочь! — повторил Антон с очередным ударом по столу кулаком. — У него всю семью на тот свет отправили, а он сидит здесь и лыбится!
— А что ты ему предлагаешь делать? — Сенко невозмутимо ковырнул пальцем в зубе.
Моргот, усмехаясь, курил.
— Да я бы… я бы на его месте…
— Ты на своем месте сначала сделай что-нибудь. Не нравятся миротворцы — иди в Сопротивление. А если не идешь, сиди и помалкивай. Пьяный базар только…
— А ты? А ты чего же не в Сопротивлении, если ты такой правильный? — Антон попытался поставить подбородок на руку, но промахнулся и неожиданно для себя уронил голову на грудь.
— А это — не твое дело, — огрызнулся вдруг Сенко и сжал в кулаке рюмку — Морготу показалось, что он ее раздавит.
Падение головы на грудь что-то переключило в мозгах пьяного Антона: он гордо отвернулся к окну и уставился в стекло неподвижными глазами.
— Ты не слушай его, — как-то слишком по-дружески сказал Сенко Морготу, — он сегодня слегка чокнутый.
Моргот смерил Сенко взглядом и усмехнулся: он давно научился играть человека, который потерял семью, но не нуждается в жалости. В жалости он на самом деле не нуждался, но не по тем причинам, которые надеялся изобразить. За исключением редких и почти ничего не значащих случаев, он забывал о том, что чувствовал, не хотел вспоминать, как ему больно осознавать их смерть, и напоминания об этом не трогали его, не бередили раны.
— Лучше про рыбалку, — улыбнулся Моргот, нисколько не сомневаясь в том, что Сенко оценил его мужество и умение держать при себе свои чувства.
— Да, про рыбалку, — с радостью переключился тот на другую тему. — Мы искали тебя до полудня, между прочим. Ночью я, конечно, ничего не соображал. Утром просыпаемся — а тебя нет, Кошева с компанией — тоже. А когда Влад в кустах нашел твои кеды, мы всерьез забеспокоились. У нас, конечно, была версия, что ты по пьяни забрел куда-нибудь, но почему босиком? Пьяная логика причудлива, знаешь, но это было как-то… В общем, кеды стоят, а человека в них нет. Я не очень трепался, что Кошев сильно хотел этой встречи с тобой, но мне все это показалось особенно странным. И то, что ты чуть не утонул, мне тоже показалось странным. Я даже подумал, что тебя нарочно хотели утопить.
Моргот покачал головой:
— Я не помню. Я пьяный был. Что потом на берегу было — помню, а до этого — нет. Я даже не помню, зачем в воду полез.
— Мы сеть доставали, только ты от меня уплыл, я и не заметил. В общем, первое, что я подумал, что они тебя все же утопили. А что на самом деле случилось-то?
Врал Моргот виртуозно, но с осторожностью, и прекрасно знал, какие его слова можно проверить, а какие нет.
— Да я их девку трахнул, они скандал устроили. А я пьяный был, психанул, развернулся и ушел. Кеды забыл. Опомнился где-то в лесу, босиком… Долго искал хоть какую-нибудь дорогу. В общем, смысла уже не было возвращаться, да еще и пешком, — поехал домой.
— Мог бы позвонить, — укоризненно сказал Сенко.
— Мне и в голову не пришло, что вы меня будете искать. Я думал, Кошев вам расскажет утром.
— Слушай, а ты не врешь? — Сенко прищурился и наполнил стопки.
Моргот не боялся таких провокаций: его честный взгляд заставлял собеседника испытывать неловкость за столь глупый вопрос. Но тут он слегка просчитался — Сенко имел в виду совсем другое.
— Я не верю в совпадения. А тут их целых три: и звонок Кошева, и то, что ты чуть не утонул, и то, что ты исчез. Сдается мне, ты чего-то не договариваешь…
— Кошев меня не любит, а я не люблю его. Мы посидели в одной забегаловке, повздорили, как обычно, и после этого он решил, что я угнал его машину. Я не угонял его машины, и, думаю, мне удалось его в этом убедить, — Моргот вдруг подумал, что соврал напрасно. Если бы он прямо сказал, что сбежал, не желая связываться с четырьмя противниками, то угнанный кабриолет не бросился бы Сенко в глаза, и его бегство не стало бы третьим совпадением. А это — гораздо важней, с этим не шутят. Моргот не столько понимал, сколько чувствовал: одно лишнее слово — и его убьют за этот розовый блокнот. И, возможно, это будут люди посерьезней Кошева. А после полученной от Игора Поспелова тетради трудно не сложить два и два, если сестра-хозяйка оставила кому надо его описание. И хорошо, если просто убьют. А если сначала спросят, куда он дел эту тетрадь? Военная полиция — не гестапо, но когда речь идет о Сопротивлении, они перестают деликатничать.
Подобные мысли нагоняли на Моргота тоску и страх: он начинал нервничать и терял здравый ум. Как тогда, убегая из больницы, он не смог сдержаться и идти спокойным шагом.
Они выпили, и Моргот сказал:
— На самом деле, я от них сбежал. Очень не хотелось, чтоб они вчетвером из-за своей девки пинали меня ногами, а к этому все шло. Кошев-то таких разборок не любит, но эти три мордоворота нажрались и хотели почесать кулаки.
— Знаешь, лучше бы ты нас позвал, — Сенко поморщился — то ли от виски, то ли от внутренних переживаний. — У меня, если честно, тоже кулаки чесались весь вечер. Я не знаю, почему ребята этого не увидели, а мне это показательное выступление Кошева с шашлыками и ящиком закуски напомнило гуманитарную помощь малоимущим…
Антон, уже задремавший, неожиданно поднял голову, огляделся и произнес вполне осмысленно:
— Я чувствовал себя абсолютным дерьмом. Я пыжился и изображал непринужденность. И зажигалку Кошев у меня упер.
Он снова закрыл глаза, и голова его упала на руки.
— Он хорошо сказал, — Сенко снова поморщился. — Абсолютным дерьмом, которое пыжится. Громин, иногда мне хочется выброситься из окна. Какого черта это чмо с купленным дипломом считает себя лучше меня? Какого черта каждый норовит спросить меня: если ты такой умный, то почему ты такой бедный? И на любое мое оправдание, а тем более — на мою злость есть готовый ответ: неудачников всегда бесит чужой успех! А я не неудачник!
Сенко вдруг хлопнул кулаком по столу, как это недавно делал Антон. Только в руке у него была стопка: Моргот вздрогнул и прикрыл глаза, представив, как осколки толстого стекла впиваются Сенко в руку и на клеенчатую скатерть льется кровь. Чужая боль Моргота не волновала — он боялся крови. Стопка осталась целой, только ребром пробила клеенку. Антон не пошевелился.
— Ты-то чего стучишь? — Моргот посмотрел на Сенко исподлобья. — Расслабься. Все мы неудачники, что за пьяные истерики-то? Сидим тут и пьем шотландский виски. Я еще и закуски принес, между прочим. И скажи еще, что мы сегодня плохо живем.
— Громин, ты же понимаешь, о чем я говорю. Не прикидывайся. Мы — дерьмо, которое пыжится. Мы находим себе оправдания, мы презираем кошевых, мы делаем вид, что мы выше этого, но мы — дерьмо. А Кошев — умник, каких мало. Добрый и демократичный. Он не брезгует друзьями, у которых нет денег. Особенно если ему позарез надо встретиться с кем-то из них.
Моргот потянулся к пакету с закуской, который Сенко бросил возле холодильника, и вытащил на свет стеклянную банку.
— Расслабься, скушай лучше креветку.
— Да пошел ты… со своей креветкой… — Сенко скрипнул зубами. — Ты-то знаешь, о чем я говорю. Ты просто не хочешь об этом думать. Потому что ты не хочешь чувствовать себя дерьмом. Тебе ведь страшно чувствовать себя дерьмом!
— Я слишком мало выпил для таких рассуждений. Сенко, ты трезвомыслящий человек. Что ты устраиваешь? Или это Антон тебя вдохновил? Ищете образ врага? Одному миротворцы дорогу перешли, другому Кошев жить мешает. Я живу и радуюсь жизни, чего и вам желаю.
— Хорошо тебе, — Сенко снова налил себе одному, и, не успел Моргот что-то сказать, выпил в одиночестве, — а я в последнее время стал слишком много и слишком трезво думать. Ты считаешь, Антон не прав? Ты думаешь, у меня внутри не болит ничего, когда я на миротворцев любуюсь сверху вниз, когда на улице их встречаю?
— Ага. Не может сын глядеть спокойно на горе матери родной…
— Не может, Громин! — шепотом выговорил Сенко. — Веришь? Не может, как выяснилось! Нас обобрали. Нас до нитки обобрали и продолжают обирать. Все продали, все, что можно, продали! Во, смотри: едет покупатель! Его тачка стоит столько же, сколько три моих квартиры. Чего я только не слышал: и технологий у нас нет, и работать мы не умеем, и безработица-то нам полезна, и тупые мы, как валенки, и разруха у нас, и переход на мирные рельсы, и цивилизованное государство в один день не построишь… А на деле — вот они, ползают там внизу, как муравьи. Все в свой муравейник тащат. А наши рады стараться!
— Так за чем дело стало, Сенко? Бери автомат — и вперед! Назад к коммунизму.
— Ты можешь смеяться. Ты всегда смеешься, и я тебя понимаю. Лучше смеяться, чем плакать. Но знаешь… Я в последнее время на полном серьезе думаю: а не взять ли мне автомат?.. Я устал быть неудачником и дерьмом. Я устал пыжиться. Неудачник отличается от победителя тем, что свои неудачи валит на обстоятельства. А наши «победители» приходят и берут. То, что плохо лежит. И это мародерство называется успех. Почему бы мне им не уподобиться? Взять то, что я по праву считаю своим? С автоматом мне будет гораздо проще доказать им, что часть проданного на самом деле принадлежала мне.
— А ты глобально мыслишь, — усмехнулся Моргот. — Экспроприация экспроприаторов? Где-то я это уже слышал. Всё это давно заклеймили, как ту же самую психологию жадных неудачников.
— А мне плевать! Лучше я буду жалким неудачником с автоматом, чем жалким неудачником без него. Посмотри! Они же обнаглели! Раньше вот этот кент, — Сенко показал пальцем вниз, — прежде, чем сесть в машину, обходил ее со всех сторон, под колеса заглядывал, а теперь просто садится и едет. Они еще два года назад боялись после заката на улицу выйти, а теперь пикники устраивают по пятницам! Я бы взорвал к чертям собачьим весь авиагородок, лишь бы вместе с ними!
— А знаешь, Сенко: этих ребят из Сопротивления — их иногда убивают. Ты не боишься, что и тебя убьют? — Моргот издевательски улыбнулся.
— Нет, Громин. Уже не боюсь. Что мне светит в этой жизни? Ничего мне не светит. Твоих родителей они убили, а моих превратили в нищих. Их родители на старости лет начнут путешествовать, а мои — собирать жратву по помойкам! И меня ждет то же самое. Я, молодой и здоровый, еле-еле свожу концы с концами. Что же будет дальше?
Моргот открыл банку с креветками, достал нарезку колбасы и потянулся.
— Как вы мне надоели. Съешь креветку.
На этот раз Сенко налил им обоим и от креветки не отказался.
— Слушай, Громин, — он занюхал виски рукавом, — а на самом деле: у тебя нет никого, кто может свести меня с этими людьми?
— Какими?
— С теми, кто с автоматами…
— С миротворцами, что ли? — Моргот рассмеялся.
— Кончай издеваться. Как люди выходят на Сопротивление?
— Понятия не имею. Ни разу не думал об этом. Вербовочных пунктов в городе тоже не встречал. Может быть, их надо искать в лесах? О! Дай объявление в газету: хочу вступить в Сопротивление!
— Громин, я уже сказал, ты можешь смеяться.
— Что-то Кошев со своим ящиком закуски произвел на вас с Антоном слишком сильное впечатление. Я вот тоже привез закуски — и никакой реакции. Надеюсь, это тебе не напомнило гуманитарную помощь малоимущим?
— А то я не знаю, чем ты занимаешься… — хмыкнул Сенко. — Могу поставить десять против одного, ты угоняешь машины.
— Я? — Моргот приложил руки к груди и изобразил притворное возмущение. — Никогда в жизни.
— Слушай, угони машину у того гада, который прямо под моими окнами живет, а?
— Щас, разбегусь только, — кивнул Моргот. — Я профессионал, я такой ерундой не занимаюсь. Зачем угонять машину из авиагородка, где полно вооруженных солдат и офицеров, если можно угнать ее у того же Кошева, которого никто не охраняет? Впрочем, я бы и у Кошева машину угонять не стал — его папаша высоко летает. Проворовавшиеся чиновники лучше. Или банковские работники помельче.
— Экспроприация экспроприаторов?
— Нет, Сенко. Добыча средств к существованию, никакой идеологической подоплеки.
Зачем скрывать то, что практически очевидно?
Сенко заснул рано, только начинало темнеть. Моргот сначала как следует рассмотрел маленький двор миротворца сверху, потом спустился вниз и прошелся вдоль редкой железной решетки, разглядывая, как закрывается гараж, где идет провод, подводящий к нему электричество, на какой замок запирают ворота и нет ли на них сигнализации: у Моргота был «полицейский ключ», с сигнализациями он расправлялся без особого труда — «высокие технологии», которые везли с собой миротворцы, создавали вору гораздо меньше проблем, чем кондовые висячие замки.
Возвращаться к Сенко Моргот не стал, поехал домой.
Все утро мы играли на задворках вокзала — это было одно из наших любимых мест. Я успел прочитать остальным книгу про подвиги партизан, и в тот раз нам кружило голову желание пускать поезда под откос. Притаившись на куче угля, мы изображали диверсантов, заложивших мину на рельсах, а при приближении кого-нибудь из взрослых зарывались в этот уголь, оставляя на поверхности носы. Потом мы — снова неудачно — пробовали делать ножички из гвоздей, но ни один гвоздь, положенный на рельсы, наших ожиданий не оправдал: колесо поезда почему-то отталкивало гвоздь, а не расплющивало.
Домой мы явились к обеду. С вечера мы наварили гречки дня на три — это вышло случайно, мы не рассчитали, что крупа настолько увеличится в объеме, и получили в результате две полных кастрюли вместо одной.
Моргот сидел за столом и ел нашу гречку с сосисками, но стоило нам войти, он замер и так и не донес ложку до рта, лицо его изменилось, я бы сказал — оно вытянулось. Он поперхнулся и несколько секунд молча смотрел на нас, а потом швырнул ложку в тарелку. Честно скажу, мы не сразу поняли, в чем дело и чем его так взволновало наше появление.
— Вы чего, обалдели? — спросил он чересчур тихо и обиженно.
— А почему мы обалдели, Моргот? — Первуня, не ощущая за собой никакой вины, посмотрел на Моргота открыто и с любопытством.
— Вы вообще думаете, когда что-то делаете? — рявкнул Моргот, приподнимаясь. — На месте стойте!
— Да чего такое-то? — недовольно поинтересовался Бублик.
— Чего такое? — заорал Моргот. — Ты сам не видишь? Сбрендили совсем, ублюдки малолетние! На себя посмотрите! Где вы шлялись?
Обычно Моргот не интересовался, где мы играем: ему было на это наплевать. Да, конечно, нам приходило в голову, что мы немного перепачкались на куче угля, но мы не видели в этом ничего особенного.
— Быстро! — продолжал орать Моргот. — Все вот это дерьмо, которое на вас надето, — быстро в ванну! Будете стирать, пока все не отстираете, мля!
— Да подумаешь, Моргот… — вздохнул Силя. — Ну испачкались немножко.
— Подумаешь? Я тебе щас подумаю! Быстро разделись, я сказал! И не здесь, не посреди дороги! К ванне идите! Ну?
Мы, конечно, не боялись Моргота, хотя он мог нам и поддать, и находили его гнев не вполне оправданным, но что-то похожее на чувство вины у меня внутри зашевелилось. Одежда наша действительно была слишком черной, и угольная пыль полетела в стороны, когда мы начали стаскивать ее с себя и бросать в ванну.
— Трусы что, тоже снимать? — мрачно и обиженно пробормотал Бублик.
— Я не понял, ты еще и не доволен чем-то? — Моргот смерил его взглядом. — Ублюдки, мля… Только попробуйте это не отстирать, вы у меня без трусов до осени ходить будете! Ну куда, придурок? Куда ты чистые трусы в эту грязь пихаешь, а?
— Ты же сам сказал… — проворчал Бублик.
— Чего я сказал? Наверх давай! На колонку, мыться!
Только при попытке отмыть угольную пыль холодной водой мне в голову впервые закралась мысль, что одежду нашу теперь будет не отстирать. Если уж с рук грязь не сходит, даже если очень сильно тереть, то как же она сойдет с футболок и джинсов? Моргот поднялся наверх минут через пять, когда мы отчаялись и стучали зубами от ледяной воды.
— Навязались на мою шею, — проворчал он вполне миролюбиво, выдавая нам мыло и мочалку, — черти полосатые…
— Моргот, а оно не отмывается, — заныл Первуня.
— Да мне плевать! Отдирайте, как хотите! Хватило же ума перевозиться!
Стирка полностью подтвердила мои опасения: уголь не отстирывался. Вода в ванне почернела, и мы поменяли ее три раза, но черные пятна только расползлись по джинсам и футболкам густым темно-серым налетом.
— Как же теперь в таком грязном ходить? — сокрушенно покачал головой Первуня, выуживая из горячей пенящейся воды некогда белую футболку с нарисованным на ней жирным котом.
— Никак, — зло ответил ему Бублик. — Нас в таком виде точно за беспризорников примут, так что стирай.
Моргот одевал нас аккуратно и заставлял следить за собой, мы действительно не выглядели беспризорниками, напротив, могли дать фору многим ребятам, живущим с родителями.
Конечно, у нас была смена одежды: майки, рубашки, свитеры и спортивные штаны. Но в спортивных штанах мы ходили дома, а рубашка заменить футболку не могла. Мне было очень жаль моей футболки — голубой, со смешным мультяшным волком на груди. Но совсем плохо мне стало, когда я подумал, что Морготу придется купить нам новые футболки и джинсы: я не разделял той легкости, с которой он относился к деньгам. Не то чтобы я стеснялся жить за его счет — мне как-то не приходило это в голову, и обузой я себя, как ни странно, не считал. Мы как будто заключили негласный договор о том, что Моргот дает нам деньги на еду и покупает нам одежду по мере того, как мы вырастаем из старой. Но тут мне стало стыдно: ведь из футболки я еще не вырос! Это прибавило мне желания непременно вещи отстирать, и я принялся за дело с удвоенной силой.
Первым захныкал и захлюпал носом Первуня, в чем не было ничего удивительного. Однако к тому времени и у меня пощипывало в носу: никакие усилия не помогали! Я стер костяшки пальцев, их разъедал порошок, а футболка так и оставалась темно-серой. Моргот давно ушел в свою каморку, вода постепенно остывала, и хныканье Первуни превратилось в горькие и искренние слезы, когда я заметил, что и Силя украдкой протирает глаза. Мрачный Бублик, закусив губу, с остервенением тер джинсы и как-то странно время от времени запрокидывал лицо вверх. Признаюсь честно, я не выдержал, и слезы сами закапали из глаз, как я ни старался их удержать: мне было жалко мультяшного волка, Моргота, который, я знал, купит нам новую одежду, но больше всего — самого себя, потому что бросить стирку я не мог, а сил на нее не осталось.
В общем, когда к нам пришел Макс, мы все вчетвером ревели самым позорным образом, роняя слезы в грязную, остывшую воду, воняющую стиральным порошком. Нам даже не хватило сил хором крикнуть «Непобедимы», мы лишь вяло вскинули кулаки в ответ на его приветствие.
— У… — протянул Макс. — Целую ванну наплакали? А я пирожков принес, с черникой, но вам, похоже, не до пирожков.
Видимо, все остальные, как и я, тоже вспомнили о том, что так и не пообедали, потому что вой наш тут же стал гораздо громче.
Макс заглянул в ванну, двумя пальцами приподнял над водой футболку Бублика, покачал головой и позвал:
— Моргот!
— Ну чего? — Моргот появился на пороге каморки, зевая и потягиваясь.
— Ты издеваешься над детьми, я правильно понял? — усмехнулся Макс и плюхнул футболку обратно в воду.
— Это дети издеваются надо мной, — прошипел Моргот, включая чайник.
— Моргот, у меня пальцы все ободрались… — громко взвыл Первуня, ощущая рядом надежное плечо доброго Макса. — Вот, смотри!
— Да плевать мне на ваши пальцы, — фыркнул Моргот, усаживаясь за стол.
— Моргот, это несерьезно, — Макс посмотрел в ванну еще раз, — надо было хотя бы прокипятить, что ли.
— Кипятите, кто вам мешает? — Моргот пожал плечами.
Мы с радостью уцепились за новую идею, Макс помог нам поменять воду, включил кипятильники, вытер наши слезы, заклеил пальцы пластырем и усадил за стол — есть пирожки с черникой. Мне еще не исполнилось одиннадцати лет, но я отчетливо помню свою мысль: если вещи не отстираются, то отнюдь не Макс, каким бы он ни был добрым, будет покупать нам новые. Это была довольно злая мысль, мне стало обидно, что пожалел нас вовсе не Моргот. Впрочем, он никогда нас не жалел; наверное, поэтому мы и были так привязаны к нему: каждому из нас довелось столкнуться с жалостью к бедным сироткам, так же как и с безжалостностью мира к нам, поэтому мы острее чувствовали и лучше других ценили не жалость, а нечто совсем другое, настоящее, осязаемое, то, для чего мне трудно подобрать правильное слово. Моргот мог называть нас ублюдками, которые навязались на его шею, но мы-то отлично понимали: за этими словами ничего не стоит. Он относился к нам, как к данности, перед ним словно не стояло выбора — жить с нами или жить без нас, он не предполагал благодарности за свою заботу, напротив, делал все, чтобы мы этой благодарности не ощущали. И наше отношение к нему не отягощалось чувством долга, мы просто любили его.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.