Нашему неустрашимому Герою является Видение а затем совершается Свидание / Омен — Девчушка-чертенюшка / Звонарёв Сергей
 

Нашему неустрашимому Герою является Видение а затем совершается Свидание

0.00
 
Звонарёв Сергей
Омен — Девчушка-чертенюшка
Обложка произведения 'Омен — Девчушка-чертенюшка'
Нашему неустрашимому Герою является Видение а затем совершается Свидание

За серыми крепостными стенами одного маленького города простиралась просторная площадь. Она была особенной, ведь являлась центром, вокруг которого вращалась вся городская жизнь. Камни мостовой, отполированные временем, блестели под солнечными лучами. В самом центре площади стоял старинный фонтан, который тихо журчал, словно ведя беседу с ветром и передавая местным воробьям последние новости.

По утрам площадь наполнялась живыми звуками — весёлым смехом детей и звонкими голосами торговцев:

— Яблоки медовые, вишни сахарные! — провозгласил старик, и его голос зазвучал, как мелодия. — Сладкие, как первая любовь, румяные, как девичий стыд!

— Мед липовый, цветочный! — объявила женщина, её лицо светилось от энтузиазма. — В ложке — как лучик солнца, а на языке — настоящий рай!

— Глиняные горшочки, расписные крынки! — с хрипотцой произнес мужчина, и его голос звучал так, будто каждое его слово было отточено многими годами традиций. — В таких горшках кашу варить — как в печи томить, а на столе они — сама красота!

Детишки носились между прилавков, распугивая толстых голубей. Старики, укрывшись в тени лип, рассказывали небылицы о дальних краях, где море поёт свою баюкающую песню, а звёзды перешёптываются по ночам. А уж когда приходила весна!

Жонглёры подбрасывали в воздух разноцветные шары, будто радугу ловили. Музыканты выводили такие мелодии, что ноги сами пускались в пляс. Девушки в пёстрых платках кружились в хороводе, а их смех переливался, как ручейки после дождя. Даже зимой площадь не засыпала. Люди грелись у костров, делились горячим чаем да историями, а ребятня лепила снежных великанов — таких огромных, что, кажется, могли бы достать до луны.

— Помнишь, как мы строили снежного великана, что был выше колокольни? — спрашивала однажды бабушка, кутаясь в узорчатую шаль.

— Ещё бы! — восклицал её внучок, подпрыгивая на месте. — А потом ты рассказывала, как звёзды по ночам распевают песни!

— Эта площадь всё помнит, — улыбалась старушка, — каждый смех, каждую слезинку, каждую песенку...

Но в тот день площадь затаила дыхание. Не было слышно ни весёлых криков, ни перезвона монет, ни топота детских ног. Только тяжёлый шёпот да тревожный шелест одежд. Даже ветер притих, застряв между камнями мостовой. А посреди площади, перед шеренгой стражников в блестящих кирасах, стояла девушка. Руки её были стянуты верёвками, платье изорвано, но держалась она с такой гордостью, будто на ней было парчовое платье, а не лохмотья.

— Ты осмелилась разбить священный кувшин! — гремел командир, и голос его звенел, как упавшая на камни сабля. — Ты выпустила свет, которому не положено светить! За это ты поплатишься жизнью!

Девушка подняла голову. Глаза её горели тихим, но неугасимым огнём.

— Вы можете отнять мою жизнь, — прозвучал её чистый голос, — но свет уже свободен. Он теперь — в каждом из вас.

Толпа зашевелилась, будто колосья на ветру.

— Она говорит правду… — прошептала молодая мать, прижимая к груди ребёнка. — Я видела тот свет… Он был тёплый, как первое солнце после зимы.

— Молчи! — прошипел сосед, но сам невольно сжал натруженные ладони.

Командир презрительно скривился:

— Ты всерьёз думаешь, что эта жалкая орава что-то изменит? Да они же покорные овцы, дрожащие от страха!

Девушка улыбнулась — не победно, а как улыбаются, зная что-то очень важное.

— Посмотрите друг другу в глаза, — просто сказала она.

И люди посмотрели. И увидели — страх тает, как снег под весенним солнцем.

— Довольно! — взревел командир. — Привести приговор в исполнение!

Сабля сверкнула в воздухе. Толпа замерла, но никто не зарыдал и не бросился бежать.

— Буря… — прошептал кто-то.

— Буря грядёт! — подхватил другой.

— БУРЯ ГРЯДЁТ!!! — прокатилось по площади.

Старый кузнец, руки которого помнили вес каждого молота, поднял свою могучую длань.

— Она освободила свет. Теперь он светит из наших глаз.

— Но что мы можем? — дрогнул чей-то голос.

— Всё, — тихо сказала женщина, прижимая ребёнка. — Если перестанем бояться.

И тогда малыш на её руках вдруг засмеялся и потянулся к небу:

— Смотрите! Звёзды стали ярче!

Все подняли головы. И правда — звёзды горели так ярко, будто собрались в хоровод. И тогда крепостная стена содрогнулась. По древним камням побежали трещины. И сквозь них хлынул свет — тот самый, что девушка выпустила на свободу.

— Вперёд! — прогремел кузнец.

И люди двинулись. Не бросились, не побежали — пошли ровно и неотвратимо, как приливная волна. Стражники отступили. Даже командир, вдруг поблёкший, как выстиранное знамя, попятился, роняя оружие.

— Вы… Вы не смеете… — бубнил он, но слова его терялись в нарастающем гуле.

— Мы не просто люди, мы — буря, — просто сказал кузнец. — а буря не спрашивает, можно ли!

И стены крепости рухнули с каким-то облегчённым вздохом — будто тяжёлые цепи наконец разомкнулись. А на том месте, где пала девушка, вырос необычный цветок — будто сотканный из солнечных лучей. И каждый, кто проходил мимо, чувствовал, как в груди становится теплее. Потому что свет, однажды вырвавшийся на волю, уже невозможно запереть. Даже в самом крепком кувшине.

...666...

Мальчик моргнул, прогоняя образы сна, но они не исчезли сразу, цеплялись, как липкие листья: фонтан, болтающийся посреди мостовой, над которым хлопочут воробьи, шары, метко подброшенные ввысь, и девушки, смех которых играл на ветру, как стёклышки в детской мозаике. Потом — как если бы солнце рухнуло за горизонт — тьма, верёвки на руках девушки, искра сабли, затаённый ропот толпы. «Буря грядёт», — кричала она, словно желая одним этим словом сокрушить городские стены.

Саша приподнялся на локтях. Тело ломило после сна на жёстком полу, и простыня, скомканная под боком, уже остыла. Он сел, скинув шинель, и провёл рукой по лицу — пальцы тёплые, но лоб холоден. В ушах ещё звенело. Несколько мгновений он сидел, прислушиваясь: из кухни не доносилось ни звука, но это не вызывало тревоги — мать, верно, уже возилась у плиты, подкармливая огонь и шумно дыша над чугунной кастрюлей.

Комната была узкая, потолок — низкий, а стены не обиты ничем: голые брёвна, закопчённые и местами потемневшие от сырости. В углу — табурет, на котором свисал отцовский кафтан, сшитый ещё до того, как отец ушёл. Саша всегда вешал его туда, словно тот мог вернуться и надеть. На полу рядом — пара валенок, один из которых был с подмёткой, другой — обвязан верёвкой. Он зевнул, вытянулся, встал босиком и осторожно ступил к двери.

Щель под ней уже просвечивалась — из кухни тянуло светом и лёгким запахом подгоревшего хлеба. Саша остановился, прислушиваясь. Никаких голосов. Никаких шагов. Только глухой стук — неясно: капля ли в чане, или ложка в миске. Он знал: мать не любит, когда он ходит утром, как привидение, — «Ещё сквозняк тебя ухватит, сгинешь!», — но всё равно медлил, будто боялся, что, открыв дверь, потеряет нечто важное, что ещё дрожало в воздухе после сна.

Он знал, кто он: мальчик, сын кухарки, живущий у господ в доме, не имеющий ничего своего, кроме сна. Он знал, что война идёт где-то далеко, но всё равно рядом: она была в глазах взрослых, в газетах, которые Джин Йорк приносил с улицы, в тяжёлом молчании, которым сопровождались разговоры на кухне. Саша слышал, как мать однажды шептала про «японцев» и «корабли», но не понимал — ему, в сущности, всё равно, кто с кем. Ему было важно, что барышня с прошлой ночи уже не кашляет и что дороги на Кирочной стали грязнее.

Саша шагал босыми ногами по ледяным половицам, словно на батальонную службу, каждый шаг отдавался в груди затаённым стоном. Сон — тот, странный, что остался в нём как будто живой — не отпускал. Будто лепестки того цвета не только в сердце его проросли, но и в теле рассыпались: ноги ватные, виски звенят. Но то была не болезнь, а чувство, как после долгого бега — тяжёлое, но не совсем противное. Он шёл, озираясь: полутёмный коридор ещё дышал ночной тишиной, но на кухне уже слышалось: посуда гремит, дверца печки скрипит, и мать его, Пелагея, ворчит себе под нос так, что и слова не разобрать, но всё понятно.

Сквозь приоткрытую дверь пахло хлебной коркой, молоком, сгоревшей щепой — утро в доме Йорков начиналось, как всегда, с кухни, и всё — как вчера, как позавчера. Но сегодня Саша не хотел туда — ни к щётке, ни к лохани, ни к проклятой тыкве, что нужно чистить, пока пальцы не окоченеют. Он стоял перед дверью, как перед начальством, у которого нужно выпросить отпуск. Собрался, втянул носом воздух, и, кряхтя, толкнул дверь.

Мать стояла у плиты, сгорбленная, будто всю ночь провела в том же положении. В чепце, с закатанными рукавами, её широкие плечи казались ещё шире. Не оборачиваясь, она сказала сухо:

— Проснулся, соколик? Поди-ка воды принеси. И не той, что из бочки, а свежей с колонки.

Саша подошёл медленно, с виноватым лицом, переминаясь с ноги на ногу. В голосе его дрожали нотки не столько слабости, сколько притворного болезненного лепета:

— Мам, мне что-то нехорошо… В груди, как будто давит… И в голове звенит… Ночь всю в ознобе провёл...

Мать подняла брови, не оборачиваясь.

— Озноб у тебя… — буркнула, перекладывая кастрюлю. — Ночью на печку лез, а теперь — озноб. Вот у меня — ознобу нет, хоть с самого рассвета на ногах.

Он молчал. Она повернулась — в лице её была знакомая тяжесть: любовь, стёртая до мозолей, и усталость, как у лошади под хомутом. Смотрела в него, будто бы видела насквозь. Потом вздохнула — не громко, но сдавленно, и сказала:

— Ладно. Ступай. Десять минут тебе, и только попробуй на подольше, я тебя!.. — она шутливо погрозила мальчику скалкой. — Когда придёшь, чтобы и ведро принёс и картошку перечистил!

Саша вдруг шагнул к ней, обнял за талию крепко, как будто не отпускал, а спасал, и ткнулся носом в её бок.

— Спасибо, мам… Мам… ты у меня самая-самая...

— Ишь ты, нежный какой, — пробормотала она, но не оттолкнула, только плечами повела, будто бы снег смахнула. — Беги уж. А не вернёшься — хлеба не дам.

Он выскочил из кухни с лёгкостью, будто не по полу шёл, а скользил по воздуху. Ступени под ногами гудели, как струны. Сердце билось, как барабан — не от страха, нет. От предвкушения. Он вскарабкался на второй этаж и вдруг остановился у самой двери в комнату, где спала дочь господ. Дверь была закрыта, но ему казалось: слышит, как она дышит. Или это он? Стук сердца гремел в груди, как война.

Он стоял перед дверью, не двигаясь, как часовой у царских врат, и глядел на тёмное дерево, будто в нём сокрыта была не комната, а тайна. Казалось бы — просто дверь, таких в доме множество. Но за этой пряталась целая история, и память, словно тёплый ветер, шептала ему в ухо, натягивая сквозь время образы ясного майского дня, будто бы освещённого не солнцем, а золотом.

То было два года назад, и ему самому было семь. День был звонкий, как стеклянный колокольчик. У реки Фонтанки стояли люди, смеялись, угощались пирожками, а в воздухе пахло малиной и скошенной травой. Он не сразу её заметил — в толпе она казалась старше, важнее, почти взрослой: в светлом платье, с длинной тёмной косой и белой шляпкой на лентах. Только глаза выдали — детские, огромные, в которых отражался мир, как в глади реки.

Она смеялась, а потом вдруг шагнула назад, и её каблучок соскользнул с камня. Никто сразу не закричал, только всплеск — резкий, как щелчок. Саша помнил, как мать девочки завизжала — крик прошёл по людям, как пламя по сухой соломе. А он сам застыл, ноги приросли к месту. Но не его отец. Высокий, с натруженными руками и лицом, загрубевшим от работы, он бросился в воду, будто в пыль. Без слов, без команды. И вытащил девочку, мокрую, хрупкую, с распущенными волосами, но живую.

Тот день изменил всё. Мать девочки — Карен — кинулась благодарить: говорила что-то быстро, с американским акцентом, но ясно, что от сердца. Когда узнала, что спаситель — слуга, а жена его — кухарка, не отступила, не сморщилась, а, наоборот, заговорила с мужем. Джин Йорк, высокий, сухощавый американец с мягкой улыбкой, пожал руку отцу Саши, потом склонился к нему самому и сказал:

— В нашем доме тебе ничего не угрожает, мальчик. Это не одолжение, это справедливость.

С того дня они жили на Кирочной улице. Комната — у печки. Работа — у кухни. А барышня — всегда где-то рядом, но как будто за стеклом. Саша её сторонился, не от страха, а от уважения. Он не был молчуном, но с ней слов не находил. Иногда она пробегала по коридору — он только успевал глаз отвести. Иногда она гуляла в садике — он останавливался с ведром у двери и ждал, пока не уйдёт, лишь бы не мешать. Всё было в этом — тишина, вежливость, граница.

Но два месяца назад её словно вычеркнули. Болела — так говорили. Возвратный тиф. К ней никого не впускали. Ни ответа, ни привета. Только лампа под дверью и шёпот в коридоре. А теперь — она вновь в своей комнате. Живая. Вернувшаяся.

Он поднял руку, постучал легко — словно бы нота на фортепиано. Внутри что-то скрипнуло. Он услышал голос — тихий, но приветливый. И, задержав дыхание, открыл дверь. Сердце билось, будто солдатский барабанщик отбивал ритм марша — раз-два, раз-два, и снова...

Солнечный луч, робкий и тонкий, пробрался сквозь щель между гардинами — не сразу, не торопясь, будто проверяя, разрешено ли ему заглянуть в эту комнату, чьи обитатели ещё не проснулись окончательно. Он полз вдоль пола, цепляясь за нити ковра, в которых переплетались простые геометрические формы: то ли восточные символы, то ли случайные фантазии ткачихи. Свет, будто вспоминая детство, играл с каждым выступом ворса, нырял в бороздки, перескакивал через узоры и, наконец, замер — точно уставший путешественник — на самом краю туалетного столика. Там, в самой сердцевине утренней тишины, неподвижно сидела девочка.

Её звали Делия.

Она сидела чуть наклонившись вперёд, и этот наклон был не из робости и не из усталости, а из того неосознанного детского сосредоточения, которое невозможно сыграть. На ней было простое платьице из хлопка или батиста — не разглядишь в свете, рассеянном гардинами. Оно было почти летним, будто немного запоздало с сезоном, с тонкими, словно только начерченными карандашом, рукавами. Сзади платье было не до конца застёгнуто — две верхние пуговички, самые капризные, не поддались ни усилиям, ни терпению, и теперь между краями ткани зиял узкий треугольник кожи: тонкой, детской, ещё не знакомой с солнечным загаром.

Комната была почти тиха. Почти — потому что в ней жил звук. Не голос, не шаги, а шелест. Едва различимый, но постоянный, как дыхание. Это шелестела ткань — то ли рукав цеплялся о край стола, то ли подол платья скользил по ножке табурета. Казалось, что даже воздух прислушивался: каждое движение Делии отзывалось в нём мягким звуком, напоминающим вздох.

Она возилась с чулками.

Это занятие, на первый взгляд банальное, приняло в её руках почти церемониальный оттенок. Белые чулки с тонкими ленточками — ленточки то спадали, то завязывались, то снова упрямо сползали вниз — стали её противниками и собеседниками одновременно. Она не торопилась. Нет, тут не было ни раздражения, ни скуки. Делия, скорее, воспринимала всё это как задачу: как если бы нужно было решить сложный пример или вспомнить забытую строчку стихотворения. Её пальцы — тонкие, но цепкие, чуть дрожащие от напряжения — осторожно расправляли ткань, натягивали её вверх, поправляли узор, словно боясь повредить что-то невидимое.

На секунду показалось, будто она вовсе забыла о мире вокруг. Все её силы были направлены на то, чтобы этот капризный чулок встал, наконец, как положено — строго по ноге, без складочек, без перекосов. Щёчки, бледные ещё после болезни, слегка порозовели от усилия. Это не был румянец здоровья — скорее, это был румянец решимости, как у школьника перед контрольной. В этот момент её лицо, обычно подвижное, с живыми, почти театральными выражениями, стало удивительно взрослым, почти серьёзным. Но не тяжёлым. Детская лёгкость не исчезла — она просто отступила на шаг назад, давая место сосредоточенности.

Её волосы были собраны небрежно, так, как собирают волосы те, кто надеется на заботливую маму, которая потом поправит всё как надо. Но мама не пришла, и прядь выбилась из прически — тонкая, чуть вьющаяся, она лежала на виске, трепетала от каждого движения, как будто и сама участвовала в этой борьбе с чулком. Можно было подумать, что прядь следит за процессом и комментирует всё происходящее беззвучно, как строгий, но добрый судья.

Чулок, наконец, поддался. Он занял своё место. Ленточка — ещё непослушная, но уже уставшая сопротивляться — легла в правильную складку. Делия выпрямилась, чуть откинулась назад, словно почувствовала победу. Но это была не гордость. Это было тихое удовлетворение — то, которое возникает, когда всё получилось, как хотелось, — без аплодисментов, без зрителей.

В этот момент дверь приоткрылась. Саша вошёл в комнату.

Он вошёл не шумно, но и не украдкой. Он просто оказался в пространстве, которое жило по своим законам. Делия подняла глаза — не резко, не в удивлении, а как хозяйка, заметившая, что в её королевстве появился гость. Её взгляд не выражал ни смущения, ни радости. Он был взглядом человека, привыкшего к вниманию, но не зависимого от него.

Она посмотрела на него как на человека, случайно оказавшегося не в том месте, но не по ошибке, а по велению какого-то большого, медленного ритма, в котором всё имеет своё время и место. И пусть этот ритм никто не слышит, кроме неё, — она знала: сейчас был момент взгляда. Взгляда с оттенком лёгкой усмешки.

Усмешка скользнула по её губам — не как тень, но как луч солнца, отражённый в зеркале. Она не была злобной, нет. Но в ней было то чуть заметное превосходство, которое бывает у тех, кому с детства позволено чуть больше. Не по праву, а по привычке. Те, кто привык быть в центре — не сценическом, а домашнем — всегда улыбаются чуть иначе: с оттенком знания, что они — точка отсчёта.

И чулок, наконец покорённый, остался на ноге, как знак маленькой, но значимой победы. Победы в мире, где каждая ленточка, каждый шелест и каждый взгляд имеют свою историю.

— Ах, это ты, — сказала она не столько удивлённо, сколько лениво, как если бы до последнего надеялась, что это зайдёт кто-то повеселее.

Саша замер у порога. Он чувствовал, что мешает, но уже было поздно — отступать было бы смешно. Он кашлянул в кулак, выпрямился и, стараясь говорить сурово, будто он не мальчик, а посыльный с важным донесением, начал:

— Ну… Как вы… Как ты, то есть, себя чувствуешь? Не болит уже ничего?

Голос у него чуть дрогнул, но он выговорил всё до конца, с ударением на последних словах, как будто на плацу перед офицером.

Делия на мгновение задержала взгляд на его лице, потом кивнула и весело ответила:

— Уже совсем не болит. Только Джозефина сказала бы: «Ты слишком быстро скачешь с постели!» — и задрала бы пальцем, как всегда. А теперь — никого нет, можно делать, что хочется.

Она сказала это с тем лукавым удовольствием, какое испытывает человек, вырвавшийся из-под надзора, и, вдруг озарённая мыслью, хлопнула по ящику комода.

— А хочешь, покажу мои картинки? Литографии! Папа приносил, когда я лежала. Про войну! Про море! Такие красивые. Там япончики — смешные, глупенькие!

Саша подошёл ближе, и сердце его сжалось. На фоне белоснежного рукава её тонкой руки виднелись два еле заметных шрамика — словно кто-то приложил к коже облатку, тонкую, прозрачную. Он перевёл взгляд на картинки, лишь бы не задерживаться на этом.

— Это не «япончики», — хмуро сказал он, — это япошки. Макаки проклятые. Их нужно гнать, а не жалеть.

Он говорил резко, но глаза у него метались — он всё ещё чувствовал, как близко она сидит, как тепло её дыхания касается его плеча.

— Ну и злой ты, Саша. Прямо как газетный фельетон! — смеясь сказала Делия и, вскочив, подбежала к комоду.

Она порылась в ящике, зашуршав бумагой, и вытащила целую горсть каких-то разномастных вещиц, которые с достоинством высыпала на кровать. Чулки на одной ноге у неё так и остались спущенными, но Делия не обращала внимания — она вся была в деле. Сияла, как королева, доставшая сундук с драгоценностями.

— Смотри, — воскликнула она. — Это мои сокровища. Вот — камушки, я их с речки принесла. А это — орехи, не ешь их! Они для игры. Вот так: «ты — король, а я — принцесса!» — и шлёп по лбу! А это обёртки, настоящие! Фабрика Абрикосова, смотри — золотые! А тут — Крахмальниковы, они пахнут даже ещё!

Саша кивал, сдержанно, чтобы не выдать, как завидно было всё это богатство — он в жизни столько конфетных обёрток не видел. Потом увидел несколько картонок с акварельными морскими пейзажами, пара с лицами каких-то бородатых мужчин и одна с видом гор. Он взял одну, понюхал — пахла пылью и печкой.

— А в эти, — сказал он, — можно играть. Как в Одессе.

Делия моргнула:

— Играть? В картонки? Ну ты чудной. Как же в них играть?

Саша уселся по-турецки на полу, подтянув колени, лицо у него стало серьёзным, как у лектора.

— В Одессе, — начал он, — дети собирают крышечки от папирос. Не просто так, а с умом. Есть там портрет — пять очков. Если зверушка — одно. А если, скажем, два дома — то уже пятьдесят, сто. Панорама города? Это вообще сокровище! До пятисот очков бывает.

Он говорил горячо, увлечённо. Глаза сверкали. Он не видел уже Делии — перед ним были одесские мальчишки, драки за крышечки, уличная биржа, где на разбитой скамейке можно было разжиться сразу сотней очков, если повезёт. Делия слушала, раскрыв рот, и, казалось, даже перестала дёргать чулки.

— А где это — эта… Эта биржа? — спросила она.

— Да где угодно, — с важностью ответил Саша. — Хоть у лавки, под мостом, а то и у кладбища. Там ведь курильщики пачки бросают.

Делия нахмурилась, но не возмущённо, а, скорее, задумчиво.

— Но у меня нет никаких папирос. И вообще, это же не по-настоящему.

Саша, не желая упустить момент, резко махнул рукой:

— Подумаешь! У нас свои будут. Эти — твои — лучше всяких крышек. Они не воняют, красивые. Пусть животное — это, скажем, эта твоя овечка. А вот этот дядька с бородой — сто очков, точно генерал! Панорама… Вот эта с морем, где яхта — это вообще тысяча очков!

Он говорил, задыхаясь, будто строил новый мир. Делия покачала головой, всё ещё притворно возмущённая:

— Это же не по правилам...

Но Саша не отступал:

— Зато как здорово! Никто так не делает. Только мы.

Она посмотрела на него — и вдруг улыбнулась, вся, сразу, как будто в ней внутри кто-то хлопнул в ладоши.

— Ну ладно. Только я первая хожу, — сказала Делия, ловко притянув к себе пейзаж с маяком.

Но первой она не то чтобы пошла — так, растерянно положила картонку, а дальше только ахала, когда Саша вытаскивал одну за другой — «генерал», «две лошади», «морской бой» — и раскладывал перед собой, как полководец свои полки на картах. Делия пыталась спорить, утверждая, что вот эта дама в синем платье, мол, должна стоить не меньше ста очков — «у неё же шляпка с перьями!» — но Саша, с каменным лицом и голосом судьи, решал: «Пятнадцать, не больше. Это максимум».

Партия длилась недолго. Когда Саша собрал перед собой почти все «ценные» картонки, он взглянул на Делию: она сидела, поджав ноги, с хмурым лицом, пытаясь с интересом смотреть на те несколько оставшихся у неё «обёрток», но не выдержала — фыркнула, и взгляд её затуманился. Не плакала, нет — Делия не из тех, кто ревёт при первом проигрыше, но в глазах её блестела какая-то неловкая обида.

Саша растерялся. Он понял — игра перестала быть игрой. Всё это вдруг стало чем-то большим: ей хотелось победить не потому, что выигрыш значил что-то, а потому что она — тоже. Он быстро собрал свои картонки, сложил их обратно в горку и молча протянул Делии.

— Держи, — буркнул он. — Всё твоё. Уступаю.

Делия приподняла брови:

— Почему?

Он пожал плечами и отвернулся, пряча выражение лица, которое выдавало борьбу внутри: ведь он действительно хотел эти картинки, хотя бы одну, хоть этот маяк, хоть этого бородатого адмирала. У него таких не было. У него вообще ничего не было.

— Потому что ты девочка, — сказал он нарочито грубо. — А девочки — слабее. С ними нельзя по-настоящему. Им надо уступать.

Он не смотрел на неё — говорил в окно, где едва колыхалась белая штора. Но услышал, как Делия прыснула — не злобно, а от души, по-детски, с неожиданной искренностью:

— Вот это да, Саша! Прямо как Джозефина говорила, когда я не могла заплести себе косу. «Ты — барышня, тебе положено, чтобы тебе помогали». Ну и пусть я барышня! Всё равно я бы тебя потом обыграла!

Саша, чуть краснея, только хмыкнул и начал разбирать картонки обратно — теперь они были не трофеями, а игрой, настоящей, весёлой, в которой Делия снова смеялась, а не хмурилась. Аккуратно складывая картонки обратно в коробку, мальчик приподнял голову, будто между делом. Глаза у него блестели — не от игры уже, а от некоего внутреннего волнения, как будто решился на что-то важное. Он кашлянул в кулак, потом поглядел на Делию с притворной простотой, прищурившись, и вдруг заговорил тоненьким, как у самого маленького мальчишки на Кирочной, голосом:

— Диля, а как узнают, когда человек родился… Ну, девочка это или мальчик? По штанишкам что ли?

Он сказал это с таким выражением лица, будто спрашивал про луну или про то, почему у кошки усы. Потом сразу добавил уже нормальным, чуть даже гордым голосом:

— Ты же учёная… В гимназии, вон, учишься. Первый класс!

Делия оторопела, а потом прыснула в ладошку, закрывая рот, чтобы не рассмеяться слишком громко. Но смех всё равно вырвался наружу, лёгкий, звенящий, как фарфоровые ложечки, и она раскачалась на месте, будто от шальной мысли.

— Саша! Ну ты и глупый! — выдохнула она. — По штанишкам! Это же надо!

Саша нахмурился, опустил глаза. Уши его порозовели, щеки вспыхнули. Он прижал подбородок к вороту и принялся теребить край подола своей рубахи. Делия, увидев его замешательство, мигом осеклась.

— Ну, прости… — сказала она тише, отодвигаясь ближе. — Я не со зла. Просто… Смешно так спросил.

Но Саша не поднимал глаз. Ему вдруг сделалось стыдно не столько за вопрос, сколько за то, что решился задать его. Ведь он столько дней про себя крутил, вертел — думал, может, у гимназисток в книгах это написано, в тех, где буквы с завитушками и где сноски внизу страницы. А теперь вот — выдал. И оказался дураком.

Он тихо буркнул:

— Ну и ладно… Всё равно никто не говорит.

Делия, немного посидев в тишине, положила ладонь ему на плечо — легко, по-дружески:

— А я вот не знаю, Саша. Мне мама про это не рассказывала. Может, и правда по штанишкам. Или по имени. Или в церкви как-то смотрят. У отца спросим?

Саша неуверенно кивнул, но в уголках губ уже дрогнула улыбка. Пауза повисла на мгновение, и Саша, почувствовав, что разговор снова может соскользнуть в неловкость, потёр шею и быстро бросил:

— А серьги у тебя как держатся?

Делия приподняла брови, но не удивлённо, а с той лёгкой игривой укоризной, с какой барышня может взглянуть на неучтивого кавалера. Пальцами пробежалась по косе, потом легонько коснулась уха — серьга колыхнулась, мелькнула капелькой света.

— В ушке дырочка, — просто сказала она. — И туда — раз — продевают. Погляди, хочешь?

И, прежде чем он успел ответить, откинула волосы и повернула к нему левый висок. Саша медленно, словно боясь что-то испортить, дотронулся до мочки — тёплая, мягкая, чуть припухшая, словно долька мандарина. От прикосновения у него по ладони пробежал мурашками ток — не от страха, а от чего-то тёплого и странного, будто коснулся чего-то совсем хрупкого, живого.

Он отдёрнул пальцы и отступил на шаг, будто испугался самого себя. Чтобы отвлечься, тут же ляпнул:

— Я могу нарисовать тебя. Портрет. У меня карандаш где-то внизу лежит, у печки.

Делия рассмеялась, сдвинув брови:

— Что ещё за портрет? Я же не в балетном платье и даже не расчёсана толком.

— Не нужно, — поспешно перебил он. — Я же не с натуры. Просто… Запомню, и всё. У тебя лицо такое, что его нельзя не нарисовать. Оно… Должно остаться.

Делия внимательно посмотрела на него, прищурилась. В её взгляде промелькнула насмешка, но и что-то другое — любопытство, интерес, почти взрослое понимание, что за словами его прячется не только шалость. Она чуть дёрнула уголком губ.

— Ну, если так… Только не рисуй, как учительницу мою по Закону Божию. У неё нос, как у чайника.

Саша фыркнул и снова сел на пол, потянув к себе коробку с обрывками бумаги и обгрызенным карандашом. В голове у него уже крутился образ — не точный, не «портрет» в настоящем смысле, а что-то вроде воспоминания, запаха утра, легкой тени от шляпки. Он взял карандаш двумя пальцами, вытянул обрывок бумаги, положил его на край стула и было собрался сделать первый штрих, как услышал голос Делии:

— Только смотри, если я там окажусь с носом, как у чайника, или с кривыми глазами, я тебя заставлю съесть этот портрет. Без сахара.

Саша застыл, как пойманный за шалостью кот, и уставился на неё с удивлением. На секунду даже подумал, что лучше бросить всё это глупое рисование, но Делия уселась рядом, подперев подбородок рукой, и наблюдала за ним так внимательно, что он не смог отступить. В груди заколотилось, как от утреннего бега. От её близости — лёгкого запаха ванили и аптечных капель, от того, как её локоть касался его плеча, — Саше стало жарко, а рука с карандашом чуть дрожала.

Он сглотнул, сделал первый контур, потом ещё. Старался не смотреть прямо в лицо, чтобы не сбиться, и вместе с тем не мог не подмечать каждую черту: изгиб бровей, чуть прищуренные глаза, неровную линию косы. Он рисовал сосредоточенно, почти не дыша, как будто от этого зависело что-то важное. Время тянулось вязко, будто замедлилось нарочно, чтобы дать ему досказать каждую линию.

Наконец, он отложил карандаш и поднял взгляд. Бумага была покрыта светлыми, неуверенными штрихами, но в них — его стараниях, в этой чёрной пыли и кривоватой форме — жило что-то настоящее. Он выдохнул.

— Готово.

Делия подскочила, выхватила лист, поднесла к глазам и уставилась. Молча. Лоб её чуть сморщился, нос слегка задрался, как всегда, когда она пыталась быть серьёзной. Саша застыл, будто ждал приговора.

В её глазах сначала блеснул интерес, потом озорная искорка. Она посмотрела на него, потом снова на рисунок.

— Хм, — сказала она, растягивая слово. — Не совсем нравится.

— Почему? — не удержался он.

Она пожала плечами:

— Просто. Вот не нравится, и всё. Может, потому что я там выгляжу… Слишком похожей на себя?

Улыбка её оставалась, но взгляд стал мягче, и Саша, прищурившись, выдохнул, будто сдавался. Он взял карандаш и покрутил его между пальцами, будто сомневался, что делать дальше, и вдруг, не поднимая глаз, пробормотал:

— Так мне… Съесть его, да?

Голос звучал чуть тише, чем обычно — не испуганно, но с обидой, с тем внутренним напряжением, которое возникает, когда человек хочет спрятать, как ему важно быть услышанным. Делия посмотрела на него внимательно и чуть улыбнулась:

— Нет, не надо.

Он вскинул на неё глаза — удивлённо. В её голосе не было привычной насмешки. И тогда она, всё так же глядя на него, вдруг наклонилась ближе и шепнула:

— Я… Я хочу тебя поцеловать.

Саша замер. Его лицо будто заледенело — не от страха, а от растерянности. Он не знал, что делать. Не знал, можно ли вообще что-то делать. Он только смотрел на неё, чувствуя, как щёки горят, как сердце стучит в ушах. Делия медленно потянулась к нему, наклоняясь ближе, всё ближе, и уже почти коснулась его щеки...

— Alexander! Mon Dieu, что вы делаете ici?!

Дверь распахнулась, и на пороге появилась Джозефина Туесон — вся в рассыпавшихся кудрях, с подносом в руках и выражением хлопотливого, почти трагического негодования на лице.

— Pourquoi ты encore наверху? Ты же должен быть… Как сказать… На кухне! Там madame Пелагея одна, toute seule, comme toujours! Ай-ай-ай!

Саша вздрогнул, вскочил с места, опустил голову, стараясь не смотреть ни на Делию, ни на Джозефину. Делия резко повернулась к няне:

— Джо! Ну правда, ну зачем ты так… Ты же всё испортила!

Но Джозефина уже шла к нему и махала рукой, как дирижёр перед разыгравшимися скрипками.

— Allez, allez, petit homme! Бегом, бегом, не рассиживайся comme une chatte sur подушке! Работа не ждёт!

Саша ничего не сказал — только слабо кивнул и, с тем покорным видом, что бывает у уличных мальчишек, которым с малых лет велят — вышел из комнаты.

Дверь захлопнулась. Делия осталась одна, надутая, почти сердитая. Она отвернулась от няни и громко выдохнула, надув губы:

— Ты никогда со мной не считаешься!

— Я с тобой с младенчества, ma petite. Какой у меня может быть авторитет, скажи, если ты всё равно делаешь, что хочешь? — проворчала Джозефина, прилаживая ленту к гребешку и поднимая со стула сбившиеся чулки.

Поставив руки в бока, она вдруг добавила, уже глядя в сторону двери, будто Саша всё ещё там, за ней:

— И вообще, девице неблагоразумно пускать мальчика в свою комнату. C’est inconvenant! Это неприлично, ты же барышня, не забывай!

Но ответ Делии заглох на полуслове: из холла послышался резкий звонок — короткий, пронзительный, как выстрел. Девочка обернулась, вскинула голову. Джозефина замерла, зажав в руке гребешок, как кинжал.

На втором этаже скрипнула дверь спальни. В проёме показался Джин Йорк — в халате, с заспанным, но ещё серьёзным лицом, каким бывает человек, только что оторвавшийся от бумаг. Он зевнул, потянулся, направился к лестнице, потом к входной двери.

— Если это опять продавец календарей, клянусь, я… — начал он, открывая дверь, но договорить не успел.

На пороге стоял Джейк Мэдисон. Лицо — в напряжении, губы сжаты, в руке он сжимал свернутую газету, словно готов был ею бить, а не читать.

— Джин, — сказал он вместо приветствия. — Вот, читай.

Йорк, не сразу замечая серьёзность, усмехнулся:

— Джейк, дорогой, ты пугаешь меня. Надеюсь, это не новая судебная реформа, в которой для таких, как я, судейский мундир станет обязательным? А то я, признаться, боюсь его не больше, чем своей старой тряпки-халата. А бронзовая цепь на шее вызывает не больший трепет, чем вот этот мой бедный, пятнистый галстук.

Но Джейк даже не улыбнулся. Он резко развернул газету, ткнул пальцем в колонку.

— Вот. Читай это.

Йорк взял бумагу, но не спешил вчитываться. Он лишь пробежал глазами заголовок. Джейк же заговорил, не дожидаясь:

— Статья сообщает: адмирал Того, узнав о гибели Макарова, немедленно передал новость в Токио. И знаешь, что сделали японцы? Они устроили траурную процессию. С фонариками. Идущие в колонне склоняли головы. Как на похоронах. Как на мессе.

Йорк молчал, глаза его оставались без выражения, а Джейк продолжал, уже тише:

— Автор, какой-то наш, с Невского, конечно, смеётся — называет это «гримасой цивилизации». А я вот не смеюсь. Имя Степана Осиповича там знали давно. Ямамото, их морской министр, называл его учёным, настоящим теоретиком, другом… И вот, они скорбят.

— М-м… Ага… — только и вымолвил Джин, снова уставившись в строчки, будто в них можно было прочесть не только текст, но и смысл поступка врага.

На миг в прихожей воцарилось молчание. Потом Джин сложил газету, тихо вздохнул и, не глядя на Джейка, направился к двери.

— Пойдём, выйдем, — сказал он. — Воздух нужен, а то тут всё пахнет чернилами и горячим воском.

Они вышли на крыльцо. Доски под ногами скрипнули, и сквозняк втянулся в дом. Небо над Литейным проспектом хмурилось, как старая свинцовая кастрюля, тяжёлое и серое, с рваными облаками, будто кто-то пробовал прорваться сквозь них, да не смог.

Джин поднял воротник и задумчиво посмотрел вдаль.

— Давненько не было такой погоды, — сказал он негромко. — Я уже и не помню, когда в последний раз охотился...

Он слегка улыбнулся и обернулся к Джейку:

— Не пора ли нам съездить на охоту?

Улыбка Джейка ответила ему тут же, будто проснулась в нём давняя, почти детская радость.

— А ведь барон Бухер только сегодня утром прислал мне приглашение. Хочет, чтобы мы наведались в его усадьбу. Говорит, фазаны расплодились, как чиновники при губернском правлении. Хозяйство, мол, ждёт выстрела.

— Вот и отлично, — кивнул Джин, глядя на деревья, медленно качающиеся в прохладном воздухе.

На минуту они оба замолчали. Потом Джейк, всё ещё оживлённый, с вопросом в голосе спросил:

— Но скажи мне, Джин… ты действительно так равнодушен к смерти Макарова? Ведь он был...

— Да, да, — перебил Джин. — Я знаю, кем он был. Только ты, Джейк, должен помнить кое-что: отец Макарова был кантонистом. Настоящим. Служил боцманом, простым, из полуэкипажа. Он не носил мундира, не играл в шашки в офицерском клубе. И когда Макаров попал в морской корпус, когда пошёл вверх — его за глаза называли «зарвавшимся кантонистом».

— То есть...? — нахмурился Джейк.

— То есть, — сказал Джин, — он был чужим, ибо был единственным, кто сумел прорваться в замкнутый мир морских офицеров. Это ему не простили. И теперь, когда он погиб, сочувствуют — да. Но принимают? Вряд ли.

Он замолчал, а потом, чуть смягчившись, хлопнул Джейка по плечу и кивнул в сторону дома:

— Пойдём, позавтракаем. Карен будет рада тебя видеть, а Диля — тем более. У нас сегодня хлеб свежий, с тмином, и кофе — ещё горячий.

За овальным столом в столовой уже был накрыт завтрак. Белая скатерть, фарфоровая посуда, серебро, скромное, но достойное. Карен сидела у окна, тихо вытирая руки о салфетку. Делия вертелась на стуле, уже не в утреннем платьице, а в более строгом, гимназическом, но с косой всё ещё не заплетённой — Джозефина только что закончила причёску и теперь стояла за её спиной, с салфеткой в руке, с весьма довольным видом.

Джин вошёл первым, за ним — Джейк. Карен подняла голову и улыбнулась сдержанно:

— Джейк, доброго утра. Мы уж думали, вы забыли дорогу к нашему хлебу.

— Скорее, я мечтал о нём, — отозвался Джейк, чуть поклонившись. — А ваш муж только что напомнил мне, насколько он полезен для утреннего настроения.

— Настроение, — вставила Делия с важностью, — бывает солнечное, бывает ветряное. А папа у нас сегодня — облачный. Очень думающий.

Все уселись. Джозефина быстро и ловко разлила кофе, налила Карен немного молока, поставила перед Джейком миску с овсянкой, заправленной маслом и солью, и уже хотела поправить салфетку у Делии, но та капризно отодвинулась.

— Спасибо, Джо. Я не младенец.

— Non, bien sûr, — пробормотала гувернантка, закатив глаза и направившись к подносу с хлебом.

Мужчины ели молча, обмениваясь короткими взглядами, но не произнося ни слова о только что обсуждённом. Ни о Макарове, ни о японских процессиях, ни тем более о бароне Бухере и фазановом приглашении. Делия, наблюдая за отцом, прищурилась:

— А вы что-то задумали, да? Папа всегда такой молчаливый, когда что-то обдумывает.

— Мы просто рассуждаем о погоде, — спокойно сказал Джин. — Хмурое небо, как известно, наводит на философские размышления.

Карен только взглянула на него — коротко, чуть внимательнее, чем обычно, но ничего не сказала.

— Или на анекдоты, — вдруг сказал Джейк, отложив вилку и откинувшись на спинку стула. — Вот, кстати, вспомнил один. Про мичмана и борца с двух материков.

Делия тут же оживилась и подалась вперёд, Карен только скользнула по нему взглядом с едва заметной улыбкой, а Джозефина тихонько буркнула что-то по-французски, расставляя на столе блюдца.

— Значит так, — начал Джейк, понизив голос, словно рассказывая не анекдот, а шпионскую историю. — Мичман приходит в цирк. Только уселся, как замечает: напротив, в манеже — немец, борец, чемпион с двух материков. Грудь, как сундук, усы, как у кайзера. И тут немец говорит, не глядя, но так, чтобы все слышали: «Я, — говорит, — накормлю этого мичмана постным обедом». Все замерли.

Делия прыснула, Джин криво улыбнулся.

— А мичман, не будь дураком, отвечает спокойно: «Ну, — говорит, — я свиные туши в трюм бросал». Немец на это — ничего. Мичман же заявляет: вызовет его на бой. Но — в маске! Чтобы никто не знал, кто он такой.

Карен покачала головой, но не перебивала.

— И вот, представьте, цирк битком. Немец выходит, шум, гирями машет, как мельница. А тут — мичман. В маске. Скромный, тихий. Сначала держится поодаль, кружит, а потом — как бросит! Немец — прямо в барьер у ложи, где дамы. Цветы — в стороны, дамы — в обморок, трибуны — в восторг.

— И что потом? — спросила Делия, с блеском в глазах.

— А потом, — сказал Джейк, делая паузу, — наутро мичмана вызывают к адмиралу. Он думает — орден дадут, чин поднимут. Едет, улыбается, шляпу прижимает. А адмирал смотрит на него строго и говорит: «Вот тебе награда за победу. Ты списан с корабля. Назначен в город Дальний.»

Смех покатился по столу, даже Карен усмехнулась, хоть и покачала головой с привычной укоризной. Джин, отставив чашку, поднялся:

— Ладно, мои дорогие. Мы с Джейком уезжаем. Поедем к барону Бухеру, охотничье приглашение. Надеюсь, ты не против, Карен?

Карен опустила глаза и поджала губы:

— Конечно. Разумеется. Я ведь только жена.

Джин подошёл, поцеловал её в лоб:

— У нас не будет связи пару дней. Передай Диле, если будет скучать, что я возьму ей перо фазана. Или два.

Карен ничего не ответила. Он, не оглядываясь, вышел с Джейком, и через несколько минут гулко захлопнулась дверь. Извозчик, покрикивая на лошадей, повёз их к вокзалу. Колёса постукивали по мостовой, звенели колокольчики, и вскоре шум улицы поглотил их следы.

В доме наступила короткая тишина. Джозефина убирала посуду, Карен молча перелистывала журнал, а Делия, откинувшись на спинку стула, постукивала ложкой по пустой чашке. В её глазах читалась задумчивость, но не грустная — скорее, лукавая. Потом она хлопнула ладонью по колену и повернулась к няне:

— Джо, скажи Саше, пусть поднимется. Я хочу, чтобы он доел за меня.

— О, mon Dieu… — проворчала Джозефина, — ты опять ничего не ешь, дитя! Ты будешь прозрачная, как стекло!

— Так тем лучше, — ответила Делия. — Буду как настоящая барышня из романа: худая, мечтательная и с слабым пульсом.

— С слабым аппетитом, скорее, — буркнула Джозефина, направляясь к двери.

Через несколько минут в дверях появился Саша. Волосы взъерошены, ворот рубашки криво застёгнут, лицо слегка настороженное — он всегда чувствовал себя неловко в «господских» комнатах. Он окинул взглядом стол, где на тарелке скучали два пирожных с кремом и ещё что-то, отдалённо напоминающее слойку с яблоками.

— Иди же, — позвала Делия весело. — Садись. Это тебе. Я не могу — всё как вату жуёшь. А ты, говорят, всё ешь. Вот и поешь за двоих.

Саша, не зная, можно ли, бросил взгляд на Карен, но та лишь кивнула слегка, не отрываясь от чтения. Тогда он, стараясь не скрипнуть стулом, сел и аккуратно потянулся к пирожному. Съел один кусок — и тут же второй, не в силах сдержаться. Делия наблюдала за ним с интересом и какой-то тихой гордостью.

— Видишь, — сказала она, — они тебе больше к лицу, чем мне. У меня после них живот, как у рыбки, а у тебя — глаза веселее.

Саша покраснел, но не остановился. Крошки сыпались на скатерть, крем слегка лип к пальцам, но он ел с тем особым сосредоточением, какое бывает у голодных мальчишек, для которых пирожное — не лакомство, а настоящее сокровище. Делия смотрела, подперев подбородок рукой, и в глазах её мелькала ласковая насмешка.

— Ну вот, — сказала она, вставая. — А теперь мне пора. Гимназия не ждёт, как папины охоты.

Она поправила воротник платья, взяла с комода тёмную шляпку, и, повернувшись к Саше, вдруг сказала:

— Знаешь, я не хочу, чтобы меня провожала Джо. Она всё время бубнит про шали, платки, застёгнутые пуговицы и говорит с каждой горничной на улице, будто знает весь город. Проводи меня ты. Хочешь?

Саша, у которого ещё во рту оставалась сладость крема, глянул на неё, не веря своим ушам, и сразу вскочил.

— Конечно! — ответил он. — Я… Я уже ботинки надевал, сейчас только жилет поправлю.

Делия не стала спорить, а только улыбнулась, надела шляпку и подмигнула:

— Только иди скорее, а то я уйду одна, и тогда весь Смольный подумает, что у меня слуги ленивые.

Через минуту они уже стояли у калитки. Улицы были ещё пустынны, воздух бодрил, над крышами тускло серело утро. Саша шагал чуть впереди, иногда оборачиваясь, будто хотел убедиться, что Делия идёт, а та неспешно шла за ним, слегка притоптывая каблучками по мостовой. Утро разворачивалось перед ними, серое, но живое, в мелких звуках, прохладном воздухе и гулком эхо шагов.

Они свернули с Кирочной на улицу, где дома становились ниже, а между ними появлялись витрины и вывески. Вдруг, почти одновременно, их взгляды устремились вперёд: в самом сердце Петербурга раскинулась городская ярмарка, пестреющая красками, как раскрывшийся веер. Барабаны, флажки, кружева афиш, красные балаганы и зазывалы — всё пестрело, гудело, манило.

Делия замедлила шаг, чуть коснулась локтя Саши и наклонилась:

— Давай обойдём через площадь. Только чуть-чуть. Мы всё равно успеем.

Саша, уже оборачивавшийся, сам готовый предложить то же, только кивнул. Они свернули, и шаги их потонули в ярмарочном шуме.

Слева распахнулась калитка уютного ресторанчика с зелёным заборчиком и тенистым садом. Оттуда доносился стук шаров: в кегельбане, скрытом за кустами, кто-то азартно сбивал кегли. Смех, звон фарфора, голос мальчика, считающего очки, — всё смешивалось в один тёплый шум. За деревьями мелькали столики, за ними дамы в пёстрых шалях и усатые господа с бокалами.

Но взгляд Саши уже тянуло к следующему — тир. Деревянная будка, покрытая цветными картинками, стрелки с ружьями, хлопки выстрелов. И особенно — одна мишень: японский броненосец, расписанный с преувеличенной точностью — пушечки, флаг, дымовые трубы. Он раскачивался на жестяных волнах ярко-зелёного моря, прикреплён к деревянной стойке. Над волнами торчал маленький кружок на палочке. Стоило попасть в него — и корабль с грохотом раскалывался, половинки падали, из трюма вылетал жёлтый жестяной веер, вспыхивая, как взрыв.

— Смотри! — воскликнула Делия, вскинув руку. — Это же «Микаса»! А может, «Асахи»? Как они похожи!

— Это японский, — подтвердил Саша, нахмурившись. — Я таких уже у Якова видел, у каланчи. Он сам делал, из коробок. Но чтобы с взрывом — первый раз!

Они замерли перед тиром, зачарованные, как перед театром. Изнутри вышел бородатый стрелок в клетчатом пиджаке, закинул винтовку на плечо, а из мишени высыпались жестяные обломки, быстро поднятые подростком с ведром. Делия следила за этим, прищурившись, будто и сама рассчитывала, как бы она прицелилась — и попала бы непременно. Но Саша уже тянул её за рукав:

— Смотри вон туда!

Чуть дальше, на краю площади, возвышалась яркая карусель. Новенькая, ещё пахнущая свежей краской, вся в голубых и золотых узорах, с расписными лодочками, блестящими лошадками в сбруе и даже с резными дельфинами на крайних кругах. Пока Делия болела, её установили — и теперь это был первый раз, когда она видела её своими глазами. Парусиновый чехол всё ещё прикрывал верхнюю часть, но вокруг уже собиралась толпа: нарядные господа с детьми, барышни с зонтиками, пожилые матроны в цветных накидках, прогуливавшиеся неспешно, с томным видом людей, не привыкших к спешке.

— Вот это да… — тихо сказала Делия. — Я и не знала, что её поставили… Пока я лежала… Тут всё изменилось, — она чуть нахмурилась, будто осознав, сколько пропустила.

Но потом её лицо просветлело. Вокруг пестрели палатки: тут был и зельтер с цветными стеклянными сифонами, и продавцы восточных сладостей с подносами рахат-лукума, обсыпанного пудрой, и яркие, как восточный базар, столики с нугой, мёдом, чурчхелой. Повсюду раздавались голоса, звон монет, скрип тележек. А в стороне стояли автоматы-силомеры: огромные фигуры геркулесов с молотами и шкалами, манившие прохожих попробовать себя.

— За два месяца пока я болела, — вдруг сказала Делия, оживившись, — всё тут стало каким-то… Роскошным. Громким. Живым.

Она взяла Сашу за руку и повела его к карусели, глядя по сторонам с жадным интересом, будто пыталась за два взгляда наверстать всё упущенное. Люди сновали туда-сюда, на ярких прилавках переливались цветные леденцы, среди гуляющих мелькали гимназисты в мундирчиках, а с другой стороны площади вдруг раздался знакомый, неприятно дребезжащий голос:

— Ну-ну, чихуахуа, снова бегаешь? Жаль, что не сдохла, а то уж все обрадовались!

Саша резко обернулся. Перед ними, подбоченившись, стоял Джером Крейтон — сын того самого Морриса Крейтона, американского поверенного, который с завистью и злостью следил за делами Йорка. Джером был известен не только своими выдумками, но и тем, что воплощал в себе всё, что могло возмутить простого мальчишку вроде Саши.

На нём был гимназический мундир, тесный, как смирительная рубашка: воротник жёсткий, высокий, давил на подбородок так, что пухлые щёки вылезали поверх, будто бы собирались сбежать от стеснения. Он снял щегольскую фуражку — и тут Саша, недоумённо морщась, уловил запах. Тот самый запах — противный, жирный, навязчивый, как запах аптечного мазка: бриолин. Затылок у Джерома был выбрит, а волосы натянуты в гладкий пробор так туго, будто их пригладили утюгом. Голова его казалась плоской, сверкающей, змеино-стылой.

Но куда хуже была физиономия. На носу, который не годился ни под какие моды, сидело золотое пенсне с пружинкой. Оно нелепо блистало, придавая его и без того колючим, поросячьим глазкам ещё больше наглости и самодовольства. Делия при его появлении отпрянула, лицо её вытянулось, но в глазах сразу вспыхнуло раздражение.

— Что ты сказал? — тихо спросила она, прищурившись.

— Ничего такого, — пожал плечами Джером с фальшивой невинностью. — Я только хотел выразить соболезнования… Тьфу, поздравления! С выздоровлением, конечно. А то мы уж думали, сгинешь. Вот было бы весело, да, Александр?

Он специально назвал Сашу полным именем и склонился чуть вперёд, будто предлагая игру. Но Саша молчал. Руки сжались в кулаки. Бриолинный запах бил в нос, а пенсне, золотистое, как сорочий глаз, просто просилось быть выбитым.

Но Джером, не дождавшись ответа, вдруг выпрямился, отступив на шаг и приняв позу, которую, очевидно, отрабатывал перед зеркалом. Учтиво отставив назад свой зад — туго обтянутый синим мундирчиком, под которым едва угадывались складки благополучной жизни — он поднял подбородок, как юный император на смотровой трибуне, и с подчеркнутой важностью заявил:

— А к нам вчера в гимназию генерал приезжал! Настоящий генерал, с плечами, как шкаф, весь в орденах, и с усами, как у Жукова на портрете в буфете. Он нам такой потешный случай рассказал! — Джером сделал паузу, оглядел слушателей, будто на сцене стоял. — Представьте себе: готовят визит царя на броненосец. Всё до блеска! Медь натирали, как у нас в гимназии пуговицы к смотру. Офицеры стоят, хоть из дерева их вырезай. Царь выходит на трап, — и тут, понимаете ли, пёс!

Он сделал прыжок, будто тот самый пёс, и провёл рукой над мостовой, как по палубе:

— Корабельный пёс, жёлтый, с глупым выражением, выскакивает и — прямиком к царю! Лает, хвостом машет, подпрыгивает, как обезьяна. Офицеры в ужасе. Кто-то чуть в обморок не грохнулся. Все думают: сейчас будет скандал, пёс — за борт, командир — на пенсию, а флот — в позор. А царь, знаете, что? Гладит его и говорит: «Милая собачка».

Он с нажимом повторил последнюю фразу, картавя на «р» и подражая царскому голосу. Делия сжала губы, Саша смотрел на него, не мигая.

— И что вы думаете? — продолжал Джером, победно сверкая пенсне. — Тут же, тут же вся команда — от капитана до юнги — выстраивается в очередь… Чтобы тоже погладить собаку! Один за другим, как будто это сам Посейдон в шерсти, а не шавка с камбуза.

Он закончил, удовлетворённый собой, глядя, как его слова оседают в воздухе, как брызги после хлопка.

— Далась мне твоя собачка, — не выдержал Саша, бросив с нескрываемым раздражением, будто стряхнул что-то прилипшее с ладони.

Джером повернулся к нему с нарочитым презрением, склонив голову и прищурившись, как старый профессор на непрошенного ученика:

— Ты, ты! — процедил он, помахав пальцем в воздухе. — Холуй. Помалкивай. Нашёл, понимаешь, на кого лаять, шавка без ошейника!

Саша вспыхнул. В ушах зашумело, плечи вздрогнули. Он уже почти шагнул вперёд — и в этот миг Делия, сжав его руку, резко потянула на себя. Её пальцы впились в его запястье с неожиданной силой, и Саша остановился, сжав зубы, но не проронив ни слова.

— Пошли, — прошептала она, — он этого и добивается.

Джером, почувствовав их отступление, довольно хохотнул, круто развернулся на каблуках и пошёл прочь. Мундир его чуть вздулся сзади, пенсне блеснуло прощальным блеском, а голос его, уже отдаляясь, всё ещё разносился за спиной:

— Немытый дамский угодник без штанов! Мадам вас приголубила, господин оборванец!

Он засмеялся, сам собою восхищённый, и вскоре затерялся в потоке гимназистов, направлявшихся к высоким воротам кирпичного здания.

  • Ледяной эликсир / Птицелов. Фрагорийские сны / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • Создатель горшочков для лепреконов / Лонгмоб "Необычные профессии - 4" / Kartusha
  • Звезда на черном небе / Плохие стишки / Бумажный Монстр
  • Хранительница очага / Лонгмоб "Необычные профессии - 4" / Kartusha
  • Finita la commedia / Tragedie dell'arte. Балаганчик / П. Фрагорийский (Птицелов)
  • Невеста для Трюма (Зотова Марита) / Лонгмоб "Смех продлевает жизнь - 4" / товарищъ Суховъ
  • Расплата / Лаврова Арина
  • Столетний / В ста словах / StranniK9000
  • Дрожит Тишина / В душе не слышно крика / Елена
  • Смущённый тиран / Кожин Алексей
  • Счастье / Салфетки / Манс Марина

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль