В это время главная виновница торжества соизволила наконец открыть свои очи. Солнце уже косо ложилось на подоконник, рисуя золотые полосы на полу, и пылинки в них кружились, тонкие, невесомые, как маленькие балерины. Воздух в комнате был тёплым, тихим-тихим, будто никто и не дышал. За окном птицы распевали вовсю, заливисто и беззаботно, и их звонкие голоса казались слишком радостными для такого тихого, почти затаённого утра.
Комната Делии, обычно такая светлая и нарядная, сегодня была залита нежным, золотистым светом. На белоснежных стенах, где висели её собственные рисунки — неловкие, но яркие акварели с домиками и цветами, — теперь плясали солнечные зайчики. На стуле, рядом с кроватью, аккуратно сложено её любимое платье, то самое, с синими лентами, которое она надела вчера на ужин. А вот на комоде — шкатулка, подаренная отцом, с резными птичками, и маленькая фарфоровая статуэтка балерины, которую Карен привезла из Парижа. У окна, на подоконнике, стояли в ряд её книжки, некоторые из них уже были зачитаны до дыр, а страницы помяты от частых перелистываний. Занавески, светлые, почти невесомые, слегка покачивались от едва уловимого сквозняка, принося с улицы запах влажной земли и распускающихся почек.
Сначала Делия улыбнулась. Ну, почти улыбнулась. День рождения! Это же праздник! Булочки, наверное, уже готовы, и ленты везде развесили, как она любит. Всё как всегда. Вот бы скорее одеться и бежать вниз, а там… А там ждут!
Она потянулась. Ночная рубашка задралась, открывая худенькие колени. Делия зевнула, прикрыв рот ладонью. И вдруг ощутила, как волосы на затылке слегка свалялись за ночь. Она провела пальцами по спутанным прядям.
— Ох, мамочки, — прошептала она себе под нос, — это же кошмар! Как я так пойду? Ну вот, а потом скажут, что я неряха. Лиза так точно скажет.
И тут же, как муха, залетевшая в ухо, пришло вчерашнее. Медленно, словно сон, что не хочет уходить. Кухня. И Саша там. Как он сидел, а она к нему прижалась. И как он молчал, и плечо у него такое… Такое крепкое. И потом… И потом слова. Те самые, дурацкие, что сама же и сказала.
— Я люблю тебя.
Она же не хотела! Честно. Само выскочило. Будто лягушка из болота выпрыгнула — и вот сидит теперь, прыгает по комнате. От них всё стало… Не так. Всё-всё-всё. Будто книжка, которую читаешь, а там вдруг новая страничка, совсем-совсем незнакомая. И не страшно совсем, нет! Только неловко. И что теперь?
Делия поерзала на кровати. Посмотрела на свою куклу, что лежала на тумбочке. Джозефина подарила, когда ей шесть исполнилось. Кукла-то красивая, но сейчас… Будто чужая. Как будто она уже совсем не её. Подросла, что ли? И кукла эта, с её круглыми стеклянными глазами, казалась такой маленькой, такой наивной, словно девочка, которая играла с ней, осталась в другом дне, в другой жизни.
Ой, а вставать не хочется. И к окну не хочется. Пусть пылинки танцуют себе, пусть. А ей… А ей пока надо полежать. Подумать. Вот бы знать, что теперь делать с этим «люблю». А то лежит в голове, как камешек в ботинке, мешает. И никак не выбросишь. Она снова провела рукой по волосам. — А что, если Саша… Что, если он подумает? — прошептала она, и тут же покраснела. — Ой, глупости! Он же мальчишка, он ничего не понимает!
Она вдруг представила, как Саша приходит с букетом цветов, а у неё волосы растрёпаны, и сама она сонная и нелепая. Делия нахмурилась. Нет, так нельзя. День рождения!
Вдруг дверь в комнату распахнулась с лёгким стуком, и на пороге возникла её мать, Карен. Лицо Карен было озарено деланным, почти театральным весельем, которое она, казалось, нацепила на себя, словно маску. Видно было, что каждый смешок, каждая яркая интонация даётся ей с трудом, ведь совсем недавно дом лишился Джозефины, и в воздухе ещё витала тонкая, едва уловимая печаль.
— Ну что это такое? — воскликнула Карен, разводя руками и изображая на лице такое преувеличенное удивление, что Делия едва не рассмеялась. — Наша именинница всё ещё в постели? Словно и впрямь принцесса с особым королевским режимом! А я-то, глупая, думала, ты уже давно вскочила и ждёшь праздничного завтрака! Мы же там с Пелагеей тебе крендельки с корицей приготовили, такие, что пальчики оближешь!
Делия сморщила свой нежный носик.
— Ну, мам, — протянула она капризно, надув губы, — я же не виновата, что солнце так поздно будит! А крендельки… Они, наверное, уже остыли. Все самые вкусные, поди, уже съели без меня!
За спиной Карен показался Джин. В руке он держал дымящуюся чашку кофе, от которого шёл терпкий, бодрящий запах. Его бровь была приподнята в привычной язвительной манере, и в глазах плясали озорные огоньки. От него пахло чем-то горьким — ментолом, сигарами, совсем как от важного господина, который только что с улицы и ещё не успел сбросить с себя петербургскую суету.
— У нас в доме, Диля, — заметил Джин, проходя в комнату, и в его голосе сквозила лёгкая, но добродушная насмешка, — принято вставать к восьми. У нас тут не дворец, где принцесс подают на подушках с кружевами. Но если у нас сегодня бал, пусть будет и королевское пробуждение. В конце концов, девять лет — это не каждый день, верно? Можешь спать до обеда, если так уж хочется! Хоть до ужина! Пусть Пелагея потом жалуется, что её крендели доели голуби!
— Ой, пап! — фыркнула Делия, притворно возмущаясь. — Конечно, голуби! И ты, небось, тоже! Ты всегда самые вкусные хватаешь! А потом говоришь: «Диля, ты слишком медленная!»
Мать, улыбнувшись краем губ, подошла к кровати. Она склонилась и поцеловала Делию в лоб — слишком быстро, чтобы это было не по обычаю, почти машинально, но с неизменной нежностью. От Карен пахло миндальным мылом и легкой, едва уловимой дымкой утренней тревоги, которую она старалась спрятать за своей показной веселостью. Делия не ответила, только слегка кивнула, отвернув лицо к стене. Слова не шли, застряли где-то глубоко внутри, как те самые вчерашние «люблю», что никак не хотели уходить из головы.
— Ну что ты, милая, — ласково проговорила Карен, поправляя одеяло. — Я же для тебя всё самое лучшее откладывала. И булочки, и сок, и твой любимый шоколад. Только вставай скорее!
А Джин был особенно оживлён. Он поставил свою чашку на тумбочку, рядом с куклой Делии. Его тёмно-синий сюртук был безупречно отглажен, волосы приглажены назад, ни единой прядки не торчит. Видно было, что он в самом лучшем расположении духа, и даже утреннее солнце, казалось, светило специально для него.
— Ну-с, именинница, готовься! — объявил он, потирая руки, словно фокусник перед представлением. — Вечером будет настоящий пир! Свечи, музыка, даже Джейк заглянет, обещал быть! И… — он понизил голос до загадочного шёпота, прищурив глаз, словно делился великой тайной, — и будет сюрприз. О-о-о, какой сюрприз! Но, разумеется, я не скажу, какой! Пусть это останется маленькой загадкой.
— Сюрприз? — Делия мигом забыла про волосы и проклятые слова. Глаза её широко распахнулись. — Какой сюрприз? Пап, ну скажи! Ну пожалуйста! Ну хоть ма-а-аленький намёк! Это что-то большое? Или маленькое? Это… Это кукла? Или… Или лошадка? — Она чуть приподнялась, поводя плечами, и вдруг улыбнулась. По-настоящему. Вот же он, её папа, который всегда умел развеселить.
— Э-э-э, нет, моя дорогая, — заговорщицки протянул Джин, погрозив ей пальцем. — На то он и сюрприз, чтобы не раскрывать его раньше времени! Иначе вся интрига пропадёт! Пусть это будет моим маленьким подарком тебе — томление в ожидании! Зато будешь весь день думать, гадать, строить догадки! Это же веселее, чем просто получить!
Слово «сюрприз» отозвалось в голове Делии уже не глухо, а звонко, как маленький колокольчик. Она поставила ноги на прохладный деревянный пол. Хоть ей почему-то и не весело до конца, но этот сюрприз… Какой он? Хороший? Или такой, после которого снова захочется плакать? Она вдруг вспомнила Лизу Розелли и её «любезные» улыбки, и на мгновение тень пробежала по её лицу. Но потом любопытство взяло верх.
— Ну па-ап! — снова протянула Делия, но уже с улыбкой. — Ну хоть намекни! Мама, ну скажи ты ему!
Карен лишь покачала головой, улыбаясь.
— Твой папа любит загадки, милая. Подожди немного.
Делия вздохнула, но уже не так капризно, а скорее с наигранным разочарованием. Что же, раз сюрприз, значит, сюрприз. Она уже представляла себе, что это может быть: новое платье, книжка с картинками, или, может быть, даже настоящая карета с лошадьми! Хотя нет, про карету это уж слишком. Но помечтать-то можно?
Мать тем временем занялась платьем — она осторожно разложила его на кресло, разглаживая каждую складочку. Ткань была нежной, кремового оттенка, с тончайшими кружевами по вороту и рукавам, и выглядела так, будто сошла со страниц модного журнала. От неё пахло лавандой и чем-то неуловимо чужим.
— Вот, милая, — сказала Карен, чуть изменив голос, словно ей было неловко. — Это подарок от мадемуазель Лизы. Она сама выбирала, говорила, что оно очень красивое и к лицу тебе будет. И кружева, видишь, ручной работы. Французские!
И тут Делия вздрогнула. Имя Лизы прозвучало, будто кто-то резко распахнул окно в непогоду, и холодный, неприятный ветер ворвался в её маленький уютный мир. Улыбка сползла с лица. Она резко отвернулась к окну, глаза её потемнели, словно в них собрались грозовые тучи, предвещающие недобрую перемену. В солнечном луче, что ещё недавно танцевал на полу, пылинки вдруг показались не балеринами, а мелкими, злыми мошками.
— Я не буду это надевать, — сказала она тихо, но так твёрдо, что голос её, обычно звонкий и девичий, звучал как-то по-взрослому резко. В нём не было привычной капризной нотки, лишь холодная решимость.
Джин, привыкший к детским прихотям, попытался возразить, словно оправдываясь перед невидимым судьёй:
— Но, Диля… Лиза так старалась! Она так о тебе заботится, она же пришла в трудный для нас момент, когда… Когда нам всем было очень тяжело. Она же тебе как… Как старшая сестра!
— Она пришла после смерти Джозефины! — перебила его Делия, резко повернувшись. Глаза её горели ярче, чем когда она говорила о пони. — После того, как Джозефина… Она… — Делия сглотнула, и тонкий тремор пробежал по её худеньким плечам. — Лиза — это не она! Лиза — это не Джозефина! И никогда ею не будет!
Джин замолчал, словно его ударили по лицу. Девочка говорила спокойно, почти холодно, но в каждом слове чувствовалась не детская обида, а что-то другое, глубокое и очень личное, что-то, что выходило за рамки обычного непослушания. Она не кричала, не топала ногами, но её спокойствие было куда страшнее любого истеричного плача.
— Она грубая, пап! — продолжила Делия, и голос её дрогнул, но не от слёз, а от едва сдерживаемого возмущения, что поднималось из самой глубины её маленького, но гордого сердца. — Она фальшивая! Её улыбки — они как масляные пятна на воде, вроде красивые, а потом от них тошнит. Она смотрит на всех свысока! Даже на тебя! На тебя, мам! Ты разве не видишь? Она думает, что она лучше всех! А на меня она вообще смотрит, будто я… Будто я ничтожество!
Карен резко окликнула её по имени, и голос её дрогнул от смеси гнева и замешательства:
— Диля! Что за слова! Это неприлично! Ты не должна так говорить о мадемуазель Лизе! Она наша гостья!
Но Делия уже не боялась. Её маленький подбородок упрямо выдвинулся вперёд. Она смотрела ей прямо в глаза, в эти испуганные, полные тревоги глаза матери, и в этот момент она казалась старше своих девяти лет, словно в ней пробудилась какая-то древняя, унаследованная сила.
— Я не стану улыбаться тому, кто унижает моего друга! — горячо сказала она, и щёки её вспыхнули ярким румянцем, словно она была не девочкой, а маленькой, но отважной воительницей. — Даже если на нём белые перчатки и кружевное платье! Даже если она будет говорить самые красивые слова! Я не могу!
Мать побледнела. Она резко отвернулась, будто поправить складки на платье, но губы её дрогнули, выдавая волнение, которое она так тщательно пыталась скрыть. Она понимала, что дело не только в платье, но и в чём-то гораздо более серьёзном, в той невидимой стене, что выросла между ними после ухода Джозефины.
Джин, который до сих пор стоял в сторонке, наблюдая за этим внезапным и жарким столкновением, наконец, прокашлялся. Его язвительная улыбка немного померкла.
— Ну-у-у, Диля, — протянул он примирительно, и в его голосе прозвучали нотки усталости, — не хочешь это платье — не надевай. В конце концов, у нас тут не бал, а семейный ужин. Мы же не принуждаем тебя. Выбирай сама, что тебе по сердцу. Только бы не гимназийную форму, а то скажут, что наша именинница совсем не нарядилась, а пришла прямо с уроков!
Делия кивнула — не им в ответ, а своим мыслям. Она была далеко. Где-то там, где ещё было тепло вчерашнего касания. Саша. Он слышал. Он ничего не ответил — только держал её руку. И это прикосновение — крепкое, будто испуганное, но такое родное, дающее уверенность — осталось в её памяти, как самое дорогое сокровище.
Она думала, что ей не стыдно. Даже если кто-то будет смеяться, перешёптываться за спиной. Даже если Лиза Розелли снова будет смотреть на неё свысока, с этой своей притворной жалостью. Любовь — не прислуга, ей не приказывают. Она не записывается в расписание между арифметикой и музыкой, и ей плевать на чужие взгляды, на правила приличия, на все эти взрослые игры. Она просто есть, и этого достаточно.
Мать тем временем снова заговорила — уже мягче, словно оттаяв после внезапной метели. Её голос стал тише, почти умоляющим. В нём слышалась не столько просьба, сколько усталая мольба о мире.
— Ну хорошо, Диля. Если тебе так хочется… Пусть сегодня ты будешь собой. Только… Только будь добра к Лизе, пожалуйста. Хоть сегодня, в свой день рождения. Сделай это ради меня, милая.
Делия подняла на неё глаза. Взгляд был спокойным, не по-детски осмысленным, и в нём не было ни каприза, ни обиды, лишь простая констатация факта, которая звучала куда весомее любого упрёка.
— Я всегда бываю сама собой, мама, — произнесла она, и слова эти прозвучали, как приговор. — Просто не все это любят.
В этот момент на пороге, точно вымерив нужную паузу, словно ждала своего выхода на сцену и выбирала самый эффектный момент, появилась Лиза Розелли. В руках она держала довольно большую коробку, тщательно обёрнутую в блестящую подарочную бумагу и перевязанную атласной лентой. От коробки, казалось, исходил едва уловимый аромат дорогих французских духов. На лице у неё была вежливая, чуть натянутая улыбка, в которой по-прежнему скользило что-то хищное, острое, почти как тонкая бритва, готовая срезать любую неловкость или неуместность.
— С днём рождения, барышня! — напевно произнесла Лиза, и голос её был сладок, как мёд, но приторность эта отдавала чем-то неестественным, искусственным. Она подошла ближе, слегка наклонив голову, и протянула коробку. — Мой скромный дар для тебя. Надеюсь, он придётся по душе.
Делия даже не взглянула на коробку, словно та была невидимой. Она лишь слегка склонила голову, выражая формальную, отработанную благодарность, но взгляд её скользнул мимо Лизы, словно та была пустым местом, и устремился куда-то вдаль, за окно, к серым крышам Петербурга.
— Благодарю, — процедила она сквозь зубы, и слова эти прозвучали как-то чужеродно, неискренне. — Но я не принимаю подарков от незнакомцев.
Карен всплеснула руками, испуганно, почти театрально, как будто Делия совершила нечто непоправимое, что грозило обрушить весь карточный домик приличий.
— Диля! Что ты говоришь! Это же Лиза! Мадемуазель Розелли!
Джин, к всеобщему удивлению, неожиданно усмехнулся. В его глазах мелькнул озорной огонёк, и он повернулся к Карен, едва сдерживая улыбку.
— А что, дорогая, — сказал он, как бы между прочим, словно вспоминая что-то очень давнее. — Характер у нашей Дили явно формируется. Прямо как у твоей тётушки из Огайо, помнишь? Той самой, что выгнала из дома викария за слишком пышные усы и за то, что он, по её мнению, недостаточно громко читал проповедь о грехах чревоугодия.
Лиза продолжала улыбаться так, словно ничего не услышала, словно эти слова не были брошены ей в лицо, словно она была из мрамора, а не из плоти. Только глаза её чуть сузились, а тонкие губы сжались в едва заметную полоску. Голос её остался прежним — мягким, тягучим, как растаявший в чае мёд, но в нём появилась стальная нотка, почти неощутимая, но от этого ещё более зловещая.
— О, барышня права, — проворковала она, слегка наклонив голову, словно соглашаясь с неоспоримой истиной. — Настоящие дамы, безусловно, знают, что не в подарках суть. Важно лишь одно — воспитание. Истинная леди ценит не обёртку, а благородство души и безупречность манер. Это основа, не так ли?
Делия, не дожидаясь ответа, решительно повернулась и вышла из комнаты. Она не оглянулась, словно за её спиной ничего не происходило, что заслуживало её внимания. Лишь через плечо, небрежно и без единой нотки сожаления, бросила:
— Я не хочу ждать, пока вы выйдете. Я подожду, пока вы уйдете из моей комнаты.
Дверь за ней бесшумно притворилась. Лиза осталась стоять с коробкой в руках, неподвижная, как витринная кукла, выставленная на показ в каком-нибудь дорогом магазине на Невском проспекте. Прекрасная, безукоризненная — и совершенно ненужная в этот миг, как увядший цветок, который так и не нашёл своего адресата. Улыбка застыла на её лице, превратившись в нечто похожее на гримасу, словно маска, приросшая к коже.
Ни Карен, ни Джин не произнесли ни слова. Карен отвела глаза — будто этой сцены и не было, будто она растворилась в воздухе вместе с пылинками, унесёнными ветром. Джин, медленно поправив ворот сюртука, словно тот вдруг стал давить ему на горло, развернулся и, не глядя ни на жену, ни на Лизу, ушёл в кабинет, хлопнув дверью чуть громче обычного. Этот хлопок был единственным звуком, нарушившим гнетущую тишину.
А Лиза, промедлив ещё мгновение, словно собирая все свои силы, словно решаясь на нечто важное, медленно развернулась. В каждом её движении сквозила странная, почти пугающая торжественность — такая бывает у тех, кто не признаёт поражений, даже проиграв самую важную партию. Поднявшись по лестнице, она небрежно швырнула коробку на старинный комод в коридоре, так что подарочная бумага чуть надорвалась по краю. Не раздеваясь, в своём элегантном платье, она вошла в свою комнату и заперлась. Звук щелкнувшего замка эхом разнёсся по дому, словно окончательный приговор.
И только за дверью, уже в одиночестве, в полумраке своей комнаты, Лиза позволила себе процедить сквозь зубы — едва слышно, почти беззвучно, словно ядовитый шёпот змеи, не предназначенный ни для чьих ушей:
— Неблагодарная, надменная малявка. Революционерка в юбке… Ничего, запоёт ещё по-другому. Ещё как запоёт. А я пока подожду.
Она подошла к окну. Вид на петербургские крыши, обычно столь любимый ею, сегодня казался унылым и безрадостным. Серое небо давило, а ветер гнал по мостовым редкие листки газет, шуршащие, как сухие листья осени, хотя на дворе был май. Лиза обхватила себя руками, словно пытаясь согреться, но холод был не снаружи, а внутри, ледяной гнев, медленно сжимающий сердце. Её тонкие пальцы сжались в кулаки.
«Революционерка, — снова прошептала она, и теперь в её голосе была не только злость, но и какая-то странная, мрачная заинтересованность. — Эта девчонка… Она не такая, как кажется. Она что-то скрывает. И её „друг“ — этот мальчишка, Саша… Он тоже не так прост».
В уме Лизы, всегда занятом сложными интригами и тонкими расчётами, уже начинал выстраиваться новый план, холодный и продуманный, как шахматная партия. Смерть Джозефины… Она слишком удобная. Появление Делии, её необузданный характер… А эти Йорки, такие беспечные, такие… Такие американцы. Они не понимали, куда попали. Не понимали, что здесь, в Петербурге, под маской благопристойности скрываются течения, которые могут утянуть на дно без следа.
Лиза отошла от окна и прошлась по комнате. Каждый шаг был чеканен, несмотря на то, что она была всё ещё в платье и туфлях. Она провела рукой по корешкам книг на полке, не видя их. Её мысли кружились вокруг Делии, Саши, и тех нитей, что связывали их, но оставались невидимыми.
— Значит, революционерка, — повторила Лиза, но уже не для себя, а будто для всего мира, и в этом повторении уже не было гнева, лишь холодный, острый интерес. — Что же, юное дарование. Посмотрим, кто кого переиграет.
Делия же, побродив по дому, чувствуя себя немного… Немного не на месте, что ли, словно новая кукла, которую ещё не распаковали, снова вернулась к своей комнате. Постояла у двери. Секунд десять. Или, может, двадцать. Просто ей почему-то не хотелось сразу входить, словно за этой дверью прятался какой-то скучный урок или противная Лиза с её бесконечными нравоучениями.
— Ох, и скукотища, — прошептала она себе под нос, — ну хоть бы что-нибудь случилось!
Но никто не звал, и делать было нечего. Вздохнув, она толкнула дверь.
Комната была такой же, как всегда. Солнце уже не так ярко светило, как утром, но всё равно было светло. Воздух пах булочками, которые Пелагея пекла, и ещё чем-то тёплым, домашним. Делия подошла к окну, прижалась носом к прохладному стеклу и посмотрела вниз. Двор был пуст. Только мокрые дорожки после недавнего дождя поблёскивали, да воробей скакал по луже, будто искал там золотую монетку.
— Ну вот, — буркнула Делия, — никого. Даже птицы какие-то… Какие-то обыкновенные.
Ни Саши, ни даже Пелагеи — никого. Скучно.
Из коридора вдруг донёсся громкий голос отца, Джина. Он всегда говорил громко, будто выступал на сцене, даже когда просто беседовал с мамой.
— Наш Саша-то, — услышала Делия, и голос отца был таким весёлым, прямо как на празднике, — вот если бы он был какой-нибудь барин, ну, такой, как эти дурацкие барчуки, что всё время носы задирают, так небось давно бы уже в кустах прятался, конфеты бы лопал да от работы отлынивал! А так — вон, дрова колет, как настоящий мужик! Молодец!
— «Барчук»! — Делия сморщила нос. — Ну вот, опять!
Мама, Карен, что-то ответила, но Делия не расслышала. Наверное, что-то тихое, как она всегда говорит, когда не хочет спорить. Или когда ей просто всё равно.
— «Барчук». Фу, какая гадость! — Делия покачала головой. Это слово было такое противное, такое липкое, будто прилипло к языку. Будто кто-то бросил в неё грязной тряпкой. Разве Саша хотел быть барчуком? Разве ему нужны были эти глупые конфеты, от которых потом живот болит, и эти прятки? Нет! Он не такой. Он… Он настоящий. Не как Джером, который всегда хвастается своими игрушками и строит из себя важного. И не как этот Джордан, который вечно норовит её за косичку дёрнуть и хихикает.
Делия всё понимала.
— Понимаю я всё, — прошептала она, хмурясь, — что Саша — это просто мальчик из прислуги, и что ему нельзя дарить подарки, ну, например, свою любимую куклу, или показывать свои тайные рисунки. И что с ним нельзя играть в барышень и кавалеров, как с теми мальчишками, которых мама приглашает на чаепитие.
Она понимала, что мама и папа хотят для неё «правильных» друзей, таких, как Лиза, которая всегда улыбается, но так, будто что-то прячет за спиной, а глаза у неё холодные-холодные, как у рыбы.
— И то, что нельзя, — пробормотала Делия, топнув маленькой ножкой. — И почему нельзя. И кого надо. Надо этих скучных мальчиков.
А ей не хочется. Вот совсем-совсем не хочется! Но всё равно — внутри разливалось что-то упрямое, горячее, как маленький уголёк в печке. И это был Саша. Он был не из их круга, не из тех, кто приходит в гости по приглашению с завитушками. Ему не было дела до её новых платьев, до её сюрпризов, до её дня рождения. Он был — лучше. Пусть иногда грубый, пусть молчаливый — но он не говорил лишних слов, не улыбался фальшиво. Он был чище. Как будто только что умылся дождем.
Делия подошла к своему столу. На нём лежали новые книжки, подаренные родителями. С красивыми картинками, с золочёными корешками. Но она не хотела их открывать.
— Опять эти принцессы, — вздохнула она. — Скукотища!
Не хотела читать про этих глупых принцесс, которые только и делают, что ждут принцев. И про рыцарей, которые всё время дерутся, будто не могли по-другому. Это всё казалось таким далёким, таким ненастоящим. Она хотела читать про Сашу. Про его руки, которые ловко колют дрова. Про его глаза, которые смотрят серьёзно и честно. Про его молчание, которое говорило больше, чем все слова из всех этих книжек.
Она села на пол, прижавшись спиной к стене. Стены в её комнате, такие светлые и нарядные, казались вдруг чужими, равнодушными, словно они слушали, но ничего не понимали. В ушах всё ещё звенело слово «барчук». А над всем этим, словно тяжёлая туча, висело то самое, вчерашнее «люблю». Неуместное, неправильное, но такое настоящее.
— Ну и пусть! — прошептала она. — И не собираюсь отказываться!
И Делия понимала, что это «люблю» — это её маленький, личный бунт. Бунт против правил, против приличий, против всего того, что ей навязывали. И она не собиралась от него отказываться. Пусть хоть сто раз скажут, что нельзя. С этой мыслью она подошла к гладкому зеркалу в старинной раме, словно оно всё видело и всё знало. Глядя в своё отражение — такое бледное, с немного растрёпанными волосами, — поправила ленту на своей ночной рубашке.
— Ох, ну что за вид, — прошептала она себе. — Совсем не как именинница. Лиза бы точно сказала: «Барышня, вы сегодня похожи на ворону, что только из гнезда вылетела!»
Затем, не отводя взгляда от своего отражения, Делия медленно повернулась к окну. Оно было закрыто, и сквозь стекло виднелся лишь кусочек серого петербургского неба. Она подошла, поддела задвижку — тугую, скрипучую — и распахнула его. Воздух был свежий, с запахом пыли, черепицы и, конечно, кухни — тёплый, хлебный, родной. Сразу стало легче дышать. Она облокотилась на подоконник, посмотрела вниз.
Он стоял у большой деревянной бочки, придерживал ведро коленом, переливал воду. Не торопясь, аккуратно, как делал это сотни раз. Так, словно это было самое важное дело на свете. Ни жеста, ни взгляда в её сторону — но она знала: он слышал. Он понял. Всё, что нужно, уже произошло — теперь только дождаться, когда это станется реальностью. Когда это «люблю», которое выскочило само, как лягушка из болота, станет не просто словом, а чем-то… Чем-то настоящим.
Звать не захотела.
— Да и зачем, — подумала Делия. — Он же и так слышит.
Ни слова не сказала. Просто смотрела. Сцена повторялась — как прежде: она — наверху, он — внизу. Разные этажи, разное место. Словно они были на разных полках в одной большой комнате. Но теперь — не прежнее чувство. Всё сдвинулось. Не потому, что стало можно, а потому что — уже всё равно. Пусть будет нельзя. Ей уже всё равно.
Назад — не получится.
— И не нужно, — прошептала она, почти неслышно.
Да и не нужно. Слова были сказаны. Ответ — не обязателен. Она знала: понял. Тогда, ещё в кухне, когда она прижалась к нему. С того взгляда. С того прикосновения. Когда он не оттолкнул.
Он не из тех, кто рвёт рубаху на груди или слагает оду, как в глупых книжках. Он просто стоял и делал своё дело. И она именно этого и ждала: чтобы остался. Чтобы был. Чтобы не отступил. Чтобы не убежал, как испуганный заяц.
Он вдруг поднял взгляд. Мельком. Без улыбки. Только угол губ дрогнул — совсем чуть-чуть, будто знак. Будто кто-то невидимый карандашом поставил там маленькую точку.
Она кивнула. Тихо.
— Ну вот, — подумала Делия. — Всё.
И медленно, словно в этом было нечто последнее и очень важное, прикрыла окно. Осторожно, чтобы не скрипнуло. Она знала: он понял. Теперь — всё впереди. Только вот… Что именно впереди?
...666...
Во дворе стихали шаги, отдаляясь, замирая где-то за поворотом дома; кухонный дым, лениво ползущий вдоль стены, казался почти осязаемым в жарком утреннем воздухе, словно живой, невесомый дух уюта. На улице извозчик уже остановил подводу у дома Йорков — лошадь фыркнула, отгоняя назойливую муху с уха, и тут же с лёгкостью, будто не было за плечами дороги, соскочил с тарантаса Джейк Мэдисон: подтянутый, в клетчатом жилете, с цилиндром под мышкой и с тем небрежным лоском, в котором смешивались добродушие и дорожная пыль. Он поправил на ходу поля шляпы, привычно, как будто это была часть его ритуала. Постучал костяшками в дверь — чуть громче, чем следовало бы, но всё же не навязчиво, без нахальства. Дверь ему не открыли.
— Ну, что же, — пробормотал Джейк себе под нос, с лёгкой усмешкой, — значит, сами открываем. Не иначе, Карен ещё спит, а Джин...
Тогда он вошёл сам, походя поправив жилет и отряхнув рукав — жест скорее машинальный, как будто проверял, не забыл ли чего важного или не нацепил ли на себя пылинку. Из прихожей доносился лёгкий шелест, и едва уловимый аромат свежего чая.
Гостиная встретила прохладой, тенью тяжёлых портьер и чуть уловимым запахом табака. Джейк замедлил шаг — не от неуверенности, а скорее из театральной вежливости, — и, заметив фигуру у окна, прищурился с удовлетворением, будто нашёл вещь на своём месте. Джин, в кресле, с коробкой табака и двумя трубками на коленях, едва заметно кивнул, даже не оборачиваясь. Одним движением протянул руку в сторону соседнего кресла, молча, по-свойски.
— Ну, здравствуй, Джин, — сказал Джейк, снимая цилиндр и усаживаясь, — ты, как всегда, экономишь на словах. Боишься, что они слишком дорого стоят?
— А ты, как всегда, считаешь, что одним «здравствуй» можно компенсировать полгода молчания, — отозвался Джин, не отрывая взгляда от табака, который набивал ловко, будто продолжал давно начатое. — У меня, между прочим, счета за телефон приходят.
— У меня, между прочим, были причины, — Джейк отмахнулся. — Не такие, чтобы оправдываться, но достаточно серьёзные, чтобы молчать прилично. И без всяких там телеграмм.
— Угу, — хмыкнул Джин. — И, видимо, ровно до сегодняшнего утра. До того момента, как стало ясно, что сегодня ей восемь.
Джейк поджал губы и кивнул в сторону окна, где за портьерой угадывался слабый детский силуэт.
— И я не видел её, с тех пор как...
— Как ушёл, — спокойно договорил Джин, протягивая ему набитую трубку. — Мы ведь не говорим «уехал». Не в твоём случае.
Тишина легла между ними плотной, как пар от вчерашней фасоли. Джейк отвернулся, закурил трубку — жадно, с деловитым вдохом, будто это могло отвести разговор в сторону или развеять неловкость. Джин же сидел спокойно, с прямой спиной и холодным вниманием в лице, словно он был готов слушать любые отговорки, но не верить им.
— Мне не за себя стыдно, — сказал наконец Джейк, выпуская кольцо дыма. — А за то, что даже поздравить её мне пришлось через тебя. Как будто я какой-то… Какой-то незнакомец.
— Потому что через Лизу было бы хуже, — заметил Джин, чуть улыбнувшись уголком рта. — Она бы тебе поздравления обратно в телеграф сунула, да ещё и с припиской: «Дорогой сэр, ваше послание не содержит достаточного количества восхищения».
— Знаю, — кивнул Джейк. — Поэтому и пришёл. Хотя, возможно, зря. Ты бы сказал, если бы был не рад? Я бы понял.
— Я бы не стал ставить трубки по числу ожидаемых гостей, если бы был не рад, — отрезал Джин, указывая взглядом на вторую трубку. — И уж тем более не набивал бы её твоим любимым табаком. Думаешь, я забыл?
И, не меняя позы, зажёг спичку, поднёс к своей трубке. Огонёк мягко трепетал у края усов. Джейк посмотрел на него сбоку, прищурился и сказал чуть тише:
— Всё-таки хорошо ты с нею. Правда. Я вчера даже подумал: может, мне и не стоило… Ну, ты понимаешь.
Джин выпустил клуб дыма.
— Понимаю. Но поздно. Ты теперь — антракт. А сцена продолжается. И без твоей дурацкой бороды.
Они замолчали. Окно за их спинами чуть дрогнуло от сквозняка, и портьера, как тяжёлая волна, качнулась в сторону комнаты.
Джейк не обернулся. Только спросил, не отводя взгляда от трубки:
— Она всё ещё прячется за шторой?
— Нет, — сказал Джин. — Она всё видит. И ты — не исключение. Так что не порти ей праздник. Будет истерика — будешь сам успокаивать.
— А я — уже не часть праздника? — Джейк усмехнулся.
— Ты — часть окна, Джейк. Как пыль, которую не вытирают, но и не трогают. Чтобы не задеть лишнего. Пока.
Тот кивнул, не обидевшись. Даже, пожалуй, облегчённо. И чуть погодя сделал ещё одну затяжку. Выпустил дым к потолку, где он медленно растворился в тени портьер. Затем, как бы между прочим, словно вспомнив о чём-то неважном, спросил:
— Ты всё ещё следишь за фронтовыми сводками, Джин? Или уже плюнул на это дело, как на прошлогодний снег?
Джин кивнул, не отрываясь от своей трубки.
— С утра, вроде бы, просматривал «Биржевые ведомости», — произнёс он, и в его голосе не было ни интереса, ни тревоги. — Снова про «Амур» писали, как будто весь их флот теперь на нём одном держится. Что же, им виднее.
Джейк отозвался, тоже без особого восторга, словно это была лишь констатация фактов, а не предмет для горячего спора.
— А я вот, знаешь, что припомнил? — Он чуть прищурился, словно вспоминая что-то неприятное. — Японцы консервами американскими кормятся. Из Огайо. Я сам лейблы видел, всё как на ладони: десятки тонн мяса, и всё туда. Славная, должно быть, торговля для тех, кто там, в тылу сидит.
Джин хмыкнул, видно, слышал это не впервые, и будто даже не хотел вникать — мол, если начать считать чужие заработки, придётся потом и молиться за обе стороны, а это уже лишнее. Он лишь покачал головой.
— Война, Джейк, — коротко произнёс он, и в этом слове слышалась вся философия. — Кому война, а кому и мать родна. Таков уж мир.
Джейк развёл руками, и в этом жесте было и согласие, и лёгкое отчаяние.
— Да уж, всё ясно. И рельсы, и винтовки, и мундиры — всё, говорят, с их стороны. — Он кивнул в сторону окна, словно за ним, на улицах Петербурга, можно было увидеть все эти невидимые нити, связывающие далёкие берега. — А теперь вот — мы тут, в Петербурге сидим, чай пьём, как гости, в домах, где сыновья хозяев, между прочим, сражаются на Востоке против поставок их же страны. Смешно, не правда ли?
Джин ничего не ответил сразу, только кивнул — не впервой, видимо, слышать подобное. Он медленно выпустил дым, наблюдая, как он тянется к потолку. Потом всё же сказал — не торопясь, будто вывод делал, — и слова его прозвучали тяжело, словно камни, упавшие в колодец.
— Русские этого не забудут. Вот увидишь. Может, не сегодня. Может, не завтра. Но потом. Придёт время, когда они всё вспомнят. И те же консервы из Огайо, и те же рельсы.
Джейк пожал плечами, как бы соглашаясь — или просто не возражая. Не спорил. Что тут спорить, если и так всё ясно? Он откинулся в кресле, глядя на дымящуюся трубку. Затем, словно переходя к давно назревшему, но всё ещё не очень приятному вопросу, он слегка постучав по трубке пальцем и сказал:
— Знаешь, Джин, вот сидим мы тут, курим твой отменный табак, а я всё думаю… Империя эта российская, в которую мы, американцы, с тобой и прочие наши соотечественники, на свою беду сунулись пару лет назад, всё равно рассыплется. Рано или поздно. Не сегодня, так завтра. И не потому, что японцы такие уж молодцы, а потому что… Ну, сам видишь.
Он чуть повёл головой в сторону окна, словно за ним, на улицах Петербурга, можно было увидеть все признаки грядущего распада.
— В газетах — герои, — продолжил Джейк, и в его голосе слышалась неприкрытая ирония, — такие, знаешь, бравые парни с шашками наголо, готовые порвать любого самурая. А в жизни? В жизни — дизентерия в армейских госпиталях, голод в деревнях, куда уже который год не завозят зерно, и офицеры, мечтающие сбежать куда-нибудь на Кавказ, чтобы там затеряться в горах и не видеть всего этого позора. Вот тебе и величие.
Джин хмыкнул, не меняя позы, но в его глазах появилось то самое выражение — сухая усмешка, в которой у него всегда смешивалось раздражение с усталостью.
— Всё это, Джейк, видимо, ради прибыли. Или равновесия, кому как ближе. Одни загребают золото, другие считают, что так мир держится. А истина, как всегда, где-то посередине, и её никто не ищет.
Джейк покачал головой, и в его движении было что-то такое, что говорило: «Дело не в этом».
— Нет, Джин, дело не в этом. В привычке. Америка всегда всех кормит. Вот уж не знаю, чем это объяснить, но так уж повелось. Стоит где-нибудь начаться мало-мальской заварухе, так тут же наши промышленники, эти толстопузые джентльмены с Уолл-стрит, спешат на помощь. То оружие подкинут, то провизию, то ещё какую-нибудь гадость. И ведь не вглядываются, чью победу подкармливают. Главное — чтобы доллар звенел.
Он усмехнулся, и усмешка эта была горькой.
— Ты вот вспомни, — Джейк откинулся на спинку кресла, задумчиво глядя в потолок, — американские консервные заводы недавно передушили всех кошек в Чикаго и Нью-Йорке. Знаешь, зачем?
Джин, который до этого слушал с полузакрытыми глазами, вдруг приоткрыл их.
— Неужто для меха? — спросил он с лёгкой издевкой. — Или для какого-нибудь нового жирного блюда? Ты меня ничем не удивишь.
— Да нет же! — Джейк хлопнул себя по колену. — Из них консервы понаделали! Паштет, так сказать. И теперь продают их наивным японцам в банках с наклейками «заячий паштет». Представляешь? Эти доверчивые самураи сидят где-нибудь под Мукденом, едят кошачий паштет и думают, что это настоящий заяц. А наши дельцы потирают руки. Вот тебе и благотворительность.
Джин слушал, и его сухая усмешка становилась всё более выразительной. Он покачал головой, будто подтверждая свои давние догадки.
— Ну, что я тебе говорил? — произнёс он. — Прибыль. Прибыль, Джейк. Ничего личного.
Разговор оборвался. Не потому что стало неловко говорить о мошенничестве своих соотечественников — нет. Для них это было почти обыденностью, частью большого и не всегда чистоплотного бизнеса. Просто оба понимали: они жиут в чужой стране, в этом странном, туманном Петербурге, работают в мире, где всё было двойным, где каждое слово имело скрытый смысл. Они улыбались на праздниках, где всех знали по имени, но почти никого — по-настоящему. И эта война, которую они обсуждали, была лишь очередным подтверждением того, что их мир, их Америка, так же, как и эта Россия, была полна своих секретов, своих мошенничеств и своих странных правил.
Джейк, почувствовав эту паузу, понял, что тему о кошачьих консервах и общей нечистоплотности своих соотечественников нужно как-то смягчить, увести в сторону. Он прочистил горло и, словно пытаясь найти новую, более безобидную тему, начал говорить, чуть запинаясь:
— Ну, а мы, американцы… Мы ведь не только консервы умеем делать, знаешь ли. Мы вот изо всех сил стараемся выжить из Кореи этих самых японцев. Вот, взялись наладить в Сеуле трамвайное движение. Представляешь? Настоящие трамваи! Железные, электрические...
Он запнулся, вспомнив про электричество, которого в России было ещё не так много.
— Ну, не то чтобы совсем электрические, — поправился Джейк, чуть покраснев, — скорее, такие, на паровой тяге, но всё равно — трамваи! Новые, красивые, с большими окнами! Мы там ведь хотим показать, кто настоящий хозяин Азии.
Джин хмыкнул, подняв бровь. Видно было, что он слушает вполуха, ожидая, куда выведет этот странный рассказ.
— И вот, чтобы заманить корейцев на эти самые трамваи, — Джейк продолжал, стараясь говорить бодро, — мы придумали целую программу развлечений. В конце трамвайного маршрута даём пассажирам… бесплатные аттракционы! С канатными плясунами, представляешь? Люди собираются, смотрят, аплодируют. Дамы в шляпках, дети визжат от восторга. Цирк, да и только!
Он засмеялся, но смех его был чуть натянутым.
— А кто проехал маршрут дважды, — Джейк наклонился к Джину, понизив голос, словно рассказывал большой секрет, — тому в конце пути показывают немое кино! Про бравых техасских ковбоев. Пыль столбом, перестрелки, индейцы бегут. Полный зал! Восторг! Наши коммерсанты уверены, что так мы сможем их к себе привязать. И показать, кто здесь главный.
Джин, который до этого момента просто слушал, вдруг перебил, не вынимая трубки изо рта:
— И чем, Джейк, вся эта возня ваших промышленников в Корее кончится? Большими прибылями? Или, быть может, большой дракой?
Джейк вздохнул. Тема, видимо, всё равно оказалась неудобной.
— Ну, как кончится… — Он пожал плечами. — Три трамвая корейцы уже сожгли. Не без помощи, конечно, японцев. Им ведь совсем невыгодно влияние Америки в делах Востока. Они-то там свои интересы преследуют. И мы, получается, там же, в этой же яме. Один с одним, как два петуха в курятнике. Только вот курятник чужой.
Ему явно не хотелось развивать эту тему. Он почувствовал, как воздух в комнате стал ещё тяжелее. Чтобы как-то разрядить обстановку, Джейк вдруг встал, стряхнул невидимый пепел со своего жилета и как бы между прочим, с деланной беспечностью, предложил:
— Ну, что же, Джин, хватит о политике и этих ваших, прости Господи, кошачьих консервах. Не пойдем ли мы лучше в гостиную к домашним? Посмотрим, как там девочка твоя, Диля. В своём новом платье. Надеюсь, хоть не розовое? А то эти розовые платья на детях, знаешь ли, наводят на грустные мысли о поросятах.
Джин, вставая с кресла, поправил воротник. В его глазах мелькнула лёгкая ирония.
— Не от меня, Джейк, зависит, какие у неё наряды. Женщины, даже маленькие, сами себе выбирают. А тем более — Диля. Она девушка с характером. Ты, я вижу, забыл, каково это — иметь дело с девятилетней леди, у которой свои взгляды на жизнь.
С этими словами они вместе вышли из комнаты. Джин, шагая впереди, выглядел так, будто только что избавился от скучной, но необходимой встречи, а Джейк — словно предвкушал продолжение спектакля, где главные роли ещё не были распределены. Они шли по широкой лестнице, обитой тяжёлым ковром, отчего шаги их звучали приглушённо, будто заговоры. В воздухе витал запах воска, старых книг и какой-то неуловимой цветочной отдушки, явно Карениной.
Они прошли в гостиную, где Карен, стоявшая у окна, сосредоточенно занималась цветочной композицией: вазу держала обеими руками, слегка наклонялась, словно проверяя симметрию, и её тонкие пальцы изящно поправляли стебельки. Всё вокруг дышало порядком — скатерть лежала без единой складки, свечи в бронзовых подсвечниках были выровнены почти математически, по креслам разложены подушки с вышитыми узорами. Казалось, будто в этой комнате должно было состояться нечто большее, чем просто вечерний чай, — какой-то важный приём, к которому готовились с особым тщанием. Карен, как водилось, молчала, и лицо её не выражало ничего, кроме напряжённой собранности — той самой, которая возникает у женщин, когда они чувствуют на себе чужой взгляд, но не дают ему значения, словно этот взгляд — всего лишь назойливая муха.
Джейк, проходя в комнату, окинул её быстрым, цепким взглядом и с усмешкой упомянул:
— Ну, Джин, смотри-ка, — его голос был чуть громче, чем следовало бы в такой тихой комнате, — всё выглядит, как на приёме у какого-нибудь генерал-губернатора! Право слово, осталось только оркестр позвать, и можно балы давать. А то скучновато как-то без лакеев с трубными гласами.
Карен, не оборачиваясь, бросила замечание, и в её голосе сквозила лёгкая усталость, за которой можно было услышать не только раздражение, но и скрытую тревогу.
— Генералов, Джейк, нам в доме только не хватало. Эти особы приносят с собой только дурные вести да запах казарм. К тому же, у нас и так сегодня слишком много всего...
Джейк шутливо парировал, делая шаг вглубь комнаты.
— Ну, тогда остаются только мы — обыкновенные, весёлые, не обременённые никакими званиями. И главное — без перьев в шляпах. Я, право слово, не знаю, что бы вы без нас делали, миссис Йорк. Сидели бы в тишине, как монашки в келье.
Карен лишь слегка пожала плечами, продолжая поправлять цветок. Джейк же, оглядевшись, будто что-то потерял, вдруг стал искать кого-то конкретного, и на его лице появилось выражение лёгкой озабоченности, смешанной с любопытством.
— Кстати, Джин, — он повернулся к другу, — а где же наша старая добрая Джозефина? Что-то я её не вижу. Надеюсь, её не утащил какой-нибудь богатый русский купец? Сбежала, наверное, на его тройке, в закат, прихватив с собой все фамильные драгоценности? И пару бутылок твоего лучшего виски. Она ведь дама с характером, эта Джозефина.
Вместо ответа выступила Лиза. Она стояла чуть в стороне, у стены, в своём строгом платье, напоминавшая куклу, вырезанную из фарфора: вся — из дисциплины и выверенных жестов. Голос её звучал спокойно, почти музыкально, но в нём ощущалось то, что нельзя было назвать живым участием.
— Мистер Мэдисон, — произнесла Лиза, сдержанно улыбнувшись, — Джозефина, увы, покинула дом навсегда. Теперь я занимаюсь воспитанием юной леди Йорк. Моё имя Лиза Розелли.
В её тоне не было сожаления, скорее — привычная вежливость, с той лёгкой холодностью, которая присуща тем, кто привык отделять личное от служебного. Словно она читала отчёт.
Джин представил Лизу, словно подтверждая её слова, но с долей преувеличения.
— Лиза Розелли, Джейк. Мисс Розелли из Америки. Работала у известного врача, специалиста по нервным расстройствам. Весьма способна, скажу тебе честно. Диля стала… Послушнее.
Джейк прищурился, глядя на Лизу. С его губ слетела фраза, то ли комплимент, то ли скрытая насмешка:
— Не ожидал увидеть гувернантку именно такой. Я, право слово, думал, они все либо старушки с клюкой, либо строгие фройляйн в очках. А тут… А тут такая изысканная дама. Прямо как из модного журнала. Вы, мисс Розелли, наверное, не одну жену от ревности излечили, а потом сами же эту ревность и вызвали?
Лиза улыбнулась чуть шире, кивнула сдержанно, как будто приняла сказанное, но не посчитала нужным его комментировать. В её взгляде на мгновение появилось нечто, что можно было бы принять за лукавство, если бы не строгость осанки и общая отстранённость. Она была похожа на кошку, которая внимательно изучает добычу.
Когда Джейк снова повернулся к Джину и сказал что-то насчёт «гаремщиков», намекая на присутствие столь изысканной дамы в доме, тот только пожал плечами, словно не видел в этом ничего ни странного, ни забавного.
— Ну, Джейк, — ответил он с той невозмутимостью, которая могла быть и искренней, и просто защитной, — Лиза справляется прекрасно. А Диля, как я уже говорил, стала тише. И это главное. Не вечно же ей бегать, как дикой кошке.
Карен, поставив вазу на стол чуть резче, чем следовало бы, так что цветы вздрогнули, уточнила, не поворачиваясь:
— Тишина, Джин, и спокойствие — вовсе не одно и то же. Иногда тишина бывает… Очень громкой. Словно крик.
Пауза, возникшая после этих слов, оказалась неловкой. Джейк уловил, как воздух словно натянулся — как струна перед грозой. Он оглядел всех по очереди, перевёл взгляд с жены друга на гувернантку, потом на самого Джина, и сказал с какой-то нарочитой лёгкостью, стараясь разрядить обстановку:
— Ну, что же, — он развёл руками, — вижу, всё у вас ладно, как в американском банке. А я, выходит, зря волновался. И не спал всю ночь, думал, как бы вам совет дельный дать.
Лиза снова улыбнулась — почти машинально. Карен отвернулась к книжной полке, поправляя корешки книг, и стало ясно: даже если согласие и есть, то оно — только внешнее, как нарядное платье, под которым скрываются старые заплатки. Джейк чувствовал, что под этим «всё складно» скрывается нечто иное, и, поправляя шляпу, почти машинально, произнёс что-то насчёт того, как по дороге к ним видел знакомых:
— Да, чуть не забыл, — он сделал вид, что вспоминает, — видел по дороге, на Николаевском вокзале, знакомые лица. В спешке, с чемоданами, с сыном и старым слугой — Лили Крайтон. Она сама, представляешь? И её муж. Не похоже было, чтобы они на дачу собирались. Вид у них был такой, будто они бегут от чумы.
Он говорил об этом почти случайным тоном, но следил за лицами — особенно за лицом Карен.
Та замерла, лишь чуть тронула складку на скатерти, словно хотела её разгладить, но не нашла, куда деть руки. Джин закурил — второй раз, как если бы первый не помог, и дым пошёл густыми кольцами. В лице его появилась прежняя самоуверенность, когда он произнёс, небрежно махнув рукой:
— И хорошо, что уехали. Крайтон за последние годы изрядно мне мешал. Вставлял палки в колёса, вечно какие-то глупые препоны устраивал. А теперь, вот, после охоты в Царском Селе… Всё пошло иначе. Барон, с которым заключалась та сделка, оказался человеком слова. И очень вовремя, должен заметить.
В голосе Джина звучала не радость, но удовлетворение, почти деловое, как у купца, что удачно провернул сделку.
Джейк ответил не сразу. Улыбка его выцвела — стала натянутой, словно старая резинка. Он сделал глубокий вдох, прежде чем произнести:
— Выигрыш в делах — вещь, конечно, важная, Джин. Но странно всё же, когда смерть становится выгодной. Это… Это как-то уж очень по-русски, что ли. Или просто… Просто по-человечески.
Это прозвучало не как осуждение, а скорее как констатация чего-то тревожного, чего не хочется признавать. Джин ответил сухо, выпустив очередной клуб дыма.
— Я, Джейк, не лицемер. Не притворяюсь. И не собираюсь читать проповеди. Говорю, как есть. Моррис мешал — теперь его нет. Всё. Конец истории.
Карен посмотрела на мужа — долго, спокойно, не в лоб, но в лицо. Ни осуждения, ни слов — только взгляд, который напоминал: не всё в жизни определяется удобством. Не всё — его волей. И не всё — так просто, как ему кажется.
Джин, будто не заметив этого взгляда, произнёс фразу про то, что каждому своё:
— Кто-то живёт, озираясь, Джейк, и вечно ищет подвох. А кто-то — вперёд смотрит. И добивается своего.
Его голос не дрогнул, и он отвернулся первым. Как будто разговор был окончательно завершён, и возвращаться к нему он не собирался.
Лиза всё это время сидела неподалёку, в кресле у дальней стены, не вмешиваясь в разговор мужчин, но ни одно слово, ни один жест не ускользнули от её внимания. Лицо её оставалось спокойным, почти безмятежным, как гладкая поверхность озера в безветренный день, но глаза, казалось, впитывали каждую деталь, каждое колебание воздуха в этой комнате, где под внешней вежливостью скрывалось столько острых углов. Когда Джин отвернулся, давая понять, что разговор окончен, Лиза, словно невидимая тень, встала и прошла в угол комнаты, к старому буфету, где в стеклянных дверцах поблёскивали фарфоровые тарелки.
— Ну вот, — прошептала она себе под нос, якобы поправляя салфетки, хотя руки её едва касались тонкого кружева. — Всё, как я и думала. Только хуже.
Её губы едва заметно дрогнули, но тут же вновь приняли привычное, нейтральное выражение.
Упоминание Лили Крайтон насторожило её. Не удивило, нет — скорее подтвердило давние, тщательно скрываемые подозрения. «Слишком внезапный отъезд, слишком спешный», — мысли её роились, как пчёлы в улье. Она хорошо знала связи Крайтонов — и по Америке, где их фамилия значила столько же, сколько золото в банках, и здесь, в Петербурге, где их появление было таким же ярким, как вспышка молнии.
— Старые деньги, — почти беззвучно произнесла она, — всегда замешаны на новых секретах. И как они порой дурно пахнут! Ничего нового, в сущности.
Она провела пальцем по пыльной поверхности буфета, будто смахивая невидимые крошки.
Слова Джина о «выгоде» смерти не вызывали у неё отвращения. Напротив — интерес. В них чувствовалась определённость, ясность намерений, пусть и циничных. «Хотя, — подумала Лиза, — цинизм — это лишь честность, доведённая до предела». Она запомнила каждую деталь: Царское Село, барон Бухер, перемена после охоты.
— Такие вещи, — пробормотала она, поправляя фарфоровую статуэтку, — в разговоре не проговаривают случайно. Это как брошенный камень. А если камень брошен, значит, он зачем-то нужен.
Она взглянула на Джина, который уже стоял у окна, делая вид, что любуется видом на улицу. Человек дела. Человек, который не стесняется называть вещи своими именами. Это было… Это было почти привлекательно в своей безжалостности.
Джейк, несмотря на весь свой внешний добродушный образ, тоже вызывал у неё сомнение.
— Слишком вольный для простого друга, — пронеслось в её мыслях. — Слишком домашний. Слишком близко — к Диле, к Карен. Как волк в овечьей шкуре, но с обаятельной улыбкой.
Она ещё не решила, кто он для них. Но знала: в этой семье есть нечто неясное, нечто скрытое под слоем благополучия, и эта неясность — на руку тем, кто умеет ждать.
Карен, стоявшая у книжной полки, не вмешивалась в разговор, но её молчание было почти физическим — тяжёлым, давящим, как предгрозовая туча. Лиза чувствовала: под сдержанностью — изнеможение, под усталостью — напряжение.
— Идеальная семья, — прошептала Лиза, и в её голосе прозвучала нотка иронии. — Образец американской респектабельности в Петербурге. Но это — только видимость. Как красивая обёртка для горькой конфеты. Или для… Или для чего-то гораздо более опасного.
Она усмехнулась.
— Я ведь тоже из Америки. — Это прозвучало так тихо, что её едва ли могли услышать. — И я вижу больше, чем они думают. Слишком уверенные в себе люди — это всегда уязвимая конструкция. Уверенность — это трещина, через которую проникают сомнения. И через которую можно что-то… Что-то вытащить.
В этот момент Карен, словно почуяв что-то, повернула голову. Лиза тут же расправила складки на салфетках, её лицо стало абсолютно нейтральным.
— Ох, извините, миссис Йорк, — сказала она с лёгкой улыбкой. — Просто так, знаете ли, с языка сорвалось. Привычка к порядку. Всё должно быть идеально.
Карен лишь слегка кивнула, снова отвернувшись к книгам. Лиза же, удовлетворённая тем, что её маленькая проверка прошла успешно, вернулась к своему наблюдению. Её глаза — внимательнее. Как у того, кто ждёт — когда один из трёх всё-таки дрогнет. Или когда весь этот фасад начнёт трескаться, открывая то, что скрыто внутри.
— Да, — подумала Лиза, — Джозефина, конечно, была глупа. Но она была доброй. А доброта, как известно, часто приводит к… К отсутствию. Умение исчезать — это талант. А иногда — необходимость.
Она вспомнила, как Джин упомянул барона Бухера. Барон Бухер… Фамилия эта мелькала в некоторых отчетах. Человек влиятельный. И, судя по всему, полезный. Что могло связывать его с Крайтонами, и при чём тут смерть Морриса? Слишком много совпадений, слишком много ниточек, ведущих в одну сторону.
— А Диля… — пронеслось в её голове. — Девочка. Такая… настоящая. Слишком настоящая для этого дома.
Она вспомнила, как девочка прижалась к Саше на кухне. Это было так неожиданно. Так… Так не по правилам.
— Ах, эти дети, — пробормотала Лиза, как будто оправдываясь перед собой. — Они всегда всё усложняют. Или, быть может, упрощают.
Она улыбнулась. Это была не просто работа. Это была игра. И правила этой игры только начинали проясняться.
...666...
В это время по узкой петербургской улице, меж булыжников, что блестели, как натёртые, двигались четверо. Шли неторопливо, с видом знатоков, что точно знают свой путь. Впереди — Расолько. Блокнот в руке, карандаш наготове, будто не к знакомым, а к самому Витте на аудиенцию.
— А я вам вот что расскажу, братцы! — начал Расолько, не сбавляя шага, его голос звонко нёсся над мостовой. — Слыхали, поди, про Кольку-Бочкина, завсегдатая питейных заведений на Обводном? Тот ещё фрукт был, право слово! Пил, как извозчичья лошадь после трёх вёдер. Ни просыха, ни продыха! И вот, представьте себе, этот самый Колька, вдруг… Вдруг прозрел!
Артём Стариков, чья парадная рубаха ослепительно белела, словно только что из прачечной, хмыкнул, поправляя свою бороду.
— Прозрел, говоришь? — выгнул он бровь. — Не иначе, белка посетила, да приказала в монахи идти. Что-то мне слабо верится в такие метаморфозы, Андрюша. Небось, это всё театр одного актёра и двух бутылей, не меньше!
Следом за Стариковым, по привычке сутулясь, шагал Бякин. Он приглаживал волосы и что-то невнятно бормотал себе под нос, но, услышав имя «Кольки-Бочкина», вздрогнул.
— Колька-Бочкин? — переспросил он глухим голосом. — Я, кажется, что-то такое слышал краем уха. Будто он и впрямь бросил пить и стал в Казанский собор ходить?
— Именно! — воскликнул Расолько, торжествуя, что попал в точку. — Бросил пить, стал посещать службы в Казанском и даже собрался постричься в монахи! Мало того — заявил, что кается в краже самовара из столовой на Сенной! Люди, представляете, валом повалили смотреть на это чудо! И правда — Колька кланяется, крестится, слёзы льёт, как поп на исповеди! Один купец даже подал рубль — на спасение души!
Терехов, что плёлся в хвосте, с его вечным полусмешком на лице, вдруг хихикнул.
— Хм, — протянул он, — вот бы и мне так. Исчезнуть на недельку, а потом вернуться с откровением… «Ах, братья, я узрел истину! И теперь собираюсь продать свою совесть!» Хотя в это я не верю, также как и в чистоту дум наших министров.
— Прошла неделя, — продолжил Расолько, с видом исследователя, что раскрывает величайшую тайну, — уже и рясу готовили… И вдруг — пропал! Словно сквозь землю провалился, чёрт его дери! Народ взволновался, ах, Колька-Бочкин, видать, на небо вознёсся, минуя лестницу!
Бякин покачал головой, будто подтверждая свою осведомлённость.
— Слышал я. Но потом его… Его потом нашли, кажется?
— Нашли! — победно воскликнул Расолько. — Нашли Кольку-Бочкина в кювете у Таврического сада! С двумя пустыми бутылями, разумеется! — Он театрально развёл руками. — И с новым прозрением, что он недостоин быть монахом! Видать, под воздействием нового «откровения» решил, что путь праведности слишком тернист для его натуры! Вот вам и чудо!
Стариков лишь покачал головой, не сдержав усмешки.
— Что я говорил? Театр. Все эти «прозрения» — лишь ширма для того, чтобы вволю погулять. И ведь кто-то ему рубль подал! Вот дурак!
Терехов продолжал хихикать, видимо, уже представляя себя Колькой-Бочкиным, возвращающимся из кювета с просветленным лицом и пустыми бутылками. Расолько, довольный произведённым эффектом от истории про Кольку-Бочкина, окинул своих спутников взглядом, полным едкого одобрения. Он вёл их по этой улице, словно пастух стадо, к новой, неизвестной истории, которую он уже предвкушал записать. Они сворачивали на Гороховую, где солнце, пробиваясь сквозь утреннюю дымку, делало старые дома похожими на декорации к чьей-то нелепой оперетте. И тут...
Впереди, на фоне серой громады доходного дома, маячила одинокая фигура. Черный мундир инженера путей сообщения, серебряные пуговицы, строгая фуражка. Не узнать было трудно. Это был Сергей Цацырин. Стариков, чья парадная рубаха уже успела немного помяться, вдруг окликнул его — с той самой интонацией, в которой легко было различить насмешку над мрачным обликом приближающегося.
— Батюшки светы! Да это же наш Серёженька! — воскликнул он, театрально приложив руку к груди. — Ты это куда, братец? На бал, что ли, в царские покои? Апокалипсис, говоришь, на носу, а кругом — солнце, аромат булок из кондитерской, дамы улыбаются, словно и не война вовсе! А ты вырядился, будто на поминки по самому себе!
Расолько хмыкнул, достал блокнот. Бякин, сутулясь, что-то пробормотал о «несоответствии внешнего и внутреннего». Терехов захихикал.
Цацырин, приблизившись, не сдержал гримасы. В словах Старикова, хоть и шутливых, был намёк. Действительно, его строгий костюм вполне мог вызвать такие ассоциации. В руке он держал саквояж, лицо его было усталым, а пенсне — всё тем же, неизменным, словно приросшим к его носу.
— И вам не хворать, господа. — Сергей кивнул, его голос звучал глухо, будто с дороги. — Вы же идёте будто на воскресный бал, а не в дом, куда в любой момент могли бы нагрянуть с обыском. И это после ваших-то «подвигов» на Сенной, Стариков?
Стариков лишь хмыкнул, сплюнул под ноги.
— Йорки, Серёжа, не дворяне, а культурный феномен. У них, мол, всё и даром, и нарядно. Америка, одним словом! Там и лимонад, и торты, и, говорят, даже музыка… А коли полиция нагрянет, так это же нам только на руку! Скажем, что мы — делегация от общества борьбы за права извозчиков!
— Или за права кухонных барышень, — добавил Терехов, его ухмылка превратилась в полноценную улыбку. — И потом, что, если полиция? Что они нам предъявят? Мы же не манифест несли, а просто наведывались.
— Делайте, как знаете, — без тени прежней иронии ответил Цацырин. — Но лишнего не болтайте. Вы там гости, а не начальство и не подпольный комитет в выезде. Ясно вам?
Бякин, не то в шутку, не то всерьез, молвил, сложив руки на животе:
— Аппетит у нас, Серёжа, и тот революционный. А коли так, то и говорим мы по-революционному!
Раздался общий смех — весёлый, но будто не до конца уверенный, словно каждый чувствовал тень предостережения в словах Сергея. Троица студентов пошла вперёд, Расолько чуть в стороне — всё поглядывал по сторонам, будто считал дома, или примечал очередную вывеску для будущего фельетона.
Сергей же остался один на узкой петербургской улице. Солнце уже поднялось выше, расцвечивая фасады домов, и редкие прохожие спешили по своим делам, не замечая человека в строгом мундире инженера путей сообщения. Он, в свою очередь, не замечал их, погруженный в свои мысли.
Когда веселая троица, сопровождаемая едким Расолько, скрылась за поворотом, Сергей поставил свой саквояж на мостовую. Камни, ещё влажные от утренней росы, отдали холод. Аккуратно, будто боясь потревожить спящую тайну, он раскрыл замок и достал сложенный вчетверо лист бумаги. Это была не просто карта, а схема — карта железных дорог, с красной линией, уходящей от Петербурга к Чите, оттуда — в Нерчинск, потом — в Акатуй. Каждый участок, каждая станция, каждый перегон были отмечены карандашом. Всё было просчитано. Каждая секунда, каждый стык рельсов, каждый вагон. Всё — кроме их беспечной дурости.
«Пирожные… Лимонад со льдом...» — пронеслось в его голове эхо недавних реплик. Он поморщился. Неужто всё сводится для них к булкам и глупостям? Или это он сам чего-то не понимает? Он, Цацырин, который видел в каждом взгляде врага, в каждом слове — шифр, в каждой встрече — заговор, а в каждом шаге — шаг к пропасти. А они — смеются, шутят, будто на прогулку вышли. Или это их способ сопротивления? Или… Или просто глупость?
Мысль о Расолько пришла внезапно, словно ледяная вода на голову: кто же его заслал? Он ведь совсем недавно появился в их кругу, этот бойкий, вездесущий писака. Слишком уж свободно он держится, слишком уж много знает, и слишком уж безрассудно толкает их на рискованные шаги. Не охранка ли? Нет, слишком уж он… Слишком уж он открыт в своей суетливости. Да и для агента он чересчур глуп, что, впрочем, не исключает его опасность. Ведь дурак, да с инициативой, страшнее любого хитреца.
Он усмехнулся — сухо, едва заметно. Усмешка была горькой. Если чего и следовало бояться, так не охранки, а дружеской безалаберности. Этот квартет, не ведая того, мог натворить больше бед, чем целая рота жандармов. Их горячность, их небрежность, их беспечный смех могли обернуться катастрофой для всех.
С этим ощущением, которое давило на грудь тяжелее любого груза, он аккуратно сложил карту, убрал её обратно в саквояж. Замок щёлкнул глухо, словно запирая в себе не только револьверы и бумаги, но и его тревожные мысли. Он поднял саквояж, взял его в руку — теперь он чувствовал его вес, вес долга и опасности. Цацырин зашагал быстро — надо было успеть на Николаевский вокзал. Каждый шаг отдавал уверенностью, решимостью, какой-то внутренней сталью.
Сергей Цацырин исчез за углом, поглощенный суетой петербургского утра, оставив за собой лишь лёгкий шелест ветра, пронёсшегося по мостовой. Его путь лежал на восток, к далёкому Акатую, а судьба — к неизведанным испытаниям.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.