Часть четвертая
Таблицы судеб
Глава первая
Степь
1.
Звякнули бубенчики на кожаном браслете, пестрая накидка соскользнула на землю, и Ашакку замерла, подставив лицо вечернему солнцу. Но лишь на миг — тут же потянулась за кувшином и склонилась, наливая вино.
Лабарту принял наполненную чашу, пригубил и улыбнулся. В закатном свете напиток казался густым и темным, словно кровь, но вкус был иным. И не поймешь сразу горечь в нем или сладость — таков вкус винограда, вкус плодов из дальней земли.
Ашакку улыбнулась в ответ, но не шелохнулась, так и осталась сидеть, держа чашу обеими руками. Смотрела, не опуская глаз, и взгляд ее был таким же, как прежде — теплым, спокойным. Таким же, и все же — другим.
Изменилась…
— Дорого ценится это вино, — проговорил Лабарту. Ашакку засмеялась, и, словно вторя, зазвенели бубенцы и подвески. Лабарту сделал глоток и продолжал: — Должно быть, живешь ты хорошо и богато, раз встречаешь гостя таким угощением.
— Что поднести хозяину, как не самое лучшее? — Ашакку поднялась на ноги. Ветер шелестел в высохшей траве, пел свою песню. — Если бы пришел ты с жаждой — отдала бы тебе лучшую кровь степи. А пока не настигла жажда, что поднести, как не лучшее вино?
В чем изменилась она? Почудилось. Все как прежде, и я…
Лабарту отставил чашу, хотел встать, привлечь к себе Ашакку. Расплести ей косу, расстегнуть тяжелое ожерелье — пусть со звоном упадет к ногам, пусть сияет в закатных лучах… Ведь в какой бы многолюдный город ты ни ушел, одно остается неизменным — по степям, то за Тигром, то за Евфратом, кочует дитя твоего сердца, Ашакку, и она рада встрече с тобой.
Но подняться не успел — Ашакку заговорила вновь.
— Но это не самое ценное, что есть у меня, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты увидел то, что ценее любого богатства.
Повернулась к шатрам, словно хотела позвать, но не проронила ни слова, стояла молча. Неподалеку зашлась лаем собака, засмеялся ребенок. Краткие мгновения ожидания, — а затем откинулся полог, и из шатра вышел юноша.
Как я не понял раньше?
Высокий, загорелый, в простой рубахе без рукавов. На поясе — длинный нож, а на запястьях — шнурки-амулеты. Перешагнул порог, взглянул на Ашакку и остановился в ожидании.
Всего несколько лет ему… Как я не догадался?
— Это Ди-Насир, — сказала Ашакку, и юноша поклонился, все также не говоря ни слова. — Дитя моего сердца.
Лабарту зажмурился на миг. Ждал укола ревности, ждал обиды — отчего ты не дала мне знать прежде, Ашакку? — и не дождался. Да и с чего бы?
Открыв глаза, Лабарту засмеялся, и Ашакку улыбнулась в ответ и вновь опустилась на покрывало. Обращенный сел рядом, встретился взглядом с Лабарту. Глаза у Ди-Насира были темными, и смотрел он спокойно, без вызова и без страха.
И отчего я решил, что мне станет больно? Лабарту поднял чашу, отпил, не торопясь. Давным-давно шатер Ашакку перестал быть мне домом, пути наши разошлись. А потом я и вовсе покинул степь, и сколько раз с тех пор разливались реки? Не счесть…
— А я-то все думал, — проговорил Лабарту, не пряча улыбки, — кого же Ашакку оживит своей кровью? Видно, за две тысячи лет впервые нашла того, кто достоин такого дара.
— А я все думаю, — отозвалась Ашакку в тон ему, с едва приметной насмешкой, — когда придет мой хозяин и скажет: «У тебя теперь есть сестра в Баб-Илу»?
Порыв ветра зашуршал в траве, взметнул занавесь у входа в шатер, обдал запахами степи и трав — и стих, словно не было его.
— У тебя теперь есть брат в Баб-Илу, — ответил Лабарту.
— Брат? — повторила Ашакку. Ее смех был теплым, как вечернее солнце. — Не думала, что хозяин может привести мужчину к своему очагу! Всегда мне казалось, что в любви выбирает он женщин!
— Так и есть! — Лабарту мотнул головой и засмеялся вместе с ней. — Я обратил его не для того!
Ди-Насир опустил голову, словно пытаясь скрыть улыбку, и неровно обрезанные волосы упали ему на лицо. Ашакку глянула на него искоса, а потом подняла взор на Лабарту, спросила:
— Не для того? А для чего?
Для чего? С тех пор прошло дважды про шестьдесят лет, и еще тридцать, а знаю ли, отчего не убил его той ночью?
Той ночью Лабарту отправился на окраину. Подальше от широких улиц, дворцов и богатых храмов, подальше от собственного дома, двухэтажного, просторного. Жажда уже пылала в сердце, и осенний воздух обжигал, то холодом, то жаром. Найди, схвати, выпей кровь до последней капли, убей — вот о чем молило тело. И, повинуясь, Лабарту неслышно шел вдоль кирпичных стен, искал жертву в путанице запахов и чувств.
Люди… Много их было вокруг, но все — в домах. И долетали лишь обрывки смеха, разговоров и любовных стонов. Мимо, мимо, — с крыши обдало ароматом воскурений, из-под дверной занавески запахло подгоревшим маслом. А вот женщина завела колыбельную песню, — и от жажды показалось, что голос ее идет по пятам, не отстает и не смолкает.
— Тот, что во тьме… бежит прочь из тьмы… бежит посмотреть… на солнечный свет.
Голос, легкий и нежный, казалось затих, но вот — послышался снова. И не понять, мерещится или нет.
— Мать его плачет… на небе рыдает… слез не унять.
Пытаясь убежать от песни, пошел быстрее. Если кто и приметил его с крыши или от дверного проема, то что увидел? Золотых дел мастера, молодого, но уже известного, живущего в старом городе, возле реки? Юношу с распущенными длинными волосами, с тяжелыми браслетами на запястьях? Нет… Лишь тень среди теней, мелькнувшую и скрывшуюся за углом.
— Его будет доля… заклятье поют ему Ану и Анту…
Песня смолкла, растворилась, словно и не было.
Лабарту остановился, прислонился к стене и закрыл глаза. Боль текла в теле, билась в жилах, но чувства были ясны. Он знал: приближается утоление жажды. Человек с чистой кровью, уже почти различимой, зовущей. Слышно, как он идет, — босиком по утоптанной уличной глине. Шаги усталые, но легкие, еще пара мгновений…
Обреченный вышел из-за поворота, и Лабарту метнулся навстречу. Одним движением схватил, впечатал в стену. Привычно потянулся чарами, зная, что будет дальше, — вот сейчас человек замрет в равнодушном оцепенении и перестанет рваться, не издаст ни звука.
Так должно было быть, но случилось иначе.
Человек застыл, но от ужаса, а не от чар. Вжался спиной в кирпичную стену и смотрел на Лабарту широко раскрытыми глазами. Дернулся, пытаясь вырваться из хватки экимму, но не сумел, лишь выронил то, что держал.
Глиняные таблички.
Кровь его была чистой, и мгновение Лабарту медлил, глядя, как она несется под кожей, — ясный сияющий поток. Такая кровь бывает лишь у самых юных, у тех, кого годы еще не коснулись.
Да… Не по возрасту рослый, но еще дитя. Двенадцать лет ему, тринадцать?.. Умрет, не узнав взрослой жизни.
Жилка на шее билась, звала, огонь ее рвался наружу. Ждать больше не было сил, и Лабарту подался вперед. Казалось, кровь сама метнулась навстречу, клыки нашли путь. Мальчик вскрикнул, дернулся, вскринул снова.
Мои чары… не коснулись его. Он…
Но собственные мысли, голос жертвы, огромный город и мир вокруг — все отдалилось. Лишь кровь была близко, солнечный огонь, льющийся к самому сердцу, тушащий жажду.
А когда выпрямился, в руках держал умирающего ребенка. По-прежнему тот был в сознании и глаза потемнели от боли. Но недолго осталось ему терпеть страдание — жизнь утекала, уходила с последними каплями крови, с последним дыханием.
— Мама..., — еле слышно шепнул мальчик и закрыл глаза.
Порыв ветра бросил волосы на лицо и вновь донес песню, далекий и спокойный голос:
— Бежит посмотреть… на солнечный свет…
И откуда пришло решение — Лабарту не знал.
Но не медлил ни мгновения. Зубами разорвал жилы на своем запястье, и прижал окровавленную руку к губам мальчика.
— Пей! — Сам не заметил, что говорит вслух, лишь всей душой желал перелить в умирающего свою силу, сделать его экимму. — Пей…
Ашакку молчала, смотрела выжидательно. Солнце уже почти ушло, лишь след его алел над горизонтом, а на западе вставали первые звезды.
— Его зовут Ишби, — сказал наконец Лабарту. — Не знаю, зачем оживил его своей кровью… — Покачал головой, в который раз пытаясь найти ответ. — Он обучил меня клинописи.
Ди-Насир вновь попытался скрыть улыбку, а Ашакку засмеялась звонко, запрокинув голову.
Лабарту улыбнулся.
— От смеха Ашакку мне тепло, — проговорил он, — пусть даже она и смеется надо мной.
Ашакку переглянулась со своим обращенным, перебросила тяжелую косу через плечо и потянулась за кувшином.
— Это великое знание и мало кому доступно в степи, — сказала она. Пыталась унять смех, но голос не стал серьезным. — Кем будет теперь мой хозяин? Станет жрецом в храме или будет записывать слова царей?
— Знаки письма приносят мне радость. — Лабарту принял наполненную чашу и задумался на миг. — Но труд во дворце и в храме — не для меня. Баб-Илу — великий город, там всегда можно найти занятие по душе. — Ашакку слушала внимательно, и он продолжил: — Приходи туда, посмотри, как я живу. Посмотри на своего брата.
Ашакку молчала, долго. И, лишь когда Ди-Насир поднял голову, желая заговорить, произнесла:
— Я хотела пойти в Баб-Илу, но теперь нет нужды. Ты сам пришел ко мне.
Отвернулась к догорающей полосе заката, еле слышно вздохнула. И Лабарту вновь пожелал оказаться рядом, привлечь к себе, заставить забыть все печали… Но сдержался — видел, как Ди-Насир сжал ее руку, и их пальцы переплелись.
Ашакку помолчала и заговорила вновь:
— Когда-то давно мой хозяин устал от степи и ушел жить в города. Теперь и я хочу покинуть этот край… Но я избрала другой путь. Пересеку обе реки, Евфрат и Тигр, и уйду за горы Загроса.
Лабарту медленно допил вино, а потом взглянул на Ашакку и улыбнулся. Слова пришли сами, не пришлось их искать.
— Ты достойна большего, чем степь, — сказал он. — Пусть путь твой будет легким, пусть все враги склонятся перед тобой и пусть в друзьях у тебя не будет недостатка. И знай — где бы ты ни была, я помню о тебе.
2.
Женщину звали Зу. Она отвела гостя в свой шатер и, усадив на почетное место, велела подать ему воды и пива, а потом принялась за распросы. Лабарту смотрел на нее и не мог надивиться. Вела себя, словно старшая женщина рода, но была еще очень молода.
Но в этом кочевье все молоды…
Здесь нет стариков, да и вовсе народу здесь немного, всего несколько семей. А стада многочисленны, — тучные, пышущие здоровьем овцы, белые и рыжие, черные и крапчатые. Дети бегают среди шатров, но не путаются без толку под ногами, — все, кто старше четырех лет, уже приставлены к делу. Женщины не сидят без работы, а мужчины, чем бы ни были заняты, всегда держат при себе оружие, — длинные ножи, пращи и луки.
Богатое кочевье. Богатое… и молодое.
Да, по всему видно, не так давно откололись эти люди от своего рода, не так давно обрели свободу и богатство. Потому и распрашивают столь внимательно о том, что творится вокруг.
— Госпожа так гостеприимна и добра ко мне, — сказал Лабарту и на миг прижал руку к сердцу. — Где хозяин твоего шатра? Я хотел бы и его поблагодарить за угощение и заботу.
Зу опустилась напротив, расправила складки широкой одежды. Взглянула искоса, словно раздумывала над ответом, взвешивала слова.
Красивая…
Да, красива — жаркой южной красотой, притягательной и темной. Так красива змея, скользящая в траве, и пантера, готовая прыгнуть. Лабарту встретил ее взгляд и не отвел глаз.
В Баб-Илу много женщин, но такой не видел.
Зу повернулась, и покрывало сползло на плечи, открыло черные, блестящие волосы.
— Мой муж ушел на восток, — сказала Зу, чуть растягивая слова. — В земли, где кочуют наши соседи. Через две или три ночи вернется, не раньше.
И улыбнулась.
От этого вдруг стало душно, сердце заколотилось быстрее.
— А пока его нет, — проговорил Лабарту, — ты здесь хозяйка? Никто не смеет тебе перечить?
— Пока его нет, — голос ее стал глубже, а глаза, казалось, потемнели, — я могу делать все, что пожелаю.
Она замолчала, по-прежнему не отводя взгляда и не скрывая улыбки. Ждала ответа, и пальцы ее перебирали звенья тяжелого ожерелья, грубые медные кольца.
В разноцветной одежде, в тонкой накидке, в украшениях, которые я сам сделаю для нее и сам на нее надену, она станет еще прекраснее… Все в городе будут дивиться на нее, все спросят: Где ты нашел такую драгоценность?
Лабарту отвернулся, пытаясь успокоить мысли.
Правильно ли? шепнул голос Кэри. Издалека, из темной глубины забытья. И Лабарту едва удержался, чтобы не ответить.
Но даже мысленно не отозвался, лишь вспомнил день, проведенный среди шатров Ашакку, и путь по ночной степи.
Он шел среди высокой травы, раздвигая руками стебли, смотрел на звезды. Шел вдоль реки, и звери, спустившиеся к водопою, замирали или мчались прочь, почуяв приближение экимму. Страх их был почти осязаемым, тягучим и тусклым, но Лабарту едва замечал его. Вновь и вновь он вспоминал то, что сказала Ашакку.
«Когда же придет мой хозяин и скажет: «У тебя теперь есть сестра в Баб-Илу?»
Столько лет, долгие сотни лет, в Аккаде, а потом в городе, что звался Вратами Бога, Лабарту жил один. Почти всегда в его доме были женщины: служанки, наложницы или жены. Но то были люди, а люди недолговечны, появляются и исчезают, как весенние цветы.
И с любой я мог расстаться… Только с Ашакку — не смог.
Долгие годы Лабарту кочевал в степи, и сколько женщин перебывало возле очага в его шатре? Не счесть. И Ашакку взял в жены, как и прочих, — на недолгий срок. Но миновала одна зима, затем вторая, и понял, что пройдет дюжина лет, пора будет менять облик и имя, а оставить Ашакку — не сможет. И понял, что хочет делить с ней все — чувства и мысли, солнце и кровь. Обратил, сделал экимму, и больше не был одинок.
Но я не выбирал ее, не искал среди людей ту, что достойна оживления кровью… Как и Кэри…
Да, в том, лесу, где он скитался, становясь то человеком, то демоном, то зверем, он не искал никого и не выбирал. Но заметил ее на берегу ручья, одетую в шкуры, идущую к воде. Ее движения, неторопливые и осторожные, солнечный свет, вспыхнувший на волосах — коснулись его сердца. И понял, что хочет украсть ее, забрать и оставить себе. Понял и не раздумывал ни мгновения — сделал то, что пожелал.
Я хотел, чтобы она всегда была рядом… Но Кэри умерла, из-за меня.
А Ашакку уходит, далеко, за горы Загроса. И слова, сказанные ею, справедливы.
Ночный воздух был полон запахами реки, трав и далеких костров. Лабарту остановился, чтобы сделать глубокий вдох, и решение пришло само.
Не стану ждать и полагаться на случай. Выберу самую лучшую женщину, оживлю своей кровью, и буду жить в радости.
Словно в ответ речная птица вскрикнула в зарослях тростника и вдалеке завыла гиена.
Зу ждала ответа. По губам ее блуждала улыбка, выбившаяся из-под гребня прядь змелась возле шеи, пальцы неспешно скользили по ожерелью.
— Ночлег в твоем кочевье был бы желанным для меня, — проговорил Лабарту. Степной ветер развевал занавесь у входа, но жаркая духота подступала все ближе, мешала говорить. Словно огонь разожгли в очаге посреди шатра, как в зимнюю ночь. — Но сегодня к закату солнца я переправлюсь через реку, уйду прочь из степи.
Зу повела плечами, сбрасывая сползшую накидку, и качнула головой.
— Ночь в моем кочевье — не лучшее время, — сказала она вкрадчиво и тихо. — В шатре этом тесно. Даже когда мой муж вдалеке… Вторая жена моего господина, мой сын, ее дочь, мой брат с женой и детьми — все они ночуют здесь.
Лабарту закрыл глаза. За опущенными веками плясали цветные пятна, красные и рыжие, — рваные языки пламени в темноте.
— Твой муж, должно быть, лишен сердца, — отозвался он, — раз заставляет тебя тосковать в одиночестве.
Зу засмеялась. Не открывая глаз, Лабарту поймал ее ладонь, сжал обеими руками.
— Но я могу развеять твою тоску, — продолжал он, и слова рождались сами, текли легко. — Могу скрасить тягостные часы ожидания. Солнце еще не миновало полдень, весь день впереди…
— И впрямь, буду рада, если гость скрасит мое одиночество. — Голос Зу стал глубже и темнее. Глубже колодцев, темнее безлунной ночи. — И все же шатер моего господина — не лучшее место. — Она осторожно освободила свою ладонь и продолжила: — Вверх по течению, у самой воды растет старая ива. Если желает мой гость, пусть идет туда, а я приду следом.
— Да, — ответил Лабарту и открыл глаза. — Буду ждать тебя там.
3.
Ночной путь и палящее солнце сделали свое дело — глаза слипались, клонило в сон. Хотелось лечь прямо тут, возле шуршащих тростников, подставить лицо живительным лучам и погрузиться в сновидения. В полдень не приходят кошмары, в полдень силы вливаются в тело вместе с солнечным светом, уносят все печальные мысли. Даже жажда может отступить, если спать в пылающем зное. Пусть на время, но может.
Нет. Не сейчас.
Лабарту отступил к стволу дерева и сел в тени, пронизанной яркими дрожащими бликами.
Ветер шептал что-то в склоненных ветвях ивы. Листья ее шелестели, касались ленивой воды Евфрата.
Она придет, и я обращу ее… И, не медля ни мгновения, уведу с собой в Баб-Илу. Да, сделаю так.
Он ждал, глядя, как колышется на земле узор света и тени. Из-под камня выползла ящерица — погреться. Замерла на миг и тут же метнулась прочь.
Придет ли?
Мгновения отмерял по ударам сердца, и каждое из них казалось дольше предыдущего.
Если нет… вернусь в кочевье и уведу с собой.
И, когда ждать уже стало невыносимо, Лабарту услышал, как она идет.
Едва различимые шаги — ступни ее привычны к раскаленной степной земле и легко ступают по тропинке. Вот тихий шорох — должно быть, краем широкой одежды задевает она ветви тамариска, но сама едва замечает это… Лабарту чувствовал ее приближение, ток крови, тепло жизни.
Зу вынырнула из зарослей, остановилась на краю тропы и улыбнулась. И показалось, что снова настало лето, и воздух задрожал от зноя. Лабарту сам не заметил, как оказался рядом, схватил ее, не дал заговорить.
На губах ее был вкус фиников и меда. От поцелуев воздух стал еще жарче, и раскалилась земля под ногами. Зу прижалась к нему. Сквозь одежду Лабарту чувствововал ее тело, но пытался узнать лучше, — ладони скользили без остановки, комкали грубую льняную ткань, стремились скорее избавиться от преграды.
Зу оторвалась от него, чтобы перевести дыхание, и Лабарту вырвал гребень из ее волос. Темные пряди рассыпались, серьги потерялись в них. Зу шепнула что-то, неразборчиво, чуть хрипло. Он потянулся, сорвал застежку с ее ворота, и широкая рубаха соскользнула к плечу, открыла жилку, бьющуюся на шее, — короткими, огненными вспышками.
Кровь… я…
Лабарту замер на миг, пытаясь успокоиться.
Я должен обратить ее. Обратить и увести, не медля.
Зу обняла его, потянула к себе.
Нет… Я не смогу увести ее сразу. Я… но сначала…
Жар и жажда обрушились, не давая думать. Но кровь звала, и Лабарту крепче схватил женщину и вонзил клыки ей в горло.
— Экимму? — повторила Зу, одевая рубаху.
Двигалась она плавно и неспешно, словно во сне, а взгляд ее еще был затуманен. Да, таковы женщины после любви. Даже преображение не охладило ее страсть.
Лабарту смотрел, как она пытается собрать непокорные волосы, как хмурится, касаясь порванного ворота, как ищет на земле ожерелье… И, лишь когда Зу взглянула на него, спохватился и кивнул.
— Да, — сказал он. — Я — пьющий кровь, и ты тоже теперь экимму, подвластная мне.
Зу застегнула ожерелье и поднялась.
— Не буду я пить кровь, — проговорила она, одергивая рубаху.
Лабарту засмеялся. Зу метнула на него темный взгляд, отвернулась.
Душа ее была ему открыта. Там еще царили довольство и покой, что приходят после любовной игры, — но пробуждались уже и иные чувства. Смутная тревога и тяга к чему-то неведомому…
К крови.
Лабарту отыскал свою рубаху и слетевшие браслеты, оделся, уверенно и быстро. Даже не глядя, он чувствовал Зу, — рядом, в паре шагов, и в сердце, горячую, как нагретые солнцем камни.
Теперь она — дитя моего сердца.
Но разве так чувствовал он других оживленных кровью? Нет, они были ярче и ближе.
Словно не только что я обратил ее, а годы назад… Отчего так?
Сжал браслет, чтобы крепче сидел на руке, — и старый шрам на левом запястье скрылся под крученой проволокой.
— Будешь. — Он обернулся и тряхнул головой, отбросил волосы с лица. — Скоро к тебе придет жажда, и только кровью сможешь ее заглушить.
Зу взглянула на него, но не произнесла ни слова.
— Идем, — велел Лабарту. — Лучше уйти, пока никто не хватился тебя.
Зу усмехнулась и скрестила руки на груди.
Ветер шуршал в тростниках и в ветвях ивы, солнце бликами разбивалось в водах Евфрата. И словно блики на воде Лабарту видел чувства этой женщины — в ее глазах и в своем сердце.
Неповиновение и дерзость…
— Идем, — повторил он. — Солнце опускается все ниже, нам пора.
Зу не сделала ни шага, лишь вскинула голову и сощурилась.
— С чего ты взял, — проговорила она, насмешливо и твердо, — что я пойду с тобой?
— Я велю тебе, — сказал Лабарту. — Иди со мной.
Вложил в эти слова всю свою волю. Знал, — обращенный не сможет нарушить такое повеление, сделает то, что хочет от него хозяин, хоть бы тот и приказал войти в огонь.
Сейчас она подойдет ко мне, и я уведу ее прочь… Найду кровь для нее, а потом приведу в Баб-Илу, в свой дом.
Зу засмеялась.
— Вот еще! Сам ступай, откуда пришел, а я останусь здесь!
Этого не может быть… Я ее хозяин, она должна…
Лабарту замер, не веря.
Тогда из воспоминаний пришел голос, самый близкий, но утерянный тысячи лет назад.
«Энзигаль говорил нам, — сказала Тирид, — что связь с детьми сердца бывает разной…»
И в этот миг до боли захотелось оказаться там: в маленьком доме в Лагаше, на одеяле из овечьей шерсти. Там, где огонек светильника трепетал в углу, тени дрожали на стенах, а Тирид сидела возле своего сына, вышивала и рассказывала, вновь и вновь…
«Бывает так, что оживишь кого-то своей кровью и кажется, что дышите вы теперь одним дыханием, сердце у вас одно на двоих, горе и радость воистину общие. А бывает так, что тот, кого обратил, с первого же дня словно бы отделен от тебя незримой преградой, и с каждым часом отходит все дальше, быстро, быстро… Так Энзигаль говорил нам о связи с детьми сердца — она бывает разной».
Голос Тирид смолк, словно и не было его, и тогда Лабарту понял, что стоит, зажмурившись, позабыв обо всем, а Зу все еще смеется.
Лабарту открыл глаза, шагнул вперед, и, не размышляя ни мгновения, ударил ее, наотмашь, резко. Зу рухнула на землю, не успев вскрикнуть. Подняла голову и тут же заслонилась рукой, словно ждала новых ударов.
— Я твой хозяин, — сказал Лабарту. — В тебе моя кровь. Ты пойдешь со мной и будешь мне покорна, хочешь ты того или нет. Вставай.
Зу опустила руку и встретилась с ним взглядом. В глазах прочла или сердцем почувствовала его намерение и решимость, — Лабарту не знал. Но кивнула и поднялась на ноги.
— Идем, — велел Лабарту и зашагал вдоль берега, вверх по течению реки.
Ему не нужно было оборачиваться, он знал, — Зу идет следом.
Глава вторая
Баб-Илу
1.
Ишби стоял во внутреннем дворе и ждал хозяина. Давно уже стемнело, появились звезды, луна проделала немалый путь по ночному небу… Уже не первый час прошел с тех пор, как рабы завершили дневной труд, сделали все, что было велено, и отправились в восточную комнату, спать. А сам Ишби обошел дом, заправил все светильники маслом, а во дворе зажег тростниковый факел. Огонь дымил и потрескивал, и в воздухе плыл запах асфальтовой смолы.
Сегодня, когда солнце село, и пылающие отблески на небе погасли, Ишби услышал голос Лабарту. Я скоро приду, я уже в Баб-Илу. Слова эти звучали прямо в сердце, — так лишь хозяин может говорить с обращенными, издалека. Голос трепетом расходился по жилам, звенел в токе крови. Приду не один.
Потому Ишби не ушел к себе, в узкую комнату, где всегда, даже в самую душную ночь, тянуло сквозняком, и ветер приносил городские запахи и звуки. И не поднялся на крышу, где ночевал и зимой и летом — любил засыпать под звездами и просыпаться с первыми лучами солнца. Открыть глаза и смотреть на светлеющий восток, слушая гонг в храме Шамаша, — что может быть лучше?
Но сегодня возвращается хозяин, значит, надо дождаться его и встретить.
Ишби сел на край колодца, глянул на огонь и вновь повернулся к двери.
Кого он приведет с собой? Быть может, Ашакку? Ведь отправлялся к ней.
Ашакку, сестра, которую Ишби никогда не видел, но о которой слышал так много. О ком еще хозяин говорит так тепло? Только об Ашакку. Если она решила променять степь на богатство и могущество Баб-Илу, — удивляться тут нечему. Но если так…
Она старшая и сильная. Если войдет в этот дом, то как отнесется ко мне?
Было тихо. Ни голосов, ни шагов случайных прохожих. Но хозяин уже недалеко — тоска и тень печали исчезли из сердца. А это значит, он рядом и скоро переступит порог.
— Как бы там ни было, — прошептал Ишби, — я привык к переменам.
2.
Трижды по шестьдесят и еще тридцать раз разливался Евфрат с тех пор, как Ишби перестал быть человеком. И все эти годы жизнь его была подчинена воле хозяина. Огромный город, словно водоворот, кидал с края на край, затягивал. Годы утекали, пять, десять лет пролетали, — и менялись дома, имена и занятия. Лабарту говорил — а Ишби исполнял. То звался младшим братом хозяина, то приемным сыном, то рабом. Волосы то сбривал, то отращивал так, что мог заплетать в косу, одежду носил то богатую, расшитую золотым шнуром, то — лишь простую рубашку до колен…
Сначала, в первые годы, Ишби и за несколько улиц боялся отойти от хозяина, — столь прочны были невидимые нити, приковавшие к тому, кто оживил своей кровью. Отойдешь — и кровь зовет обратно, болью отзывается в сердце. Солнце тускнеет, жара становится невыносимой, а стены кренятся, грозят погрести под собой. Потому сначала Ишби ходил следом за хозяином и был помощником в его делах. Разжигал огонь, когда Лабарту отливал браслеты и подвески. Записывал на глиняных табличках условия сделок, читал вслух написанное другими…
Хозяин сперва лишь смотрел, как Ишби пишет на сырой глине. А однажды сказал: «Научи меня». И дни наполнились клинописными знаками.
Сперва они были лишь на табличках, — Ишби учил, а Лабарту рисовал острой палочкой, вновь и вновь. Все новые и новые знаки, шумерские и аккадские начертания. Хозяин переписывал слова и строки и в эти мгновения забывал, казалось, обо всем на свете. «Никогда не думал, что так легко смогу постичь эту тайну!» — так сказал однажды, глядя на законченную табличку. Удивление и радость хозяина были так велики, что Ишби не удержался, — рассмеялся. Хотел сказать: «В эдуббе тебя хвалили бы за прилежание и усердие», — но промолчал.
А Лабарту не остановился, научившись читать и писать. Вновь и вновь переписывал стихи, те, что изучают в доме табличек: плачи о разрушенных городах, любовные песни и заклинания.
Казалось, он одержим клинописью. Когда уходили из города, останавливался и чертил знаки на дороге, в пыли. Возвращались домой — вновь принимался за слова и строки. Палочкой писал на глине, ножом вырезал по краю стола, кистью рисовал на стенах. Краска высыхала, подтеки ее темнели, словно запекшаяся кровь.
Когда ночью подступала жажда, знаки на стенах, казалось, начинали дрожать и звучать, и Ишби почти верил, что не явь это, а сон, или что стал он духом таблички и живет между строк. А утолив жажду, он вновь и вновь благодарил богов, что к хозяину не ходят гости из числа людей и не видят на стенах пророчества о войнах, плач о сгинувшем счастье и мольбы о любви. Все вперемежку, утерялись начала строк, и складывается из них совсем другой рассказ.
…лучи сиянья до самого неба…
…к войскам призывали…
…сердце пылает, страданье безмерно…
…ночи предел покидает…
…пока не явятся вместе…
Что подумает человек, увидавший такое на стенах?
И, когда Ишби уже и сам уверился, что хозяин его безумен, Лабарту велел закрасить все знаки и продал дом. «Теперь я знаю клинопись», — так сказал, улыбаясь, и жизнь стала прежней.
Да, прежней, — из жилища в жилище, из квартала в квартал, из облика в облик.
Перемены… Всегда перемены.
3.
Хозяин еще не переступил порог, а Ишби уже понял, — пришла с ним не Ашакку. Еще не видя, ощутил: второй экимму слаб, сила его — как солнечный блик средь трепещущих теней. Совсем юный, такого и не заметишь, пока не подойдет близко.
Ишби повернулся ко входу, привычным жестом одернул рубаху, откинул волосы с лица. Факел потрескивал, запах смолы клубился, поднимался все выше. И вот с улицы донеслись звуки — тихие слова и шаги, неслышные человеческому уху.
Лабарту вошел во двор, и на миг Ишби застыл, глядя на него.
Как всегда, едва увидел, — и кровь успокоилась, а душа замерла. Вот он, хозяин, — пришел, и мир будто бы стал тверже, а ночь яснее. И как могут люди не понимать, кто перед ними? Неужели не видят, что перед ними экимму, тот, кому принадлежит вся кровь Баб-Илу? Кого они видят? Человека?
Еще юного, но уже богатого, уверенного в себе. Уроженца здешних мест, нет сомнений, — глаза темные, как вода в ночном Евфрате, и волосы черные… За кочевника бы приняли, да только не ходят кочевники в такой одежде, и украшений таких не носят: причудливых серег, что блестят сквозь волнистые пряди волос, золотых чеканных браслетов и колец с алыми камнями. Что могут подумать люди? «Вот сын богатых родителей, всю жизнь проведший в стенах Баб-Илу. Ни в чем он не знает недостатка, и о другой судьбе и помыслить не может».
Люди… Что могут знать люди?
Ишби поклонился и произнес слова приветствия, не поднимая глаз. И лишь потом выпрямился и взглянул на женщину, которая вошла во двор следом за хозяином. Лабарту жестом велел ей приблизиться.
— Это Зу, — сказал он. — Твоя сестра.
Сестра…
Двигалась она плавно — тело словно текло под одеждой. Такую походку не встретишь у горожанок, да и среди экимму — редко. Лица не разглядеть было, длинное тонкое покрывало затеняло его. Рукой она придерживала края ткани, и сразу видно — непривычно ей это, лишь при входе в город надела накидку, чтобы не приняли за рабыню.
Не иначе, в степи он нашел ее. Где родился, оттуда и приводит женщин.
— Рад видеть сестру, — проговорил Ишби, глядя на нее. — Пусть в доме хозяина всегда будет ей благо.
Женщина повернулась к Лабарту, и от движения покрывало соскользнуло на плечи.
— Говорил, тут будет мой старший брат, — сказала она, улыбаясь. Голос ее был похож на походку, столь же плавный, тягучий. — Тот, кого я должна слушаться, когда тебя нет рядом… Но с чего бы мне слушаться ребенка?
Ишби не успел увидеть, как хозяин размахнулся. Лишь раздался звук удара, пламя забилось от порыва воздуха, тени заметались по стенам, — и Зу оказалась на земле. Сидела, держась за плечо, до крови закусив губу, смотрела снизу вверх.
— Это твой старший брат, Ишби, — произнес Лабарту, раздельно и твердо. — Когда нет меня дома — будешь слушаться его. Если не выполнишь, то, что он скажет, он накажет тебя, как я.
Я не хочу наказывать ее. Зачем?..
Но возразить нельзя — и Ишби стоял молча, ждал.
Зу встретилась взглядом с хозяином и кивнула.
— Я поняла, — сказала она и поднялась с земли.
4.
До рассвета оставалось часа два, не более, но сон все не шел. Лабарту лежал, закинув руки за голову, слушал ночь, смотрел в темноту. Светильники давно догорели, и человеческий глаз не различил бы ни стен, ни занавешанного входа, ни чернильных провалов окон. Но Лабарту смотрел на потолок и видел кирпичную кладку свода, а приглядевшись — и обрывки паутины в углу, колышащиеся от тихих движений воздуха. Люди еще не проснулись, и не слышно было ни шагов, ни грохота котлов, звуков льющейся воды и голосов…
Все спят… Только я…
Лабарту повернулся, приподнялся на локте. Узорчатое тонкое покрывало соскользнуло на постель, прошелестело, — и вновь стало тихо.
Только я… и ночь. Мы одни.
И зажмурился, отгоняя неверные мысли.
Нет… Как могу быть один, если рядом — дитя моего сердца?
Открыл глаза и смотрел на нее, долго, слушал биение своего сердца.
Зу дышала ровно, веки ее подрагивали — видела что-то во сне. Но чувства ее были быстротечны и неуловимы, не понять, печальный сон ей снится или радостный. Волосы разметались по постели словно темная вода, ладонь спрятана под щекой, лишь кончики пальцев видны, и покрывалу не скрыть, как красиво ее тело… И такая же она — в сердце, там, где есть место для каждого обращенного. Отблеском солнца звенит в груди, похожая на искуссно ограненный изумруд, — грани его переливаются, острые и твердые. Красивая и…
Чужая.
Лабарту вновь откинулся на постель, но мысли все не уходили, шли по кругу, вновь и вновь.
Так похожа на Баб-Илу… странно, что родилась в степи. Да, для этого города Зу, поэтому и забрал ее себе. Чтобы все посмотрели и сказали: «Вот женщина, прекрасная, как Врата Бога, как Длань Неба!» Пусть… кажется чужой. Оживил ее своей кровью — значит, моя.
Зря ты сделал так, прошелестел голос Кэри, почти неслышный, далекий. Не надо было…
— Отчего же, Кэри? — прошептал Лабарту, глядя в темноту. Зу не проснулась от его слов, не шелохнулась, таким же ровным было ее дыхание. — Она красива и приносит наслаждение… Больше ничего мне от нее не нужно.
Она как Баб-Илу. Здесь жаркая кровь и жаркое солнце. Что мне хотеть еще? Я ничего не хочу еще…
***
— Ты не сможешь победить его, — сказал Уктанну. — Он очень силен и любит этот город, не отдаст.
Лабарту слушал его слова, но смотрел на воду канала, следил, как лениво качается на волнах стебель тростника. Если не оборачиваться, не вспоминать путь, что лежал мимо разрушенных и погорелых селений, — легко поверить, что жизнь осталась прежней. Уже развеялся дым над сгоревшими полями, небо вновь стало чистым. По-осеннему перекликались птицы, цикады стрекотали в сухой траве. Война прошла и ушла, а земля, реки и ветер остались — прежними.
Но не все по-прежнему… Я не могу вернуться в Аккаде, Аккаде больше нет.
— Он из старших, помнит времена до потопа, — продолжал Уктанну. Словно не замечая, что делает, он обрывал листья со склоненных ветвей тамариска. Искоса взглянул на Лабарту, добавил: — Сильнее тебя… сильнее многих. Я лишь потому живу здесь, что склонился перед ним.
Лабарту улыбнулся.
Как могло быть иначе? Лишь недавно стал сам себе хозяином, разве мог сражаться с тем, кому больше тысячи лет?..
— Все верно, — согласился Лабарту. — Таков закон — либо склонишься перед хозяином города и будешь жить на его земле, либо отберешь эту землю силой.
Уктанну покачал головой.
— Он… годы лишили его разума. Не смейся! — Вскинул руку, призывая к молчанию, хоть Лабарту и не думал смеяться, веселье было далеко от него. — Хоть и покажется он тебе обычным экимму, знай — он безумен. Многих, кто приходит к нему просить о крови Баб-Илу, он убивает…
Этот город… судьбой мне обещан…
Мгновения струились, медленные, как течение воды в канале, горькие, как привкус пепла в соженных селениях.
— Как сделать, — спросил Лабарту, — чтобы он не убил меня?
— Рад, что ты спросил об этом. — Уктанну улыбнулся, искренне, чисто. — Слишком много видел смертей, бессмысленных. Не хочу, чтобы ты умер, поэтому…
Пока Уктанну молчал, собираясь с мыслями, Лабарту смотрел, как он рассыпает по земле оборванные листья, перемешивает, касается вновь и вновь. А потом Уктанну, не поднимая глаз, прервал молчание, заговорил:
— Войдешь к нему — по имени не называй, лишь повелителем и властелином. Одежду свободных сними с себя, иди к нему в короткой рубахе. Украшений пусть не будет на руках, и волосы обрежь… Склонись перед ним, как склоняются рабы перед царем, и тогда сможешь вечно жить в Баб-Илу, вечно пить тут кровь.
Лабарту поднялся, запрокинул голову, закрыл глаза. Мгновение было пусто в душе, а потом ярость полыхнула, ослепительная, словно молния в грозовом небе.
Хозяина этой земли — убью, город его — заберу себе. Пусть что угодно придется мне сделать, убью его.
Глубоко вздохнул, пытаясь унять гнев. И воздух, чистый, позабывший уже о войне, ждущий лишь зиму, — успокоил душу.
— Спасибо тебе, — сказал Лабарту, глядя вдаль, туда, где за каналом, за полями, на берегу реки раскинулся город. — За то, что поведал о хозяине Баб-Илу. Я не забуду твои слова. И знай — не умру.
Войти в этот дом без чар было непросто. Воины у ворот, иноземные, в темных кожаных доспехах, не пускали никого дальше первого двора. Там пришедших усаживали на циновки, подносили чистую воду. Управляющий делами мог выйти к ним или начальник воинов, — но редко, редко кому дозволялось ступить внутрь, в покои хозяина дома.
Хозяина Баб-Илу.
Юная девушка опустилась на землю напротив Лабарту, произнесла слова приветствия, взглянула внимательно. Одета была, словно дочь или сестра богатого человека, но лицо покрывала нездоровая бледность. Украшений она не носила, а запястье ее было перевязано, туго, полоской льняной ткани.
Жертву прислал говорить со мной…
Лабарту начал речь, тихо, чтобы не услышали стражники у входа и рабы, сновавшие по двору:
— Пришел говорить с тем, кому принадлежит эта земля. Проводи меня к нему.
Девушка вновь внимательно взглянула на него, но медлила, молчала.
Лабарту помнил советы Уктанну, и все же поступил по-своему. Остался в длинной одежде, — но была она грязной от долгого пути, проженной искрами костров. Волосы не остриг, — перехватил тесемкой, перетянул, чтобы не рассыпались свободно по плечам. Лишь браслет, единственное богатство, оставшееся от Аккаде, снял с предплечья. И печать, что пронес сквозь войну, — отвязал от пояса и бросил вместе с браслетом в воды канала.
В этот дом пришел таким — путником, некогда богатым, но лишившимся всего, утомленным дорогой.
— Моему господину ведомо колдовство, — сказала жертва. Говорила как с равным, взгляда не отводила. — Потому, если есть на тебе амулеты, сними и оставь здесь. Иначе он почувствует их и будет недоволен тобой.
Амулеты…Лишь один амулет был у меня, на заре юности я потерял его…
— Колдовства на мне нет, — сказал Лабарту и поднялся с земли. — Веди меня.
Путь был долог — не дом, настоящий дворец. Галерея, длинный коридор, лестница… Множество ступеней, а за ними вход, сокрытый узорчатыми занавесями. Здесь девушка замешкалась, жестом показала, что можно идти вперед.
Лабарту вошел.
В комнате не было окон, лишь узкие прорези под потолком. В них вплывал ночной воздух и смешивался с дымами воскурений, завивал их причудливыми потоками. Горели факелы и маслянные светильники, но не могли разогнать полумрак, — такой большой была комната. Столы, подушки, скамьи, — чертог для приема гостей, для праздников и многолюдных трапез. Но сейчас не было здесь никого, кроме Лабарту и хозяина дома.
Повелитель всех экимму города стоял у дальней стены, неподвижный словно статуя. Ждал. Лица его не разглядеть было от входа, лишь виднелись мерцающие отблески огня на тяжелом ожерелье.
Сильный.
Лабарту на миг закрыл глаза.
Хотел напасть на него внезапно, убить, но…
Но видел теперь — хозяин Баб-Илу не дозволит приблизиться к себе, готов ко всему.
Сильный… И знает колдовство… Но я убью его, чего бы это мне не стоило.
И все чувства, что бушевали в душе, отступили, осталась лишь решимость.
Лабарту опустился на колени, склонил голову, а затем простерся на полу, замер.
— Говори, — велел хозяин города.
Лабарту приподнялся, но с земли не встал, и смотрел вниз, как и прежде.
— Я Лабарту и был хозяином Аккаде, — сказал он, и голос звучал так тихо, что казалось треск огня может заглушить его. — Но город мой разрушен. Некуда мне идти, негде укрыться, я как пыль на ветру. Дозволь мне остаться здесь, пусть земля твоя станет мне пристанищем.
— Пусть будет так, — сказал хозяин Баб-Илу.
От голоса его, снисходительного и уверенного, ярость вновь полыхнула в душе. Еще мгновение — и прорвалась бы, но нет, сумел удержать.
Чего бы мне это не стоило… убью его.
Поднялся, медленно пересек комнату и, лишь оказавшись рядом с хозяином города, поднял голову, встретился взглядом. В глазах врага, по нездешнему светлых, было безумие — спокойное, давнее, пустившее корни.
Лабарту произнес, по-прежнему тихо, еле слышно:
— Будь покровителем мне, стань моим старшим братом.
И взял врага за руки крепко. Тот не успел шевельнуться и взгляда не отвел.
— Мир исчез для тебя! — сказал Лабарту, и голос его звучал теперь отчетливо и ясно, каждое слово рассекало воздух. — Ничего не осталось, ты в моей власти!
Хозяин Баб-Илу замер, глаза его остекленели, а тело, казалось, окаменело. И тогда Лабарту ударил. Резким движением пробил грудь врага, сердце вырвал и швырнул на пол, — дымящееся, горячее. А следом и противник рухнул, недвижимый, теперь уже навсегда.
Девушка-жертва вбежала в комнату, кричала что-то, упала на колени рядом со своим господином.
Лабарту прислушался.
Дом полон воинов и рабов, скоро сбегутся сюда.
Ни мгновения ни медля, подхватил с пола кувшин с маслом для светильников, разбил, залил ковры и подушки. Сорвал со стены факел, повернулся к жертве.
— Хочешь жить, — сказал он, — беги!
И, не дожидаясь ответа, швырнул факел на пол, а затем бросился прочь, — быстро, так что ветер едва мог догнать его, и эхо шагов не поспевало следом.
Ночной Евфрат принял его, касался мягко, словно хотел смыть усталость и печаль, унести прочь. Лабарту стоял по плечи в воде, и неспешное течение колыхало распущенные волосы и рукава рубахи, испачканные кровью. Смотрел на другой берег, туда, где редкие огонькие мерцали в домах, и каналы темными венами уходили в поля.
Где-то там я родился… на берегу Евфрата…
Тяжело было на душе, и вода, сладкая вода реки, смывавшая кровь и грязь, не приносила покоя.
Разве представил бы прежде, что буду так…
Не мог перестать думать о том, как унижался перед безумцем, как лежал на земле перед ним словно раб. Отвращение пробралось в самое сердце, струилось в жилах. Снова и снова слышал собственный голос, полный притворного смирения и мольбы.
Притворялся, унижался, чтобы убить… рабы так поступают… не должен был…
Зачерпнул воды, плеснул на лицо, зажмурился, прошептал:
— Что мог еще сделать?.. Не хватает сил, сделал то, что…
Долго еще смотрел вдаль и на небо, стоял, чувствуя течение кожей, слушал голос реки. Но не стало легче.
Пусть.
Сжал кулаки, так, что ногти впились в ладони.
Убил его, теперь земля эта принадлежит мне по праву. Буду жить здесь.
Так решил и остался в Баб-Илу.
***
Тысяча лет миновала с тех пор, долгие годы, жаркие, полные сражений, крови и власти. Город, невзрачный сперва, стал перекрестком множества дорог. Торговые караваны шли через него, причаливали к пристани лодки, груженые товарами из разных стран. И Баб-Илу становился все больше, все могущественней и богаче. Дома выросли по обе стороны реки, выше стали зиккураты, а улицы — шире. В земле меж двух рек, и в соседних странах, и даже в дальних краях, за морем, не было города, что мог соперничать славой своей с Баб-Илу.
И все экимму во Вратах Бога были покорны Лабарту. Подчинялись и боялись перечить, знали, что бывает с теми, кто посягает на его власть, и не желали такой доли. Рассказы о нем походили на страшные сказки, и даже имя его было овеяно страхом.
Только страх… держит их. Только страх.
Лабарту поднялся с постели, оделся. Не оглянулся на Зу, — знал, что она даже не шевельнулась. Воспоминания его и тоска, пришедшая с ними, не потревожили ее сон. Вышел из комнаты, поднялся по лестнице, шагнул на крышу. Восток розовел, и все, кто ночевал наверху, разошлись уже, спустились во двор, приступили к делам. Лабарту был рад — не хотел никого видеть сейчас.
Подушки и покрывала были сложены в стороне, но Лабарту не тронул их. Лег на циновку, закрыл глаза. Дом внизу наполнялся звуками, и город вокруг оживал, все громче становился, скоро зашумит, как растревоженный улей.
Аккаде я любил, но война сожгла его…Этим городом… владею… но он живет, не умирает, становится все сильнее. Но я хотел бы…
Первый солнечный луч, коснулся лица, затрепетал на веках, скользнул по губам. И мысль растаяла в золотой, сияющей глубине, сон пришел, и сновидений в нем не было.
Глава третья
Чужаки
1.
Лабарту стоял, прислонившись к стене и ждал.
В моем городе чужой экимму, и он не пришел говорить со мной.
Такое случалось редко, и обычно сам город был виновен в этом: его праздники, бунты, и огромные улицы, полные людей и жаркого солнца.
Но сейчас было иначе.
Я должен найти его сам.
Воспоминания были совсем близко, грозились ворваться в сердце, затопить его яростью и голосами из давних лет.
Лабарту прижал ладонь к стене, зажмурился. Ощущал каждую неровность кирпича, которого касались пальцы, вбирал тепло, тянущееся из глубины дома, уходящее в землю.
Когда память покорилась и отступила, он открыл глаза.
Чужак, которого поджидал Лабарту, был не слишком силен. «Не больше тысячи лет, — так сказал экимму, прибежавший к хозяину города с рассказом. — Никогда таких прежде не видел, линия крови его мне не знакома… И он прошел молча, ни слова не сказал ни мне, ни Табни-Иштар, хотя мы стояли у него на пути».
Солнце опускалось к закату, и желтый кирпич стен розовел, темнел. Удлиннялись тени, вечерней воздух казался все жарче и гуще, звуки тонули в нем, — шаги, голоса, скрип колес и дальний зов гонга.
Улица вела ко дворцу и храмам, на ней было тесно в закатный час. Усталые погонщики шагали рядом с повозками — везли припасы в царские кладовые. Стража совершала вечерний обход, — толпа расступалась перед рослыми воинами. Люди спешили, одни возвращались домой, другие шли в храмы, никто не стоял на месте. И в этом многоголосье, в токе крови, жизни и теплой усталости легко было потеряться, позабыть обо всем. Но Лабарту слушал, внимательно, долго, и ощутил чужую силу.
И правда не так много лет ему… не соперник мне.
Вдалеке вилась сила пришлого экимму, незнакомая, причудливая, словно дым от воскурений туманным утром. Чужак еще был далеко, стены, повороты улиц и множество людей отделяли его от Лабарту, — но шел сюда.
Оставалось лишь не терять из виду его силу — изменчивую, словно неясный свет — и ждать. Лабарту едва приметно касался чарами прохожих, — чтобы не оглядывались, не удивлялись, отчего этот юноша стоит один, словно некуда пойти ему… Людская река текла мимо, задевала звуками, запахами и огнем жизни, а сила чужака становилась все яснее, все ближе. И вскоре он сам показался, стал виден в толпе.
Шел легко, не таил стремительности и плавности движений, несвойственной людям. Одежды на нем были простые и светлые, но на руках — браслеты, и ожерелье — на груди. Вечернее солнце сияло на изгибах золотой проволоки. Глаза чужака были подведены, как принято в Египте.
Египет…
Слышал, и не раз, что Египет — страна безумцев, и что даже экимму там безумны.
Но даже безумцы… посмеют ли нарушить закон?
Поэтому ждал, — сейчас незнакомый экимму остановится, заговорит, спросит разрешение пить кровь в Баб-Илу.
Но тот, поравнявшись с Лабарту, мимолетно окинул взглядом, и, не задержавшись, пошел вперед.
Раз так…
Лабарту преградил ему путь, сказал, глядя в глаза:
— Ты идешь по моей земле.
Чужак смотрел удивленно, и поначалу показалось, что не ответит.
Столько людей кругом… И нельзя здесь говорить о важном, и если драться придется — тоже плохо, не должны люди видеть…
Но чужак заговорил, и голос его был таким же изумленным, как и взгляд.
— Это твоя земля?
Лабарту кивнул.
— Моя земля, ты гость на ней. Пойдешь ли говорить со мной?
Чужак пошел.
Они слились с толпой, направились вниз по улице, вслед за догорающим солнцем. Свернули один раз, и снова. И оказались в полупустом переулке, — людской гомон остался позади и призывный звук гонга стал глухим, далеким. Теперь Лабарту мог различить запахи и звуки своего дома и детей сердца чувствовал ясно, — совсем близко они, впереди, уже видна та дверь.
Лабарту спросил, не замедляя шаг:
— Надолго ли ты в Баб-Илу?
— Ненадолго, — тут же отозвался пришлый. Говорил по-аккадски чисто, следы других наречий были почти неприметны. — Завтра собираюсь в обратный путь.
Лабарту искоса глянул на незнакомца, но понять его не сумел, — все та же легкость была у того в движениях, все то же недоумение во взгляде, — и ничего более.
Если недолго здесь пробыл и завтра Врата Бога покинет… Быть может, далека еще его жажда, потому и не искал хозяина города.
С края улицы ступени опускались, вели вниз, к порогу дома, к распахнутой двери. Оттуда тянуло дымом и ароматом варящейся похлебки. Доносились голоса слуг: старший над рабами выговаривал, сурово, а в ответ ему лепетала юная девочка, недавно взятая в дом. Они были людьми, и потому Лабарту понизил голос, отвечая чужаку.
— Если так, то разрешаю тебе этой ночью пить кровь в Баб-Илу.
Тот не ответил, и уже не изумление было во взгляде, — непонимание. Стал похож на зверя, застигнутого врасплох у водопоя, или на человека в один миг вырвавшегося из пелены сновидений.
Смысла моих слов не понимает или правда… безумен?
Лабарту откинул дверную занавесь, прошел внутрь, и пришлый экимму — следом. Миновав темный коридор, вышли во двор. Слуги у колодца тотчас замолкли, обернулись. Старший приветствовал почтительно, а юная рабыня взглянула на гостя, но тут же склонилась, но глаз не опустила, с любопытством смотрела из-под неровно остриженных волос.
Лабарту провел чужака в глубину дома, в комнату, где принимали гостей. Зу сидела там, но не на скамье, а на полу, средь разбросанных подушек, — так было ей привычней. Да и сама комната преобразилась, похожа стала на степной шатер, — видно недаром беседовала вчера Зу с рабынями, недаром спрашивала у хозяина про циновки и ткани. Пол исчез под узорчатыми шерстяными коврами, и занавеси скрыли кирпичные стены. Лабарту окинул комнату удивленным взглядом.
Если нравится ей делать шатер из дома — пусть забавляется. Главное, чтобы слушалась в том, что важно.
Зу взглянула сперва на Лабарту, затем на гостя, и только потом поднялась, медленно, плавно. Словно бы случайно поправила свои одежды, рука на миг утонула в широких складках и тут же вынырнула, расправляя ткань. Зу помедлила еще мгновение, а затем, склонив голову набок, произнесла слова приветствия. Голос ее был темным, глубоким, свивался причудливо, как узоры на ковре.
— Скажи слугам, — велел Лабарту, — пусть принесут нам пиво. И светильник зажгут, скоро ночь.
2.
Стемнело уже, двор опустел, но Ишби все сидел на краю колодца, не шел в дом. Прислушивался, и различимыми становились голоса, — то громче звучали они, то стихали. Но слух экимму — чуткий, не помеха кирпичные стены.
Но яснее голосов были сейчас чувства хозяина, — так обострились, что ощущал их Ишби не хуже своих. Изумление, пронизанное возмущением, тень жалости и страх, давний, погребенный на дне души. Чужой экимму сидел в гостевых покоях, и беседа там давно утеряла спокойствие и плавность, обратилась в спор.
Без труда мог Ишби пойти туда, взглянуть на чужака, понять, от чего разгорается ссора. Хозяин не запретил бы, нет, быть может, даже рад был бы. Ведь Лабарту повторял много раз: «Все, чему обучили меня, я передам тебе. Ты будешь знать все, что нужно знать. И когда станешь свободным, когда моя защита уже не нужна тебе будет …»
Но идти в дом не хотелось.
В первые годы, когда немыслимо было отойти от хозяина, Ишби много раз видел, как приходят незнакомые экимму, просят об утолении жажды, просят разрешить им остаться в Баб-Илу, навсегда или ненадолго. Видел смерть одного из пришлых. Лабарту сказал тогда: «Ты видишь, я могу защитить тебя. Могу». Руки хозяина были в крови врага, а взгляд потемнел и стал далеким, словно вовсе не с Ишби говорил Лабарту.
Но сейчас опасности нет, и хозяин не зовет, — так почему бы не остаться тут? Сидеть, не спеша вспоминать ушедший день, обдумывать то, что предстоит сделать завтра…
Шорох одежд, едва слышные шаги, и с ними вместе — движение воздуха, и запах притираний, густой и терпкий. Ишби сам не заметил, как встал, пошел навстречу Зу.
А Зу ступила во двор, недовольно оглянулась вглубь коридора, и лишь потом заметила брата, улыбнулась ему. Она была выше ростом, смотрела сверху вниз, и Ишби знал этот взгляд, покровительственный, добрый. Так смотрят старшие женщины дома: мать, взрослые сестры, родственницы отца, жены братьев… Все те женщины, что остались в прежней, человеческой жизни Ишби, — они давно умерли, а память о них еще раньше потускнела и стерлась. И все же этот взгляд он помнил, и от улыбки в сердце разливалось тепло, какого не приносят ни солнце, ни кровь.
— Надоело слушать их, — проговорила Зу, и вновь на миг обернулась в глубину дома. — Сперва рассказывали — занятно было, но теперь…
Ишби не успел ответить.
Голоса смолкли, и повисла тишина, — гнетущая, как душный полдень в комнате без окон. А потом во двор выбежал чужак. Не взглянул ни на Ишби, ни на его сестру, лишь замешкался на миг, а потом метнулся прочь со двора. Громыхнули ворота, шаги растворились среди городского шума. И только эхо незнакомой силы осталось — так после жаркого урагана остается песок на волосах и одежде. Ишби зажмурился, тряхнул головой.
Дверь со скрипом затворилась, и Ишби поспешил туда, вновь задвинул засовы. И, еще не успев оглянуться, ощутил — хозяин вышел во двор.
— Что он хотел от тебя? — спросил Ишби. — Ты прогнал его?
Лабарту покачал головой.
— Египет — безумная страна. — В голосе хозяина удивление мешалось с жалостью. — Верно говорят, что лучше нам обходить ее стороной.
3.
Жарким было лето, и зной полуденных лучей радовал душу, — спать бы сейчас на крыше дома, не видеть снов и ни о чем не думать. Но город огромен, дела зовут, и приходится забыть о том, что просит сердце.
Что случилось с Баб-Илу, чем так манит он чужаков, что стекаются сюда, день ото дня все больше?.. Мысль эта дробилась, хрустела, как песок под ногами, а голова кружилась от бессонной ночи и от преддверия жажды. Кто на день, на два, кто навсегда стремится сда… и ясно теперь — нужно внимательно смотреть на приходящих, раз есть страны, где не знают законов.
С тех пор как приходил безумец миновало много дней, — луна постарела и умерла, народилась и вновь стала полной. Но теперь Лабарту внимательней следил за каждым явившимся в Баб-Илу, беседовал подолгу. Ни в ком не заметил ни следа безумия, окутывавшего чужака из Египта, — но и слов его забыть не мог.
«Я не демон, — говорил чужеземец. — Я сын бога. Люди поклоняются моему господину в храмах, и приносят в дар свою кровь, моля о благословении.»
Лабарту распрашивал экимму, побывавших в дальних странах, но все отвечали одно: «Египет — запретная страна. Можно войти туда, но нельзя выйти, и никто не знает, что случается там с пьющими кровь».
От этих разговоров мир становился зыбким, голоса оживали в памяти, напоминали о прошлом.
Важен каждый твой шаг, говорил Шебу, каждый твой шаг на тропе охотника. И каждое движение в траве.
Улица повернула и оборвалась, — вывела к реке, оставила под открытым небом.
Лабарту замер, не в силах сдвинуться с места, — таким горячим был воздух, так ярко сверкали блики на воде. Высоко поднялся Евфрат, почти до краев дамбы, и лениво плыли по нему связанные в плоты стволы кедров. Их обгоняли юркие лодки, весла с плеском разбивали солнечную мозаику, а за ними, вдалеке, шел корабль. Приближался, виден был уже ясно, — торговое судно, тяжелогруженое, низко сидящее в воде, и парус цветной, чужеземный…
Тоска накатила, словно серый северный дождь, и Лабарту зажмурился на миг, глубоко вздохнул.
Когда-нибудь… увижу тот берег, откуда привозят кедры и пурпурную ткань. То море…
Но тут же открыл глаза и зашагал вдоль берега, и вскоре вышел на пристань.
Хоть и безжалостно палило солнце, здесь не утихала работа. Рабы разгружали лодки и вытаскивали плоты на берег, — то и дело окунались в воду, пытались хоть как-то спастись от жаркой духоты, — а надсмотрщик торопил, выкрикивал приказы. Воздух полон был запахом пота, мокрых бревен, горячей земли, свежей рыбы, бьющейся в высоких корзинах, — и сквозь это едва пробивался аромат дальних стран, тот, что всегда приносят с собой корабли.
Лабарту зашагал быстрее, не обращая внимания на крики и гомон, не глядя по сторонам, — видел уже того, к кому шел. И на мгновение, безумное, как палящее солнце над головой, показалось — узнал. И задуматься не успел, выкрикнул имя.
— Илку!
Но еще до того, как тот обернулся, Лабарту понял — ошибся.
Сколько лет прошло с тех пор, как Илку ушел из страны черноголовых? Много столетий. Сила Илку теперь сравнялась с моей, или превзошла ее …
Но этот был слишком слабым, — должно быть, не больше ста лет миновало с тех пор, как он обрел свободу.
Таким же был Илку, когда я пришел к нему, в Аккаде… И сила их — схожа.
Незнакомый экимму обернулся, встретился взглядом и поклонился, приветствуя. И ясно стало — конечно же, на Илку он не похож вовсе. Высокий и статный как воин, одет он был по-жречески, и на запястьях блестели амулеты. Борода и волосы были сбриты по обычаю младших служителей храмов, и черты лица выдавали его: резкие, хищные, сразу видно, что род свой ведет из Ашшура.
— Мое имя Нур-Айя, — сказал он. — Илку мне брат, один из старших.
Лабарту назвался, и ассириец приветствовал его, а потом, обернулся, жестом подозвал кого-то.
Девушка, стоявшая поодаль, у кромки воды, подошла, поклонилась. И сперва показалось Лабарту, что она жертва, кровь для Нур-Айи, — но понял, это не так. Длинное покрывало ниспадало складками, — почти не различить под ним было ни лица, ни волос. Одежды простые, едва украшены, — но сквозь ткань и сквозь кожу Лабарту видел кровь, сияющую ярче драгоценных камней. Жажда еще не пришла к нему, не обрушилась всей своей мощью, — и все же кровь этой девушки уже манила, струилась солнечным огнем.
Она не жертва ему, она…
— Это Амата, — сказал Нур-Айя. — Она узами обряда связана со мной.
Да, вот кто она ему.
Человек, прошедший мучительный ритал, и черпающий теперь юность из силы своего господина, а в ответувеличивающий его могущество. Человек, по воле своей решивший навсегда связать свою жизнь с жизнью экимму — а на вид обычная женщина под покрывалом, вот только кровь ее сверкает, манит, и струится в воздухе вокруг привкус солнечной силы.
Шебу много раз повторял: «Опору демона легко узнать», — и это правда. Этот демон провел обряд, сумел, а Илку…
Не успел заслониться от воспоминаний, — они вспыхнули, заполонили душу. Илку, лежащий в колдовском круге, кирпичные стены подземелья, пропитанные запахом боли, гари и пепла.
Нур-Айя заговорил, и вернулся полуденный жар Баб-Илу. Лабарту заставил себя не думать о прошлом, но казалось — в горле застряли зола и дым погибшего Аккаде.
— Хотели задержаться здесь ненадолго, — говорил Нур-Айя. — А потом отправиться дальше. Две луны или три хотел бы провести во Вратах Бога. Позволишь ли?
Лабарту кивнул. Сам того не заметив, обернулся к городу, — к горячим стенам и жаркой крови, к улицам, сетью разбегающихся от дворцов и храмов, к зову гонгов, к душной толчее базаров. Вот он, Баб-Илу, еще многих экимму может прокормить, и потому нет причины отказывать пришедшему.
К тому же Илку — брат ему…
— Пока соблюдаешь законы, — сказал Лабарту, — сколько захочешь можешь оставаться здесь.
Говоря это, все еще смотрел на тростниковые навесы, на людей спешащих по своим делам и прячущимся в тени. И внезапно ощутил чужую силу, среди водоворота жизней она вдруг стала ясной, — так среди путаницы следов на земле находят один верный след, и не теряют больше.
Кто-то могущественный и древний пришел в Баб-Илу, и сила его читалась издалека, ничто не могло заслонить ее.
Что случилось с городом, отчего все пьющие кровь устремились сюда?.. Я должен спешить.
Лабарту обернулся к Нур-Айе и повторил:
— Оставайся в Баб-Илу. Буду рад еще говорить с тобой, но не сейчас.
Потом простился и покинул пристань, — хотя желал остаться и расспросить ассирийца о многом. О дороге, которой пришел он, об обряде, связавшем его с человеком, и об Илку.
Ты хозяин города теперь, — голос матери, пришедший из воспоминаний, звучал твердо и ясно, отсекал мысли. — Сумей удержать его.
Чужая сила сияла, словно раскаленная головня в ночи, и Лабарту поспешил к ее истоку. И на полпути уже знал — путь ведет к его собственному дому. Пришедший, как велит закон, отыскал хозяина города, и ждет.
Ишби стоял на улице, на ступенях. И, как только Лабарту спустился к дому, Ишби отворил дверь, придержал ее, пропуская хозяина вперед. Случайный прохожий увидел бы лишь слугу, привествующего господина, — обычное дело. И слов Ишби никто, кроме Лабарту, не смог бы расслышать, — так тихо говорил тот.
— Чужие экимму, двое, пришли и ждут тебя во дворе.
Лабарту кивнул, прошел внутрь.
Гость поднялся со скамьи, шагнул навтречу. И на миг показалось, что оглушила чужая сила, и сознание помутилось от нее, смешалось настоящее с прошлым.
Эррензи…
Волосы цвета темной меди, взгляд, высокомерный и гордый, — все как в тот день, и лишь одежды нездешние, темные, словно тень давнего проклятия.
Столько лет прошло, но неужели посмел он…
Едва не зажмурился — сквозь три тысячелетия воспоминания вспыхнули, вместились в краткий миг, и оттого стали еще острее, еще ярче.
В Лагаш, в мой Лагаш он явился и пил кровь, не спросив дозволения. И я пришел говорить с ним…
Нашел чужака на берегу канала, близ дороги. Закатный свет кровью растекался по одежде и лицам, в зарослях тростника у воды вскрикивали птицы, а воздух казался прозрачным и звонким. Уверен был тогда, что придется сразиться, силой отстоять город и землю, отомстить за обиду.
И теперь, как тогда, он здесь…
Эррензи, из-за которого люди уничтожили пьющих кровь в земле меж двух рек.
Его имя должны вспоминать лишь с проклятиями, и он посмел вернуться сюда?! Думал, время скроет то, что сделал?
— Я запрещаю тебе пить кровь в Баб-Илу!
Слова вырвались сами, и оставили после себя горький привкус, — словно чистый воздух превратился в дым, тяжелый, саднящий. Дым степных костров и очагов в тесных землянках, дым догорающего погребального костра далеко на севере.
Посмел придти сюда…
В первый миг Эррензи не ответил, не шелохнулся.
Лабарту не сводил глаз с давнего врага, ждал. Только сейчас заметил — нет рабов во дворе, видно, Ишби отослал их, чтобы не услышили люди разговора экимму. А сам Ишби остался возле ворот, и чувства его, спокойные и ровные всего пару мгновений назад, теперь окрасились страхом. Лабарту хотел обернуться к нему, хотел подбодрить хотя бы мыслью, но знал — нельзя сейчас. Сам себе казался натянутой тетивой, и стрелой, готовой с нее сорваться.
Тогда Эррензи был равен мне силой… теперь же…
Теперь он могуществом троекратно превосходил Лабарту, и безумием было бросать такому вызов. Эррензи молчал, не отводил взгляда. Глаза его, казалось, темнели, а сила надвигалась, грозила смять.
Я мог бы быть таким же сильным… Лабарту сжал зубы, сделал глубокий вдох. Какую беду он принес на этот раз? Ишби и Зу здесь, никто не защитит их, кроме меня. Пока этот город мой — Эррензи жить здесь не будет.
Эррензи обернулся и сказал что-то, — отрывисто и резко, на незнакомом языке. И только тут Лабарту понял, что давний враг не в одиночестве пришел в его дом.
Со скамьи поднялся демон, совсем юный, — лишь несколько лун прошло с тех пор, как его обратили.
Дитя сердца Эррензи… И во власти жажды.
Да, юного экимму била дрожь, тени залегли под глазами, волосы потускнели, а взгляд был устремлен в никуда. И все же ни словом не возразил своему хозяину, когда тот положил руку ему на плечо, повел к воротам.
Эррензи… всегда с обращенными приходит ко мне.
Разве не так же этот рыжеволосый ниппурец уводил прочь девушку в тот далекий день? Ту, из-за которой разгорелась ссора, ту, из-за которой они кричали друг на друга на берегу канала, не сдерживая ненависти и гнева?
Он ушел с ней из моего Лагаша… пришел в Урук и там оскорбил богов и людей. И обращенная его погибла, а после…
А после — резня, серебряные стрелы, заклятья и холодный огонь, подступающий медленно, все ближе.
— Постой! — Сам подивился, как удалось спокойно заговорить, и голос не сорвался. — Хорошо. Пусть дитя твоего сердца пьет кровь на улицах Баб-Илу.
Эррензи остановился у ворот, оглянулся, словно не веря. И во взгляде его, и в каждом движении Лабарту почудились сдерживаемый гнев и презрение.
— Но только сегодня. — Слова давались с трудом, и все же звучали ясно. — Больше никогда не приходи в мой город, Эррензи из Ниппура.
Глухо стукнули створки ворот, шаги затихли вдали.
Лабарту на миг зажмурился, потом перевел дыхание и запрокинул голову. Солнце сияло над головой, не миновал еще самый жаркий час, — тихо было кругом.
Ишби, до того стоявший возле входа, сорвался с места, подбежал.
— Я не знал, что это Эррензи! — сказал он. — Лишь видел — чужак, а имени…
Лабарту взял его за плечи, заглянул глаза. Страх все еще горел в Ишби, бился в его сердце.
— Я сумею защитить вас, — проговорил Лабарту. Слова жгли горло, не давали дышать. — Тебя и твою сестру, сумею защитить, смогу.
Ишби опустил взгляд, кивнул и ничего не сказал в ответ.
4.
Сестра слушала невнимательно, словно пересказывал он не важные вести, а сплетни рабов и прохожих на рынке. Поэтому он замолкал то и дело, и тогда Зу поднимала взгляд, улыбалась чуть приметно и кивала, словно говоря: «Продолжай, я жду». Слушая, она не сидела праздно — выплетала из косы жемчужные нити, причудливые и длинные. Ишби не мог припомнить, видел ли он это украшение на ней прежде, а запах благовоний, пропитавший ее волосы, не похож был на воскурения, дымившиеся по вечерам на домашнем алтаре.
Так часто уходит она, и так надолго…
С самых первых дней Зу и не думала следовать за хозяином по пятам, не печалилась, когда он скрывался за воротами, и не радовалась его возвращению. Ишби не мог понять, как такое возможно, — отчего ее не тянет к хозяину неодолимая сила? Ведь Зу в самом начале новой жизни, отчего же так легко переносит разлуку с Лабарту?
Он спрашивал об этом сестру, но она только смеялась в ответ. Спрашивал хозяина — и Лабарту пытался объяснить, сбивчиво и долго, а потом сказал со вздохом: «Впервые со мной такое».
Сперва Зу просила Ишби сопровождать ее. Они бродили по улицам Баб-Илу, заходили в храмы, блуждали среди торговых рядов. Ишби рассказывал про город, горячий и прекрасный, перечислял названия улиц, показывал чужеземцев, привозящих свои товары и своих богов. Ему было радостно смотреть на город заново, видеть его таким, как видит Зу, вновь чувствовать изумление и любопытство.
Затем Зу стала уходить одна. Сперва ненадолго — на час или два. Но с каждым днем все дольше становились ее прогулки, и всегда она выбирала время, когда Лабарту не было дома.
— Значит, все верно про него говорят, — сказала Зу. Ее пальцы двигались плавно, сворачивали жемчужную нить, прятали в шкатулку. — Вот пришел его враг, и Лабарту отпустил его? И этот Эррензи, ты говоришь, не только ему враг, но и всем экимму? Как можно было отпустить его?
Ишби опустил взгляд.
Он плохо запомнил разговор, помнил лишь обжигающие чувства хозяина и силу Эррензи — похожую на силу Лабарту, но куда мощнее. Эта сила возвышалась стеной, отсекала воздух.
— Ты же знаешь, Лабарту не так силен, как мог бы быть, — тихо проговорил Ишби. — Если бы он не смог победить…
— Но достаточно сильный, чтобы стать хозяином Баб-Илу? — усмехнулась Зу и захлопнула крышку шкатулки. — Разве хозяин города не может позвать на помощь всех экимму, здесь живущих? В чем тогда его власть?
Слова ее были такими непривычными и жесткими, словно не Зу их произнесла, а кто-то незнакомый завладел ее голосом. Ишби молчал, и тишина становилась все дольше, в нее проникали голоса рабов за стеной, шорох занавесей вдалеке, звук шагов.
Ишби сделал глубокий вдох и встретился взглядом с сестрой.
— Совсем недавно ты стала экимму, Зу, — сказал он, — а уже знаешь, в чем власть хозяина города? С кем ты говоришь об этом, к кому ты ходишь?
Зу засмеялась, прижала палец к его губам, остановила слова. А когда заговорила, ее голос вновь стал теплым и текучим, как воды реки.
— Зачем тебе знать это? Разве есть кому-то до этого дело?
И верно… Разве есть Лабарту дело до нее? Он уходит, оставляя ее одну, и, возвращаясь, не спрашивает ни о чем.
Ишби закрыл глаза и кивнул.
5.
Никогда прежде Лабарту не приходил в новый храм Сина — выстроенный недавно на другом берегу реки, возле ворот. Но Нур-Айя, брат Илку, назвал этот храм своим пристанищем, — и потому Лабарту отправился туда.
Уходящее солнце окрашивало стены зиккурата алым, и на ступени ложились изломанные тени. С вершины лестницы была видна река, корабли у причалов и первые огоньки, трепещущие по берегам и в лабиринте улиц, — там, внизу уже сгустились сумерки, померк закатный свет.
У дверной завесы стоял жрец в длинных белых одеждах, почти беззвучно читал слова гимна. Трое других, помладше, принимали подношения, складывали в высокие корзины и уносили в глубь храма. Лабарту отдал им лепешки и сладкие финики, привычным жестом зачерпнул дым из курильницы у входа и вошел в святилище.
В эту ночь, как и каждый месяц, тонкий серп луны рождался вновь, — и потому служба в храме началась сегодня рано. Тут не было тесно, как случается в дни великих праздников, но все же людей толпилось немало. Жизнь их стремительными искрами вспыхивала, звала, — и от того кружилась голова, путались мысли.
Я слишком устал… мне нужна кровь.
Нур-Айя был где-то рядом, и Лабарту невольно искал его среди слуг бога. Но не находил ни среди жрецов поющих восхваления, ни среди тех, что окружали алтарь, ставили чаши с чистой водой и поднимали сосуды с воскурениями. Изваяние Сина возвышалось позади жертвенника, белое, почти лишенное цвета, — лишь золотой скипетр сиял в руке да чернели провалы глаз. Звуки сливались в единый поток: мелодия славословий, мерные удары гонга, звон колокольчиков и нестройный гул людских голосов, — одни повторяли слова гимнов, другие молились, просили.
Кто-то легко прикоснулся к плечу, и Лабарту обернулся. Девушка стояла рядом и хотя скрывала ее накидка, разве можно было не узнать? Ее выдавало ослепительное биение крови в запястьях и отзвук силы, какой не бывает у людей.
Та, что связана обрядом с Нур-Айей и служит ему… Амата.
— Если ищешь встречи с моим господином, — сказала она, — отведу тебя к нему.
Они дождались конца первого жертвоприношения и покинули святилище. Воздух снаружи показался необычно свежим, и аромат воскурений, пропитавший одежду и волосы, теперь стал приторным, тяжелым.
Амата устремилась вниз по ступеням. Не говоря ни слова и не оборачиваясь, спешила, придерживая накидку. Лабарту шел за ней, оставая на полшага, и не пытался нарушить молчание, — на душе по-прежнему было тяжело и смутно.
Они спустились по лестнице, вошли в невысокую пристройку. И, когда оказались внутри, Лабарту на мгновение замешкался, — показалось, что не в храме они, а в обычном доме. Ступени, поднимающиеся к галереям, множество дверей, колодец во внутреннем дворе, квадрат темного неба над головой…
Покои жрецов… вот где успел поселиться Нур-Айя.
Лабарту усмехнулся и догнал Амату.
Она привела его наверх. Нур-Айя ждал на пороге и, встретившись взглядом с ним, Амата кивнула и развернулась, убежала вниз по ступеням. Звук ее шагов затих, и Лабарту вздохнул облегченно, — только сейчас понял, сколько сил уходило на то, чтобы сдержаться, не поддаться зову ее крови.
Нур-Айя откинул занавесь, пропуская гостя.
В комнате было темно. Вечерний свет давно угас, и светильник стоял незажженный, без масла. Пустым и заброшенным казалось это жилище, хоть и лежали на скамьях подушки, и стол был накрыт: лепешки и финики, молоко и чистая вода.
Лабарту сел, прислонившись к стене, и жестом отказался от угощения. Нур-Айя опустился на скамью напротив, взглянул испытующе, долго.
— Если я нарушил твои обычаи — прости, — проговорил он наконец.— В этом городе ты — хозяин, здесь все твое.
Лабарту засмеялся, на миг закрыл глаза ладонью. Красные круги вспыхивали в темноте зажмуренными веками, качались, словно блики на воде.
Жажда…
— Разве не слышал ты, — сказал он, все еще улыбаясь, — что хозяин Баб-Илу ненавидит молоко и пить его не станет даже на священном обряде и в храме?
Нур-Айя качнул головой, успехнулся в ответ. На миг обнажил клыки, от этого еще жестче и резче стали его черты.
Разве место такому среди жрецов?
— Илку говорил о тебе, — согласился Нур-Айя, и в голосе его не было уже ни настроженности, ни опаски — лишь веселье. — Но о молоке не заходила речь.
— Илку… — Лабарту вновь закрыл глаза. Жажда подступала все ближе, горячей пылью забивала грудь, холодом проникала в кончики пальцев. Я пришел говорить с ним о другом. Но… — Давно ты видел Илку? Расскажи мне о нем.
Нур-Айя помедлил, словно взвешивая слова.
— Видел его вскоре после того, как стал свободным… Он и до этого появлялся в Ашшуре, но в тот раз пришел проститься с нашей хозяйкой. Решил отправиться в путь.
Темная комната, огромный город, и жажда, — все отступило на миг. Запахом степных трав обдало, ощутил смятое покрывало под рукой, и смех Ашакку коснулся сердца, согрел. И голос ее казался таким близким, что дышать стало еще трудней.
«Я хотела пойти в Баб-Илу, но теперь нет нужды.., — так она сказала. — Теперь и я хочу покинуть этот край… Пересеку обе реки, Евфрат и Тигр, и уйду за горы Загроса».
— Он обратил кого-то, верно? — спросил Лабарту. И только теперь понял, что опустил взгляд, вниз смотрел, на темные циновки на полу. — Потому больше ничего не держало его здесь, мог уйти…
— Нет, — отозвался Нур-Айя, и ясно было — удивлен. — Никого мой брат не хотел оживлять своей кровью и не раз говорил об этом… С ним был человек, прошедший обряд и связанный с Илку, как Амата со мной. Они ушли вдвоем, а больше никого не было с ними.
Лабарту кивнул, не поднимая взгляда.
Сделал то, что давно хотел сделать… Что ж…
Воспоминания мешались с жаждой, и откуда тянется тоска — как различить сейчас? Хотел услышать больше про Илку, — куда держал он путь, и кто тот человек, что прикован к нему навеки. Но знал — не время сейчас.
— Я пришел предостеречь тебя, — сказал Лабарту. — Рассказать о том, кто искал со мной встречи сегодня.
И все также глядя мимо Нур-Айи, повел речь про Эррензи. Говорил коротко и сдерживал жажду, хоть и пыталась она сбить рассказ, спутать слова. Нур-Айя слушал молча, сидел неподвижно.
— Потому лучше обходи его стороной. И всем, кого знаешь, расскажи о нем, — пусть не ведут дел с Эррензи, пусть знают, кто это. Он посмел вернуться в страну черноголовых, посмел, хотя резня была здесь из-за него, и лишь двое остались в живых — он и я…
Замолк, и стали слышны далекие звуки, — гонг на вершине зиккурата, голоса во дворе… Потом Нур-Айя кивнул и проговорил, медленно, негромко:
— Илку рассказывал, что ты побывал в дальних землях, доходил даже туда, где снег зимой выпадает на равнинах, не тает… Многое видел, но вернулся сюда, в страну меж двух рек. Должно быть, сильна твоя любовь к этой земле, к ней прикипело твое сердце.
Лабарту вскинул голову, поймал взгляд Нур-Айи. И растерян был, не знал, что ответить, — не ждал таких слов.
— Здесь, на берегу Евфрата, я родился, — так сказал и поднялся со скамьи.
Пора было уходить, и потому простился с Нур-Айей, поспешил из храма.
Но мысль, непрошенная, не уходила, голосом жажды билась в сердце.
В этой земле я родился… но не люблю ее.
Глава четвертая
Осада
1.
Прежде, давным-давно, когда еще человеческая кровь текла в Ишби, и человеческим было сердце, — первый месяц казался самой прекрасной порой. Странно было вспоминать это, ведь словно бы и не Ишби, а кто-то чужой, незнакомый тогда считал дни до разлива.
Но теперь вовсе не радовала душу мысль о весенних торжествах, хотелось, чтобы зима задержалась, — и не на месяц, как положено ей, а дольше. Зимой воздух чище, а город тише. Не теснятся корабли у причала, и не мутят рассудок толпы людей и горячее солнце над головой. Зимой мысль течет спокойно, не тонет в водовороте суеты.
Да… но не этой зимой.
Ишби торопливо задвинул засов, прислонился к воротам. Сердце стучало ровно и дыхание не сбилось от быстрого бега, — но рукав рубахи был порван, и в ушах все еще звучали крики.
Это не может длиться вечно. Придет разлив — и все закончится.
И, хоть и не было в том нужды, Ишби позвал, мыслью коснулся хозяина — «Я вернулся» — и закрыл глаза.
Никогда прежде он не видел такой зимы в Баб-Илу.
Город пропитался запахом гнили. Привкус этот был повсюду, даже в храмах, — аромат воскурений не мог заглушить его. Дым затягивал небо, клубился, заползал в дом, делал горькой воду и нагонял тоску на сердце. На рыночных площадях толпились люди, и за бесценок отдавали золото, серебро и дорогие ткани, — лишь бы купить зерна. И то и дело разгорались ссоры, в ход шли ножи и камни, и городской страже не под силу было сохранить покой в Баб-Илу.
«Только это и хорошо сейчас, — так сказал хозяин, и Ишби не уставал повторять себе его слова. —Убивать можно безнаказанно, никому сейчас нет дела».
Да, можно не останавливаться, выпивать жизнь жертвы вместе с кровью, черпать в этом особую силу… Но все чаще видел Ишби на улицах города тех, к чьим жилам не желал прикасаться. Солнце в их крови горело мутно, скрытое, как и в небе, горьким дымом. Горожане страшились недуга, толпами устремлялись в храмы, читали заклинания, отпугивающие демонов, — но смерть уже проникла в Баб-Илу, опередив врагов.
Враги пришли из Элама и не первый месяц стояли под стенами города. Ишби иногда поднимался на башню возле северных ворот, смотрел вниз, на войска чужеземцев. Лагерь их с высоты казался игрушечным селением, люди сновали там как муравьи, солнце вспыхивало на щитах и бронзовых бляшках доспехов. Ишби пытался пересчитать колесницы, но каждый раз сбивался со счета. Смотрел на осадные машины, пытаясь угадать, для чего они, — и не мог понять. И кого ни спрашивал, никто не знал, сколько еще продлится осада, устанут ли чужаки ждать под стенами, ворвутся ли в город, или царь сам распахнет перед ними ворота. Но голод и болезни уже захватили Баб-Илу, а зима все не кончалась, и Ишби чувствовал себя зверем, попавшем в ловушку.
Ишби открыл глаза, когда хозяин вышел во двор. А мгновение спустя и Зу показалась на пороге, — закутанная с ног до головы в простое покрывало, лишь лицо открыто да кисти рук. Странно было видеть ее такой, — не украшенную подвесками, кольцами, и ножными браслетами, ступающую бесшумно.
— Дрался? — спросил Лабарту. Как и Зу, он снял украшения, а волосы завязал куском ткани, спрятал, чтобы не рассыпались по плечам.
Ишби одернул разорванный рукав, мотнул головой.
— Нет, убежал от них, но…
Но слишком много таких, слишком часто…
Только теперь заметил, как темно и пусто вокруг: светильники не зажжены, и домашнее тепло и покой утекли из жилища, исчезли, остались лишь кирпичные стены, мертвый дом.
— Ишби. — Голос хозяина звучал тихо, но казался спокойным и ровным. — Возьми печать, палочки для письма и таблички, те, что делал для храма… Мы уходим.
Ишби поспешил в дом, нырнул за дверную завесу, остановился на миг на пороге своей комнаты. Сердце тоскливо заныло, но Ишби лишь крепче сжал зубы, поборол печаль. Раз Лабарту решил уходить, — стало быть, пора, надо торопиться, и прощаться с жилищем времени нет.
Думал еще несколько лет проживу здесь…
Маленький дом, тесный, всего три года как перебрались сюда, взяли другие имена, преобразились в глазах людей… Рабов не держали, жили втроем и казались соседям семьей не бедствующей, но и не богатой. Но началась осада — и изменилось все. Как не пытайся, а не может экимму уподобиться человеку, истощенному от голода, страдающему от болезней. Ни раз и ни два уже врывались во двор люди, искали запасы зерна, проклинали и угрожали. Уходили ни с чем, — не было в этом доме пищи, а чары экимму тушили их пыл.
Но все же — слишком мы на виду.
Ишби завернул таблички в ткань, и, не думая ни о чем, устремился прочь из дома, к воротам, туда, где ждали его.
2.
Ночная темнота пахла грязью и гарью, липла к коже, словно речная тина. Пронзительными и близкими казались звуки: вой собак, перекличка стражи вдалеке и стон ветра. Но Лабарту не слушал голоса города, закрыл от них свое сердце. Не поднимая глаз, медленно, выводил он строку за строкой, и письмена острыми клиньями врезались в сырую глину.
Дети его сердца молчали. Ишби стоял рядом, держал печать наготове, Зу же сидела, прислонившись к стене, дремала.
И сны ее неразличимы для меня, и чувства не слышны…
Прервался на миг, побоялся, что дрогнет рука от непрошенных мыслей. Но тут же тряхнул головой и вновь принялся за дело.
Он знал эти места. Здесь, возле реки, теснились дома из простого кирпича, узкие улицы петляли, заводя в тупики, и люди опасались ходить в этих краях в одиночку после захода солнца. Шум у причалов не утихал и ночью, и если хочешь затеряться в городе, то разве найдется лучшее место?
…Но не сейчас…
Лабарту протянул руку, и Ишби вложил печать в его ладонь. Резной цилиндр коснулся глины, прокатился по ней, оставил отпечаток: символ Энлиля и имя жреца, повторенные дважды.
— Готово, — тихо проговорил Лабарту.
Огня он не зажигал, писал в темноте, и теперь строки казались ему черными всполохами. Невесомой была палочка для письма — просилась вновь прикоснуться к глине. Лабарту вытер ее о край плаща, спрятал.
— Высохнет на солнце завтра, — продолжил он. — И к вечеру не придется уже прятаться тут, мы…
Он замолк, вслушиваясь в ночь. Ишби тревожно шевельнулся рядом, а Зу вскинулась, в один миг пробудившись ото сна, поднялась на ноги. Жажда была к ней близка, — движения стали резкими и ломкими, неторопливая плавность ушла.
Но даже голод ее я едва ощущаю.
Порыв ветра ворвался под навес — словно птица бесшумно пронеслась мимо — и на землю спрыгнул человек.
Нет, не человек… экимму.
Опустился на колено, руки прижал к груди. Грязный плащ был накинут на плечи, спутанные волосы заслоняли лицо, но Лабарту узнал его. Всех пьющих кровь в городе он знал.
Пришедшего звали Шакету, и он не так давно поселился в Баб-Илу. Но слухи ходили, что он лучше всех знает трущобы и городские окраины, и обличье меняет так часто, что и уследить трудно, — то разбойником становится, то жрецом Энки, то корабельщиком.
— Лабарту. — Шакету говорил еле слышно, словно голосом боялся выдать то, что лежало на сердце. — Знай, я ухожу отсюда, жить у реки теперь не буду.
— Я понял тебя. — Лабарту смотрел на него, но Шакету не поднимал глаз, и руки прижимал к груди, по-прежнему. — Но если уходишь, потому что боишься, что тесно здесь станет… то незачем — завтра покину это место.
И без меня слишком тесно здесь. Слишком людно, слишком…
Да, прежде проще всего было затеряться в трущобах, но теперь, когда люди обезумели и из-за крох пищи готовы драться насмерть … Теперь, сколько ни кутайся в грязные лохмотья, сколько ни касайся чарами встречных, — трудно остаться незамеченным среди людей, сраженных болезнью и голодом. И чем больше экимму — тем сложнее скрыться.
— Незачем, — повторил Лабарту.
Шакету взглянул на него, быстро, и вновь опустил голову, длинные пряди упали на лицо. Потом заговорил, по-прежнему тихо — так песок шуршит, высыпаясь из ладоней на землю.
— Место здесь стало плохое, плохая кровь… Мало в городе хорошей крови. Куда ты пойдешь?
Спросил и замер в ожидании. И хоть сидел Шакету не шелохнувшись, тревога его стала ощутимой, зазвенела в воздухе, как еле слышная струна.
Боится, что зря спросил, и смотреть мне в глаза боится…Но отчего я должен скрывать, куда отправлюсь?
— В храм Мардука, — сказал Лабарту. Сам не заметил, как протянул руку к табличке, едва не коснулся сырой глины. — Здесь я лишь на одну ночь.
Шакету кивнул.
— Тогда простимся здесь. — Голос его все также шелестел чуть слышно, но смелее стал, легче. — Я ухожу сейчас.
Порыв ветра вновь донес вой собак и запах гари, тяжелый и горький.
— Куда? — спросил Лабарту.
Шакету помедлил мгновение, и Лабарту знал, — он взвешивает ответ, подбирает слова.
Часто так говорят со мной… В городе, что мне принадлежит, — часто.
— При дворце буду жить, — сказал Шакету. — Там есть место для меня.
Зу шевельнулась возле стены.
— При дворце.., — проговорила она. — Кровь там чистая, жизнь легкая, и не придется…
Лабарту жестом прервал ее.
— Мы отправимся в храм, — повторил он. Разговор показался бесконечным, и хотелось лишь, чтобы закончилась ночь. — Иди во дворец, Шакету, и пусть удачной будет твоя дорога.
Шакету поднял голову, тень улыбки скользнула по его губам.
— Пусть невзгоды покинут хозяина Баб-Илу, — так он сказал, склонился и исчез в сплетении уличных теней.
3.
Не так сильна моя жажда, я найду…
Лабарту не поднимал глаз, смотрел на свои руки, а те будто сами делали работу: складывали таблички, законченные сегодня, убирали приборы для письма. Душно было, и свет дня, что поникал в узкие окна, казался тусклым, неживым.
— Сестра и муж ее мне завидуют, — сетовал Шу-Капи, младший писец. — Думают, здесь, в храме, нас досыта кормят. Думают, что чужаки нас не тронут, не ворвутся в святое место…
Против воли Лабарту взглянул на него. И тут же потемнел мир, кровь затмила все — кровь билась в запястьях Шу-Капи, горячая, неслась по жилам.
Слишком горячая.
— Думают, работой не утруждают меня тут, — продолжал тот. Сидел он, облокотившись о стол, и казался сейчас тенью, далекой и серой. Но в нем жили раскаленные потоки, каналы и реки пылали, сжигали его. — Не стал говорить им… А ведь только сегодня глава дома хлеба велел уменьшить порции зерна, знаешь ли об этом?
Лабарту отвел глаза. Но зов крови не утих, — плыл в затхлом воздухе, не давал думать.
Не так плохо мне, чтобы…
Каждый день он встречал Шу-Капи: они вместе сидели в хранилище, записывали слова жрецов, бесконечные столбцы чисел, короткие письма. И день за днем Лабарту видел, как болезнь побирается к младшему писцу. Тот еще не ощутил ее, но кровь уже его выдавала: стала темной и неистовой, несла в себе яд.
…не так мне плохо, чтобы пить его кровь.
— Знаю, — отозвался наконец Лабарту, глядя в сторону.
Хотел добавить: «Поделюсь с тобой зерном, много не нужно мне, а ведь двое детей у тебя…» Но спохватился, удержал слова.
Нельзя.
Еда людей не нужна была ни ему, ни Ишби, ни Зу, и даже радости она не приносила сейчас, когда тень жажды непрестанно блуждала рядом. Но нельзя себя выдать, и потому каждый день Зу забирала причитающуюся долю из хранилищ, растирала зерно в муку, пекла хлеб во дворе храма. Делала все то же, что и другие женщины — жены жрецов и писцов храма, укрывшего их от безумия осады.
Лабарту сам не заметил, как поднялся и пошел прочь. Лишь у двери остановился, сказал, не оборачиваясь:
— Скоро весна, и война прекратится, жрецы Сина говорили об этом…
— Да, — согласился Шу-Капи, и голос его звучал устало. — Таково предсказание… Но в нем не говорится, что уйдут чужаки.
Комната, в которой ночевали они с Зу, была пуста. Голод подступал все ближе, и темнота, казалось, дрожала. Очертания стен и простой утвари выступали из мрака, но были зыбкими, и шелест тростниковых занавесей вторил их дрожи. Лабарту зажег светильник, и пламя заметалось в каменном сосуде, свет теплыми полосами лег на стол.
Лабарту опустился на скамью, закрыл глаза.
Дождусь ее… И пойду искать жертву.
Не первый день сдерживал он стремление к крови, и теперь оно накатило темным потоком, затопило сердце, и казалось, лед сковывает ладони, замерзает под ногами земля.
Словно у моря я, далеко на севере, зимой…
Но знал, куда приведут эти мысли, — потому вскинул голову, открыл глаза. И различил шаги, приближающиеся, скользящие среди вечерних звуков.
Занавесь зашуршала, откинутая привычным жестом, и вновь опустилась. Зу прошла в комнату, сбросила покрывало, ни слова не говоря, села на край постели. Даже не спрашивая, лишь по движениям, текучим и плавным, Лабарту знал, — для Зу охота была удачной.
Потянулся к ней незримым путем, коснулся чувств. Но как не пытался, улавливал лишь тень их, дальний отзвук.
И не жажда тому виной.
Почти шестьдесят лет миновало с того дня, как он оживил Зу своей кровью, — она все еще была слабой и нуждалась в защите. Но уже отдалилась так, словно до свободы оставалось ей совсем немного. Чувства ее были едва различимы, и приказаниям она противилась открыто, — Лабарту знал, что скоро Зу перешагнет незримую черту, станет сама себе хозяйкой.
Так мало лет ей… Слишком рано…
И, словно в ответ, голос матери пришел из прошлого, сквозь холод жажды и гарь, пропитавшую город.
Энзигаль говорил нам о связи с детьми сердца — она бывает разной, — сказала Тирид. — Ты обратил ее, но с каждым часом она уходит прочь, и быстро, быстро…
Лабарту поднялся, взглянул на Зу.
— Я вижу, ты нашла человека с чистой кровью, — проговорил он. Слова острыми льдинками царапали горло. — Отчего же ты так недовольна?
Мгновение Зу молчала, и думал уже — не ответит. Но затем она повела плечами, гребни вынула из волосы, и тяжелые пряди рассыпались, освободившись.
— Хочешь, чтобы была я довольна? — произнесла Зу. Смотрела в сторону, и не понять, что скрывалось во взгляде. — Здесь живем, как в плену, ступать должны осторожно, чтоб не выдать себя, повторяешь мне это каждый день. В жалкой комнате я провожу ночь и день, выходя лишь во двор и в дом хлеба. Живем здесь, как беглецы, чье жилище разрушено, и ты хочешь, чтобы была я довольна?
Лабарту смотрел на нее. Хотел ответить, но мысли, обычно так легко обращавшиеся в слова, теперь распадались, лишались смысла. Прижал руку к сердцу, чтобы унять боль жажды, — звенящую, тонкую, — и не сумел.
— Для людей, — сказал он, — мы и есть беглецы. Но ты знаешь… могли бежать от беды, но остались в Баб-Илу.
Так было бы просто бежать прочь от войны… Но…
Но нельзя оставить город, Лабарту помнил об этом. Однажды поступил так: покинул Врата Бога, переждал осаду и нашествие чужеземцев. И, вернувшись, узнал, что хозяином города уже считают другого.
Но тогда я вернул этот город. И теперь мог бы...
— Не о том говорю! — Зу с размаху хлопнула ладонью по постели, скомкала покрывало. — Взгляни на себя! Можешь заставить людей делать то, что ты хочешь, верить в то, что ты прикажешь! Ты мог бы получить любую власть, цари исполняли бы твои желания. Но нет! Жалкий экимму из трущоб будет жить во дворце, а мы — здесь, потому что ты привел нас сюда!
Я должен… объяснить ей.
Зу смотрела теперь на него, снизу вверх, и казалась совсем чужой, — на каком наречии говорить с ней?
Я должен… Но мне нужна кровь.
— Я не хочу жить во дворце, — сказал Лабарту, откидывая дверную занавесь. — Поэтому мы здесь.
В коридоре, пустом и темном, собственные шаги были едва слышны. Лабарту шел, касаясь рукой стены, пальцами ощущал кирпичную кладку и, казалось, видел, куда идти. Но перед глазами плавали багровые круги, а звуки дрожали, отдалялись, приближались, — не заметил, как поднялся по ступеням, вышел на крытую галерею.
Чужая жизнь была совсем рядом, и Лабарту замер на лестнице, сковал чувства, подавил жар, холод и боль.
Пока что я… сильнее жажды…
Человек вышел из внутренних покоев, — волосы и жреческие одежды его пропахли воскурениями, в руках нес блюдо с пеплом, а шагнетвердым был, как у пьяного.
Но чистая кровь у него, и никого рядом нет…
Лабарту прыгнул вперед. Жрец вскинулся, и застыл во власти чар. Блюдо выпало из его рук, бронзовый звон эхом прокатился по галерее.
Но Лабарту не слышал. Он пил, и солнечный свет заполнял душу, тушил боль, лился потоком, чистым, но дурманящим, как аромат степи весной. Стук сердца оглушал, молил не останавливаться, еще, еще, до последней капли…
В глубине храма ударил гонг, и Лабарту опомнился, выпустил жертву. Человек упал — живой, но без чувств. Мгновение Лабарту стоял, прислушиваясь, а потом обошел рассыпавшийся пепел, — никто не должен увидеть моих следов — и поспешил прочь.
Боль ушла, солнечный огонь пылал в жилах, но пол под ногами словно бы превратился в палубу корабля, качался. Воздух стал густым, тяжелым, а тени сплетались, меняли очертания, исчезали. И также странно текли мысли — то спокойными были и ровными, то начинали клубиться, теряли смысл.
Лабарту остановился. Огляделся, но стены и своды — все стало незнакомым, и куда повернуть, куда идти теперь?
— Не бойся.
Детский голос, уверенный, легкий.
Лабарту обернулся и увидел ее — юную девочку, украшенную ожерельем из ракушек. Воздух вокруг нее трепетал, морской ветер был в нем, горячий полдень и покой.
— Не бойся, — повторила она. — Потопа не будет.
— Тини! — Лабарту рванулся к ней, но тело не слушалось, стены клонились, не хватало дыхания. — Я был прав, ты…
И не договорил. Я был прав, ты не умерла, не все предсказания верны, — так хотел сказать, но не сумел. Ведь Тини осталась такой же, как в тот день, на Дильмуне, а это значит…
— Ты умерла, — прошептал он.
Девочка улыбнулась.
Тот жрец пришел из святилища… Должно быть, вдыхал дым тайных трав… А я пил его кровь, поэтому вижу…
Мысль распалась, утекла в темноту.
— Я назвала твоих покровителей, мальчик, — произнес другой голос, надтреснутый, старческий. — Это Уту, Энки и Инанна. Что ты делаешь здесь, в доме бога Баб-Илу?
Старуха стояла возле Тини, — куталась в темное покрывало, по краям его качались безмолвные колокольчики.
Мертвые… Я вижу мертвых… Значит…
Тени вокруг обретали форму, людские фигуры, бесчисленные, сколько хватало глаз, повсюду. Лабарту сжал кулаки, пытался вглядеться, узнать.
Тирид… Шебу… если вы здесь…
Чужая рука сжала его запястье, и прикосновение это было уверенным и легким.
— Нет, мой хозяин, — сказала Кэри. — Пойдем со мной.
Все, что вокруг было, рассеялось, превратилось в обрывки мрака. Только Кэри стояла рядом, держала за руку, не отпускала, а впереди была распахнутая дверь.
— Пойдем, — сказала Кэри.
Лабарту кивнул, не в силах говорить, и вместе с ней перешагнул порог.
4.
Шагнул за дверь, — и ветер ударил в лицо. От холода перехватило дыхание, и Лабарту не удержался на ногах, опустился на колени. Руки были в копоти, в пепле по локоть, но в земле, на которую опирались ладони, не осталось ни капли тепла.
— Кэри…
Поднял голову, — но никого не увидел рядом. Лишь ветер кидал хлопья сажи, путал волосы, рассеивал мысли.
Кэри...
Неба не было над головой, — лишь клубы серого дыма, струящиеся бесконечной пеленой. А кругом, сколько хватало глаз, простиралась равнина, безжизненная, пустая. Ничего, — только вкус золы и холод, пробирающий до костей.
Кэри?..
Лабарту поднялся, сделал шаг, другой. Пепел струйками стекал с одежды, а каждый вдох давался все труднее, мир темнел, прояснялся, темнел вновь.
Кэри… где я?
Только голос ветра был слышен, да шелест шагов, едва различимый. Потаенный страх рос в груди, в глубине сердца, и Лабарту знал, — оборачиваться нельзя. Только прямо идти, смотреть только вперед…
Клинописные знаки всплыли перед глазами, и дальним эхом зазвучали голоса жрецов, повторяющих древние строки, снова и снова.
— …Войдя в этот дом, не выходят обратно…
— …В одну сторону путь, и закрыты ворота…
— …Пища здесь — прах, и едой станет пепел…
— …Свет не увидят, сокрытые тьмою…
— …Двери с засовами пылью покрылись…
Стихли голоса, погасли клинописные строки, и Лабарту понял, что окончен путь, — впереди стена, проломленная, закопченая, и в тени ее стоит человек, — но очертаний его не разглядеть, сокрыт.
— Это твой город, — сказал стоящий в тени. Голос его был неразличим, как и сам он. — Входи.
— Мой город?.. — Лабарту сам не заметил, как шагнул в пролом. Мимолетно коснулся стены — копоть осталась на пальцах. — Аккаде?..
Пошел дальше, мимо разрушенных домов, мимо следов пожара, по битым кирпичам… Знал, — надо выйти на площадь, к храму.
— Аккаде? — повторил тот, что остался позади. И рассмеялся. — Аккаде больше нет.
Вновь перехватило дыхание, а когда вновь смог дышать — воздух стал горьким, соленым и горьким, словно с дымом смешали морскую воду. Боль обожгла, и вот уже нельзя шевельнуться, путы врезались в тело, дождь стучит по камням, и нет сил открыть глаза.
— Кэри.., — прошептал Лабарту, и не услышал себя за звуком дождя. — Не приходи…
Вспышка ослепила сквозь зажмуренные веки. Лабарту рванулся, и заныли запястья, — но пут не было, не было боли. Наощупь нашарил опору, прижался спиной к ней, и лишь тогда открыл глаза.
Запоздалый гром прокатился над городом. Тучи, тяжелые, низкие, клубились, ползли на запад. Струи дождя били в стены, вода стекала с волос, текла по лицу, одежда промокла насквозь.
Гроза…
Лабарту поднялся на ноги, медленно, держась за стену. Тело не слушалось, не желало верить в свободу, все еще оставалось там, где колдовские узы держат прочнее оков и терзают сильнее жажды.
Нет… Я знаю, где я. И здесь гроза…
Он стоял на уступе зиккурата, — город лежал внизу, темный сейчас, едва различимый сквозь стену ливня. Тучи скрывали небо, но Лабарту знал, — уже наступил рассвет, солнце встает, поднимается над крепостными стенами.
Обернулся на шорох шагов, готов был сорваться с места, ударить, бежать, — ведь воздух все еще звенел и не отпускала память о боли.
Из галереи храма вышли двое младших жрецов.
Лабарту перевел дыхание, вновь запрокинул голову. Дождь был неистовым и теплым, и на вкус — совсем не тот, что во сне.
Совсем не тот, что тогда…
— Гроза, — тихо сказал один из жрецов. Лабарту искоса взглянул на него. Человек стоял, подставив дождю ладони, словно пытался, но не мог удержать воду. — Сколько лет не было такого? Должно быть, это знак…
— Осада скоро кончится, — согласился второй. — И читающие по звездам говорили — война не будет долгой…
Не глядя на них, Лабарту прошел мимо, в распахнутые двери, прочь от потоков воды и росчерков молний.
Тот дождь, что мне снился, — добрым знаком быть не может.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.