Анечке М., побудившей меня написать эту небольшую повесть.
Не мир Я вам принес, но меч…
Урок биологии в девятом классе. За окном — унылый пейзаж уставшего от долгой зимы города. Впрочем, вру. Не города. Тогда еще — рабочего поселка городского типа. Карканье ворон в парке по соседству. Чтобы не скучать, занимались все своими делами. Кто-то читал, кто-то рисовал комиксы — шаржи на своих одноклассников, кто-то тупо таращился в окно или потолок. Иные, от безысходности, слушали объяснения учителя. Все как обычно. Со звонком все, мгновенно собравшись, дернулись, было, к выходу, но привычный ход событий прервала вошедшая секретарша директора школы, Любовь Петровна, солидная и полная достоинства дама в очках, уже не молодая, но с былым комсомольским задором в глазах и голосе. Работу свою на педагогическом поприще она начинала когда-то пионервожатой в пионерском лагере, где я впервые с ней и встретился, и вот, гляди ка, доросла до каких высот!
«Девочки могут идти, мальчики все остаются в классе!» — провозгласила она начальственным тоном, лишь слегка кивнув Татьяне Николаевне, пожилой учительнице биологии и, по совместительству, нашему классному руководителю, и, несколько торжественно и даже грозно, шлепнула по столу какой-то толстой красной (под стать ее владелице) папкой, с виду похожей на классный журнал, с торчащими из нее бумажками.
«Так, подходим ко мне по одному, получаем, расписываемся!»
Бумажки эти оказались повестками, извещающими о том что «такому то и такому то необходимо явиться такого то и такого то числа и месяца в районный военкомат, находящийся по такому то адресу, для прохождения приписной медицинской комиссии».
Получив свою повестку и вчитавшись в тест, я испытал немного странные, незнакомые мне чувства.
Как же часто случалось это с нами в том возрасте! Ах, какая прелесть!
Смесь радости от осознания своего взросления, гордости за то, что родная страна обо мне, таком важном и нужном человеке, помнит, страха перед чем-то неизведанным, но пока еще далеким… Ну, как-то вот так.
«В армию забирают!» — с мрачной торжественностью обреченного юноши, которого вот-вот должны принести в жертву богам, отвечал я на расспросы некоторых любопытных одноклассниц, с которыми я столкнулся тут же, в коридоре.
Точной даты прохождения приписной комиссии я не запомнил. Помню лишь, что дело было в феврале. В феврале 1983 года.
Так все начиналось…
Районный военкомат находился, разумеется, в районном центре, городе Котласе, примерно в тридцати километрах от Коряжмы, рабочего поселка, в котором я родился и рос, почти нигде более не бывая. Это было старое двухэтажное деревянное здание, еще довоенной постройки (а может, даже, и дореволюционной), изначально возведенное явно по какой-то казенной надобности. Одно его крыло вросло в землю и покосилось настолько, что полы в коридорах и комнатах заметно отклонились от горизонтали. И привезли нас туда, что называется, «централизованно», то есть автобусом, сразу всех. Раздевшись, как положено, до трусов, и пройдя сквозь череду комнат и кабинетов, получили мы маленькие книжки, похожие на комсомольский билет, только серые. На обложке такой книжки значилось «Приписное свидетельство», и указывалось в ней, что комиссию мы прошли, к строевой службе были годны (или годны с ограничениями, или вовсе не годны по состоянию здоровья) и приписывались к определенному роду войск. Чем руководствовалась комиссия, приписывая нас к родам войск, являлось абсолютной для всех загадкой. Так, например, казалось вполне логичным определить ребят небольшого роста в танковые войска, или там, самых высоких и крепких — в десант или морскую пехоту… Однако этого странным образом не происходило! Приписывали всех куда попало и абсолютно нелогично! В чем, собственно говоря, и крылась истинная логика того времени и той системы, в которой нам посчастливилось жить. Правда, до истины этой я дошел гораздо позже, уже в совершенно иных обстоятельствах.
Я должен был служить в войсках связи, что меня, в общем-то, вполне устраивало. Где же мне еще быть с моим зрением 0,1 на оба глаза и очками — 4,5 диоптрий? Моего друга и одноклассника Леху приписали к мотопехоте, хоть и зрение его было не многим лучше моего. А Андрюшку Пастухова, другого моего одноклассника, грезившего стать летчиком-истребителем, записали в кинологи, хоть он и не переносил на дух ни собак, ни кошек. «А в каких же тогда войсках я служить то буду?!» — недоуменно вопрошал Андрюшка, вчитываясь в свое свидетельство, словно в несправедливо вынесенный ему суровый приговор. «В собачьих, Андрюха, в собачьих!» — отвечали мы ему с радостной ухмылкой на лицах.
В конце концов, мы все пришли к выводу, что приписка — это фикция, что не стоит обращать на нее внимание и что на самом деле все окажется совсем по-другому. Так оно, собственно, и вышло, но только не в моем случае.
Как родная меня мать провожала
Призвали меня 11 ноября 1985 года. Номер команды 1111. Так значилось в повестке. Будучи равнодушным к нумерологии (в отличие от некоторых очень достойных и дорогих мне людей), я не придавал этому никакого значения. Да и сейчас не придаю, хотя, возможно, какой-то знак в этом был. Повестку мне выдали, под роспись, как полагается, прямо в военкомате, сразу после прохождения призывной комиссии 28 октября 1985 года. В моем распоряжении имелось почти две недели, чтобы рассчитаться с работы, уладить все прочие дела, ну, и вообще, подготовиться, так сказать, морально.
На ремонтно-механическом заводе, где я работал слесарем-ремонтником 3-го разряда, после окончания профтехучилища, со мной простились хорошо, душевно. «Вот тебе, Женя, от нас подарок на прощанье! Служи с честью!» — торжественно произнес наш механик, Николай Федорович на утреннем разводе в последний мой рабочий день, и неловко сунул мне небольшой футляр из искусственной кожи, в котором оказалась недорогая электробритва. Как я тут же предположил, выбор подарка был основан на том факте, что растительность на моем лице отсутствовала, как таковая, и вряд ли могла появиться в ближайшем будущем. Значит, подарок будет долговечным.
Рассчитался я быстро, и к ноябрьским праздникам был уже абсолютно свободен.
Моральная же подготовка сводилась, как и у всех, к организации проводин. Проводины, подобно юбилею, или даже, в какой-то степени, похоронам — так же бывает один раз в жизни — являлись мероприятием ответственным. Иногда размах празднества мог сравниться со свадебным, особенно если это были коллективные проводы. С музыкой и танцами, песнями и плясками, драками и битьем посуды. Иногда все заканчивалось более крупными неприятностями. Так приятеля моего, Сережку Бессонова, с коим мы крепко сдружились, учась в ГПТУ, во время очередных проводин одного из друзей сгребла милиция на Котласском вокзале. Сережка, с трудом стоя на ногах, пытался кого-то обнять у дверей вагона (кого — уже было не важно), но промахнулся и упал практически на рельсы. Он не расшибся, благо перрон на Котласском вокзале был не выше ступеньки обычного лестничного пролета, но когда проходивший мимо милицейский наряд попытался его оттуда вытащить, он начал яростно отбиваться и орать: «Граждане! Посмотрите, что со мной делает советская милиция!». А парень он, надо сказать, был рослый и, несмотря на худобу, очень сильный. Про таких говорят — жилистый. Милиции пришлось вызывать в помощь еще один наряд, а нам, почти всем двором, пришлось, уже к ночи, на мотоциклах, ехать в Котлас и буквально выпрашивать его из Котласского вытрезвителя. Сделать это нужно было до утра, пока не пришли на работу пытавшиеся его скрутить милиционеры, которые, со слов дежурного, имели на него большой зуб. От суда Сережку спасло лишь то, что у него у самого была на руках повестка о призыве неделей позже.
С учетом всего этого, мои проводины были организованы скромно. Тем более, что горбачевская антиалкогольная компания, стартовавшая весной того года, уже начала набирать обороты и со спиртным стали возникать неожиданные перебои (мы тогда еще не знали, что нас ждет в этом плане по приходу из армии, кто бы сказал — не поверили).
Стол накрыли в большой комнате нашей (родительской) квартиры, где и уместились мои родные и ближайшие друзья. Была музыка (а как же!), были и танцы, были и песни. Заходили еще знакомые, знакомые знакомых, их подруги, какие-то девчонки, которых я ни разу не встречал… Одна из них даже спросила меня, уже такого веселого, беззаботного, старавшегося всем своим видом продемонстрировать свою бесшабашность: «А ты что, в армии, и в самом деле, хочешь служить?» «Хочу!» — гордо ответил я, величественным жестом откинул волосы со лба (отрастил почти до плеч), ловко опрокинул рюмку водки, закусил подтащенным вилкой по скатерти колесиком колбасы, и упал со стула, пытаясь обнять за плечи одного из друзей, сидевшего рядом, но поднявшегося из-за стола буквально за несколько секунд до этого.
Потом меня стригли. Наголо. Я уже не помню, кто из друзей участвовал в этом мероприятии, и сколько их было. Помню лишь, что было всем безумно весело. Каждый норовил оттяпать у меня прядь волос ножницами, придав моей голове еще более нелепый вид. Машинки для стрижки волос не имелось и, максимально коротко обкорнав меня ножницами, народ пустил в дело мою новую электробритву, пытаясь убить тем самым двух зайцев: добиться образцовой гладкости моего черепа и испытать бритву «в полевых условиях». И ведь они добились своего! Ближе к полуночи я был готов к службе во всех отношениях.
А поутру мама и два ближайших друга провожали меня в Котлас, ждали у дверей военкомата, пока нашу команду под номером 1111 пересчитали, проверили, построили и проинструктировали. До вокзала мы прошли пешком, благо находился он буквально в полукилометре. Впереди мы, с рюкзаками и сумками, подобием небольшой колонны под конвоем двух офицеров, позади хвостом растянулись провожающие нас родственники и друзья. То и дело кто-нибудь из ребят стаскивал с головы шапку и радостно, сверкая лысой башкой, кричал кому-нибудь из друзей или случайно встретившихся знакомых, что-то прощальное, но бодрое.
На вокзале, к своему величайшему удивлению, я увидел старшего брата, приехавшего из Кирова, где он жил и работал. Он прибыл поездом, часом раньше, специально, чтобы проводить меня. Брату такое мероприятие было не в новинку, он и сам, в свое время, не просыхал от проводов в армию друзей и одноклассников. Но тут были совсем другие ощущения — брат, родная кровинушка уходит! Как тут не прочувствоваться?! Сам-то он был «белобилетником», не годным по зрению, и испытать все эмоции призывника и последующие тяготы службы ему так и недовелось. Да он, собственно, особо и не стремился. Умело лавируя, он сумел протянуть время, не получая повестки из военкомата (для прохождения повторных медицинских комиссий) на руки и не расписываясь за их получение, до того возраста, когда призывать человека на срочную службу было уже, вроде как, и поздно.
Пришли мы минут за двадцать до отправления поезда, и сопровождающие офицеры позволили нам еще постоять на перроне, покурить и попрощаться с близкими теперь уже окончательно. День выдался солнечным и морозным даже по ноябрьским меркам, поэтому никто уже особо не бравировал, стягивая шапки перед объективами фотоаппаратов, чтобы продемонстрировать свою лысую голову, как доказательство чрезвычайности происходящего.
Всё. Сели в вагон. Еще помахали рукой на прощанье. Поехали.
Здесь же дети едут!
И только здесь, трясясь в общем вагоне, я начал как следует постигать суть происходящего. Вот она кучка разношерстно одетых парней, человек 20-25, расположившиеся на полках двух смежных купе, продолжающих демонстрировать свое удальство и бесшабашность. С ними я буду сосуществовать ближайшие несколько дней, пока мы не прибудем в какую-нибудь воинскую часть. Какой еще она окажется эта воинская часть? Да и где она? Бог весть.
Вот щуплый капитан из военкомата с пропитым лицом полукровки-азиата. Наш командир, стало быть. И никаких тебе больше родных или друзей!
Правда со мной была моя гитара. Да, я захватил с собой гитару. Простую дешевую гитару (что называется «ширпотреб»), которую мне подарил брат по окончании девятого класса. К моменту моей отправки в армию она была уже один раз разбита о дверной косяк и один раз продавлена севшим на нее невменяемым человеком. Правда, не фатально. И потому была склеена в разных местах эпоксидным клеем, отчего, как ни странно, звучание ее только улучшилось. Вид ее был ужасен, зато, в качестве ремня, на нее был прицеплен кожаный охотничий патронташ.
Вот под эту гитару мы и гудели всю ночь. Тщедушный военкомовский капитан, напившийся еще раньше нас реквизированной у нас же водкой и уснувший где-то на третьей полке в отобранной у кого-то фуфайке, должен был доставить нас в областной военкомат, точнее — на сборный пункт. Поезд прибывал в Архангельск часов в девять утра, и времени, чтобы «оторваться» еще разок у нас было предостаточно.
Говоря «у нас», я не совсем имею в виду себя самого. Пил я в то время не много — организм, всячески сопротивляясь, не позволял это делать так, как могли это делать другие (собственно говоря, и сейчас особенными способностями в этом плане я не отличаюсь). Я больше был наблюдателем, чем участником тех событий.
Зная о строгом запрете спиртного в армии и будучи уверенным в неусыпном строгом надзоре со стороны сопровождающих офицеров, как нас в том уверял военком и все выданные нам памятки, я с собой не прихватил ничего «согревающего» и появление такого количества водки в нашим купе было для меня своеобразной магией. Бутылки появлялись, словно из ниоткуда, в течение всей ночи. Полагаю, что руку к этому приложили и проводники, с которыми бывалые ребята, то и дело, о чем-то договаривались.
Как бывает в таких случаях, говорили все одновременно. Кто о чем. Спорили о чем-то и орали песни. Я успел спеть лишь несколько. Потом гитару у меня забрали со словами: «Ты чо, придурок, потащил то ее с собой?! Будешь потом дедам ночи до утра песни петь!.. Дай ее пока сюда! Все равно песен нормальных не знаешь!» Гитаристов-песенников оказалось в команде несколько. И песни были подходящие настолько, что вскоре вдруг выяснилось: в вагоне мы не одни. С обоих концов вагона стали доноситься возгласы, в основном женские: «Прекратите, наконец! Имейте совесть! Здесь же дети едут!».
Как водится, не обошлось и без драк. Правда, дрались не между собой, что было весьма примечательным, а побили парочку каких-то мутных личностей, привлеченных весельем и возможностью на халяву выпить. Выпить-то они выпили, но обошлось им это, в итоге, я бы сказал, дороговато. Один сказал что-то не то, второй посмотрел как-то криво. Ну, и получили…
Веселье выдохлось уже на подъезде к Архангельску. Оно и понятно. Водка закончилась (как и деньги, на которые ее покупали втридорога у проводников), все утомились, голоса охрипли, рассвет за окнами вагона напомнил о неминуемо приближающихся непростых временах, как и неуверенно спустившийся откуда-то сверху сопровождавший нас капитан. Архангельск. Вокзал. Выходи строиться.
Сборный пункт
На перроне, переполненном суетливо спешащими куда-то (в отличие от нас) людьми, нас поджидал еще один офицер, теперь уже областного военкомата. Там, видимо, уже были научены горьким опытом и знали, что сопровождающие призывников представители районных военкоматов иногда могли позволить себе расслабиться в поезде за чужой счет и потерять способность ориентироваться в условиях большого города (что называется «сбиться с пути истинного»). Через полчаса пешей прогулки по чудесному городу «доски, тоски и трески», как его окрестил один из прапоров нашей части, также побывавший там по служебным делам, мы оказались на сборном пункте областного военкомата, этаком локальном Вавилоне, с великим множеством непонятного народа, грандиозным бардаком и неразберихой.
Сборный пункт являл собой большое пятиэтажное здание, спланированное по типовому проекту армейских казарм (два подъезда для двух батальонов по 4 роты в каждом; дверь одного из подъездов наглухо заколочена), но имело оно несколько иное назначение, было пристроено к зданию самого военкомата, а посему весь этот комплекс пронизывал ряд галерей, проходов и коридоров, в которых, по незнанию, можно было запросто заблудиться. Естественно, что оружейных или ленинских комнат не было и в помине. За счет этого спальные помещения были расширены и напоминали своими размерами небольшие спортивные залы, и заставлены они были железными кроватями с голыми панцирными сетками безо всякого порядка.
Прежде всего, мы были выстроены в одном из коридоров в две шеренги, лицом друг к другу. Дежурный офицер с двумя помощниками-солдатами (вот уж кому повезло с местом службы!) заставил нас выложить все содержимое из рюкзаков, сумок и карманов на пол. При этом солдатам была дана команда дополнительно ощупать наши карманы, дабы убедиться, что мы все поняли правильно. Ножницы, ножи, вилки и прочие подобные вещи были у нас тут же отобраны, наряду с лосьонами и одеколонами. На все расспросы было кратко и емко брошено: «Не положено!». После проверки состава по списку мы были определены в одно из спальных помещений четвертого этажа.
Бытует мнение, что в безделье время течет медленно. Чаще всего это именно так. Особенно когда при этом ждешь чего-то хорошего, которое маячит в ближайшем будущем, например, отпуска. Так и напрашивается последующее: «Но недаром Эйнштейн разработал свою великую теорию относительности…». А я вам так скажу: даром! Ну, или, по крайней мере, могли бы мы и без нее обойтись, на бытовом то уровне. Ведь еще задолго до Эйнштейна, с его пространственно-временным континуумом, гравитонами и гравитацией, люди поумнее сходились на том, что все в этом мире относительно. Так, например, те три дня на сборном пункте с бесконечным рядом мелькающих перед тобой лиц, беспредметным трепом, валянием на голой панцирной сетке и автоматическим поеданием остатков домашней пищи промелькнули для меня как одно короткое, кем-то бездарно организованное вульгарное мероприятие. В девять утра из громкоговорителей, развешенных в каждом помещении сборного пункта, доносилась команда всем выходить и строиться на плацу перед зданием. Мы растягивались в несколько неровных шеренг по всей длине плаца и вышагивающие перед строем дежурные офицеры проверяли нас по списку, называли номера команд, которым предстояло в этот день убыть в часть с приехавшими за ними из этой воинской части сопровождающими, которыми являлись, чаще всего, младшие офицеры, иногда с приданным им в помощь сержантом. Команды передавались в распоряжение этих сопровождающих, отводились в отдельное помещение и, в течение дня, уводились пешим строем на вокзал или увозились куда-то на автобусах. Все остальное время суток мы были предоставлены сами себе.
Мы тупо валялись на койках, болтали, играли на гитаре, спали как сурки, закутавшись в куртки и ватники и положив под голову рюкзаки или сумки, иногда ходили в буфет, расположенный на первом этаже. Буфет этот (как мы узнали позже, в армии их называли «чайная» официально, и «чепок/чипок/чапок» — в солдатской среде) был примечателен тем, что продавали в нем продукты, в нормальной жизни несовместимые и даже опасные для здоровья — просроченное молоко и кефир, вареную колбасу, также с истекшим сроком годности, маринованные огурцы, томатный сок трехлитровыми банками (в нашем понимании, не имевший срока годности вообще) и мясные консервы, в основном тушенка, которая, судя по виду, была списана с армейских же складов для реализации населению. Тогда я еще не знал, что подобный принцип поступления товара являлся общепринятым для большинства армейских чайных.
Иногда, чаще всего поутру, перед общим построением, военкомовские солдаты, следившие за нами вполглаза, отбирали несколько «бойцов», подвернувшихся под руку, вручали им лопаты и скребки и заставляли частить плац от выпавшего за ночь первого снега. Глядеть на это из окон было для нас своего рода развлечением. А мы и не подозревали, насколько плотно нам придется самим познакомиться с этим занятием в самое ближайшее время!
Громкоговоритель не умолкал весь день напролет. Из него то приказывали какой-то из команд строиться на плацу, то явиться такому-то призывнику в такую-то комнату, то зачитывали наставления и инструкции. Поначалу это раздражало, однако на вторые сутки мы к этому не то, чтобы привыкли, но смирились как с неизбежным злом. Чаще всего через громкоговоритель разыскивали офицеров, прибывших из воинских частей в качестве сопровождающих, и заблудившихся в этом столпотворении. «Лейтенант Петров (например), пройдите в помещение номер ….» или «Старший лейтенант Сидоров, пройдите в комнату дежурного офицера» то и дело слышали мы. К исходу вторых суток прозвучала фамилия капитана Козодоева, которая многих, скажем так, не оставила равнодушными, и стала, на какое-то время, объектом насмешек. Искали его несколько раз, прося подойти то в одно, то в другое помещение. Разыскивали его и на утро третьего дня.
Как сказали бы классики, от смешного до совсем несмешного один шаг. Капитан Козодоев оказался тем человеком (так и хочется сказать «недочеловеком»), который приехал именно за командой номер 1111, и с которым мне пришлось иметь дело почти постоянно все последующие два года, до последнего дня моего пребывания в воинской части (в\ч) №…… Впрочем, об этом позже.
Нас передали ему на утреннем разводе. Личность его мне не то чтобы «сразу не понравилась», а было в нем что-то, что заставляло насторожиться. Какая-то неестественная натянутость, я бы так сказал. Роста он был чуть выше среднего, хлипковатый, узкоплечий, слегка сутулый…В общем армейской выправки в нем чувствовалось не много. Зато фуражка его имела немного нестандартный новомодный вид и сидела слегка набекрень, темные его волосы были красиво пострижены, а лицо украшали щегольские усики. Впрочем, эти же усики и усиливали выражение легкой брезгливости и скуки, всегда присутствующее не его лице и портившее первое о нем впечатление. Хотя, как это «портившее»? Таким он, на самом деле, и оказался. Манера его говорения лишь подтверждала, что себя он считал человеком, лишь в силу обстоятельств вынужденным общаться с солдатским быдлом, грубым, подлым, неотесанным, достойным всяческого порицания и презрения.
Тот факт, что просветы на погонах и брюках капитана Козодоева были голубого цвета, порадовало нас весьма и сразу. А как же: будем служить в ВВС!
Однако с этим тоже не всем повезло. На групповом собеседовании в отдельной комнате капитан Козодоев сразу начал выяснять, имелись ли у кого-нибудь из нас судимости и/или родственники за границей. Таких ребят оказалось пятеро. От военкома Козодоев потребовал немедленной их замены, подтвердив свое требование какими-то доводами. Очевидно вескими доводами, так как замена была произведена буквально в течение часа. Так мы узнали о существовании на сборном пункте военкомовского «резерва», команды, в которую входили местные ребята, архангелогородцы, вынужденные приходить на сборный пункт каждое утро, как на работу, в собранном виде, и торчать там днями напролет в ожидании того, что ими заменят выбывших по разным причинам ребят из других команд. «Ну, наконец-то!» — с облегчением восклицали они, когда их куда-то пристраивали. Так изматывала их эта «работа».
На все наши расспросы капитан Козодоев нехотя, как бы, мимоходом, скривив презрительно рот отвечал: «Приедете, сами все увидите!». При этом, оставляя нас в том же спальном помещении на несколько часов до отправления поезда, он настоятельно рекомендовал нам купить в буфете мясные консервы. Для чего — было не совсем понятно, однако те, у кого было еще достаточно денег, сходили и купили по паре банок (и я, в том числе), хотя ребята посметливее и уверяли нас, что «дело пахнет разводом».
В пункт Б
Снова поезд. Только на этот раз надзор был за нами строгий. Капитан Козодоев сразу дал понять, что «безобразий он не потерпит», что «вольная гражданская жизнь закончилась» и что «к нарушителям дисциплины будут приняты строгие меры» сразу по прибытию в часть. Где находится эта часть он, опять же, объяснять отказывался. Какая-то непростая часть — сделали мы заключение.
Водкой, естественно, уже и не пахло. Карты, какие были, у нас отобрали еще на сборном пункте, и, чтобы занять нас хоть чем-нибудь (истина общеизвестна — чтобы у солдата не было дурных мыслей — он должен быть занят делом (работой) с утра до вечера), Козодоев разрешил нам поиграть на гитаре и попеть песни, только негромко. Но даже это он сделал явно не без умысла. Всех отличившихся «певунов» он, что называется, взял на карандаш, посулив взять их к себе в роту. И сказал он это с интонацией пророка, гарантировавшего попадание в рай. Я даже загордился немного, попав в число «избранных». Боже, как же я тогда ошибался! Сесть бы мне тогда в уголок, прикинуться ветошью и не отсвечивать, а не выпендриваться с гитарой!
А поезд, между тем, шел в Москву. Судя по умиротворенному спокойствию нашего «поводыря», не дававшего нам каких-либо инструкций по поводу быстрых сборов и высадки на некой станции, ехали мы до конечной остановки. И приехали.
Ярославский вокзал встречал нас, под стать, хмуро. Крупными хлопьями несло мокрый снег. Было ветрено, слякотно, зябко и ужасно неуютно! В Москве я бывал до этого всего пару раз и то проездом, когда ездили с семьей летом к морю. Все мечтал полюбоваться ею как следует. Погулять по широким проспектам, на ВДНХ побывать… Полюбовался, блин!
Снова пересчитав нас на перроне, Козодоев скомандовал: «На Ленинградский вокзал!» И мы смирно пошло за ним, как ягнята на заклание, сбившись в кучку, неловко толкаясь плечами, подняв воротники курток, у кого они были, ссутулившись, словно под тяжестью непосильной ноши. А капитан шел и почти не оглядывался, благо путь был недолог — лишь пересечь привокзальную площадь. Да и куда могли бы мы деться, без документов то?! Наши военные билеты покоились в капитанском чемоданчике, паспорта у нас забрали еще в Котласском военкомате, заверив, что мы получим их обратно по окончании срока службы, там же, когда будем вставать на учет, или, как нам казалось тогда, в каком-то далеком и несбыточном будущем. В следующей жизни.
А вот в какой момент мы обзавелись военными билетами, я даже и не помню. Помню лишь, что они кочевали из одних начальственных рук в другие и были выданы нам на вторую неделю нашего пребывания в части, когда в них уже были внесены все соответствующие нашему новому статусу записи и проставлены необходимые печати.
На Ленинградском вокзале мы прошли прямиком на такой же мокрый, неопрятный от скопившегося на нем мелкого мусора и окурков, испещренный колдобинами перрон, и, прождав минут пятнадцать в людской толкотне, сели в подоспевшую электричку. Это обстоятельство дало нам понять, что до пункта назначения добираться оставалось не долго. Да и Козодоев, спустя минут десять после отправления, громко объявил: «Выходим на станции Подсолнечная!» Звучало оптимистично. Да и сам городок, в котором мы оказались, назывался Солнечногорск. Город Солнечногорск, а в середине его находилась станция Подсолнечная. Неплохо. Только мы и там не задержались. На станции нас ждал старый, весь перелатанный автобус КАВЗ с армейскими номерами. Помотавшись в нем с полчаса по узким, небрежно заасфальтированным дорогам, мы прибыли в место, где, большинству из нас предстояло пробыть ближайшие несколько месяцев, а кому-то, в том числе и мне, — все два долгих года этой, как ее тогда называли, «школы жизни».
Пират, забудь о стороне родной…
Дело было уже к вечеру. В сумерках невозможно было определить, что это за часть, велика ли она, и чем вообще здесь занимаются. Нас подвезли к дверям трехэтажного кирпичного здания, в котором легко угадывалась казарма, примерно такая же, как и на сборном пункте. На первом этаже правого подъезда оказался небольшой кинозал, с рядами деревянных, обшитых дерматином кресел с откидными сиденьями. Зимний клуб — так называлось это чудесное заведение, как мы узнали позже. В нем-то нас и распределили по ротам. Примерно по пять-шесть человек, так как рот оказалось четыре. Два батальона по две роты в каждом. Первому батальону отводился правый подъезд здания, второму — левый. На третьем этаже левого подъезда располагалась еще и, так называемая, рота обеспечения: повара, водители, музыканты (были даже и такие), механики, кладовщики и прочий солдатский люд. Но о них я узнал позже.
И так, первая рота первого батальона или, как было принято называть для краткости, «первая первого» (пусть снова обрадуются любители нумерологии). В ней-то я и оказался, с подачи капитана Козодоева. Он сдержал свое обещание, подсунув старшему лейтенанту, начальнику строевой службы, бумажку с фамилиями тех, кого он берет к себе. В списке были все те, кто ему понравился в поезде пением и игрой на гитаре. Поначалу я не понял, зачем ему это было нужно, но позже выяснилось, что таким образом Козодоев намеревался перещеголять все другие роты на «конкурсе солдатской песни» — что-то вроде конкурса самодеятельности. Ведь оказался Козодоев не кем иным как замполитом первой роты первого батальона (хочется добавить «государственного, академического») учебного полка связи 29-й Воздушной Армии ВВС СССР. Могу писать открыто, так как не существует уже ни этого учебного полка, ни Воздушной Армии под таким номером, впрочем, как и такой страны.
Рота наша располагалась буквально тут же, на втором этаже, над зимним клубом. Однако сержант Радостев (очень, оказалось, «говорящая» фамилия), в распоряжение которого мы были переданы, повел нас не туда, а в подвал, где помимо водопроводных труб и коллекторов системы отопления, находились каптерки — небольшие кладовые для хранения различного воинского имущества, от нового обмундирования и экипировки до лыж с лыжными палками и личных вещей сержантов и кое-кого из прапорщиков. Там нас должны были переодеть, как настоящих солдат, во все военное, но Радостев взял с собой не тот ключ и, чертыхнувшись и велев нам стоять на месте, неторопливо зашагал к выходу из подвала.
Мы осмотрелись. Вокруг происходило нечто сюрреалистичное и все это напоминала мне эпизоды фильмов про оборону Брестской крепости или Сталинграда: в тусклом желтоватом свете электрических ламп люди в гражданской одежде и военной форме, вперемежку, с мешками и баулами, кто одет, кто наполовину раздет, двигались хаотично, но в разном темпе, по запыленному мрачному помещению с низкими сводами, неровными кирпичными стенами и сколотыми по углам квадратными колоннами вдоль которых тянулись замысловато изогнутые трубы разных размеров, с теплоизоляцией и без, с запорной арматурой разных размеров, от маленьких вентилей до огромных шиберных заслонок, штурвал которых напоминал руль грузового автомобиля. Отовсюду доносились приглушенные этим архитектурным нагромождением голоса. В общем, дурной сон, да и только!
Минут пять спустя после ухода Радостева, в подвале возник еще один сержант в такой же, как и у Радостева выцветшей форме, что выдавало в нем человека старослужащего. Это был темноволосый, рослый и плечистый парень с правильными, словно бы рубленными чертами лица. Китель его был наполовину расстегнут, ремня и шапки не было вовсе. Руки его были засунуты в карманы брюк и, в целом, он держался весьма свободно и независимо. «Пацаны, это не вы из Архангельска?» — громко и весело произнес он, подходя к нам вальяжной походкой.
«Мы, мы!» — радостно отозвалась наша унылая компания, надеясь на то, что подошедший весельчак поможет нам сейчас в чем-то важном.
«А, хорошо! — отозвался тот, все также бодро — Я сам из Архангельска! Услышал, что команда приехала, дай, думаю, схожу, гляну на земляков!»
Тут же выяснилось что перед нами — дембель, которому служить оставалось считанные часы, то есть человек, статус которого нам казался божественным и недостижимым. Документы его уже были сданы в строевой отдел, и утром он должен был отправиться домой. Этим то и объяснялся его независимый вид и праздничное настроение.
Про службу он нам рассказывал, как о чем-то легком и беззаботном. Оно и понятно — дембель же! Лишь когда речь зашла о капитане Козодоеве, лицо нашего нового знакомого помрачнело. «Ну, и гад! Говно человек! Сколько он у меня крови выпил!» Однако через мгновение лицо его снова прояснилось. «А так, офицеры, в общем-то, ничего. Есть и нормальные мужики. Можно договориться».
«А чо, ушиваться вам не дают?» — спросил его Андрюха Козырев, высокий худощавый парень с восточным носом и бровями, единственный мой настоящий земляк, житель Коряжмы, который попал со мной в одну роту.
«Здесь все строго, по уставу, — снова, как о чем-то веселом, продолжил сержант, — Да и зачем? Так удобней!» И он поболтал руками в карманах брюк, демонстрируя ширину штанин своих галифе и свободу тела вообще в костюмчике такого фасона. «Рисоваться тут все равно не перед кем — лес кругом, до ближайших блядей — десять километров!»
Тут его прервал проходивший мимо скорым шагом, раскрасневшийся от спешки толстый прапорщик, старшина второй роты, как я узнал позже. «Богомолов, шел бы ты отсюда! Чего ты тут трешься? И без тебя тут народу — не протолкнуться!» — бросил он зло на ходу, и бычьи глазки его недобро блеснули в тусклом свете.
Наш знакомый ненадолго приумолк, пристально посмотрев прапорщику вслед, потом негромко произнес, уже не весело, как бы с сожалением, но и без особой злобы: «Трешься… Сказал бы я тебе сейчас, будь у меня документы на руках!»
Тут снова появился Радостев, отпер каптерку и загнал нас туда. Это было небольшое тесное помещение, вдоль стен которого тянулись грубо сколоченные деревянные стеллажи, забитые разного рода воинским имуществом — комплекта хлопчатобумажного солдатского обмундирования («хэбэшки», как принято их было называть) и нижнего белья, нового и бывшего в употреблении, сапоги, портянки, вещмешки, противогазы, в сумках и без них, плащ-палатки, какие-то брезентовые свертки и еще непонятно что, о назначении которого мы и не догадывались. Некоторые из стеллажей были закрыты драными матерчатыми занавесками. Посередине стоял обшарпанный письменный стол-тумба. На расстеленный на полу большой брезентовый плащ мы вывалили все, что у нас было в карманах, сумках и рюкзаках, включая оставшиеся продукты. «Можете взять только бритвенные принадлежности и нитки с иголками», — спокойно, но твердо известил нас сержант Радостев, — Об остальном забудьте!»
«А консервы? — спросили мы чуть не в один голос, — Капитан Козодоев сказал нам в Архангельске, что консервы мясные нужно купить!»
«Козлодоев, говорите, сказал? — как-то устало и обреченно произнес Радостев, очевидно по привычке коверкая фамилию капитана, и неопределенно покачал головой, — Давайте их сюда, на полку складывайте».
Тут до нас дошла суть хитрого замысла капитана Козодоева. И замыслов этих у него, как я постиг позже, в голове всегда было множество.
Все оставшееся на брезенте Радостев свернул в большой узел, связав углы плаща вместе, и оттащил его в сторону.
Далее, прикинув на глазок размер и рост каждого из нас, Радостев начал выкладывать на стол наше новое армейское одеяние и велел переодеваться. Тут же он подсказывал как что правильно носить и подгонять, менял, если кому-то что-нибудь совсем не подходило по размеру.
«Главное, чтобы нигде не жало. Если немного велико — ничего страшного. Самим потом легче жить будет. Помяните мое слово!» — наставлял он нас. И ведь прав был сержант Радостев — помянули его потом не раз!
Выдал он нам почти все, что требовалось, кроме шинелей. Шинели мы получили на другой день, уже на вещевом складе. Некоторые, особо «башковитые» ребята, получили там и шапки, так как на их головы сержант Радостев не мог подобрать шапку нужного размера. Особый интерес у всех вызвало нижнее белье — широкие белые штаны с единственной пуговицей на поясе и завязками внизу каждой штанины, и такая же белая широкая рубаха. Никто из нас до тех пор не носил ничего подобного, разве что в кино видели.
«А я думал, нам трусы дадут! — воскликнул разочарованно разговорчивый Андрюха Козырев.
«Трусы летом будете носить, — коротко пояснил Радостев, — С майками и пилотками».
Портянки никто из нас наматывать, конечно же, не умел. Поэтому мы просто сунули с ними ноги в сапоги, у кого как получилось, поверив уверениям Радостева в том, что сейчас наверху, в роте, нас этому делу быстро научат.
«Одежду гражданскую домой отсылать будете?» — спросил он нас, когда мы были уже полностью переодеты.
«А что, можно?!» — спросили мы снова почти в один голос.
«А почему нельзя? Если кому что дорого, то, пожалуйста — упакуете, мы потом отошлем».
«А если нет?»
«А если нет, выкинем все на х…!»
И тут с ним трудно было не согласиться — одежда, в которой мы отправились в армию, по большей части, годилась только на выброс. Никто из нас ни разу не слышал от кого бы то ни было, что одежду можно отправлять посылкой домой. А посему, покидая дом, одеты мы были во все самое затасканное и негодное. Такова была традиция. И вообще, будучи во власти стереотипов, совершили мы для себя в первые дни службы множество открытий.
Так, например, оказалось, что постригаться наголо еще дома, до прибытия в военкомат, было вовсе не обязательно, хоть это и было четко прописано в наших повестках. По большей части, ребят из других городов привозили в часть «лохматыми» и стригли их (вернее, они друг друга, по очереди) уже здесь, в ротной бытовой комнате, помещении с большой гладильной доской, во всю стену, утюгами, зеркалами и стульями для стрижки и шкафом, в которым хранились пуговицы, нитки, иголки, подворотнички, крючки и прочая мелочь, необходимая для ремонта солдатского обмундирования. Шкаф этот имел стеклянные дверцы и назывался «фурнитурой». Он был всегда заперт, что делало его похожим на музейный стеклянный куб. И даже все, что в нем находилось, разложено было красивыми ровными рядами, словно музейные экспонаты. Только подсветки не хватало. И вообще, как выяснилось, в помещении роты было много чего, что предназначалось, казалось бы, нам, но к чему прикасаться, и уж, тем более, пользоваться было строго запрещено. Это относилось, например, к аптечке (небольшому навесному шкафчику у входа в бытовую комнату), вещевым мешкам и котелкам, сложенным в ячейки другого шкафа, книгам на полках в Ленинской комнате, телевизорам (один в центральном проходе спального помещения, другой — в Ленинской комнате), оружию (в оружейной комнате).
Ну, с оружием было все понятно. Оружие — оно и есть оружие. Хранится в оружейной комнате, за раздвижной решеткой, под замком. Пластилиновые печати болтаются на каждом шкафу-пирамиде и на самой решетке. Но такие же печати болтались на всем, что можно было закрыть хоть какой-нибудь дверцей и опечатать! Сама печать, кстати, была у дежурного по роте. Передавалась она, вместе с ключами от оружейной комнаты, штык-ножом и нарукавной повязкой от одного дежурного другому вечером, при сдаче наряда. Позже я узнал, что свои (можно сказать «именные») печати были и у старшины, и у замполита, и у командира роты. Печати, за которыми они хранили уже свои сокровища. В отношении того, что нельзя было запереть и опечатать, нас проинструктировали тут же: «Не прикасаться!».
К книгам в Ленинской комнате прикасаться и не хотелось. Достаточно было лишь взглянуть на их корешки. Являли они собой полное собрание сочинений великого вождя, чей гипсовый бюст был установлен на небольшом столике в углу комнаты, в окружении трех цветочных горшков. Тома темно-синего цвета были составлены на полках в строгом порядке с номерами, корешок к корешку, выглядели совершенно новыми и непотрепанными (что было вполне естественно, с учетом вышеупомянутого запрета), словно нарисованными на обоях. Впечатление это портилось лишь несколькими стопками сереньких брошюр на крайней полке — изданиями, конечно же, Манифеста коммунистической партии.
Телевизор в Ленинской комнате можно было включать только по выходным, в строго определенное время и с разрешения дежурного по роте. Это официально. На самом деле я не видел его включенным первые 2-3 месяца службы, и начал думать, что он стоит там просто так, для интерьера, пока, однажды ночью не пошел в туалет (что делать не возбранялось) и не услышал приглушенный звук какой-то развлекательной телепередачи. Сержанты, хоть и обладали гораздо большей свободой, тоже искали отдушины от службы. Второй же телевизор, тот, что в спальном помещении, мы просто обязаны были смотреть раз в сутки. Ровно в 21.00 рота усаживалась в центральном проходе, строго упорядоченно, повзводно, для получасового просмотра программы «Время». При этом сержанты прохаживались и следили, чтобы глаза у всех были широко открыты, что являлось признаком бодрствования и осознания событий, происходящих в стране и мире. Однако с широко открытыми глазами получалось не всегда — примерно треть роты была представлена жителями азиатских республик, по выражению лица которых трудно было судить, спит человек или бодрствует, если только тот не начинал откровенно клевать носом и валиться с табуретки, что не являлось редкостью. И еще бы! Как тут не заснуть, если на исходе дня, полного тяжелого физического и умственного труда, мытарств и страданий от недосыпания, недоедания и жуткого холода русской зимы, тебя усаживают в теплой комнате перед телевизором, а ты и по-русски то почти ничего не понимаешь! К стыду своему, должен признаться, что я и сам засыпал не раз вот так, сидя за просмотром программы «Время», после суточного пребывания в наряде в столовой или дневальным по роте, когда поспать удавалось час-полтора. Падать с табуретки, правда, мне не доводилось, так как бдительные сержанты, озабоченные здоровьем своих подчиненных, вовремя давали подзатыльника или тычка, уберегая тем самым от полученных при падении травм.
А дни, особенно самые первые, были действительно тяжелыми. Первая ночь прошла для меня как одно мгновение, словно снотворного наглотался. Только положил голову на подушку…и уже кто-то толкает меня в бок. Команды «Рота, подъем!» я даже и не слышал. В помещении включен свет. Все соскакивают со своих коек, словно рой белых мотыльков, растревоженных внезапным вторжением, торопливо одеваются. Я тоже соскакиваю и, уже падая, успеваю сообразить, что спал на верхнем этаже двухъярусной кровати. Это осознание позволяет мне хоть как-то сгруппироваться и приземлиться, не расшибившись об пол. Между тем, белые мотыльки быстро превращались в зеленых кузнечиков и выбегали строиться в центральный проход. Кое-как натянув брюки, застегнув китель не на ту пуговицу, напялив криво шапку и тупо воткнув ноги в сапоги с накинутыми поверх портянками, спешу туда же и я. Осмотрев строй бойцов, большей частью напоминавших людей страдающих от жуткого похмелья или сбежавших из сумасшедшего дома, сержанты дают команду оправиться. Через десять минут — строиться на зарядку на месте развода.
Мы строимся на плацу, запорошенном ноябрьским мелким снегом и освещенном двумя фонарями и светом, падающим из окон казармы. Форма одежды — шапка, хэбэшка без поясного ремня, сапоги. Повзводно, в колонну по четыре, бегом марш! Пробежка до, так называемого, «первого технического здания», которое, на самом деле, являлось надстройкой подземного бункера — армейского передающего узла связи. До него — около километра. Потом обратно. Потом зарядка на плацу.
Бегать в кирзовых сапогах, скажу я вам, не так уж и тяжело. Но для этого нужна привычка. Выработав ее, сапоги ощущаются на ногах примерно так же, как и кроссовки в гражданской жизни. Первые же дни тело ныло и болело во всех местах, особенно ноги. Спускаться бегом по лестнице, что требовалось от нас при команде «Строиться на месте развода», то есть на плацу, становилось задачей трудновыполнимой и опасной. Ноги были словно деревянные, не гнулись, ныли и не слушались. Пить хотелось постоянно, в чем, собственно, нам никто не отказывал — вода из кранов в умывальной комнате бежала исправно! Военный городок обеспечивала водой своя артезианская скважина, а посему, была та вода, нужно отдать ей должное, кристально чистой и чрезвычайно холодной. К водопроводным кранам припадали каждую свободную минуту и, через пару дней, многие ходили с покрасневшим, а то и вовсе больным горлом. Однако с простудой в те дни никто не слег, зато возникла другая напасть — стертые ноги.
Портянки нас учили мотать основательно, терпеливо объясняя, показывая, помогая. Кто забывал, показывали на другой день снова и снова. Но даже это не спасало от кровавых мозолей. Они возникали, даже если ты наматываешь портянки как положено, как тебя учили. Все дело было в отсутствии привычки носить подобную обувь, да еще бегать в ней в течение дня, так многие из команд мы обязаны были выполнять именно бегом. Даже по плацу было разрешено передвигаться либо строем, либо бегом. А чаще всего — строем и бегом. Результат был наглядно виден, когда рота строилась и маршировала в столовую. Позади строя, отдельной группой, все дальше отставая от общей колонны, ковыляли, хромая и поддерживая друг друга «инвалиды» — жертвы собственной небрежности или особенностей строения ног.
Еще одной составляющей «курса молодого бойца» была «подшивка». Процедура эта сводилась к пришиванию петличек, и погонов (голубых!) на китель хэбэшки и шинели. На рукав шинели также нашивался еще и шеврон — матерчатая эмблема рода войск в форме щита. Пришиваться все это должно было в строгом соответствии с уставом, то есть в определенном месте и определенным образом. Ну, с петличками было проще — приложил на самый уголок воротника и пришивай, лишь бы нитки не были особо видны. А вот что же касалось погонов и шеврона, тут все было сложнее. Любое отклонение на несколько миллиметров категорически отвергалось, кривой погон нещадно отрывался сержантом — пришивай заново. Новобранцев усаживали за подшивку буквально сразу после получения обмундирования. На занятие это уходило два-три дня, с учетом того, что подшивались не весь день напролет, а лишь в определенные часы, чтобы не ломать установленный распорядок дня. А так как команды с пополнением в полк прибывали не одновременно, а через день-два в течение почти месяца, в спальном помещении роты, первое время, постоянно сидели группки склонившихся, негромко переговаривающихся и матерящихся от уколов иголкой над своим над шитьем бойцов.
Никита-воин
Два-три дня на подшивание — это в среднем. Потому что бывали ребята такие сноровистые с иголкой, что управлялись и за один день. А бывали такие, кому и недели не хватало. Именно с таким персонажем я и столкнулся на второй день своего пребывания в роте. С утра нас, членов команды номер 1111 распределили по взводам. Тут нумерологическая закономерность дала сбой (или сделала исключение из правил для подтверждения правоты этих самых правил) — я оказался во втором взводе. И вот сижу я в кубрике своего второго взвода, на табуретке возле своей кровати, единственный из нашей бывшей команды, усердно пришиваю погоны к шинели, и вижу — в конце прохода, возле самого окна сидит парнишка, в одной рубахе, и пытается приладить петлички к кителю. Причем пытается как-то странно: не то, чтобы пришивает, а, больше, их гипнотизирует. Ну, да. Вот так вот сидит, ссутулившись, удерживая петличку левой рукой, правая рука с иголкой безвольно опущена на бедро, и смотрит на петличку, не отрывая взгляда.
Нет, взгляд он, все же, иногда отрывал, чтобы посмотреть в окно, довольно отрешенно, обвести им вокруг себя, слегка недоуменно и немного испуганно, а затем снова продолжить сеанс. Да и правой рукой он, все же, пробовал, время от времени совершать какие-то манипуляции с иголкой и вдетой в нее короткой ниткой, но от этого ему, очевидно, становилось страшно, и он снова опускал безвольно руку. Да что там ему, даже мне было страшно смотреть, когда он пытался сделать что-то с иголкой! Выглядело это так, словно он намеренно занимался одновременно и членовредительством, и порчей казенного имущества. И хотя наблюдать за ним было занятно, у меня самого было дело, требующее сосредоточения, поэтому я снова склонился над своей шинелью и погрузился в работу. Однако спустя какое-то время меня осторожно тронули за плечо. Я вздрогнул от неожиданности. Это был тот самый портной-гипнотизер. Он подошел неслышно. Пусть даже и на фоне общего шума ротного помещения, с топотом ног, гулом голосов и выкриком команд дневальным, подойти бесшумно в кирзовых сапогах было не просто. А он подошел. Он, как оказалось впоследствии, именно так и ходил: неловко, ссутулившись, на полусогнутых ногах, ступая с пятки на носок, словно бы перекатываясь, но, при этом, не подволакивая ног, и от того почти бесшумно. Словно бы боялся вспугнуть невидимых птиц, вокруг себя. Звали его Никита Поджидаев. В часть он прибыл с командой из славного революционного города Ленинграда, за три дня до нас. Команда эта тоже оказалась славной. Хотя бы тот факт, что за нею лично ездил командир роты майор Денисов, уже был примечателен. Прославилась она у нас в роте и людьми, которые ее составляли. Один Никитка чего стоил!
На фоне остальных ребят Никитку выделяла, прежде всего, внешность. Фигуру он имел абсолютно не мужскую: широкие бедра, узкие плечи, длинная девичья шея. Взгляд его темно-карих, обрамленных длинными ресницами глаз, был глубок, мягок и наивен. Кожа бледная, почти белая. Голосом он, однако, обладал вполне мужским, хоть и интонации были такими же мягкими и немного просительными. Кроме того, растительность на его инфантильном лице давала понять, что мужское начало в нем все же преобладало. Многим оставалось лишь позавидовать мягкой изящной бородке и усикам, которыми он обрастал буквально за несколько дней, если сержанты не заставляли его вовремя бриться.
Так неслышно он подошел ко мне, осторожно тронул за плечо и негромко спросил: «Извините, у вас не найдется еще одной иголки, а то моя почему-то сломалась?»
Приглядевшись к нему вблизи и подивишись его внешности, иголку я ему, конечно, дал. Благо, у меня с собой из дому было прихвачено их несколько. Но не прошло и часу, как Никитка подошел ко мне снова и попросил еще одну иголку, так как ту, что я ему дал, он также благополучно сломал. К концу дня, когда я закончил подшивать шинель, у меня оставалось две иголки. Остальные были переломаны Никиткой. Он сломал бы и эти, дай я их ему, но дать их ему я уже не мог. Две иголки солдату полагалось иметь по уставу: одна иголка с черной ниткой, другая — с белой. Об этом сержанты проинформировали нас на первом же утреннем осмотре и показали, как нужно хранить их за козырьком солдатской шапки-ушанки. Тогда Никитка пошел выпрашивать иголки у других ребят, сидящих в кубриках других взводов, что было для него, очевидно, делом уже привычным.
В общем, Никитка Поджидаев умудрился переломать иголки почти у всей роты, но так и оставался неподшитым в течение двух с лишним недель, до тех пор, пока на принятие присяги не приехала его мать (причем приехала она за несколько дней) и не пришила Никитке все что положено и как положено. Для этого Никитку отпускали в жилую часть военного городка, где мать его сняла комнату в квартире одного из домов офицерского состава (ДОС).
Как так получилось, что Никитка оказался в армии, сказать трудно. Скорее всего, родители его, будучи такими же тюфяками-интеллигентами, просто не знали, что предпринять, чтобы оградить его от такой беды, и пустили все на самотек. Они, возможно, даже и не представляли, с чем их чадо может там столкнуться. А то, что он был из семьи интеллигентов, сомневаться не приходилось. Речь его была правильной и красивой, при этом говорил он не громко и все время, как бы, за что-то извинялся. И еще была у Никитки одна способность, которой всякий из нас завидовал: он обладал исключительной памятью. Если нам приходилось часами учить текст присяги, то Никитке стоило лишь пару раз прочесть его, чтобы потом пересказать без запинки, слово в слово! Ну, присяга — это еще ладно. Но ведь нам приходилось учить наизусть обязанности солдата вообще, обязанности дневального по роте, обязанности караульного, обязанности часового на посту и… В общем, чуть не половину устава воинской службы должны мы были выучить в первые месяцы нашей службы. Вот как раз месяцы на это и уходили. Это у добросовестных ребят, коих было в армии не так уж и много. Большинство же, не могло осилить этой задачи и за два года службы. Впрочем, после окончания учебки большинству эти знания уже были и не нужны. Особенно на втором году службы.
Да, о Никитке. Так вот, он выучил наизусть всю эту ересь буквально за несколько учебных дней. Только по службе ему это не помогло никоим образом. В смысле, не то, чтобы совсем не помогло. Нет, в какой-то степени это обстоятельство облегчило ему жизнь. Сержант Гладких, заместитель командира взвода, объявил Никитке благодарность за усердие, проявленное при изучении воинского устава, и освободил его от необходимости сидеть часами в классе учебного корпуса, отправив «в распоряжение дежурного по роте», то есть позволил тихонько сидеть в кубрике, не попадаясь никому на глаза. И все. Больше ему знание устава не пригодилось — Никитку никуда не посылали и не ставили. Командир роты запретил. Запретил после первого же (и последнего) его наряда в качестве дневального по роте. Оказался он там в первые же дни, не в качестве наказания, а по списку, так сказать, в порядке очереди. Никто ж тогда не знал, что такое Никитка Поджидаев. Делать он не мог ничего, абсолютно. После нескольких неудачных попыток, с точки зрения дежурного по роте, младшего сержанта Кубарика, «убить себя, покалечив остальных», Никитку сняли с наряда. Старшина роты, прапорщик Данихнов, лично сделал это после того как, войдя утром, еще до подъема, в роту, увидел на тумбочке дневального женоподобное создание в надвинутой на уши шапке, туго перетянутое в талии ремнем так что складки кителя, собранные на животе напоминали мини-юбку. Китель, стоить заметить, хоть и был несоразмерно велик для узких Никиткиных плеч, соответствовал размеру брюк, которые были ему впору. Штык-нож, болтающийся у Никитки прямо посередине живота, как кинжал у горца, был едва виден из этих складок. При появлении старшины Никитка испуганно захлопал глазами, зачем-то развел руками в стороны широченные штанины своих брюк-галифе, словно придворная дама, собирающаяся сделать реверанс, затем набрал в легкие воздуха, чтобы что-то сказать, но, ни сказав ничего, сделал длинный печальный выдох и весь сник.
«Ннну?» — начал сверлить его взглядом своих маленьких, налитых кровью глаз, быкообразный Данихнов. По утрам он был почти всегда с похмелья и неизменно в плохом настроении.
Младший сержант Кубарик, контролировавший до этого мытье полов другим дневальным в туалете и умывальной комнате, только успел появиться в дверях, как Никитка вдруг снова встрепенулся, и робко, с вопросительной интонацией, выкрикнул: «Рота, смирно!?».
Даже если бы рота в это время не спала, вряд ли бы кто-то услышал слабый Никиткин возглас, реакцией на который было лишь ржание сержантов, которые уже были разбужены и неспешно одевались. Но, если бы это было выкрикнуто громко, «как положено», то прапорщик Данихнов, возможно, разозлился бы не так сильно. Сейчас же он буквально зашипел и задымился, как работающий на пределе своей мощности паровой котел. Мутноватый взгляд его обратился на Кубарика.
Тот, уже сам будучи на взводе после ночных мытарств с Никиткой, бесстрашно выбрал наилучшую тактику обороны, то есть нападение. Тем более что фамилию он свою оправдывал, и комплекцией не многим уступал прапорщику Данихнову. «А куда я его дену?! — чуть не взревел Кубарик, разведя руками — Я предупреждал вчера, что мне таких дневальных не нужно! Он убьется или покалечится, а потом что?! Он здесь, на тумбочке, хоть на виду у меня. Снимайте его, на хрен, пока не поздно! Или я за себя не отвечаю!»
«Я, тебе покажу! За себя он не отвечает! А кто, я, что ли, отвечаю?!» — завопил в ответ Данихнов… И понесло бы его дальше, если бы не пришло время командовать подъем. Досталось в то утро от старшины многим, по делу и просто так, для профилактики. Однако с Кубариком трудно было не согласиться, Никитку сняли с наряда, заменив другим бойцом, доложили о случившемся командиру роты и тот, от греха подальше запретил ставить Поджидаева в наряды вообще.
Освобожденный от всех работ и занятий, кроме занятий по специальности в учебном корпусе, Никитка Поджидаев стал обладателем невероятного, по нашим меркам, запаса свободного времени! Большую часть его он проводил, тихонько сидя в кубрике или Ленинской комнате. Но, что удивительно, я ни разу не видел, чтобы он что-то читал, для себя, для удовольствия. Или хотя бы просто листал газеты, подшивки которых находились в Ленинской комнате, что называется, в свободном доступе. Была, конечно, в части еще и солдатская библиотека, формально открытая для всех, но, на самом деле, посещали ее только сержанты. У остальных просто не было времени, чтобы что-то читать.
Однако у Никитки все же было одно занятие, за которым он частенько коротал время. Он любил перебирать и пересчитывать имеющиеся у него наличные деньги. Сколько у него их было — никто никогда не знал, так как под страхом жесточайшей кары майор Денисов запретил кому бы то ни было покушаться на Никиткину собственность — не дай Бог, сотворит еще с собой что-нибудь, расстроившись! Да и не так-то просто было завладеть Никиткиной наличностью, если бы кто и захотел сделать это тайком — денежки свои хранил Никитка, завязанными в большой носовой платок, где-то в карманах или складках своей одежды, не расставаясь с ними практически никогда.
Не бывая в разного рода нарядах, высыпался Никитка не хуже, чем в Доме отдыха. Довольно часто можно было видеть его сидящим посреди ночи в одном нижнем белье на своей табуретке в конце кубрика. Он или просто сидел, ссутулившись, положив руки на колени и глядя куда то в темноту перед собой, или перебирал потихоньку свои денежки, сунув руку в развязанный с одного угла носовой платок. На вопрос: «Никитка, ты чего не спишь?» он неизменно отвечал: «Спасибо. Что-то не хочется. Я уже выспался». В общем, и здесь ему тоже можно было позавидовать.
Вот эта зависть, замешанная, как ни странно, на чувстве превосходства над «ущербным» человеком, и стала причиной тихой травли Никитки его сослуживцами. Впрочем, ничего удивительного в этом и не было. Никогда такие тихони, чем-то отличающиеся от остальных, в лучшую ли сторону или в худшую, не оставались без «внимания» своих сверстников, будь то двор, школа или армия. И хотя физически его никто не обижал, не толкал, щипал, и, уж те более, самых обычных пинков под зад не отвешивал, шутки и издевки в его адрес сыпались непрестанно. Некоторые из них были настолько обидны, что любой другой на его месте тут же кинулся бы в драку, однако Никитка лишь слегка краснел и, потупив взгляд, подобно Гоголевскому Акакию Башмачкину, отворачивался от обидчика или вообще тут же отходил от него подальше, если была такая возможность.
Между тем, нестандартность Никитки, как и непригодность его для службы в армии, проявлялась с каждым днем все отчетливей. Занятия по строевой подготовке превращались в цирк, если в строю находился Никитка Поджидаев. Движения его напоминали движения робота, микросхемы которого были настроены с задержкой на срабатывание. Строевой шаг его ничем не отличался от обычной его походки растерявшегося питекантропа. Более того, когда он пытался все же уподобить свой шаг строевому, получалось еще хуже: он выносил вперед одновременно правую ногу и правую руку, или, соответственно левую ногу и левую руку.
Поначалу его выводили на еженедельный утренний полковой развод, проводившийся по понедельникам, завершая который, роты должны были промаршировать парадным строем перед небольшой трибуной, на которой возвышалось командование полка. Но после того как командир полка подполковник Качанов, завидев широко вышагивающего в конце ротной колонны Никитку, спросил громко в микрофон, больше с недоумением, чем с возмущением: «А что это там за иноходец в первой роте?!», выводить Никитку на плац по понедельникам перестали. Хотя и в остальные дни недели он появлялся там не всегда. Так, в один из декабрьских дней, на утреннем построении, уже после принятия присяги (а присягу Никитка все же принял), старшина роты, на плацу, докладывая командиру «расход личного состава», после перечисления количества людей в строю, в наряде, больных и так далее, коротко обронил: «Поджидаев обосрался».
Если первые шеренги, включая сержантов, еще как-то устояли на месте, стараясь подавить в себе хохот, то народ в задних шеренгах, по большей части, согнулся пополам.
Майор Денисов, сначала коротко, но пристально вгляделся в ничего не выражающее лицо старшины, затем, едва заметно, с усталым вздохом, понимающе кивнул.
А старшина обязан был доложить! А как иначе? Не упомяни он Никитку, количество численного состава роты не сошлось бы с общим количеством находящихся в строю, в наряде, больных и так далее. Этого бывалый старшина позволить себе не мог. Кроме того, ротный командир тоже был не без умственных способностей: в своей голове, словно на калькуляторе он легко, в доли секунды, производил все необходимые расчеты и тут же мог указать любому докладывающему на расхождение в цифрах. И таких расхождений он очень не любил. Такие расхождения, как он говорил, указывали на «некомпетентность младших командиров и незнание где и чем занимаются его подчиненные».
А неприятность такая, действительно, с Никиткой случилась. То ли он съел накануне что-то неподходящее, то ли время не рассчитал, а только не успел он после подъема добежать до туалета. Обнаружив такое недоразумение, сержанты загнали его в то помещение умывальной комнаты, где были установлены раковины-ванны для мытья ног, дали ему подменные штаны, велели мыться-стираться и не выходить оттуда до устранения последствий.
После этого случая терпение майора Денисова лопнуло. С одобрения вышестоящего начальства, уже наслышанного о Никитке, подключив все имеющиеся ресурсы, он спешно начал строчить рапорты и готовить все необходимые документы для направления Никитки в гарнизонный госпиталь для прохождения повторной медицинской комиссии и признания его негодным к строевой службе.
Увезли Никитку в госпиталь уже в январе. Несколько дней спустя он появился, весь какой-то изможденный, без ремня, в старой бесформенной и замызганной шапке и такой же шинели. Выглядел он настолько затравленным, что к нему жалко было и подступаться с расспросами. Впрочем, и времени на расспросы у нас особо не было, так как появился Никитка сразу после утреннего развода, когда все были при делах, и в роте находились лишь дежурный с дневальными, а исчез он, так же внезапно, уже к вечеру. Больше мы его не видели. Прошел лишь слух, что Никитку Поджидаева комиссовали и отправили, наконец, домой. Так, Никитка дал нам еще один, на этот раз, последний повод ему позавидовать.
Судьба поэта
Второй «легендарной» личностью, прославившей питерскую команду, привезенную лично майором Денисовым, был Артем Животовский. С ним мне не довелось познакомиться так близко, как с Никиткой Поджидаевым, так как Артем Животовский оказался в другом взводе, однако пребывание его в роте оказалось не менее резонансным. Артем также оказался не «выходцем из рабоче-крестьянской среды». В Ленинграде он окончил какую-то престижную школу с историко-литературным уклоном, был начитан буквально до безумия, писал стихи, сочинял что-то еще, где-то даже печатался, и подавал, судя по всему, большие надежды. Что пошло в его жизни не так и почему он оказался в армии вместо филологического факультета какого-нибудь столичного университета — так и осталось для нас загадкой.
Впервые о нем заговорили буквально на третий день пребывания Артема в роте. Случилось это после того, как, готовясь ко сну, Артем, как положено, помыл вместе со всеми в специальной раковине ноги, вышел из умывальной комнаты с ножным полотенцем в руках, подошел к сержанту Радостеву, бывшему тогда дежурным по роте, и, на полном серьезе, с достоинством и вежливостью, присущей людям из высшего общества, произнес: «Спокойной ночи, господин сержант!».
Радостев, не ожидавший ничего подобного, даже не нашел, что сказать в ответ. Не веря собственным ушам, он лишь ошалело смотрел в спину удаляющемуся по центральному проходу наглецу, и только когда тот скрылся в кубрике четвертого взвода, пришел в себя, направился следом, привычно гаркнув: «Так, боец, ко мне! Фамилия!».
Для выяснения причин такого неадекватного поведения, Животовского извлекли из кубрика и затащили в каптерку старшины, коего сержант Радостев, при необходимости, официально замещал.
О том, что происходило дальше, мне поведал позже Сережа Демидов, младший сержант, который, будучи снятым со всех должностей, был все же официально приписан к нашему второму взводу, и с которым мы коротко сошлись на почве общности интересов.
Так вот, в старшинской каптерке собравшихся сержантов ожидало целое представление. Не всех, конечно. Тут следует отметить, что сержантский состав, как и любая группа людей в армии, имел свою внутреннюю иерархию, вполне простую и понятную — разделение по сроку службы. Сержантам, отслужившим всего год, и, уж тем более, отслужившим полгода и только пришедшим в роту после, так называемых, сержантских сборов, позволялось далеко не все из того, что могли делать «деды», отслужившие полтора года, не говоря уже о «дембелях», пребывание которых в роте длилось, впрочем, совсем недолго. Вот и доступ в каптерку старшины был открыт лишь дедам, к коим относились сержанты Радостев, Гладких, Сережа Демидов и еще пара человек. Людьми они были, на удивление, почти все не глупыми, с плеча никогда не рубили, старались докопаться до сути вопроса и, самое главное, были добрыми в душе. Издевательств над молодыми и мордобоя, как это бывало в боевых частях, они себе никогда не позволяли. Условия были не те. Разве что иногда, традиций ради и, по большей части, для смеха и поддержания духа они затевали что-то вроде словесных игр. Например, после отбоя, неспешно раздеваясь, один из них мог громко возвестить: «Вот и день прошел!», а мы, лежа в своих койках должны были ответить хором: «Да и х… с ним!». Тут же другой из дедов подхватывал игру: «А завтра новый день!», а мы ему вторили: «У-у, сука!»
Так вот, в ходе разбирательства выяснилось, что спокойной ночи подобным образом Животовский пожелал без всякой задней мысли, от всей души, не имея намерения кого-либо тем обидеть. А у них дома так было принято! «А у вас, господа сержанты, в семьях разве не так заведено?!» Что же касалось непривычного для всех обращения, так этому Артема научила великая русская литература! О-о, он обожал русскую литературу. А поэтов «серебряного века» просто боготворил! «Они учат нас жить, чувствовать, воспринимать этот мир таким, каким он является на самом деле!»
Выслушав почти полуторачасовую лекцию о русской литературе вообще и поэзии начала двадцатого века в частности, узнав об источниках вдохновения самого Артема Животовского и убедившись в искренности и чистоте его помыслов, его слушатели, числом несколько поубавившиеся (сержант Гладких, к примеру, предпочитал в свободное время поговорить о футболе), спросили его, не мог бы он что-нибудь им и почитать заодно, раз уж он такой знаток русской поэзии. Вот тут-то и началась основная часть представления.
Декламировал Животовский с упоением. Он то прикрывал глаза, словно улетая куда-то ввысь, то широко распахивал их, обжигая слушателей горящим взором. По лицу его то расползалась мертвенная бледность, то все оно покрывалось нездоровым румянцем. Сам же он при этом мерно покачивался, и руки его то безвольно опускались вдоль туловища, словно не зная, куда себя деть, то взлетали в яростной жестикуляции, и как бы, помогая декламатору выразить свои чувства наилучшим доступным ему образом. Читая же «Ананасы в шампанском», Артем Животовский и вовсе впадал в транс. Словно шаман, пляшущий с бубном.
В общем, как сказал Сережа Демидов, это было что-то! Я сам смог в этом убедиться, когда Животовскому позволили прочесть пару стихов, включая «Ананасы в шампанском» на праздничном мероприятии под названием «Встреча Нового года».
В отличие от Никитки Поджидаева, внешность Животовский имел вполне заурядную. Был он среднего роста, нормальной комплекции, имел серо-голубые глаза, светлые волосы щеточкой и весьма напоминал актера Дмитрия Марьянова в пору его юности, когда он сыграл главную роль в нашумевшем фильме «Выше радуги». Но на этом его сходство со своими сослуживцами и заканчивалось, так как образ его мышления и, как следствие, манера поведения выбивались из ряда. Кроме того, психика Артема, очевидно, и без того не совсем устойчивая, окончательно расшаталась от тихой травли, которой он неизбежно подвергался по причине своей нестандартности. Закончилось все так же печально: доведенного до нервного припадка Животовского отправили на некоторое время в госпиталь, а затем комиссовали.
Бывший лучший, но опальный стрелок
С Сережей Демидовым мы сошлись легко и просто. Началось с того что, заступая в наряд дежурным по штабу, Сережа взял меня с собой посыльным. Так полагалось — в штабе круглосуточно дежурил кто-нибудь из сержантов полка, а при нем должен был находиться посыльный, совмещающий обязанности мальчика на побегушках, дворника и уборщика помещений.
Ну, не то, что бы он меня намеренно взял, а просто так случилось — ткнул старшина пальцем в первую попавшуюся фамилию в списке и — готово дело. Поговорив друг с другом запросто, по-человечески, мы с Сережей вдруг обнаружили множество «точек соприкосновения», начиная от музыкальных предпочтений и заканчивая взглядами на жизнь вообще, хоть и взгляды эти были у меня на тот момент довольно размытые. Как я уже говорил, состоял Сережа в роте на особом положении. С должности (командира отделения или заместителя командира взвода) сержантов обычно снимали за какие-либо крупные нарушения дисциплины и устава — «длинные руки» в отношении подчиненных или употребление спиртного. За систематические такого рода или более серьезные проступки могли разжаловать в рядовые и, после непродолжительного пребывания на гарнизонной гауптвахте, отправить дослуживать свой срок в боевую часть куда-нибудь на Чукотку или Ямал. Что же касается Сережи Демидова, то его сняли с должности за строптивость еще за полгода до моего призыва. Строптивость эта заключалась в том, что даже в армии Сережа хотел оставаться нормальным человеком. Он не нарушал дисциплины, нет. Он просто хотел вести дела «наиболее правильным и рациональным образом». Общеармейский принцип «пусть безобразно, зато однообразно», то и дело, начинал буксовать, когда за дело брался Сережа Демидов. Так, например, проводя с отделением занятия по физической подготовке, он плевать хотел на регламент проведения таких занятий и перечень рекомендованных физических упражнений. У него была своя метода и свой комплекс упражнений. Его занятия больше напоминали тренировку какой-нибудь сплоченной команды в игровых видах спорта. Было интересно, познавательно и, в то же время, все очень серьезно, с настоящими хорошими нагрузками. Жаль только, что занимался он с нами всего пару раз. Сережа, несомненно, обладал педагогическим даром. Он и сержантом здесь остался (в смысле, дал согласие), чтобы совершить «небольшую революцию в методике обучения специальности радиста». Как специалист, он был лучшим в роте, что в радиообмене, что в настройке радиостанций. Но, как только дело дошло до пресловутой методики обучения, Сереже тут же дали по рукам и пригрозили пальцем. После нескольких попыток хоть что-то изменить и улучшить, Сережа плюнул и махнул на все рукой. Он еще сильней возненавидел армейскую тупость и ограниченность, перестал скрывать свои взгляды в отношении начальствующих командиров и, при случае, мог открыто об этом высказаться. Одним словом, был Сережа, своего рода, диссидентом. Скорее всего, майор Денисов и, в особенности, капитан Козодоев, отвечающий за политическую зрелость и благонадежность личного состава и воспитательную работу с ним, многократно пожалели о том, что, в свое время, отправили Сережу на сержантские сборы и оставили его в роте. Однако сделанного не воротишь. Ходатайствовать перед командованием полка об отправке не оправдавшего доверие сержанта в боевую часть было для них все равно, что признаться в собственной некомпетентности, поэтому Сережу, в качестве наказания, просто сняли с должности командира отделения и оставили во втором взводе третьим сержантом. Что называется «ни пришей, ни пристегни». И это устраивало Сережу как нельзя лучше!
Особенность Сережиного положения заключалась еще и в том, что его не ставили ни в какие другие наряды, кроме как дежурным по штабу, что, опять-таки, было ему только на руку. «Застолбить» за собой это место помог Сереже случай. Однажды, когда он, будучи еще молодым сержантом, заступил в этот наряд, в штабе случилась локальная катастрофа — в единственном туалете настолько сгнила канализационная труба соединяющая унитаз со стояком, что спускаемая из бочка вода, со всем содержимым, начала стекать просто на пол. Вот тут-то все штабные офицеры, включая самого комполка, поняли, что поговорку «в бане все равны» следует толковать шире. Когда начальник службы тыла, подполковник Дурягин, приклеившись к телефону, стоявшему на столе дежурного, и тыча пальцем в список телефонных номеров под стеклом, стал судорожно обзванивать всех командиров рот в поисках хоть какого-нибудь специалиста, способного устранить аварию, Сережа Демидов, послушав его и дождавшись паузы, спокойно произнес: «Товарищ подполковник, давайте я сам все сделаю». Дурягин, опешив от такой удачи, даже не обратил внимание на такое пренебрежительное отношение к уставу со стороны совсем еще зеленого младшего сержанта: никаких тебе «Разрешите обратиться» или вытягивания в струнку с прикладыванием руки к козырьку фуражки. «Сам? — живо отозвался он, бросив трубку, — Молодец! Как фамилия? Демидов? Действуй, младший сержант! Все, что нужно получишь у завскладом. Я сейчас распоряжусь!» И Сережа начал действовать. Быстро и эффективно.
Каморка прапорщика, заведующего складами, находилась тут же, на первом этаже штаба, как раз напротив злосчастного туалета, поэтому тот был лично заинтересован в скорейшей ликвидации случившейся аварии. Он тут же выдал Сереже подменную рабочую одежду (не в парадной же форме, которую полагалось носить дежурному по штабу, возиться с канализацией!), выловил двух лоботрясов из роты обеспечения, которые притащили со склада подходящие чугунные трубы и переходники, цемент, ящик с инструментами и даже коробку кафельной плитки. «Ты уж, Демидов, заодно и плиткой займись! Смотри, сколько тут ее отвалилось!» И к вечеру Сережа, действительно, привел штабную уборную в божеский вид! Начальник штаба, майор Белоконь (один, кстати, из немногих нормальных мужиков среди полковых офицеров), смирившийся, в силу обстоятельств, с тем, что функции дежурного выполнял посыльный по штабу, лично спускался пару раз из своего кабинета, чтобы удостовериться в хорошем качестве работ, выполняемых на стратегически важном объекте. Все только диву давались, как у Сережи все ловко получалось. А секрет был прост: после окончания школы Сереже довелось почти год поработать, в качестве плотника-бетонщика, в ремонтно-строительной бригаде городского жилищного хозяйства. Там он быстро освоил и такие смежные специальности, как сантехник, каменщик, штукатур и маляр.
В общем, понравился начальнику штаба этот «инициативный и добросовестный» младший сержант. В итоге, Сереже была объявлена благодарность от имени начальника штаба, а командиру роты было дано устное распоряжение ставить младшего сержанта Демидова только дежурным по штабу, освободив от всех прочих нарядов. Ну, а впоследствии, и я неизменно начал ходить с ним посыльным, лишь изредка оказываясь в кухонном наряде, дневальным по роте или учебному корпусу. В физическом отношении служба посыльного по штабу не была легче службы дневального по роте (общая площадь штабных кабинетов и коридоров, которые приходилось драить два раза в сутки значительно превышала площадь ротных помещений), да и заступать в наряд приходилось чаще, чем остальным, однако Сережа честно позволял мне спать положенные четыре часа, под шинелью, на обитой дерматином деревянной кушетке, стоящей в закутке перед общим кабинетом службы тыла. Но самым главным достоинством было простое человеческое общение, которое мы могли себе позволить в редкие минуты свободного времени.
Особисты
Самая первая фотография, на которой я, молодой солдат в только подшитой и еще не разглаженной как следует шинели, стою на припорошенном снегом плацу хмурым ноябрьским утром, была сделана на вторую неделю моего пребывания в части. Сделал ее сержант первого взвода, из «дедов», по фамилии Иванов. Даже нам, еще абсолютно неподкованным в вопросах секретности молодым бойцам, было удивительно, что у Иванова имелся фотоаппарат, он свободно выходил с ним из казармы, фотографировал все, что хотел, и потом еще умудрялся где-то проявлять пленку и печатать фотографии. Более того, фотографии эти он, абсолютно не стесняясь, продавал потом, за небольшую сумму, тем, кого он фотографировал. И это при том, что второй батальон специализировался на засекреченной связи (об этом нам сказали сразу, и именно по этой причине капитан Козодоев отказывался на сборном пункте от ребят с судимостью или имевших родственников за границей). Командиры не раз стращали нас случаями, когда кто-нибудь попадал на гарнизонную гауптвахту за нарушение режима секретности.
Причина такого смелого поведения сержанта Иванова открылась мне вскоре после того, как я начал ходить с Сережей Демидовым в штаб. Иванов то и дело появлялся там тихонько, просто кивал Сереже головой и смело проходил к дверям одного из кабинетов в конце коридора первого этажа. Там он осторожно стучался и терпеливо ждал. Не сразу, а спустя какое-то время дверь приоткрывалась, и Иванов мышкой юркал в образовавшуюся щель.
Если же визит Иванова приходился на то время, когда дежурного по штабу (то есть Сережу Демидова) замещал посыльный (то есть я), а такое случалось, когда дежурного вызывал по какой-нибудь надобности кто-нибудь из штабных, или он уходил в столовую, то Иванов даже не кивал, а коротко бросал «К майору Доброхотову», и так же уверенно направлялся к заветной двери.
Майор Доброхотов являлся начальником особого отдела полка, или попросту — особистом. Собственно говоря, особый отдел полка и состоял то из одного человека — самого майора Доброхотова. А сержант Иванов был одним из его осведомителей, или попросту — стукачом. Отсюда и вольное обращение Иванова с фотоаппаратом, и свободный его доступ в одну из подвальных каморок, где находилось все необходимое, чтобы проявлять пленки и печатать фотографии, и наличие свободного времени, чтобы этим заниматься. И таких «Ивановых» было у майора Доброхотова предостаточно. Сколько именно — не знал никто. Кто-то заявлялся к нему прямо в штаб, с кем-то он встречался в своем кабинете в учебном корпусе, кто-то поддерживал с ним связь, скорее всего, просто по телефону. В любом случае, дело свое майор Доброхотов знал, и налажено оно у него было отменным образом. О происшествиях в ротах, даже самых незначительных, он узнавал раньше ротных командиров. И даже, порой, командиры эти сами оставались в неведении, а майор Доброхотов знал. Причем знал в мельчайших подробностях, как будто сам был участником тех или иных событий. Так, например, произошел во второй роте такой анекдотичный случай. Приперся к ним поздно вечером, уже после отбоя, один из водителей роты обеспечения. Был он уже «дедом» и, оказавшись в наряде дневальным вместе с двумя «молодыми» бойцами, отказался стоять на тумбочке или мыть полы, попросту свалил оттуда, чтобы проведать своего земляка, одного из сержантов второй роты. Земляк его, однако, сам сменившись с наряда несколькими часами раньше, уже спал и попросту послал его к черту. Оборзевший водила, впрочем, не очень расстроился (что бы ни делать, лишь бы ничего не делать), а начал приставать, на правах старослужащего, с всякими глупостями, к дежурному по роте, коим являлся на тот момент молодой сержант Саша Емельянов. Сашке было не до него, но прогнать его так просто он не мог. Когда же этот авто-раздолбай заставил Сашку вытащить штык-нож и стал демонстрировать такой прием рукопашного боя, как выбивание ножа ногой, Сашка просто развернул штык-нож в момент удара острием вниз… Несмотря на то, что обычный армейский штык-нож, выдаваемый дежурным и дневальным по роте трудно назвать настоящим колюще-режущим оружием, в силу притупленности его вершинки и режущих кромок, Сашкин штык-нож, легко прошел через кирзу сапога, ступню этого старослужащего придурка, и застрял на выходе из подошвы. Дело в том, что, маясь по ночам от безделья, некоторые индивиды начинали затачивать штык-ножи всякими подручными средствами. С заточенным штык-ножом они, очевидно, чувствовали себя уверенней.
Побледневший, плачущий от боли раненый боец поковылял к себе в роту тут же, как только штык-нож удалось извлечь из его ноги. В санчасть он не обращался, фельдшер санчасти спал на соседней с ним койке, и никому больше о своем ранении не рассказывал, впрочем, как и Сашок — не в их интересах это было. Поутру майору Доброхотову было известно все в подробностях, хотя командиры рот об этом, судя по всему, так никогда и не узнали. А если и узнали, то уже гораздо позже, как и я сам. Сашок Емельянов со смехом рассказал мне об этом спустя почти год, будучи «дембелем», когда последствий этого события можно было уже не опасаться. Что же до майора Доброхотова, то он, надо полагать, счел, что это событие не угрожает безопасности государства, не стал раздувать из него дела, и лишь только «пригрозил пальчиком» его участникам.
С виду майор Доброхотов казался вполне безобидным дядькой: невысокий, поджарый, смуглый, с пышными черными усами, всегда приветливый и доброжелательный. Заходя в штаб, он не ждал от дежурного официального приветствия, руку к козырьку не прикладывал, а тут же протягивал ее для рукопожатия. Иногда, радушно улыбаясь, доставал из кармана и клал на стол дежурного пару конфет. Он редко о чем-то спрашивал, а просто проходил к обитым железом дверям своего кабинета, осмотрев печать, отпирал их, заходил и запирал дверь уже изнутри. Мне не случалось ни разу видеть, чтобы он заглядывал в течение дня в какое-либо другое помещение штаба, кроме уборной. К его же кабинету, очевидно вызванные по телефону, иногда подходили некоторые офицеры и, как и сержант Иванов, постучав в дверь, были вынуждены ждать какое-то время, пока им откроют.
Однажды утром, когда я замещал Сережу Демидова, отправившегося, чтобы отвести в столовую так называемый «расход» — людей, которые не ходили на завтрак вместе со своими ротами, будучи занятыми по службе, и позавтракать самому, майор Доброхотов вошел в штаб, также неформально со мной поздоровался и спросил, не прибыл ли еще командир полка. Получив отрицательный ответ, он бросил на ходу: «Как появится, попроси его зайти ко мне», прошел к своему кабинету, отпер дверь, вошел и, как всегда, закрылся изнутри. Командир почему-то задерживался. Обычно он появлялся на полчаса раньше, и дежурный по штабу встречал его сам.
И хотя я тут же сообразил, что оказался в безвыходном положении, как бы между двух огней, времени на то, чтобы поразмыслить, как бы мне поизящней из этого положения выкрутиться у меня уже не оставалось. Дверь распахнулась и в штаб начальственной походкой вошел командир полка подполковник Качанов в сопровождении начальника штаба и начальника тыла (они все квартировали в Солнечногорске и приезжали вместе в командирском УАЗике). Выслушав мой рапорт, четкому произнесению которого меня выучил, буквально выдрессировал Сережа Демидов, командир кивнул, и начал было важно следовать со своей свитой к лестнице на второй этаж, как я прервал это торжественное шествие, быстро к нему обратившись: «Товарищ подполковник, разрешите доложить: майор Доброхотов просил вас зайти к нему в кабинет, как только вы появитесь». Подполковник Качанов, опешив, развернулся, посверлил меня взглядом и переспросил, как бы, не веря собственным ушам: «Меня?!».
«Так точно!» — бодро ответствовал я, стоя по стойке смирно и стараясь стереть с лица всякие эмоции.
Подполковник Качанов еще немного подумал о чем-то и, потеряв всякую важность, дерганной походкой направился к дверям кабинета майора Доброхотова, бормоча себе под нос что-то вроде «Черт знает, что творится!». Как и все, он постучал в обитую железом дверь и ждал под ней какое-то время.
Начальник же штаба майор Белоконь начал выговаривать мне строго, и даже грозно: «Товарищ курсант, что вы себе позволяете?! Как может майор приказывать подполковнику?!»
Все также замерев по стойке смирно, сделав тупое, слегка виноватое лицо, я просто молчал и выслушивал. А что мне было еще делать? Я и так уже из двух зол выбрал меньшее. Хотя, Сережа Демидов, будь он на моем (то есть на своем) месте, наверняка что-нибудь бы им сказал.
Прощалось майору Доброхотову многое. Вернее, не то чтобы «прощалось». Раз
уж на то пошло, так это было больше в его воле, кого-то прощать или не прощать. Так уж повелось у нас в стране. Просто все, осознавая эту тонкость, закрывали глаза на мелкие нарушения устава и заведенного в полку порядка с его стороны. Он мог запросто появиться на службе одетым в гражданское или промчатся на своей черной шестерке мимо постового в воротах, отделяющих жилую зону военного городка от зоны служебной, лихо крутануться на маленькой плацу перед штабом и бросить ее там же. Свое табельное оружие, пистолет Макарова, он, со слов ребят, ходивших в наряд помощником дежурного по части, однажды получив, больше никогда не сдавал. С кобурой на ремне его никто никогда не видел, тем более что в офицерские наряды он никогда не заступал. Где он таскал этот пистолет — оставалось только догадываться.
Однажды, когда я, перед сдачей наряда, драил полы в коридоре, задержавшийся до вечера на службе майор Доброхотов выглянул из своего кабинета, подозвал меня и попросил вымыть пол и у него тоже. Ну, вымыть так вымыть — дело привычное. Помещение, им занимаемое, оказалось совсем небольшим, поэтому справился я быстро. Сам же майор Доброхотов, при этом, не выходил, а лишь прохаживался по кабинету, стараясь мне не мешать, хотя я не мог понять, чем тут можно так дорожить — обычный письменный стол, несколько стульев и сейф. Необычными были лишь размеры этого сейфа — он был раза в два больше тех, что я встречал в других помещениях штаба, а также то, что на полу, там и сям, я натыкался на валяющиеся, словно мелкий канцелярский мусор, пистолетные патроны.
Побеседовать с майором Доброхотовым по делу мне все-таки однажды довелось. Когда я, проболтавшись на сержантских сборах положенные три недели, вернулся в роту с двумя желтыми лычками на погонах, он вызвал меня к себе, видимо, в порядке очереди, наряду с остальными молодыми сержантами, и провел «профилактическую беседу», в ходе которой, между прочим, предлагал мне «взаимовыгодное сотрудничество». Получив мой вежливый отказ, он не сильно расстроился — «сотрудников» у него и без меня хватало, однако посоветовал мне еще над этим подумать. Но это было уже позже, спустя несколько месяцев.
Здесь же, в здании штаба находилась и медсанчасть. Только вход, со своим крыльцом, в нее был отдельный, с задней стороны. На полноценную медсанчасть это заведение никак не тянуло. Так, одно только название — коридор и три комнаты. Одна комната — смотровая, две другие — служебные. Был в полку и свой начальник медицинской службы — майор Левандовский, высокий, крепкий, флегматичный мужчина с хорошей фигурой, правильными чертами лица и залысинами на голове. Он был всегда чрезвычайно опрятен, немногословен и непробиваемо спокоен. Мне лично он напоминал типичного английского джентльмена, как их рисовало мое, развитое на классической зарубежной литературе воображение. Позже, общаясь с ним лично, я обнаружил, что майор обладает здоровым чувством юмора с очень высокой долей цинизма, так свойственного представителям лекарской профессии. Подобно майору Доброхотову, он, судя по всему, также состоял в полку на особом положении, будучи подчиненным не только командиру полка, но и имея свое начальство где-то в структуре гарнизонного госпиталя. Пистолет с собой он не таскал, но в санчасти, то есть на своем рабочем месте, он появлялся не регулярно, а раз от разу, и то ненадолго, видимо, чтобы удостовериться, что дела в полку, идут хорошо, и подчиненные и сами без него вполне себе справляются. А подчиненных у него было несколько. Это, прежде всего, два ефрейтора-медбрата из роты обеспечения, а так же две вольнонаемные медсестры — подружки-хохотушки бальзаковского возраста, видимо, офицерские жены, которые появлялись в санчасти столь же нерегулярно, как и их начальник.
Как так получилось — не знаю, но оба медбрата были кавказцами и оба готовились весной уйти на дембель. Уже один этот факт оказывал целебное действие на занемогших молодых бойцов-курсантов — без веской на то причины обращаться в санчасть никому не хотелось. Внешне они являли собой полную друг другу противоположность: один — невысокий, полный, молчаливый и вечно хмурый, второй — высокий, тощий, с вечной улыбкой под огромным носом-рубильником. Несмотря на эти внешние различия, свою работу они строили примерно одинаково — с легкостью посылали по известному адресу всякого обратившегося, если у него не было явных признаков того, что он вот-вот умрет. Только один делал это хмуро и с угрозой в голосе, а второй весело и беззаботно. Были ли они недоучившимися студентами-медиками или выпускниками ветеринарного техникума — никто не знал. Да это было и не важно. Большого ума от них и не требовалось. Если случай был действительно серьезен, за дело брались медсестры, а то и сам доктор Левандовский.
Посещение медсанчасти было, как и все в полку, строго регламентировано. Невозможно было просто пойти туда, сказавшись больным, и не получить пинка под зад. Нет, больных сначала выявляли на утренней проверке и регистрировали в специальном журнале. Выглядело это так: пока сержанты осматривали выстроенных в две шеренги, лицом друг к другу бойцов на соответствие требованиям устава («Снять головные уборы, показать нитки с иголками!» или «Снять поясные ремни, показать клеймо и бляхи!» и так далее), сержант Радостев, прохаживался вдоль шеренги с журналом регистрации больных и монотонно вопрошал: «Жалобы на здоровье есть? У кого что болит?» И не факт, что все кто имел жалобы на здоровье, регистрировались в этом специальном журнале. Так, например, на звучавшую время от времени жалобу «Душа болит, товарищ сержант» Радостев привычно и также монотонно отвечал: «Душа — х… с ней! Поболит и перестанет. Другие жалобы есть?» Так происходила фильтрация больных на начальном уровне.
Второй уровень фильтрации реализовывался по окончанию утреннего развода, когда больных, построенных для организованного препровождения в медсанчасть, лично осматривал старшина, а то и командир роты — высокий процент заболеваемости в роте мог послужить тревожным сигналом для командования полка, а этого никому не хотелось. Иными словами, до санчасти добирались только те, кому это, действительно, было очень необходимо. Хотя бывали случаи, когда до нее просто физически не могли добраться. Например, когда человеку было настолько плохо, что он просто не мог стоять в строю, не говоря уже о том, чтобы бежать со всеми на зарядку или идти чистить от снега плац. Если такое происходило, человека усаживали на табуретку в кубрике и вызывали в роту одного из медбратьев. И вот только когда подошедший со своей походной сумкой медбрат убеждался в том, что человек, и на самом деле болен и слаб, и официально прописывал ему постельный режим, мог тот человек расправить койку и лечь, наконец, под одеяло. Тут следует заметить, что, примерно с половины учебного периода, постельный режим у нас стал весьма условным. Условность эта проявлялась в том, что по команде «Подъем» должны были подниматься и лежачие больные (ага, Восставшие из Ада). Хоть ползком, хоть на карачках, им нужно было добраться до центрального прохода и стать со всеми в строй. Когда рота, оправившись, снова строилась и убегала на зарядку, лежачие больные, одевшись в шинели, объединялись с такими же бедолагами из других рот и, организованной толпой, выходили на утреннюю прогулку за зданием казармы, чтобы не маячить у всех на виду. Унылая, я вам скажу, это была картина — кучка с трудом бредущих по снегу людей, кутающихся в шинели с поднятым воротником и лязгающих от озноба зубами, как французы при отступлении от Москвы.
Новый порядок обращения с лежачими больными был введен по приказу начальника тыла подполковника Дурягина. Однажды он провел внеплановую утреннюю инспекцию спальных помещений обоих батальонов (видимо, плохо спалось в ту ночь) и остался крайне недоволен тем, что несколько бойцов остались лежать в кроватях после подъема. «Какой еще постельный режим?! Какой у солдата может быть, на… й постельный режим?! Тут вам что, госпиталь что ли?! Развели богадельню, понимаешь! — возмущался он, — Всех одеть и выгнать к ё… й матери на улицу! Пусть там свежим воздухом дышат, пока помещение проветривается. Здоровее будут!»
С тех пор так оно и повелось. Говорят, майор Левандовский, узнав о таком нововведении, выдал какую-то очень смешную медицинскую шутку, коих у него в запасе было великое множество.
Еврей и тувинец, бурят и удмурт…
Между тем, учебный процесс шел полным ходом. Учили нас быть радистами. Точнее, три взвода должны были стать радистами, а курсанты четвертого взвода — радиомеханиками. Но, в любом случае, все мы должны были знать азбуку Морзе, уметь принимать радиограммы и отправлять их (работать на ключе). Дело это не хитрое, обучиться ему не сложно, но, все же, и оно требует наличия определенных природных задатков. При полном отсутствии музыкального слуха выучить «морзянку» весьма затруднительно. И таких ребят хватало. По завершению учебного периода и сдачи экзаменов на присвоение классности они оставались «бесклассными специалистами» и отправлялись куда-нибудь в роты охраны или аэродромного обеспечения (снег убирать с взлетной полосы, как мрачно шутил майор Денисов). Состав рот был разнолик и многонационален. Для того времени это было нормальным явлением. В полку можно было отыскать представителей всех советских республик, начиная от прибалтийцев, кончая азиатами. Более того, мне встречались этнические немцы, корейцы и даже турки. Некоторые, по прибытию в часть, русский язык не знали абсолютно. Особенно таджики и туркмены, привезенные откуда-то из отдаленных районов своих республик. Значение русских слов, особенно из армейского лексикона, они постигали параллельно с изучением азбуки Морзе. Естественно, что первыми русскими словами, осевшими в их головах, были слова, употребляемые носителями языка чаще всего, то есть матерные. Навыки же говорения они, зачастую, оттачивали, общаясь друг с другом. Запросто можно было услышать где-нибудь в кубрике или в коридорах учебного корпуса во время перерывов между занятиями примерно следующее: «Та я твою маму, знаешь что?!» «Что?! Что?!» Я твою маму ……!» «Это я твою маму …..! Пилять ты нерусская!» И смех, и грех. Хотя нужно отдать должное этим «джигитам» — бесклассными из них почти никто не оставался. Видимо, играла свою роль музыкальность и тонкий слух представителей южных народов.
Не все они между собой хорошо ладили. Так, например, существовала устная инструкция младшим командирам — не ставить в один наряд по службе или на работу азербайджанцев и армян. Много беспокойства доставляли всем чеченцы. Большую команду, человек тридцать, из Грозного привез один из офицеров второго батальона. Доставив ее в часть и сбагрив в распоряжение строевого отдела, он, говорят, был готов локтем перекреститься. Приучить их к воинским порядкам и дисциплине казалось занятием безнадежным. Будучи распределенными по ротам, по пять-шесть человек в каждую, они держались группами, плевать хотели на сержантов и, чуть что, лезли в драку. Даже офицеров могли запросто «вызвать на бой». Закончилось все тем, что их снова собрали вместе, сформировав что-то вроде отдельного взвода, заставили пройти ускоренный курс молодого бойца и принять присягу, а затем разослали, по одному — по два человека, в боевые части, где они, лишившись поддержки стаи, стали буквально шелковыми. Впрочем, разослали не всех. Нескольких адекватных ребят в полку оставили. Один из них, невысокий крепкий парнишка, был у нас в роте и оказался, в итоге, одним из лучших и самых добросовестных солдат.
Я же крепко сдружился с одним казахом из нашего взвода, Даулетом Кайпбергеновым. Он был (на удивление) единственным казахом в нашей роте, так как призвался не из Казахстана, а откуда-то с Южного Урала, где учился в институте. На русском он говорил лучше многих русских, хоть и был немногословен. Чем-то мы с ним были похожи характерами, от того, наверное, и стали друзьями.
Из «европейцев» преобладали, конечно же, украинцы. У нас в роте их было, пожалуй, больше чем русских. Причем, в большинстве своем, они были призваны с Западной Украины. Когда начали приходить первые посылки из дома, в каптерке у старшины образовался небольшой склад сала.
В первые дни по прибытию в часть мы не раз заполняли разного рода анкеты, целью которых было, очевидно, получение как можно более полной личной информации. Так, помню, однажды, когда уже начались занятия по специальности, капитан Козодоев пришел в класс, раздал нам очередные опросные листы, в которых требовалось указать причины полученной отсрочки от армии, если кто-то такой отсрочкой воспользовался. Сидящий со мной за одним столом здоровенный хохол по фамилии Подопригора толкнул меня локтем и спросил: «Слышь, а шо мне писать, если я ее купил?».
Отсрочки — это вообще тема интересная. Когда я уже стал сержантом, оказался у меня в отделении один еврей двадцати семи лет от роду. До достижения «непризывного возраста», то есть двадцати восьми лет, ему оставалось всего каких-то два-три месяца. Косил он от армии всеми возможными способами, в том числе, получая отсрочки от призыва под различными благовидными предлогами. Один из этих благовидных предлогов его и подвел: его несовершеннолетняя сестра, над которой он, используя какие-то хитрые схемы, выхлопотал опекунство (при живых родителях), внезапно забеременела и вышла замуж. Просто купить очередную отсрочку у него уже, почему-то, не получилось.
Перед принятием присяги, как положено, проводились учебные стрельбы. Ничем особенным они мне не запомнились. Если бы дали пострелять вволю, хотя бы пару обойм, то да, а так — название одно, а не стрельбы: два выстрела для пристрелки и три выстрела на зачет. Я даже не запомнил, сколько я очков выбил. Что-то около пятнадцати. Это было и не важно.
В те дни декабрь решил проявить свой зимний характер. Задули ветра, подморозило почти до двадцати градусов. На стрельбах это не отразилось, благо стрельбище было устроено совсем недалеко, в небольшом карьере, в полусотне метров от стадиона, а вот присягу мы принимали не на плацу, как это изначально планировалось, а в казарме.
Было тесно и душно. Нас построили, в парадной форме, с оружием, в две шеренги через все ротное помещение, от оружейной комнаты до телевизора. Тут же толпились приехавшие ко многим родители. Места всем не хватало и некоторые были вынуждены стоять в коридоре и выглядывать оттуда из-за спин впередистоящих, чтобы не пропустить тот момент, когда их чадо встанет перед строем с красной папкой в руках. Это был единственный день, когда посетителей пускали в служебную зону военного городка.
Текст присяги мы, в большинстве своем, знали уже наизусть, даже те, кто по-русски не особо понимал. И, несмотря на это, случались заминки, когда-кто-нибудь, от волнения, не мог начать читать. Им помогали, подсказывали. И все обошлось без падений в обморок, о которых наши командиры рассказывали и которых они опасались.
После этого мы стали полноценными солдатами.
Зимние забавы
Познав всю строгость армейских порядков и убедившись в твердом намерении командиров неотступно следовать уставу, я полагал, что встречи Нового года, как таковой, не стоит и ожидать. Ан, нет! Оказалось, что в новогоднюю ночь в ротах организуется нечто вроде праздничных посиделок с чаепитием. Капитаном Козодоевым была составлена культурная программа сего торжества, подлежащая обязательному рассмотрению и одобрению политотделом полка. Согласно этой программе, в девять часов вечера мы расселись за столы, вытащенные из Ленинской комнаты в центральный проход спального помещения (двухъярусные койки были предварительно сдвинуты в глубь кубриков для расширения площади прохода), пили чай, принесенный в больших термосах из столовой, с печеньем и конфетами, для приобретения которых с нас, так же предварительно, были собраны деньги, и участвовали в разных дурацких конкурсах, типа «Кто быстрее, без помощи рук, съест яблоко, подвешенное на нитке». Ах, да! Еще капитан Козодоев организовал небольшой конкурс художественной самодеятельности между взводами, чтобы еще раз произвести ревизию имеющихся у него творческих ресурсов и отобрать кандидатов для участия в конкурсе полковом. Тут-то мне и довелось увидеть, как Артем Животовский читает свое любимое «Ананасы в шампанском». Мы с Андрюхой Козыревым спели дуэтом, под гитару, пару песен Макаревича, и получилось это у нас, на мой взгляд, весьма неплохо. Без пяти минут двенадцать вездесущий капитан Козодоев включил телевизор, мы послушали бой кремлевских курантов и гимн, допили остатки чая и стали готовиться к отбою. Спать нам позволили до девяти утра — незабываемое событие!
Утро первого января 1986 года выдалось солнечным и морозным. День был объявлен выходным, однако праздничное настроение подпортило желание командира роты не оставлять нас в покое, согласно все тому же принципу, гласящему, что чем больше солдат занят работой, тем меньше у него в голове дурных мыслей. В течение дня, повзводно, нас выгоняли на уборку снега.
Плац в армии, как я говорил — место почти святое. И убираться это святое место должно соответствующим образом! И так случилось, что именно наша рота была ответственной за содержание плаца.
Чистили мы его ежедневно. В зимнее время по несколько раз в день. В сильные снегопады начинали заниматься этим с утра, вместо зарядки, и заканчивали уже перед отбоем. Не то, чтобы целым взводом (у старшины не было столько инструмента), а человек по десять. Орудовали всем, чем придется: лопатами и скребками разных размеров, метлами и, даже, пешнями и ломами. Если свежего снегу не выпадало, долбили и счищали снег утоптанный и намерзший. Сугробы за пределами плаца, куда мы этот снег сгребали, росли естественным образом и, к весне, приобретали вид снежных барханов высотою в два-три метра. Это при том, что, периодически, мы на них взбирались и сгребали снег дальше в сторону леса.
Вот и взбрело в голову майора Денисова тем новогодним утром сделать эти сугробы более приглядными, то есть срезать у них вершину и подрезать переднюю часть, придав им некое подобие снеговых парапетов, окаймляющих плац. И этим занимались мы посменно весь новогодний выходной день и половину дня следующего. И ведь, что интересно, многим из нас, особенно приехавшим с севера, это занятие доставило даже некое удовольствие. Было, знаете ли, приятно помахать лопатой морозным солнечным днем, когда снег искрится, а поднятая снежная пыль начинает переливаться всеми цветами радуги! Особенно если учесть, что буквально за пару дней до этого, всю последнюю неделю старого года стояла мерзопакостная погода с оттепелями, слякотью и противным мелким дождем вперемежку с мокрым снегом.
Желаемого ровного параллелепипеда с ровными гранями и прямым углом из наших сугробов не получилось, однако командир и ответственные офицеры, дежурившие в эти дни, остались довольными даже таким жалким его подобием: ведь важен был сам процесс! Тем более что уже через неделю, после небольших снегопадов с последующей чисткой снега, сугробы начали принимать свой прежний, привычный для всех вид.
Тут, попутно, следует заметить, что уборкой плаца занимались мы не только зимой. Летом и, особенно, в «межсезонье», занятие это приобретало еще более нелепые формы. Каждое утро, перед разводом, один из взводов выстраивался цепочкой и, медленным шагом «прочесывал» плац из конца в конец, собирая окурки, листочки, опавшие с деревьев и прочий мелкий мусор. Если на плацу оставались лужи после прошедшего (или даже все еще идущего) дождя, «дежурный» взвод получал метлы и разгонял эти лужи по плацу до их полного высыхания или, хотя бы, до такой степени, чтобы от марширующей колонны брызги не разлетались во все стороны. Метлы старшина всегда старался заготовить в большом количестве, благо берез в лесу было видимо-невидимо. Весной и осенью, когда неустойчивая погода гоняла столбик термометра от минуса к плюсу и обратно, бывало так, что командир батальона подполковник Ивашев, пришедший по привычке за час до развода, обнаруживал на плацу замерзшие лужи и, матерясь, буквально тыкал в них старшину или замещающего его сержанта носом и требовал «немедленно устранить эти скользкие места». Старшина, естественно, также матерясь, тут же налетал на сержантов дежурного взвода, приказывая немедленно посыпать плац песком. На следующее утро, а то и после полудня того же дня, когда, под воздействием плюсовой температуры, замерзшие лужи оттаивали и частично высыхали, комбат вдруг замечал рассыпанный на плацу песок и начинал тыкать носом старшину или командира роты уже в него. Тогда в дело вновь вступал дежурный взвод, вооруженный теперь метлами и совками.
Бордюры на плацу (впрочем, как и во всем воинском городке) — песня особая. Процесс их побелки носил такой же перманентный характер, как и покраска знаменитого Чикагского моста Золотые Ворота. За этим так же неусыпно следил комбат. Он, если хотите, сам являлся некой составляющей явления, именуемого «строевой плац». Трудно было представить себе наш плац без маячащей в одном из его углов низкорослой, но очень плотной фигуры комбата. Будучи облаченной в шинель, фигура его вообще напоминала квадрат. Прибавьте к этому мясистое и вечно багрово-красное лицо, надвинутую на лоб фуражку или шапку, всегда заложенные за спину короткие руки, и вы поймете, почему его все называли «семафором». Некоторые, правда, величали его еще и «деревянным человечком», за его угловатую походку, предполагаемую ограниченность ума и манеру говорения — будучи чем-то недовольным (а недовольным он был почти всегда), он говорил короткими рублеными фразами, проглатывая при этом большое количество букв и звуков. Выговаривая кому-то за то или иное упущение, он любил указывать пальцем. И указательным у него мог быть любой палец как левой, так и правой руки, в зависимости от степени его недовольства. Мы пытались даже построить определенную градацию этого недовольства, в зависимости от пальца, используемого в качестве указательного, однако все уперлось в полную, в этом смысле, бессистемность и непоследовательность комбата.
Кроме того, подполковник Ивашев был еще и весьма загадочным человеком. Смысл его высказываний постичь было, зачастую, практически невозможно. Так, однажды, когда я, будучи уже сержантом, заступил в наряд дежурным по роте, комбат, спускаясь по лестнице с третьего этажа, просто заглянул в нашу дверь и произнес, как всегда с недовольством, загадочное: «Антонов, там у тебя висит!». Затем он также быстро скрылся.
В течение какого-то времени я пытался понять смысл сказанного. Убедившись в тщетности моих усилий, я попытался найти и убрать на лестничной клетке нашего батальона и на входных дверях хоть что-то, что может «висеть», несмотря на то, что «висеть» не полагалось. Тем не менее, двумя часами позже, в возмущении широко распахнув дверь, на пороге снова появился комбат и, указав неопределенно куда-то за спину большим пальцем правой руки, просипел сдавленным от негодования голосом: «Антонов, что за разгильдяйство?! Я же тебе сказал, у тебя там висит!».
Отчаявшись, я только развел руками: «Да что висит-то, товарищ подполковник?!»
Оказалось, что плакат, призывающий нас, воинов, быть бдительными, и висящий над входом в ротное помещение, висел немного неровно. Висел он так, насколько я помнил, всегда. Почему комбат обратил на это внимание именно в тот момент — осталось очередной для меня загадкой.
Уборкой снега, зарядкой и строевой подготовкой наши «зимние забавы» на свежем воздухе не ограничивались. В полку культивировался лыжный спорт. В силу чего он культивировался — не совсем понятно. Возможно, это было просто полковой традицией. Ведь даже начальник физической подготовки и спорта капитан Акматов, смуглый кривоногий крепыш, выкуривавший по две пачки сигарет в день, лыжи, мягко говоря, недолюбливал. Зато их любил наш ротный командир майор Денисов, хоть и был освобожден от офицерских занятий по физподготовке из-за каких-то проблем с ногами. А что из всего этого следовало? А следовало из этого то, что почетная обязанность по подготовке лыжных трасс и организации лыжного стадиона возлагалась на нашу роту! И все бы ничего, если бы я, сдуру, не указал в очередной анкете, что имею первый разряд по лыжным гонкам. Оказалось, что я был таким единственным в роте.
Поначалу я просто бегал на лыжах, «защищая честь» то взвода, то роты, на всех соревнованиях, которые проводились всю зиму напролет почти каждые выходные. Потом же мне в обязанности вменили и прокладку лыжни, когда ее засыпало обильными снегопадами или заметало.
То были и традиционные лыжные гонки и эстафеты, и чисто армейские — с полной экипировкой. Майор Денисов, будучи апологетом лыжного спорта, организовал специальные тренировки ротной лыжной команды (человек семь-восемь) и даже лично ими руководил.
«Первая рота всегда была первой по лыжам!» — с гордостью говорил он. «И в прошлом сезоне мы были бы абсолютными чемпионами, если бы товарищ Богомолов (тут он, не стесняясь, использовал ряд эпитетов, характеризующих сержанта Богомолова), не вздумал срезать одну петельку в эстафете!» — добавлял он тут же, с оттенком горечи. И дальше, повысив голос: «Поэтому, если хоть одна сволочь…..!» Не договаривая, он делал свирепое лицо, выразительно смотрел на нас и грозил пальцем. А всем и так все было понятно. Наиболее забавными получались плановые занятия по лыжной подготовке. Многие, до этого, не видели в реальной жизни не то, что лыж, а даже снега! А если и видели, то издалека, на вершинах гор. И для таких ребят были эти занятия сущей мукой. Пятикилометровый круг они проходили часа за два, а то больше. На стадионе они появлялись взмокшие, изможденные и охрипшие от ругани. Чтобы никого и ничего не потерять, меня, «как самого шустрого», запускали на круг еще раз. Возвращался я с обломками лыж, потерянными рукавицами, шапками и ремнями. А уж заключительная командная гонка, проводимая в марте, запомнилась мне навсегда и во всех подробностях. Условия были таковы: от каждой роты отбирался один взвод (отступления от списочного состава не допускались) и бежал пятикилометровый круг в полной экипировке, то есть с оружием, вещмешками, подсумками и противогазами (хорошо хоть не в противогазах). Время отсекалось по последнему пересекшему финишную черту бойцу. Изюминкой состязания был приз: если взвод побеждал, то сержант, участвовавший в гонке и приведший к финишу эту воинственную ораву, награждался отпуском домой! Что и говорить, мотивация была запредельной! У сержанта Гладких. Он лично замыкал нашу растянувшуюся колонну, подгонял матюгами, подзатыльниками и тычками азиатскую составляющую нашей команды, а когда те уже начинали падать от изнеможения, снимал с них оружие и противогазы и… вешал их на меня, как на своего помощника. К финишу я и сам пришел из последних сил, будучи навьюченным пятью карабинами и ворохом противогазов. Однако усилия сержанта Гладких пропали, что называется, даром! Вполне ожидаемо, победил взвод роты обеспечения (их и было то там всего два), состоящей лишь из русских и украинцев.
Тогда мне частенько вспоминался случай, рассказанный мне еще до армии одним пареньком, года на три меня старше, который уже отслужил и устроился к нам в бригаду так же слесарем. Служить ему довелось где-то в Мурманской области, среди снегов, но лыжами, с его слов, они занимались всего однажды.
«Выдали, — говорил он, — нам эти лыжи, загнали на сопку и велели вниз с нее съезжать. А в это время, другая рота начала, так же на лыжах, взбираться по этому же склону вверх. Только мы-то их из-за кустов не видели! Ну, на этом лыжи в батальоне и закончились…»
Что же касается самих лыж, то были они просты до безобразия и представляли собой плоские деревянные доски. Лыжами их делали загнутые носки и продольная канавка на скользящей поверхности. Креплениями служили два алюминиевых уголка, расстояние между которыми подгонялось под конкретный размер сапога, с двумя кожаными ремешками. Ремонтом лыж мне пришлось плотно заниматься на вторую зиму, когда командир роты назначил меня, как самого продвинутого в этом отношении сержанта, ответственным за подготовку лыжной экипировки, лыжных трасс и самой лыжной команды. И, чего греха таить, пользовался я этим в свое удовольствие, бросая взвод на напарника. Ведь заниматься в подвальной каптерке деревяшками было куда приятней, чем воспитанием и обучением таких же, как ты сам, оболтусов, да еще не говорящих толком на русском!
Повторение — мать… Или отчего легко в бою
То, что многократным повторением одних и тех же действий можно довести выполняемую операцию до автоматизма, я слышал многократно еще в школе, но справедливость этих слов я начал испытывать только в армии. И справедливость эта меня не сильно напрягала, зато насколько же был нуден сам процесс!
Это касалось буквально всего, от наматывания портянок и заправки коек до построения на плацу и подъему по тревоге.
Наматывание портянок, как и умение быстро одеваться вообще, отрабатывалось в комплексе с выполнением команд «Подъем» и «Отбой». Сюда же входила и заправка коек.
Выглядело это следующим образом: сержант выстраивал взвод в помещении роты, давал команду «Отбой» и засекал время. Нам же нужно было как можно быстрее раздеться, уложив обмундирование красиво и ровно на табуретки, поставив, так же ровно, сапоги возле табуреток с намотанными на голенища, определенным образом, портянками, расправить койку и нырнуть под одеяло. Причем, обитатели второго яруса должны были сделать это также определенным образом и, желательно, синхронно. После этого сержант, разочарованно качая головой, объявлял, на сколько секунд мы не уложились в норматив (а, с его слов, в норматив мы укладывались крайне редко), указывал на неправильность или непоследовательность действий того или иного участника этого захватывающего представления, и давал команду «Подъем». По этой команде, соответственно, нужно было как можно быстрее вскочить с койки, также в определенной последовательности, чтобы не создавать толкотни, быстро одеться и встать в строй на своем месте (а у каждого взвода было в помещении роты свое место). Ох, сколько же раз получали счастливые обладатели нижних коек по головам, ушам и плечам от тех, кто спал на койках верхних! Иногда, особенно поначалу, случалось, что один, с грохотом, валил другого на пол. И вот тут в норматив вообще никто никогда не укладывался! Сколько бы мы не «летали», этот загадочный норматив оставался для нас недостижимым! А выполняли мы этот «комплекс упражнений» по четыре-пять раз кряду! Первое время — почти ежедневно! Для этого сержанты, договорившись, приводили то один, то другой взвод пораньше с занятий из учебного корпуса в первой или во второй половине дня. Особенно усердно мы этим занимались в воскресные дни, считавшиеся выходными. Фактически, по воскресеньям мы отдыхали лишь от занятий по специальности.
Так вот, перед тем как повторно скомандовать «Отбой», сержант давал нам определенное время на заправку коек. Сказать, что заправлять их нужно было, конечно же, определенным образом, — не сказать ничего. Их нужно было заправить так, чтобы они красивые, ровные и аккуратные, копировали друг друга, словно в зеркале, вернее, в системе зеркал! То есть, концы матрасов, полоски на одеялах и края подушек должны были располагаться строго на одной линии. При этом подушки также должны были друг друга копировать, несмотря на то, что из-за разного размера наволочек, да и самих подушек, они имели разную форму и объем. Для того чтобы заправленная койка имела форму прямоугольной плиты с ровными гранями, кантики отбивались и разглаживались специальными досками. Чтобы добиться требуемого вида, по обоим концам ряда коек вставали «стреляющие», ребята с хорошим глазомером, которые громко подсказывали, куда сдвинуть тот или иной элемент какой-либо из заправляемых коек. По утрам, когда койки заправляла вся рота (100-120 человек) в кубриках стоял невообразимый гвалт, сопровождаемый пощелкиванием и похлопыванием деревянных досок.
Для того чтобы добиться большего порядка в кубриках, между взводами было организовано нечто вроде соревнования. Итоги его подводились ежедневно лично командиром роты. Призов за наилучший порядок никто не получал (разве что на построениях ставили в пример), зато «звездюлей» отстающие огребали по полной программе и, как говориться, «от мала до велика»! Импульс этот, словно разряд электрического тока, передавался по цепочке от командира взвода сержантам, а потом — нам. Не трудно догадаться, чем это все заканчивалось. И вот тут мы никак не могли взять в толк, каким это образом удавалось командиру определить, что в одном из кубриков кровати заправлены лучше, чем в другом, если отличий не было никаких абсолютно! В какой-то момент возникло предположение, что все сводилось к углу освещения, так как осмотры производились в разное время дня и при разных погодных условиях за окном. Однако вскоре версия эта была отметена за несостоятельностью, так как было замечено, что даже когда командир осматривал кубрики при ровном и всегда неизменном искусственном освещении (ведь зимой светало поздно), лучшим не становился один и тот же взвод. Оставалось только предположить, что выбор командира роты был случаен, или же он руководствовался какой-то своей системой, предполагающей определенную цикличность.
Действие этой же системы распространялось, очевидно, и на оценку того, как красиво были заправлены шинели на специальных вешалках у входа в роту. Причем, «красиво», в армейском понимании, отрицало субъективное эстетическое восприятие. Главенствующим фактором здесь было единообразие. Поговорку «Пусть безобразно, зато однообразно» мы слышали постоянно, при разных обстоятельствах, из уст всех командиров от комбата до старшины роты. И, стоило признать, была в этом своя логика, хоть и не всем, и не сразу понятная.
Но, опять же, понимать логику и следовать ей — совершенно разные вещи. Иногда, в летнюю пору, сержантам, дежурившим в бане, удавалось выудить из кип чистого нательного белья трусы не стандартного черного цвета, а в полоску или горошек, неизвестно как туда затесавшиеся. С какой же гордостью расхаживали они потом в них по роте! Это было куда круче, чем горбушка хлеба, доставшаяся в детском саду за обеденным столом!
Да, уж заодно, насчет бани. Вообще-то, это была вовсе не баня, а большая помывочная комната с деревянными решетками на полу и душами без перфорированных носиков-леек. Даже проще! Представьте себе: вдоль каждой стены тянется под потолком горизонтальная толстая труба, из которой, через равные промежутки, торчат патрубки меньшего диаметра, направленные под углом к полу. Из этих патрубков льется вода. Напор воды во всей этой системе регулируется одним общим краном, а температура воды — непонятно кем, где-то в котельной, находящейся в соседнем здании. Чтобы изменить ее, нужно было послать туда гонца, что делалось крайне редко, когда мыться было уже совершенно невозможно.
Однако самые жесткие требования к четкости и слаженности действий существовали применительно к подъему по тревоге. Хотя, как таковая, команда «Тревога» у нас не использовалась. Оно и понятно — учебный полк это вам не пограничная застава. В ходу у нас была команда «Сбор». Но суть у них была, в общем-то, одна и та же. Очень простая суть — нужно вскочить, как ошпаренному, мгновенно одеться, получить оружие с противогазами и подсумками и выбежать для построения на плац. Далее — по обстоятельствам.
Отрабатывать эти простые действия на практике мы начали, как только приняли присягу. И на деле оказалось все далеко не так просто. Сотня бойцов не может одновременно получить оружие из небольшой оружейной комнаты! По крайней мере, это невозможно сделать быстро. А ведь дежурный по роте должен был успеть еще зарегистрировать каждый карабин в книге выдачи оружия! Без хитростей тут, конечно же, не обходилось. О подъеме по тревоге становилось известно еще с вечера, и дежурный заносил в книгу выдачи номера оружия заранее. Оставалось только указать время, при необходимости, чуть подкорректировать список и получить роспись сержантов каждого взвода. С этим все, действительно, было просто. Но вот приучить такую массу еще толком не проснувшихся людей получить оружие быстро, на бегу, и в порядке установленной очереди, да еще не сталкиваясь друг с другом в узких проходах между оружейными пирамидами — это, я вам скажу, еще та задачка! По началу не получалось даже просто схватить с вешалки СВОЮ шинель и одеть ее, чтобы кто-нибудь кого-нибудь не уронил или не зашиб. Когда с этим разобрались, началась морока с организацией очереди в оружейную комнату и получением СВОЕГО оружия. Далее возникли проблемы с выходом из помещения, ведь мало было беспрепятственно выскочить из роты, нужно было еще не столкнуться на лестнице с такими же, бегущими строиться на плацу военными из второй роты, находящейся этажом выше. При этом все на ходу заканчивали одеваться и застегиваться, волоча карабины как придется.
В общем, тренироваться пришлось долго и упорно. В конце концов, стало что-то получаться, но в установленный норматив мы, естественно, никогда не укладывались, если верить нашим командирам. Да еще при проверке, следующей за построением, выяснялось, что часть бойцов были одеты не в свои шинели и/или получили не свое оружие. Пронумеровано у нас было все, кроме нательного белья и нас самих! Даже на каждой перчатке был вытравлен хлоркой номер военного билета. И не дай Бог, если где-то что-то не сойдется!
Намотку портянок, поначалу, проверял на плацу лично командир батальона. Он выборочно тыкал пальцем (любым, вы знаете) в какого-нибудь бойца и приказывал стянуть один из сапогов. Если портянка была не намотана, а просто засунута в сапог, получали все, опять же, от мала до велика. После второго подъема по тревоге комбат просто махнул рукой и сказал, как бы, ни к кому не обращаясь: «Разгильдяи! В следующий раз устрою марш-бросок. Сами себя накажете!».
И ведь не обманул комбат! Примерно неделю спустя команда «Сбор» поступила не перед подъемом, то есть в шестом часу утра, как было до этого, а где-то посреди ночи. Все было по взрослому, со светомаскировкой, построением всего полка на плацу и марш-броском. И все бы ничего, да сработал общеизвестный принцип «Хотели как лучше, а получилось…». Ну, вы знаете. Да еще, по закону подлости (а как же без него!) именно в ту ночь ударил двадцатиградусный мороз.
Марш-бросок совершался по дороге, ведущей в лес, к антенным полям и техническим зданиям армейского узла связи. Бежать строем в кромешной темноте и в полной амуниции мы были не приучены. Постоянно кто-нибудь спотыкался и падал. То там, то здесь возникали небольшие завалы, раздавались вопли, ругань и лязг карабинов о заледеневшую дорогу. Однако кому-то из больших командиров этого показалось мало, и прозвучала команда «Газы!».
Те, кто давали эту команду, о последствиях, видимо, как-то даже и не подумали. Мало того, что на двадцатиградусном морозе противогазы совершенно задубели, и одеть их было не просто, смотровые стекла их тут же запотевали и обмерзали. Колонна превратилась в стадо слепых слонов. Это оказалось почище любой коровы на льду! Если на бегу можно было еще как-то определить направление движения по едва проступающим через стекла серым спинам впереди тебя, то выбравшись из очередного завала, возникшего после падения впереди бегущего, ты становился полностью дезориентированным! На этом марш-бросок и закончился. А дальше бежать и смысла не было: половина участников забега барахталась в сугробах и канавах, тянувшихся по обочинам, другая половина, подобно отаре перепуганных овец, сбилась в одну общую кучу. Но настоящий сюрприз ждал всех по прибытию на плац! Когда включили фонари и дополнительные прожекторы, построились и осмотрелись, выяснилось, что часть амуниции некоторых бойцов осталась где-то на лесной дороге и ее обочинах. И ладно бы там шапки, перчатки и противогазные коробки, так ведь даже оружие! Вернее, некоторые его составляющие…
Самозарядный карабин системы Симонова (СКС) поступил на вооружение в сороковых годах и использовался во вспомогательных частях, таких как наша, до конца восьмидесятых. Наши карабины, мы специально проверяли, были выпущены в начале пятидесятых. Некоторые из них, очевидно, одни из первых, поступивших в войска, датировались сороковыми годами, имели четырехгранные штыки-стилеты, запрещенные международными конвенциями, и были так поношены, что начинали вдруг самопроизвольно разбираться. Ну, штык, допустим, потерять было невозможно. Штыки на карабинах не были съемными, в походном положении, они просто откидывались на шарнире под ствол. А вод спусковой механизм или пенал с принадлежностями для чистки могли легко выскочить при ударе, например, прикладом о землю. Вот как раз их то и недосчитались. И даже пара шомполов пропала, хотя шомпол можно было извлечь, только отомкнув штык и удерживая его, под углом в сорок пять градусов.
Поиски пропавшего воинского имущества начались с рассветом и продолжались несколько последующих дней. В итоге нашлось почти все, кроме двух-трех пеналов с принадлежностями и одного шомпола. Больше ночных марш-бросков мы уже не выполняли.
Моей личной и невосполнимой утратой стали очки. Мои первоклассные очки в модной металлической оправе. Чтобы одеть противогаз мне пришлось их, разумеется, снять и сунуть в карман шинели. Результатом нескольких падений стали раздавленные стекла и сломанная оправа. Так я и ходил какое-то время, щурясь, как крот, и узнавая людей и предметы по их очертаниям, пока мне из дому не прислали другие очки в примитивной оправе, срочным образом заказанные по чужому рецепту в поселковом магазине «Оптика». Внешне они очень напоминали очки, которые носил Лаврентий Палыч Берия. В них я прослужил до самого увольнения в запас, и приобрел себе новые, уже вернувшись из армии домой.
Что же касалось недостающих принадлежностей к оружию, то здесь опять пришлось всем хитрить. Взять их было негде. Несколько учебных карабинов, стоящих в отдельной пирамиде были и без того разукомплектованы. Поступали просто: вновь заступивший дежурным по роте сержант, при проверке оружия, на всякий случай, проверял наличие пеналов и шомполов в карабинах своего взвода. Если чего-то не доставало, он просто брал это из пирамид других взводов. И так происходило каждый раз при сдаче наряда.
Абсолютно по той же схеме восполнялась недостача ложек в столовой. Ложки, как самый ходовой предмет столового набора, растаскивались во все времена из всех учреждений общепита, и, порою, их просто на всех не хватало. Не исключением были и армейские столовые.
В нашей столовой ложки каждой роты хранились в отдельных ящиках-чемоданчиках, грубо изготовленных из алюминия и запираемых на маленький навесной замок. Если ложек в роте вдруг не хватало, сержант, поставленный старшим кухонного наряда, просто вытряхивал нужное количество ложек из чемоданчиков других рот, слегка отогнув у них крышку, и засовывал в чемоданчик своей роты. И так изо дня в день!
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.