ОффтопикПотом постарался отвлечься, забыть обо всем, кроме дела, поднял малыша на ноги, поставил на стол. Мальчик сам стоять не смог, зашатался, хватаясь ручонками за что попало. Подернутые пьяным туманом глаза округлились от страха и недоумения.
— Смотри на меня, Лаан-ши, не бойся. Лаан-ши — Одуванчик… хорошее имя.
Рахун погладил золотистые локоны ребенка, потом ухватил лицо за подбородок, заглянул в глаза и запел. Песня струилась мелодией в уши, сияла и переливалась радугой перед глазами, трепетом стекала с кончиков пальцев. Пел он тихо, почти беззвучно, только для себя и малыша-Одуванчика, пел и уводил за собой. Опоенный ночной невестой ребенок подчинился сразу, безвольно влился в песню, растворился, раскрылся, отдался на волю хааши, будто и вовсе не хотел сохранить себя, не хотел жить.
Темнота зала отступила. Рахун все увидел в истинном свете: синее, как весенние небеса… синее и золотое… нет, синее — только тут, на поверхности, а там, за препоной воли, в глубине — белое пламя, жадное, пожирающее… еще предел — знание, опыт, представление о себе, и за ним — чернота, бездна, ни веры, ни надежды. И где-то там, в бездне — скованная душа…
Двадцатипятилетний хааши, муж и отец, Рахун задрожал от страха: темные глубины души крошки Адалана не хранили ни единой искры полноценного счастья, только животный ужас и ледяное одиночество. И эта тьма теперь навсегда связана со светлой душой его Ягодки… Хватит ли у сына сил, хватит ли любви, чтобы вытащить мальчишку?!
И все равно маленький орбинит был прекрасен! Живой огонь, на который хочется смотреть и смотреть, от которого невозможно оторваться: пламя беззакония, первичная сила всетворения, посмей только принять и шагнуть вперед… Рахун готов был сам, как хаа-сар мальчика, убивать и умирать за него, но теперь — поздно. Это уже не его дело.
Его дело — освободить и удержать. Хорошо, что малыш так слаб — силы быстро иссякнут; и еще лучше, что у него такие богатые косы — есть чем откупиться от огня…
Песня летела к высшей точке, препоны падали одна за другой, осталось только освободить малыша от страха, отпустить, дать осознать себя. А потом — подхватить и успокоить. Рахун собрал в горсть золотистые локоны, в другую руку взял кинжал и оглянулся на сына. Ягодка восторженно посмотрел на отца и кивнул.
Песня взмыла ввысь и оборвалась — кинжал свистнул над головой мальчика, и охапка локонов осталась в руке Рахуна.
Мальчик вскинул голову и весь засиял. Лицо его, напротив, потемнело, стало на несколько лет старше и на века жестче: казалось, пламя — то светлое, то темное до черноты, струится под тонкой кожей, искажая черты, превращая нежное дитя в чудовище. Трактирные зеваки с перепуга шарахнулись в стороны, но мальчишке до них дела не было, он с ненавистью глянул на завитки в руке хааши — и они вспыхнули, раскидывая искры. Следом полыхнула рабская рубашка, оставленная на скамье, сама скамья, стол, на котором стоял мальчик. От стола огонь пробежал по половице, лизнул стену и пополз вверх.
— Воды! Быстро…
Рахун отбросил горящие локоны, схватил подсунутое кем-то ведро с водой и окатил мальчишку. Малыш вздрогнул, замер и сразу погас — глаза его закатились, он весь побледнел, обмяк, повалился и рухнул бы на пол, если бы Ягодка, уже заскочивший на скамью, не поймал его в объятия.
— Смотри на меня, Лаан-ши, не бойся. Лаан-ши — Одуванчик… хорошее имя.
Рахун погладил золотистые локоны ребенка, потом ухватил лицо за подбородок, заглянул в глаза и запел. Песня струилась мелодией в уши, сияла и переливалась радугой перед глазами, трепетом стекала с кончиков пальцев. Пел он тихо, почти беззвучно, только для себя и малыша-Одуванчика, пел и уводил за собой. Опоенный ночной невестой ребенок подчинился сразу, безвольно влился в песню, растворился, раскрылся, отдался на волю хааши, будто и вовсе не хотел сохранить себя, не хотел жить.
Темнота зала отступила. Рахун все увидел в истинном свете: синее, как весенние небеса… синее и золотое… нет, синее — только тут, на поверхности, а там, за препоной воли, в глубине — белое пламя, жадное, пожирающее… еще предел — знание, опыт, представление о себе, и за ним — чернота, бездна, ни веры, ни надежды. И где-то там, в бездне — скованная душа…
Двадцатипятилетний хааши, муж и отец, Рахун задрожал от страха: темные глубины души крошки Адалана не хранили ни единой искры полноценного счастья, только животный ужас и ледяное одиночество. И эта тьма теперь навсегда связана со светлой душой его Ягодки… Хватит ли у сына сил, хватит ли любви, чтобы вытащить мальчишку?!
И все равно маленький орбинит был прекрасен! Живой огонь, на который хочется смотреть и смотреть, от которого невозможно оторваться: пламя беззакония, первичная сила всетворения, посмей только принять и шагнуть вперед… Рахун готов был сам, как хаа-сар мальчика, убивать и умирать за него, но теперь — поздно. Это уже не его дело.
Его дело — освободить и удержать. Хорошо, что малыш так слаб — силы быстро иссякнут; и еще лучше, что у него такие богатые косы — есть чем откупиться от огня…
Песня летела к высшей точке, препоны падали одна за другой, осталось только освободить малыша от страха, отпустить, дать осознать себя. А потом — подхватить и успокоить. Рахун собрал в горсть золотистые локоны, в другую руку взял кинжал и оглянулся на сына. Ягодка восторженно посмотрел на отца и кивнул.
Песня взмыла ввысь и оборвалась — кинжал свистнул над головой мальчика, и охапка локонов осталась в руке Рахуна.
Мальчик вскинул голову и весь засиял. Лицо его, напротив, потемнело, стало на несколько лет старше и на века жестче: казалось, пламя — то светлое, то темное до черноты, струится под тонкой кожей, искажая черты, превращая нежное дитя в чудовище. Трактирные зеваки с перепуга шарахнулись в стороны, но мальчишке до них дела не было, он с ненавистью глянул на завитки в руке хааши — и они вспыхнули, раскидывая искры. Следом полыхнула рабская рубашка, оставленная на скамье, сама скамья, стол, на котором стоял мальчик. От стола огонь пробежал по половице, лизнул стену и пополз вверх.
— Воды! Быстро…
Рахун отбросил горящие локоны, схватил подсунутое кем-то ведро с водой и окатил мальчишку. Малыш вздрогнул, замер и сразу погас — глаза его закатились, он весь побледнел, обмяк, повалился и рухнул бы на пол, если бы Ягодка, уже заскочивший на скамью, не поймал его в объятия.