Сухой, жаркий ветер стелился по земле, шуршал иссушёнными листьями, сором и мелким песком. Половину неба застлали клубы тяжёлых, набрякших туч, и солнце пробивалось сквозь них, будто сквозь морские волны. Надвигалась гроза.
Строем входили воины Господа в захваченный город, и угрюмо смотрела на них притихшая толпа, и воины настороженно переговаривались:
— Не нравятся они мне, — буркнул пехотинец. Его лицо было покрыто густой, клочками поседевшей щетиной, кожа была выдублена песком, солью и ветрами, а глаза недобро смотрели из-под нависших бровей.
Ему отвечал его товарищ:
— А чего ты хотел? Радуйся ещё, что они безоружны, — хохотнул он. Этот был крепко сложен и приземист; белый платок, намотанный на шею и шлем закрывал его лицо до самых глаз, светло-голубых словно выгоревших на солнце.
— Я видел вон у того копьё, — ответил первый и ткнул пальцем в куда-то в толпу.
— Где?
— Протри глаза, вот же! — просипел тот, не сбавляя шага, и согнутый палец грубой кожаной перчатки клёпаной позеленевшей медью указал на долговязого человека.
— А и точно, твоя правда… а ну как они? — отозвался крепыш, и глаза его расширились до предела, поспешно охватывая взглядом толпу. Клёпаная кожаная перчатка его товарища половчее легла на рукоять меча.
— Э-э… нет, — успокоенным голосом ответил крепыш сам себе. — Гляди, копейщиков совсем мало, это — стража. Они своих сторожат, ха! Чтоб не сбежали! — и он залился высоким смехом, который, правда, тут же оборвался.
Воины шли, стуча сапогами, звенели подковы, гремели колёса повозок, среди угрюмо застывших горожан проносился шепоток:
— Смотри, как их мало! — жарко шептал в самое ухо рослого старика черноглазый юноша с недавно пробившимся пухом на щеках. — Будь у каждого из нас хотя бы праща или палка, а у наместника кровь в жилах вместо воды, Господом клянусь, мы разбили бы их, и пустили бы в бегство, и сам султан встречал бы нас как…
— Замолчи! — шикнул старик и только ниже опустил голову, косясь на стоящего шагах в пяти стражника.
Воины шли, и его светлость Жоффруа, граф Эрльнский и новоявленный герцог Асиньонский, вёл их, восседая на могучем боевом коне. Его светлость был не в духе. Четыре раза ему доводилось брать с боем вражеские крепости, и всякий раз он сам, на горячем коне, обезумевший, врывался в город через проломленные ворота. Жоффруа привык, что его окружают бранные крики и звон стали, привык сражаться бок о бок со своими людьми, рубиться с врагом лицом к лицу. Асиньона отворила ворота без боя, и теперь Жоффруа в гнетущей тишине входил в город во главе медленного, торжественного и мрачного шествия. Тяжело гремели по брусчатке конские копыта, рокотали колёса повозок, всхрапывали кони, клацали подкованные сапоги. То там, то здесь, слышалась брань, где-то надрывно кричал осёл. Его люди замолкали, едва перебросившись парой слов.
Тысячи жителей Асиньоны высыпали на улицы, тысячи со склоненными головами в скрывающих лица платках выстроились вдоль главной, прямой, как стрела, улицы, заполонили подворотни и проулки, и все они молчали. Вот так решил встретить наместник дорогих гостей? Герцог чувствовал их ненависть и страх, но должен был спокойно ехать вперёд, отчего всё сильнее закипала в нём глухая ярость.
И гроза, раскинувшим крылья ненастьем, следовала за ним по пятам. Пять месяцев суховеев, иссушающей жары, и вот, в день, когда взята Асиньона, по воле Господа пригнали ветра грозовые тучи. Жоффруа не решил ещё, считать ли сей знак добрым: потому только сильнее хмурился, сводя на переносице густые брови, и сжимал зубы, отчего губы его сами собой выпячивались, а усы начинали топорщиться.
Наконец, герцог не выдержал: он натянул поводья, конь всхрапнул и остановился.
— Жан! — зычным, охрипшим голосом позвал герцог. — Ваше Преосвященство, не изволите ли вы явиться немедленно по смиренному зову мирянина! Жан, забери тебя Сатана!
Рыцари и пехота, тяжёлые обозы и паломники остановились, покорные рёву Жоффруа. Спешно подгоняя коня, не разбирая дороги, к герцогу мчался бледный юноша с горячечно-красными щеками. Зазевавшиеся простолюдины едва успевали отскочить в сторону. Кольчугу он носил поверх сутаны, черные тугие кудри выбились из-под полотняной шапки, какая только и спасала от солнца.
— Ваша светлость, — поклонился он герцогу, едва остановив коня.
— Не кажется ли вам, ваше преосвященство, — спокойным уже голосом обратился к нему Жоффруа, — что Господу будет угодно, ежели шествие наше ознаменуется не только знамёнами Его, но и вознесением Ему торжественных гимнов, которые, по воле Его, сумеют обратить души неверных во страх, и открыть их сердца для света Его. Не меньше святые гимны нужны и нашим воинам, ибо сражались они во славу Его и утомились преизрядно, пусть же сердца их возрадуются, а слух усладится!
Так сказал Жофруа, ибо умел облекать порывы необузданной души в облик весьма изящный, впрочем, не всегда он утруждал себя этим:
— Пой, говорю я тебе, — крикнул он на епископа, когда тот пытался возразить. — Пой, ибо эта тишина невыносима!
Юноша, замолчав на полуслове, кивнул, развернул на месте коня и помчался назад, вдоль строя. Полы рясы хлопали за его спиной и бились выцветшим пурпуром на окрепшем ветру.
Герцог окинул тяжёлым взглядом своих людей, зыркнул из-под густых бровей на асиньонцев, вздохнул, так что лязгнули сочленения доспеха, и махнул рукой, отдавая приказ.
Войско прежним торжественно-медленным шагом двинулось по улице Асиньоны.
И всё это время рядом с герцогом безмолвной тенью ехал юноша в кольчужной рубахе и открытом шлеме, ниспадающий с его плеч плащ был густо-багрового цвета с богатой меховой оторочкой. Герцог то и дело посматривал на спутника, и тогда в уголках его серых, холодных глаз собирались тонкие морщинки невольной улыбки. Иной бы подумал, что рядом с его светлостью, графом Эльнским, новым герцогом Асиньонским, скачет его сын и наследник, одетый в родовые цвета, но всякий воин из людей его светлости знал, что во главе войска бок о бок ехали супруги, герцог Жоффруа и беловолосая герцогиня Изольда, силой своего праведного духа и красотой, какой завидовал, верно, сам чёрт, укреплявшая дух воинства и вселявшая в сердца людей храбрость.
— Сударыня, не угодно ли вам присоединиться к благочестивому песнопению, — спросил герцог супругу своим закалённым и разбитым в боях голосом, как только позади них зазвучали первые слова латинской молитвы. Сперва несмело выводимые певчим, они всё крепли и набирали силу, пока не слились в единый рокот сотен голосов.
— Нисколько не помедлю, если только вы первым подадите пример, благочестивый супруг мой, — отвечала герцогиня, озорно улыбаясь, и вскоре два голоса влились в гремящую и несуразную многоголосицу.
Зазвучавшая молитва всколыхнула асиньонцев, заставила их несмело, украдкой, поднять головы, прислушаться, по толпе прокатился шорохом песков ропот сарацинской речи. И ропот этот окончательно успокоил герцога: он с хрустом оправил отросшую за время похода бороду, и вдавил пятки в бока коня, заставляя того ускорить шаг.
В самом сердце Асиньоны, примыкая одной из стен к охристо-песчаной скале, стоял храм, чьи стены ещё помнили святые молитвы и христианские службы. В самом ли деле был этот храм христианским много веков назад, когда растущие в садах Асиньоны необхватные оливы были ещё тонкими деревцами, подвластными любому ветру, или епископ Жан де Саборне просто нашёл удобный повод, герцог думать не хотел. Ему нужен был этот храм, а, значит, уже к утреннему рассвету заполыхает на солнце золотом крест, водружённый на самую его макушку. Здесь будет его герцогство, здесь будет новая епархия, и здесь, на Святой земле будет печься он о людях своих, раз уж всевышняя воля не позволила ему выполнить сей долг в родных краях.
Настороженно и зловеще шествовали христианские войска по пыльным улицам древней Асиньоны, напористо и неотвратимо гнал грозовые тучи упрямый ветер, великолепными витражами сияли облака, переливаясь от ослепительного жёлтого к набухшему дождём лиловому, то там, то здесь пропуская сквозь свою подвижную пелену луч солнца, завораживая и чаруя.
У храма собралась пёстрая толпа. Нищие, священники, стража, торговцы, и наместник Асиньоны, многомудрый Альхим-ибн-Зафария. Вида наместник был величественного: его широкая, окладистая, давно поседевшая борода была расчёсана на две половины и закрывала собою едва ли не всю грудь, спина его была, несмотря на годы, прямою, а голос зычным. Расшитый кафтан украшали жемчуга, рубин сиял на чалме, переливаясь всеми гранями и щедро даря свою красоту любому, чьё сердце ещё не очерствело до той степени, когда красоту измеряют лишь в золоте и годовом доходе.
Стражники в сияющей, праздничной чешуе окружали Альхима-ибн-Зафарию, числом двадцать, каждый вооружён длинной и узкой секирой, ятаганом и арапником. Если не они были лучшими воинами окрестных земель, то кто же тогда?
Стоял чуть поодаль от многомудрого наместника ещё один человек, был он куда более скромен: Господь не наделил его ни широкими плечами, ни особой статью, время ещё не успело осыпать его голову серебром горных снегов, кафтан его был дорог, но и только. Звали человека Джабраил аль Самуди, и был он купцом. Или поэтом: всё зависело от благосклонности звёзд, медлительности караванов, глубины женских глаз и простой прихоти метущегося сердца. Из всех прочих достойных горожан выбрал наместник Джабраила оттого, что тот хвастал знанием языков и клялся, бывало, что договорится с самим шайтаном, если тот вдруг явится перед ним.
Глядя на многомудрого наместника, Джабраил в мыслях своих называл его и глупцом, и бараном, упрямым ослом, ниспосланным самим Господом на эту несчастную землю и поставленным над людьми Асиньоны, дабы покарать нечестивцев. И сам же отвечал себе с тихим вздохом, что была то воля не Всевышнего, а султана, да и наместник был скорее труслив, чем упрям, что, однако, вовсе не мешало Джабраилу развивать свои умозаключения в весьма изысканные остроты.
Но не в том было дело, что купец не ладил с наместником: не было ни единого случая, чтобы почтенный Джабраил аль Самуди привёл караван в родную Асиньону и не остался бы во дворце наместника сперва до первых звёзд, а после и до утренней зари. Порою достойные мужи ссорились, и кричали, и призывали тысячи несчастий на головы друг друга, и были они как огонь и вода, и шипели и исходили паром, но, подобно огню и воде, без которых не заварить чая, дурманящего усталого странника тонким запахом и терпким вкусом, были наместник и купец нужны друг другу, и часто продолжали дружеский пир разговорами, тянущимися через всю длинную, душную, наполненную запахами ночь. Теперь же наместник сдал город христианам. До последнего Джабраил не верил, что тот откроет ворота, и убеждал многомудрого Альхима-ибн-Зафарию отважиться принять бой или запереться за стенами города, в ожидании помощи, которая должна была подоспеть от блистательного султана не далее чем через месяц.
Неотвратимы, как прилив, христианские всадники, закованные в железо, в украшенных крестами плащах, двигались к храмовой площади. Нарастающим грохотом гремела боевая песня, грубая и простая, но страшная в своём безумстве.
Наконец, рыцари встали у самого входа в храм, где их ожидал многомудрый наместник со стражей. Предводитель христиан — широкоплечий, с выцветшими рыжими волосами, топорщившимися как солома, — поднял руку, и песня оборвалась. Наместник шагнул ему навстречу, распростёр руки для объятий, будто встретил брата, которого давно не видал:
— Приветствую тебя, могучий, в славном городе Асиньоне, да благословит Всевышний тебя, ибо вижу я, что намерен ты исполнить заключённый договор и оставить мирный город, когда придёт время, таким же, каким увидел его сейчас: богатым и радостным.
— Многомудрый наместник Альхим-ибн-Зафария, волею султана и Господа поставленный над этим славным городом, приветствует тебя, — начал переводить Джабраил, стараясь придумать, как бы обернуть слова наместника на пользу Асиньоны, но одного быстрого взгляда на лицо герцога хватило, чтобы понять всю тщетность стараний. Варвар, хмурясь, спрыгнул с коня: оказалось, он был совсем невысок, едва ли не по плечо Джабраилу, но по-прежнему широкоплеч и внушителен. Размашистым шагом, совершенно не слушая перевода, он подошёл он к наместнику, и коротко, без замаха, ударил того по губам латной перчаткой, так что многомудрый попятился и сел.
— Это тебе, собака, за то, что ты лжёшь, — сказал герцог с варварским выговором. — Ибо не оставлю я сей град, покуда жив, но буду править в нём.
Джабраил взмахнул рукой, стараясь остановить стражу наместника, удержать от возможной глупости, — однако воины и без того стояли твёрдо и гордо, не шелохнувшись, а у наместника хватило то ли ума, то ли трусости, смолчать. На его белой растрепавшейся бороде красными брызгами засыхала кровь.
— Эта собака, благочестивый супруг мой, спасла много христианских жизней, отперев перед тобой ворота, — сказала герцогиня красивым, переливчатым голосом, и тогда Джабраил взглянул на неё, и забылся на целый миг, ибо она была столь прекрасна и столь непохожа на других красавиц: с белым лицом, выбившимися из-под шлема светлыми прядками жёстких, соломенных волос и тёмными, карими глазами, в которых играло солнце, подобно тому, как играет оно в драгоценных камнях, что сердце бедного Джабраила защемило, от боли и отчаяния, когда понял он, что она обратилась к предводителю варваров как с супругу.
— В твоих словах есть правда, — откликнулся герцог.
Он шагнул к упавшему наместнику и протянул тому руку:
— Поднимись, я милую тебя, ибо Бог мой милостив и добр к грешникам, особенно если раскаяние их подтверждено делами, как подтвердил своё ты. Поднимись же!
Единым рывком он поставил наместника на ноги, и, не сдерживая душевного порыва, расцеловал того в окровавленные губы. Едва Жоффруа закончил лобызать многомудрого Альхима-ибн-Зафарию, он не помедлил окрикнуть епископа:
— Жан! Жан! Твой черёд. Занимайте собор, ваше Преосвященство.
После недолгой заминки, молодой человек в кольчуге и рясе с горячечно горящими глазами повёл спешившихся рыцарей под своды древнего храма Асиньоны. Сапоги гремели железом по каменным ступеням, шаги гулко отражались от сводов. Наместник, его стража, герцог и герцогиня, идущие под руку, последовали за епископом Жаном де Саборне.
Что произошло потом, Джабраил понял не сразу: раздался истошный крик, и из толпы появился человек, чей белый тюрбан выдавал в нём предводителя молитвы, а перекошенное ненавистью лицо сулило гибель его врагам; человек бросился епископу, сжимая в руке длинный нож, но разобрать его крик Джабраил, проклиная свой рассудок за медлительность, сумел лишь тогда, когда безумец уже захлёбывался собственной кровью на красивом мозаичном полу. А кричал он «Умри, нечестивец! Волею Господа!». Джабраил пригляделся к его лицу — и узнал его: как-то раз он говорил с этим мужем, обсуждая богословский вопрос, теперь и не вспомнить — какой. Тогда этот сухой, жилистый старик показался Джабраилу рассудительным, сдержанным и разумным. Теперь же, он кинулся с ножом на епископа, которого спасла от гибели только кольчуга и быстрый удар стражника из стражи наместника, который и прикончивший нападавшего.
Рыцари обнажили мечи. Лязгала сталь, люди кричали. Джабраил похолодел, ожидая худшего. Безумец дал христианам повод устроить резню. Ах, прав, прав, тысячу раз прав был Ибрагим: нужно было раздать горожанам оружие, встретить христиан копьями! Наверняка стража бы взяла их сторону, а многомудрый Альхим сидел бы сейчас в подполе, у родника: быть может, прохлада сумела бы остудить его голову, и привести, наконец, в чувства! Уж не сам ли наместник подослал убийцу? Мысли вихрем неслись в голове, обгоняя одна другую, но тут Альхим залепетал не своим голосом:
— Уверяю тебя, могучий, в случившемся не было моего умысла, только злая воля глупца, что повела его на смерть!
— Ха! — отозвался герцог. — Ещё бы в этом была твоя воля, старик! В покойнике было больше мужества, чем во всех твоих чешуйчатых стражах!
Герцог захохотал, и рыцари подхватили его смех. Лёд, охвативший сердце Джабраила начал таять, и оно вдруг забилось, трепетно и непослушно.
— Похороните его как должно! — приказал герцог, указывая на убийцу.
— Нет! — неожиданно громким, срывающимся голосом воскликнул Жан. — Нечестивец поднял руку на Господа, ибо Ему я творил молитву, когда он направил удар в мою грудь. Его надобно сжечь, и прах его развеять по ветру. Так требует Святая вера.
Взгляды рыцарей устремились на герцога, тот молча жевал губу.
— Ладно, — наконец, согласился он неохотно. — Будь по-твоему, священник. Сделайте, как он сказал. До захода солнца убийца должен быть сожжён.
Тело унесли, оставляя потёки крови на полу, а его преосвященство кропил стены древнего храма святой водою, читая нараспев молитвы, пока служки срывали и крушили знаки чужой веры. Служба шла долго, и рыцари смиренно стояли в полумраке каменных сводов, ожидая, пока его преосвященство и двое служек, помогавшие ему, подносившие одежды, воду и зажженные свечи, закончат. Наконец, когда времени прошло уже изрядно, и солнце с той стремительностью, какая бывает лишь на юге, стало клониться к окоёму, епископ начал вечерню. Знакомые слова молитвы подхватили рыцари, и сумрак наполнился множеством голосов, сливаясь в единый ропот с бушующей за стенами храма грозой, пришедшей в Асиньну в день её падения.
Епископ Жан де Саборне едва ли был в трезвом рассудке: овладели ли телом его преосвященства бесы, либо же сам Святой Дух спустился к нему и осенил его, герцог понять не мог, но Жан читал молитвы с небывалой страстью, голос его звенел, воздетые руки дрожали от напряжения. Герцог, среди прочих молящихся, смотрел на него, и умиление, смешанное с гордостью, разливалось в его душе, ибо Жана он почитал за сына, которого у него никогда не было. Он сам, заметив праведного и охочего до знаний юношу, отослал его учиться в Италию, а позже лично вытребовал у папы для Жана епископский сан. Епископ без кафедры, герцог без герцогства, вот кем они были, когда покидали родную землю. Здесь, на Святой Земле, будет их новое королевство, здесь лягут их кости.
— Для свершения великого обряда освящения потребуется ещё семь дней, и только после это место вновь станет святым домом Господа нашего, — объявил епископ после службы, и герцог недовольно сморщился, но промолчал.
Солнце сверкнуло последней зарницей, облив багрянцем грозовые тучи, и скрылось за западной стеной Асиньоны до нового утра. Ливень щедро хлестал по опустевшей базарной и храмовой площадям, прибивал к земле пыль, сор, пух и листья, барабанил по пёстрым навесам и будто старался сорвать едва водружённые над городом стяги. Ветер порывами сгонял капли вместе и бросал их широкой россыпью на встревоженную воду дворцовой купальни, бился о дворцовые стены и закрытые ставни, выл бессильно и протяжно.
Его светлость герцог Жоффруа пил вино в своих новых покоях. Тяжёлый дурман благовоний ещё не выветрился из шёлковых подушек и покрывал, из пышных ковров и из тёмно-зелёного тяжёлого бархата балдахина.
— Скажи, Жоффри, мы надолго здесь? — спросила Изольда.
Жоффруа посмотрел на жену: герцогиня в своём простом платье вдруг показалась ему пленницей богатого шейха, мысль разъярила его, он крепче сжал ножку кубка, желая той согнуться в его кулаке, выпил остатки вина одним глотком, и ответил ей:
— Неужели вашей светлости уже наскучило здесь?
Изольда отшатнулась и лицо её сделалось строгим: ах, не этого он хотел!
— Мы здесь, моя Изольда, покуда я не потребуюсь Филиппу ещё для какой-нибудь затеи, — ответил он совсем уже другим голосом, опускаясь на широкое и низкое ложе. Его светлость с удовольствием вытянул ноги, отбросил в сторону ненужный кубок, так что тот зазвенел по каменному полу, и продолжил: — Город сдался сам: асиньонцы трусы и не поднимут восстания.
— …если только под стенами города не появится их прославленный султан со своим войском, — закончила за него Изольда, и села неподалёку от мужа, пожимая под себя босые ноги.
— Ай, у меня достаточно сил, чтобы выдержать осаду! Да один мой паладин стоит трёх сотен неверных.
— Но Шарль де Крайоси у тебя лишь один, — едва улыбнувшись, отвечала герцогиня, — что будет, если…
— Довольно об этом, женщина. Ты ничего не смыслишь в войне. Лучше вознеси Господу молитву, чтобы теперь, когда мы в Святой земле, когда без боя мы отобрали город у неверных, и отняли у них святыни Его, чтобы, наконец, Он подарил нам сына.
— О, знал бы ты как молю я Его об этом! Всем сердцем, что дано мне!
Жоффруа наклонился к ней и, обхватив широкой ладонью её затылок, поцеловал. Отвёл с лица жесткие, непослушные волосы, совсем выгоревшие под здешним солнцем, провёл ладонью по упругому стану. Грубой ткани платья будто и не было, он словно чувствовал её белую кожу. Среди шелков и тяжёлого дурмана пахучих курений, винного духа, грозы, победы и опасности, он любил её до отчаянной усталости, до полного изнеможения. Герцог ласкал её тело, не знавшее родов, и она откликалась то трепетом, то безумным взглядом карих глаз из-под белёсых ресниц, то вырвавшимся криком.
За окном гремел гром, первая осенняя гроза была в самом разгаре, а супруги лежали, обнявшись, под бархатной сенью балдахина, и Изольда тихо шептала прижавшись щекой к бороде герцога: «Я верю, верю, Жоффри, милый супруг мой, Он дарует нам сына», и герцог засыпал сном победителя, боясь поверить, и не желая ничего иного.
Но не спал купец Джабраил: ночью в его доме горели свечи. Джабраил размышлял, временами делая пометки на выскобленном пергаменте. Этой ночью к нему приходили разные люди, все одинаково промокшие под ливнем. Одни отказывались от вина, только бросали несколько слов и вновь возвращались на улицы Асиньоны, другие с видимой радостью принимали приглашение, и говорили лениво, пока горячее вино согревало их изнутри. Свечи горели на столе Джабраила, перо скрипело, оставляя всё новые пометы. Какие части города заняли христиане, а где их до сей поры не было, что удалось тайком перепрятать, а что было разграблено, сколько вина выпили рыцари, сколько женщин забрали себе, где стоят дозоры, и что делает треклятый осёл Зафария. Выходило, что добро большей частью уцелело, что пили христиане много, и что дурак Зафария позволил разоружить своих воинов и запереть их под надзором рыцарей в казармах.
Джабраил оторвался от пергамента, когда в дверь его дома, в ту, что выходила во двор, и до которой не добраться было иначе, кроме как пропетляв изрядно по узким улочкам, снова постучали. Он отворил и отошёл, пропуская гостя.
— Мир тебе и твоему дому! — прохрипел гость. Это был крупный мужчина с длинными, пышными и совершенно чёрными усами, по которым двумя ручейками сбегала вода — гроза над Асиньоной не прекращалась.
— Мир и тебе, Ибрагим, — отвечал Джабраил. — Что удалось узнать?
— Да погоди ты, не видишь, никак, я насквозь промок? Согрей друга, накорми, напои!
Ибрагим так честно глядел своими большими, круглыми глазами, такое детское выражение было написано на его широком, открытом лице, что Джабраил против воли расхохотался:
— Пойдём в дом, старый друг, у меня ещё осталось согретое вино. Ты совсем промок!
— Вот так бы сразу, — буркнул Ибрагим, широким движением стряхивая с усов дождевые капли.
Горячее вино с корицей, мёдом и имбирём почти не пьянило, но согревало. Ибрагим шумно втянул в себя напиток, зажмурился и расплылся в улыбке. Руки его, сжимавшие чашку, были почти чёрными, и пахло от них терпкой дубовой корой. После он заговорил быстро и ровно, его голос гудел тем же ровным, успокаивающим гулом, каким гудит пчелиный рой или базарная площадь в жаркий день:
— В восточных и северных казармах размещено по три сотни копейщиков, Большие и Базарные ворота охраняются отрядами из пяти рыцарей и сброда человек в двадцать. Стены свободны, если не считать нескольких десятков недотёп. Рыцари расположились во дворце наместника и ближних домах. Думаю, варвары боятся распылять свои силы.
— Дозоры?
— Да. Отряды, человек по двадцать, все верховые, но только по главным улицам. И дальше старого города они носа не кажут, к тому же их совсем немного. Говорю тебе, Джабраил, если ты не решился действовать днём, сейчас самое время! Христиан мало, они не знают города, почти все укрепления по-прежнему за нами, нужно только поднять клич, и Всевышний поможет нам прогнать этих шакалов!
Джабраил только чуть улыбнулся. Он слышал доводы Ибрагима и раньше, и теперь ещё менее, чем когда-либо мог с ними согласиться. Сейчас христиане ожидают нападения, почти все их силы за внутренними стенами дворца, и, загорись где-то в Асиньоне восстание, они готовы будут пресечь его, прыгнув, как лев из пещеры, чтобы потом со всем своим коварством и жестокостью, учинить над непокорным городом расправу. Нет, у рыжего Жоффруа не выйдет повторить в Асиньоне то, что совершил Филипп в Асадонии!
— Мы ещё не готовы, Ибрагим, а варвары во всеоружии. Господь да пребудет с нами, ибо некому кроме него будет защитить нас, если мы восстанем теперь: безоружные, разрозненные, испуганные.
— Джабраил! — резко сказал Ибрагим.
Купец поднял глаза: друг глядел на него прямо и безотрывно, будто стараясь взглядом проникнуть сквозь покровы тела в самую душу и различить в ней правду.
— Ты умный человек, Джабраил, и в первый раз, когда ты отговаривал меня зажарить предателя Зафарию как паршивую собаку, я послушал тебя. Ты сказал, что Зафария — умный человек, и ты сумеешь убедить его, но я вижу, что ворота отрыты, и варвары в благословенной Асиньоне, варвары в нашем храме оскверняют наши святыни! Теперь ты отговариваешь меня вытряхнуть их, пока они слабы и боятся нас больше, чем боится предатель Зафария Господнего гнева! Ты умный человек, Джабраил, я всегда считал так, и всегда считал, что ты также смелый, но теперь вижу, что ты или трус или глупец! Отвечай же, или это утро мы встретим врагами!
Слова Ибрагима, всегда спокойного и добродушного, его напор, вздувшиеся на шее жилы и сверкающие в полумраке комнаты глаза заставили Джабраила похолодеть. Но купец не собирался отказываться от замысла. Когда он заговорил, голос плохо слушался его, а на спине проступил холодный пот, так что шёлк разом прильнул к коже.
— Мы уничтожим христиан, Ибрагим. Мы вышвырнем их из города, как хозяйка вышвыривает из дому прохудившиеся циновки, но сейчас нужно собирать людей и оружие. А после…
Купец замолчал.
— Что после, Джабраил?
— Пока я не знаю… — тихо отвечал купец. — Дай мне эту ночь, Ибрагим. Я должен подумать.
Ибрагим ушёл, шепнув на последок: вечная слава храбрецу, убитому во храме, его имя — Али из Херсин, — и Джабраил вернулся к свечам, перу и пергаменту. Чернильные метки, закорючки и росчерки складывались в пёструю мозаику, оживали лицами захватчиков и асиньонцев, и мысли кружились в голове Джабраила назойливо и беспрестанно, как рёв раненого ишака, и были так же бесплодны. Три гонца уже отправились вслед тем трём, что несли султану вести об угрозе, нависшей над Асиньоной.
Джабраил давно знал, что нужно было дело делать. Разум твердил ему: уходи! Ещё не поздно бежать из этого города, если ты не сделал этого раньше, когда на воротах ещё стояла верная стража. Но оставлять родную Асиньону он не хотел.
Джабраил смотрел на свечу, и глаза его смыкались, мысли разрывая порочный круг бесплодного бега, уносились прочь, и возвращались всякий раз, представ перед ним в образе северной красавицы, герцогини Изольды, и тогда стихи сами собой складывались в его сердце, принося облегчение и покой.
Как если бы солнце собою затмила луна,
Так ты удивляешь своей красотой неземною,
Твой голос звенит и поёт, будто лютни струна,
Твой ласковый взгляд ранит сердце поэта больное.
Или эти слова пришли к нему после? Или уже не эти? Со сметённым духом, Джабраил засыпал у погасшей свечи под предрассветную тишину, опустившуюся на захваченную Асиньону.
Проснулся он поздно, но с ясной головой, и возблагодарил Господа за то, что тот ниспослал ему замысел. Весь день ушёл на чтобы разыскать Ибрагима, но с замыслом тот согласился неожиданно просто и даже радостно, опять широко улыбнувшись и сверкнув белыми зубами, весь следующий день, и ещё один, и ещё ушли на то, чтобы вызнать, разведать и продумать. Ещё неделя, чтобы собрать людей, и вот, наконец, когда над покатым куполом древнего храма уже три дня как водружён был крест, показался Джабраил при дворе герцога, во дворце, который — и он мог в этом поклясться — он знал лучше, чем его светлость Жоффруа и его рыцари.
Закованный в доспехи, будто он вовсе их не снимал, с мечом на коленях, герцог сидел на резном кресле, в котором взор Джабраила привык встречать статного белобородого Зафарию. Но теперь старик стоял, склонив голову, неподалёку, среди прочих, кому дозволено было остаться при новом дворе.
— Купец Джабраил аль Самуди, с прошением, — смешав в голосе презрение и любопытство, назвал его рыцарь.
Герцог поднял на него холодные глаза, безучастно отвёл, и дозволительно махнул рукой: «Говори».
— О, могучий и светлый, да будет тебе известно, что всегда Асиньона славилась своими богатствами, и никогда базарная площадь не пустовала, и, что ни день, приходили и уходили из неё караваны, гружённые разным добром и золотом. Не было такого товара, какой не сыскать было в Асиньоне, и всякий купец за честь почитал привести караван сюда.
Герцог равнодушно пропускал его слова мимо ушей, а купец продолжал:
— Дозволь же и теперь, дабы не умереть полноводной реке, перекрытой плотиною, водить, как прежде караваны и в Хайам, и в Бульмет и в Асадонию, и в Лакхву.
— Да будет тебе известно, почтенный купец, — отвечал ему герцог, — что до сей поры, если только не дошли добрые вести до твоих ушей скорее, чем до моих, и Хайам, и Бульмет, и Лакхва сопротивляются власти короля моего Филиппа. Знаешь ли ты об этом, купец?
— Знаю, могучий, — отвечал Джабраил.
— Раз так, то не следует ли мне бросить тебя собакам, за измену, почтенный купец?
— Могучему не следует так спешить. Мы мирные люди и не любим войны. Война мешает караванам возить товары, и сундуки наши пустеют, и дети наши, и жёны начинают бранить нас оттого, что недостаёт им былого богатства. И нет в том никакой измены, чтобы привезти из Хайама немного шёлка а взамен отправить масло. Но я покорен слову могучего, и не поведу караваны ни в Хайам, ни в Бульмет, ни в Лакхву, однако, что же до Асадонии, добрые жители которой не противятся власти твоего короля? Ежели и тут ты откажешь, то всего и богатства останется в нашем городе, что Лисаале, старая колдунья, к которой бегают девки лечить свои недуги.
— Хитрец! — усмехнулся герцог. — Что до Асадонии, то мы…
Над ухом Жоффруа склонился вельможа, в котором Джабраил узнал Ису-аль-Нахима, давнего своего приятеля, с которым всё никак не удавалось свидеться с глазу на глаз в безлюдном закоулке.
— Что до Асадонии, то мы подумаем, купец, — ответил герцог, и Иса злорадно улыбнулся Джабраилу. Джабраил ответил ему радушной улыбкой.
— Позволь мне, могучий, преподнести тебе скромный дар, — слуга подал Джабраилу поднос с изукрашенной шкатулкой. — Это шкатулка слоновой кости, и лучшие искусники вырезали узоры на ней, так что любоваться ими можно дни напролёт. Но она лишь скорлупа для моего подарка, — Джабраил щёлкнул замком, и крышка откинулась, — тончайший шёлк! — он сложил пальцы щепотью и запустил внутрь шкатулки, широким взмахом повёл рукой, и по воздуху расстелился замерзшим огнём, колышась, словно морские волны, ярко-алый шёлк.
— Но шёлк слишком тонок и, занял столь мало места в шкатулке, что я не мог подарить её тебе, могучий, едва наполненной. И я насыпал в неё жемчуга, самого лучше, из того что имел. Горе мне, могучий, ибо теперь богатства мои сократились на половину, но не жалею я об этом!
Так и сказал Джабраил, и отдал шкатулку, и с поклоном удалился, и сплюнул, отойдя от дворца сотню шагов, чтобы очистить рот ото лжи, и единственное, чем недоволен остался Джабраил, так это тем, что при дворе не было красавицы Изольды, и он так и не заглянул в её карие глаза.
Теперь ему оставалось только ждать.
Долго ли ждал Джабраил? Что для влюблённого лишний час ожидания встречи, разве не мука? Что для отшельника ожидание, длиною в жизнь, разве не благость? Но Джабраил был влюблён, и замыслы жгли его душу, воплощаясь в его мыслях то так, то иначе, и потому ожидание казалось ему столь же бесконечным и прихотливым как узор на расписных стенах древнего храма Асиньоны. Однако, как бы ни были мучительны сомнения Джабраила, его светлость, герцог Жоффруа подарил шкатулку герцогине Изольде, а та, любуясь тонким шёлком, переливами жемчуга и искусной резьбой, увидела записку.
Герцогиня развернула тонкую бумагу и прочитала записку вслух. На её губах играла лёгкая улыбка, будто то бы то была лишь чья-то невинная шутка, но старая Фрида, нянька Изольды, увязавшаяся за своей воспитанницей в Святую Землю, и твёрдо решившая в ней умереть, дабы спасти свою грешную душу, поджала сухие губы и сказала, что не иначе как записка прислана одним из нечестивцев, который вознамерился совратить светлую душу её госпожи, а, значит, необходимо показать её Его Преосвященству, дабы он решил, что с ней делать, и нужно ли теперь поститься, чтобы оградить себя от опасности, или хватит одной только молитвы.
— Епископ и в самом деле может оказаться полезным… — задумчиво проговорила Изольда. — Но уж тогда, нянюшка, я позову и Шарля.
Старая Фрида фыркнула, и с усердием протянула длинный красный стяжёк шёлковой нитью, которой суждено было расцвести на её пяльцах томной розой. Герцогиня не стала медлить, уже к вечеру она держала в своих покоях совет с его Преосвященством епископом Жаном, и светлым рыцарем, паладином, Шарлем де Крайоси. Отвлекать достойного мужа своего пустяками она не решилась.
— Защитники мои! — обратилась герцогиня к гостям, едва только епископ появился в её покоях, поприветствовал её светлость герцогиню и рыцаря и утолил жажду кубком вина. — Я призвала вас, дабы вы помогли мне решить вопрос, который сама я решить не в силах… Смотрите же, что прислал мне тайком один купец: «Я прошу тебя смиренно, милостивая, — так он пишет в записке, — подарить мне радость видеть тебя, ибо ищу я встречи с тобой, чтобы сказать тайные слова необычайной важности». Здесь же он добавляет имя верного человека, через которого можно передать ему записку и вызвать его на встречу. Скажите же теперь, что мне делать?
Герцогиня выглядела взволнованной и растерянной, и сердце сира Шарля ле Крайоси не могло этого вынести:
— Забудьте это, ваша светлость, сожгите записку, чтобы не смущала она ваших дум, — ответил ей рыцарь.
Высокий, темноволосый и сероглазый красавец, он был первым среди рыцарей её мужа, и не было никого, кто владел бы копьём и мечом лучше. Помедлив, он добавил:
— Лишь намекните, сударыня, и, если слова эти оскорбили вас, мерзавец поплатится за это, кто бы он ни был, клянусь вам в этом.
— Ваша доблесть похвальна, а рвение не знает границ, однако не спешите клясться, сын мой, — заговорил епископ. — Что если этот человек знает нечто, что надобно знать нам? Не следует забывать, что мы среди врагов и должны быть осторожны. Имеем ли мы право упустить случай, который, быть может, сам Господь счастливо предоставил нам?
— Что ты имеешь в виду, священник? — едва дослушав, спросил рыцарь.
— Только то, — отвечал Жан, старательно не замечая сквозившее в голосе рыцаря пренебрежение, — что нам следует вызнать, что за тайну хочет рассказать её светлости этот купец.
— Я приведу его во дворец к завтрашнему закату! И пусть тогда он посмеет утаить хоть слово! — Шарль, в порыве, ударил ладонью по столу, так что подпрыгнули кубки, и серебряные блюда с плодами, орехами, халвой и мёдом.
— Успокойтесь, друг мой, — холодно отвечал епископ. — Я предложу вам иное. Купец придёт во дворец сам, и сам же всё расскажет нам. Тогда мы и решим, как поступить с ним дальше.
— Но, ваше преосвященство, — спросила герцогиня, и в голосе её звучала улыбка. — Как же мы этого добьёмся?
— Очень просто, ваша светлость. Вы сделаете точно так, как он предлагает в записке, вы встретитесь с ним.
— Вот как? — лукаво улыбнулась Изольда.
— Этому не бывать! — воскликнул рыцарь, вскакивая. — Что если этот человек замыслил недоброе? Он может оказаться подосланным убийцей. Сарацины не знают чести, он мог пытаться отравить вас, сударыня, прошу вас: не касайтесь больше его подарков, и омойте водой своё тело!
Герцогиня невольно бросила записку на стол и прижала ладони к груди.
— Не думаю, Шарль, что это так, — спокойным голосом отвечал епископ. — Не стоит пугаться, ваша светлость. Если бы вас хотели отравить, то, увы, яд уже успел бы подействовать. Впрочем, Шарль, вы правы: замыслы купца нам неизвестны, нам следует подготовиться ко всему. Сударыня, отважитесь ли вы встретиться с ним? Уверяю вас, и я, и сир де Крайоси сделаем всё, что в наших силах, чтобы уберечь вас от опасности.
— Перед лицом Господа говорю вам, отважусь! — ответила Изольда, и щёки её пылали.
— Благослови Господь вашу смелость, сударыня, — отвечал епископ, вставая и победно глядя на сира де Крайоси.
Записки были переданы, срок обусловлен, и названо место. Сколько раз, оставаясь с супругом наедине, порывалась Изольда рассказать ему обо всём, сколько раз останавливалась она, не желая тревожить Жоффри пустым вздором. И вот на Асиньону спустилась ночь: душная, и тяжёлая от недавних дождей, непроглядная и волнующая. Герцогиня тайком вышла в сад: несмотря на духоту, на ней был плащ, скрывающий под собой успокоительную тяжесть кольчуги. Ей оставалось только ждать здесь, неподалёку от старой оливы, прислушиваясь к стрёкоту цикад и шёпоту ветра.
Она молилась Господу, опершись рукою о шершавый и тёплый ствол, готовя себя к испытанию. Но ожидание затянулось, и вместо благочестивых слов, очнулись в её памяти слова колыбельной. Изольда опустилась близ оливы, рука её скользнула вниз и коснулась воды купальни, и герцогиня, глядя на полное звёзд небо, тихонько запела:
Маленький мой, отчего ты не спишь, когда ночь уже рядом с тобой?
Маленький мой, отчего ты грустишь, когда мать твоя рядом с тобой?
Маленький мой, нет беды, что бессилен Господь отвести,
Я помолюсь, а ты успокойся и спи.
Месяц взошёл, ярко звёзды горят, храня тайны небесных огней.
Месяц взошёл, ты добудешь ли мне драгоценную россыпь камней?
Месяц взошёл! Чтобы воином славным, могучим расти,
Маленький мой, я молюсь, а ты сладко спи.
Пальцы её скользили по водной глади, а глаза невольно считали отражённые в ней звёзды, когда вдруг послышались шаги, и приглушённый оклик: «Сударыня!». Она неслышно встала и подошла к условленному месту, мраморной площадке, окружённой высокими колоннами и изящно выкованными подставками, в которых тлели угли, разливая ровный, тускло-алый свет. Среди колонн стояли двое мужчин. После мгновенного замешательства Изольда узнала в одном Шарля, второй же был одним из сотен асиньонцев, неотличимым от толпы прочих: довольно высок, худощав, с длинным хищным носом и вскинутыми бровями. Лицо казалось смутно знакомым, но герцогиня не желала больше прятаться в благословенной тени сада: она шагнула вперёд, приветствуя гостя благосклонным и чуть надменным кивком.
— О, милостивая! — воскликнул купец, едва завидев её. — Как счастлив я, что ты откликнулась на мою просьбу! Нет в этом мире ничего важнее для меня!
Герцогиня благосклонно кивнула, и чуть улыбнулась тому, как хмурился Шарль, не одобрявший всей этой затеи.
— Что ж, гость, ты говорил, что должен мне сказать слова необычайной важности. Говори же, я слушаю.
Купец молчал, и счастливая улыбка исчезла с его лица. Помедлив, будто в растерянности, он воскликнул:
— Но милостивая! Как я могу говорить, когда этот благородный муж стоит рядом и слышит каждое слово! — его лицо выражало полное отчаяние.
— Я не отойду ни на шаг, — тут же с холодной решимостью ответил Шарль, и весь его вид говорил о том, что он не отступит, даже если Изольда прикажет исполнить просьбу купца, и от этой упрямости и надёжности Шарля, герцогиня почувствовала себя спокойней.
— Говори, купец, — ровным голосом велела Изольда, — или уходи прочь.
— Хорошо, милостивая. Известно ли тебе, что все богатства, какими только славна Асиньона издревле добывались трудом караванщиков, которые днём и ночью гнали по жаркой и каменистой пустыни караваны с товарами из Лакхвы, до которой доходят из великих степей торговцы шёлка, из цветущего Хайама, в который приходят корабли из далёких земель и привозят пряности, кость и сандал, из Бульмета, города, прославленного своими искусниками, которые вырезают узоры из кости и дерева столь тонкой работы, что никто, увидев их однажды, не смеет говорить, что видел что-то столь же прекрасное, созданное рукой человека, из Асадонии, где из моря достают вкуснейшую рыбу, устриц и жемчуг, какого не сыщешь больше нигде, и ведут они свои караваны в вечном страхе, что нашлёт на них Всевышний, как проказу, лихих людей, или ветер поднимет песок и пыль и залепит им глаза, и собьёт с дороги, или пересохнут колодцы и ручьи, которые каждый из них знает наперечёт, или что добрые жители Асиньоны разгуляются и раскричатся, и отнимут их товары, не заплатив. Тяжела жизнь караванщиков, милостивая, однако теперь не водить им караваны ни в Лакхву, ни в Хайам, ни в Бульмет, и обнищает цветущая Асиньона, как мельчает и сохнет озеро, когда ручьи, питавшие его, выбирают себе другую дорогу. Однако, милостивая, знай, что мне был сон, в котором привиделось мне, что в дни солнцестояния, я будто бы вёл караван из Лакхвы в Асиньону, и нагружен он был дорогими подарками, и, когда думал я о подарках, я вспоминал о тебе. Однако же, милостивая, тебе известно, как известно это и мне, что светлый герцог, муж твой, запретил вести караваны в Лакву, и сказал он, что пока и Асиньона, и Лакхва не станут служить одному царю и одному богу, не допустит он меж ними караванов, и, да простится мне дерзость моя, есть в моей душе сомнение, мутное как прокисшее вино, что не сможет благочестивый король Филипп к этому сроку покорить гордую Лакхву.
Купец замолчал, и, обхватил одной ладонью другую, прижал их к груди, поднимая на Изольду умный взгляд, в котором герцогиня увидела лесть, надежду и страх.
— Ты видел сон, купец. Что есть сон некрещённого, как не игра бесов? Забудь его, и тогда знай, что караван ни до Лакхвы, ни до других городов не пойдёт, покуда не будет на то воли его светлости, герцога Жоффруа Асиньонского, Богом мне данного благочестивого мужа!
— И всё же тот сон не даёт мне покоя, милостивая! Хоть и знаю, я, что не изменит твой муж своего слова, однако… — заговорил купец так быстро, что его речь стала похожа на сарацинскую, и слов в ней было почти не разобрать.
— Отрекись от Сатаны и крестись в истинную веру, купец! — оборвала его Изольда. — Тогда сны перестанут тебя мучить! Неужели это и были те самые важные слова, купец, неужели это всё, что ты хотел мне сказать?
— Ах! — воскликнул он и всплеснул руками. — Что за злая судьба свела меня с тобою, милостивая, но заперла слова в моём сердце печатью недоверия! Но знай! Не в силах я уйти, так и не сказав тебе, что тревожит моё сердце! Знай, что оно трепещет, когда я смотрю на тебя, знай, что ночью мне нет сна из-за светлого твоего образа, милая, и душа моя рождает стихи:
Уходи навсегда от безумства сражений и битв,
Уходи в те сады, что цветут в плодороднейших землях,
Уходи же со мной, все печали свои позабыв,
Уходи! Жар любви объясняет души устремленья!
Купец замолчал, заломив руки, ожидая её ответа. Изольда рассмеялась мягким, переливчатым смехом.
— И это всё, купец? Ради этого ты всё затеял? Знай же, что я жена своего мужа, и благодари Господа, что не велю я моим людям схватить тебя и бросить в темницу за дерзкие слова! Прочь, купец!
Она развернулась, так что колыхнулись полы плаща, и зашагала прочь. В душе её облегчение боролось с разочарованием, а ненужная кольчуга вдруг стала смешной и тяжёлой. Герцогиня уходила по мозаичному полу вглубь дворца, погружаясь с каждым шагом в уютные мысли о звёздах, доме, детстве, отдаваясь воспоминаниям, о тихом скрипе верёвок, за которые подвешена была колыбель, и тихому голосу матери, которая просиживала, порой, бессонные ночи, баюкая младенца, её младшего брата. Мысли о далёком, оставленном доме приходили сами собой, и герцогиня отдалась им, оставляя позади залитую алым багрянцем площадку, с которой сир де Крайоси уже увёл Джабраила аль Самуди.
Что же до Джабраила, то он покидал знакомый когда-то дворец, кляня себя последними словами, равняя себя в уме с ишаком, и с верблюдом в сообразительности. Отчего так ослепил его прекрасный образ северянки, отчего заслонил небосклон мысли настолько, что не сумел он додуматься, что герцогиня не станет встречаться с ним с глазу на глаз, что слова его непременно достигнут чужих ушей? Отчего не придумал заранее способа намекнуть, дать одной только ей угадать смысл спасительных слов! Отчего на ум ему пришли лишь безумные рассказы о снах и любовные стихи, какие более пристало бы произносить, заглядывая волоокие глаза юной дочери какого-нибудь харчевника в каком-нибудь занесённом песком городе на краю земли, отчего? Но отступать было поздно, Джабраилу оставалось ждать, и он в отчаянии уходил от сурового взора рыцаря по извилистым переулкам ночной Асиньоны, и в сердце его боролась надежда, что Изольда поверит ему, и страх перед тем, что рыцарь поймёт весь его замысел. Уж не лучше ли тогда было и вовсе молчать, притворившись безумцем?
Следом за ночью настало утро, а после оно сменилось жарким днём, но к вечеру ветер опять принёс грозу и прохладу: осенью погода переменчива в Святой земле. Менялась она не раз и не два, а Джабраил всё ждал, но вот однажды странный путник показался, чуть свет, на улицах Асиньоны. Он ехал на высоком широкогрудом коне в простой сбруе и с потёртым седлом, сам он был одет так просто и бедно, что непонятно было, христианский ли он паломник или урождённый в Асиньоне нищий: если бы не могучий конь, чьей стати могли позавидовать многие, добрые люди Асиньоны, может, и накормили бы путника чечевичной похлёбкой. Лицо путник прятал под глубоким капюшоном и сторонился стражников, но что в этом удивительного, когда город захвачен, и то и дело то тут, то там, северяне и южане обнажают отточенную сталь?
Держась сперва в тени раскидистых пальм, а после — городской стены, путник пробрался через затейливые переходы и проулки к бедной части города, где селились ремесленники, из тех, кому не улыбнулась удача, торговцы всякой всячиной, честные бедняки и разномастные воришки. Ещё жили в этой части Асиньоны гадалки, ведьмы, колдуны и предсказатели, которые добывали себе пропитание, обманывая доверчивых путешественников. Да только поди докажи простаку, что его надули! Он будет плеваться слюной и рвать себе бороду, доказывая, что есть среди всех мошенников и плутов в славной Асиньоне одна колдунья, которая зря слова не скажет, а что скажет, то и исполнится. Не иначе как к ней, к старухе Лисаале, чья кожа давно превратилась в бурый пергамент, а волосы — в полупрозрачный пух, и ехал странный путник, расталкивая широкой конской грудью без дела шатающихся по узким проулкам зевак.
И верно: путник, проплутав по закоулкам, проходам и подворотням, очутился, держа коня в поводу, во дворике, окружённом кривоватыми стенами, застланном циновками и полосатыми ткаными коврами, совсем уже выцветшими от палящего солнца. Такой же полосатый ковёр служил навесом, а в его тени, насколько могли различить глаза путника, сидела закутанная в шали, платки и тряпки старуха.
Путник склонил голову и шагнул под навес: в ноздри ему ударил кислый запах немытого тела, и вместе с ним — тяжёлый дурман курений.
— Скажи, старая, где мне найти Лисаале? — обратился путник к старухе, и выговор выдал в нём чужака.
— Зачем тебе Лисаала? — спросила старуха шепчущим, сиплым голосом.
— Об этом я поговорю с нею.
— Знай же, — рассмеялась старуха в ответ. — Что я и есть Лисаала.
Тут путник шагнул вперёд и наклонился, схватил старуху за плечи и поднял из кучи тряпья, будто ворону из гнезда. Сиплый смех перешёл хриплый кашель, любопытство и страх смешались на безобразном лице. Путник между тем оглядывал её внимательно и придирчиво, словно покупку на базаре, наконец, разжал хватку, позволяя старухе рухнуть назад, в своё разорённое гнездо.
— Ты не она, — обронил путник, а старуха, перестав кашлять, запричитала:
— Ишачий сын! Пустое вымя! Сушёное дерьмо, вот ты кто! Честные люди Асиньоны, вы видели, что он сделал со старой Лисаале, видели, как оскорбил её? Пусть пески поглотят тебя, вражье племя, шайтанова приблуда! — вопила своим сиплым шёпотом старуха, будто во дворике было кому её слушать.
— Уймись, Сальма, — послышался вдруг другой голос, и путник обернулся, чтобы увидеть, что цветастый ковёр, закрывавший одну из дверей, из тех, что выходили во двор, отодвинулся, и на пороге появилась скрытая тенью женщина. — Иди за мной, твоя светлость, я Лисаала, — сказала она, то ли от незнания, то ли нарочно исказив герцогский титул.
И герцог, фыркнув, пошёл за ней. Пока глаза его привыкали к полумраку душной комнаты, Жоффруа пытался понять, как старуха узнала его? Он старался держаться как обычный путник, бедный рыцарь, прибившийся к походу в Святую землю в поисках спасения души, богатства и славы. Мало ли таких в городе? Да вся Асиньона наводнена ими, безземельными смельчаками. Однако же старуха узнала его — откуда? Кто-то выдал. Или ведьма и вправду невеста дьявола, чёрт её побери: подумав так, Жоффруа звучно сплюнул себе под ноги.
— Что ты хочешь от старой Лисаале, жестокий человек? — спросила старуха. Жоффруа так и не различил в полутьме её лица, но голос был мягкий, спокойный, старческий.
— Я хочу, чтобы ты помогла Господу услышать мои молитвы, старая. Пусть жена родит мне сына.
Старуха молчала, герцог ждал. Он тяжело и шумно дышал, в комнате было душно, и пот мигом проступил на его лбу, стал солёными ручейками стекать вниз, заставлял бороду нестерпимо чесаться. Старуха заговорила, в тот самый миг, когда он уже собирался схватить её за костлявые плечи и потребовать ответа.
— Тебе придётся заплатить за это.
— Ты хочешь платы?
— Чего ещё ты ждал от невесты дьявола, дочери сатаны? — рассмеялась старуха в ответ спокойным, невесёлым смехом, и герцог вздрогнул, ибо в этот миг ему показалось, что старая заглянула к нему в душу. — Ты заплатишь.
Теперь замолчал герцог. В душе его боролись разные намерения, боролись смутно, подспудно, не находя выражения в словах, но боролись недолго. Герцог уже решился на всё, когда переоделся простым странником и отправился ранним утром по Асиньоне в поисках старой Лисаале, о колдовской силе которой не говорил лишь немой.
— Заплачу.
— Тогда жди, — ответила Лисаала.
И герцог ждал, уперев взгляд в лицо старухи, едва различимое, расплывчатое, будто и вовсе выдуманное. Было душно, кружилась голова, в жарком воздухе мешались запахи благовоний, вина, пота и копоти. Герцог старался разглядеть её лицо, и от напряжения перед его глазами поплыли цветные круги, комната будто разом навалилась на него, стены закружились в медленной пляске. Голос старухи бормотал что-то неразборчивое, набирая силу с каждым повтором, подчиняясь внутреннему биению. Кровь в висках стучала, обозначая каждое слово, сверкнули во мраке белки старушечьих глаз, герцог отпрянул и, не чувствуя ног, повалился на пол.
Поднялся — казалось — тут же, гаркнул что-то, больше чтобы проверить голос, и старуха заговорила:
— Родит жена сына. Теперь плати. И мне дай десять дирхемов.
Герцог бросил ей кошелёк с тридцатью, и тот глухо звякнул о стол.
— Ежели не родит, из-под земли тебя достану.
— Ступай, ступай, — отвечала старуха, будто услышала что-то своё. — Тут душно и тесно, вот голова и кружится. Пойдёшь на волю, надышишься, ступай…
Голос её звучал как заклинание, неотвязно преследуя слух Жоффруа, пока он выходил со двора и плутал в переулках.
Ах, знал бы герцог, что если сумела узнать его старая Лисаала, то и другие могли распознать в одиноком путнике его светлость герцога Жоффруа, что пустился в бездумной храбрости один по беспокойным улицам Асиньоны! Едва только герцогский статный конь степенно прошагал в подворотню, заставляя всадника низко наклониться в седле, чтобы не расшибить лоб, путь ему преградили трое, по виду — асиньонцы, в руках длинные копья. Герцог заметил их слишком поздно, и сперва решил вдруг, что те хотят говорить, отчего промедлил дольше, чем следовало, и опомнился, только когда самый рослый из троих ударил его копьём. Спасла кольчуга и выучка: Жоффруа успел слегка повернуться, и удар пришёлся вскользь. Он протянул руку к притороченной к седлу куче тряпья, и выхватил из неё меч, но противники наступали: один ударил коня в шею, и тот взвился на дыбы, громко и жалостливо заржав. Жоффруа едва удержался в седле, но копейщик поплатился за свою наглость: герцогский меч лишил его нескольких пальцев.
— Стража! Стража! — заревел Жоффруа, и оглянулся: как раз вовремя, чтобы отразить нацеленный в спину удар. Сзади было ещё двое противников — или трое, он не разобрал. Кровь ударила герцогу в голову, он слышал дыхание смерти, и дыхание это, будто дурманящий настой из трав, будто креплёное вино, лишило его чувства боли, не оставило страха. Герцог послал коня вперёд, на выставленные копья, прыжок, другой: и удар, который выбросил его из седла, заставил перелететь через голову взбешённого коня, грузно удариться о землю.
Жоффруа вскочил на ноги и, оглушённый, стал водить мечом из стороны в сторону: перед глазами всё плыло и двоилось, голова кружилась до тошноты, но рядом был враг, герцог чувствовал это. Жоффруа ударил его, с удовольствием ощущая, как меч рвёт ткань и проходит сквозь плоть. Но тут же копьё толкнуло его в плечо. Удар показался тупым, беспомощным, будто били древком, и герцог дёрнулся, отмахнулся мечом.
Проклятая жара! Солнце пекло голову, застилая мысли туманом. Нападавших было шестеро, теперь он понял: одного он достал, другой только что ударил его копьём, четверо остальных никак не могли сладить с обезумевшим от боли и ран конём. Нужно было уходить, и Жоффруа толкнул, что было силы ближайшего противника, и тяжело побежал, бросив последний прощальный взгляд на коня, своей жизнью купившего ему возможность спастись.
Герцог не разбирал дороги, он нырял в подворотни, взбегал по кривым ступеням, снова сворачивал, стараясь оторваться от убийц. И вот, он оказался один на пустой улице. Меч его был обнажён, и Жоффруа готов был встретить врага теперь, лицом к лицу, в честной схватке. Позади него послышалось бряцание колоколецев, мерные удары колотушки, шарканье, харканье, хриплый шелест голосов и тяжёлый смрад. На улицу из-за поворота вываливались нестройной толпой нищие. Герцог бросил на них взгляд скривился, сплюнул, и вновь обернулся к лестнице, откуда появился сам, откуда он и ждал убийц.
Дребезжащий звон колокольцев приближался, боль в плече разгоралось всё сильней с каждым новым ударом сердца, кровь липким ручейком просачивалась через разорванное платье и кольчугу. Герцога мутило, но он стоял на ногах твёрдо, и рука крепко сжимала меч, он был готов к битве.
— Милости! — прохрипел голос. — Милости, господин, милости!
Это нищие подошли совсем близко, и тянули к нему руки, едва не касаясь. Их лица были безобразны, грязны и раздуты, глаза покрыты бельмами, от тел шёл тяжёлый смрад, и герцог отмахнулся от них:
— Идите прочь! — и меч со свистом описал в воздухе дугу.
Будто вода, которую оттолкнул упавший камень, нищие вёртко отпрянули в сторону, испугавшись меча, но, так же как и вода, толпа сомкнулась вокруг герцога в следующий же миг:
— Милости! — кричали одни беззубыми ртами, пока другие тянули к нему руки, касались его, искали на поясе ножны или кошелёк. Жоффруа едва не захлебнулся от отвращения, ему казалось, что его собственная кровь сочится из раны и смешивается с грязью, пылью и гнилью, на костлявых руках, и что этот богопротивный союз скрепляется печатью знойного солнца.
— Прочь! Прочь, отродье! — крикнул герцог, и взмахнул мечом. Тут же какой-то несчастный зашёлся в истошном крике: меч отсёк ему кисть, — и крик этот, мгновение помедлив, подхватили остальные, навалились, сдавили Жоффруа, а колокольца всё дребезжали, звякали и звенели, без умолку.
Убийцы, что гнались за герцогом, теперь опасливо жались к самому краю лестницы, которая неровными ступенями сбегала вниз, уводя с той улицы. Они видели, как герцога окружила толпа прокажённых, как обступили они его, как навалились, сдавили, отобрали и меч, и рубаху, и кольчугу, как оставили валяться на мостовой большое, крепкое, белое, покрытое кровью, грязью и ссадинами тело. Впрочем, едва прокажённая толпа расступилась, рассыпалась по улице, они переглянулись и скрылись, воздав хвалу Всевышнему, что убийство свершилось не от их руки, а по воле Небес.
И поспешили они вернуться, и разнести радостную весть, и вскоре стук в заднюю дверь дома разбудил Джабраила вместе с долгожданным известием: удача, на которую он если и надеялся, то лишь в самой глубине души — герцог Жоффруа самолично отправился на поиски Лисаале, отправился один, без телохранителей, без друзей. Он был горд и глуп, христианский герцог, а ещё он слишком сильно хотел наследника. И тогда всё началось.
Джабраил рассылал доверенных людей по разным концам города. Те, кто раньше помогал ему провозить товар незаметно для стражи, те, кто много лет стерёг его караваны, стучались теперь в самые разные ворота, и говорили с хозяевами домов. Весть как лесной пожар, как песчаная буря, как моровое поветрие облетела город, и с каждым часом всё напряжённее звенел тишиной жарко дрожащий воздух над притихшим городом. Ибрагим спешно пересчитывал копья и сабли, запрятанные в погребах под грудами выделанных кож.
Герцог мёртв! Герцог мёртв! Весть звучала набатом, распахивала ворота, звенела сталью, коптила дымом, кричала криком. Долетела она и до дворца, прервав утреннюю молитву герцогини тихим шелестом старых губ:
— Сударыня, в городе шепчут, что беда случилась со светлейшим герцогом, вашем супругом, будто он убит. Помолимся же Господу Богу нашему, дабы Он отвёл беду, — сказав, Фрида опустилась на колени перед распятьем, рядом со своей госпожой.
Изольда вздрогнула от слов старой няньки, обернулась, схватила ту за худые плечи:
— Что ты такое говоришь, нянюшка? Откуда ты слышала такой вздор, кто посмел?
Но Фрида только непонимающе отвечала, что служанки шепчут одна другой, пересказывая это непотребство, и говорят будто, что слух уже облетел весь город. Изольда, недослушав, вскочила, и бросилась во двор, где в это время обыкновенно сир Шарль де Крайоси упражнялся с мечом. Забыв о приличиях, герцогиня сбежала по крутым ступеням дворцовых лестниц, высоко подобрав подол шёлкового платья. Проскочив несколько смежных комнат, где стремительные шаги заглушали пышные ковры, заставив слуг прижаться к стенам, а после долго смотреть ей вслед, герцогиня очутилась перед Шарлем, который, едва её заприметив, бросил меч и поспешно стал натягивать рубаху.
— Сир… Шарль… — запыхавшись, едва смогла вымолвить Изольда, — где супруг мой, герцог Жоффруа? Разве не должен он был вернуться с того обхода, который он затеял?
Сир де Крайоси растерялся от её слов, и стоял перед ней, упустив глаза, будто мальчишка, которого строгая нянька уличила в недозволительной шалости.
— Ну же, сир? Отчего вы молчите? — требовала Изольда ответа.
— Моя госпожа, дело в том… Сам герцог, он… — мялся рыцарь.
— Да говорите же!
— Его светлость не велел никому говорить о том, куда и зачем он отправился, равно как и не велел сопровождать его, обещав вернуться задолго до заката, — отчеканил де Крайоси, подняв голову, глядя прямо в прекрасные и испуганные глаза герцогини.
— Отчего же тогда, сир, — заговорила Изольда, и в голосе её слышались слёзы, которых ещё не было в её глазах, — по городу разлетелся слух, что супруг мой убит, и говорят об этом на каждом углу, каждая служанка, каждая торговка, каждая уличная девка! — голос её сорвался на крик и затих.
Шарль молчал, сжав руки в кулаки, крылья его носа трепетали, играли желваки, сошлись на переносице брови. Невольно у Изольды скользнула мысль — как же красив паладин! Но она тут же прогнала её прочь, а сир де Крайоси, наконец, решился:
— Я немедленно созову людей, и мы разыщем вашего супруга, госпожа. С вашего позволения! — сир поклонился, и, не дожидаясь ответа, поспешил прочь.
Спустя краткий срок, который только и потребовался для того, чтобы отобрать лучших воинов, которые, в придачу, не станут болтать лишнего, Шарль уже спешно седлал коня, подтягивал подпругу, проверял уздечку, поторапливая своих людей. Но только он стал выводить коня из конюшни, как дорогу ему преградила Изольда. Она была верхом на тонконогом сером скакуне, с головы до ног закутанная в широкий плащ с капюшоном, однако свет падал на лицо, и было видно, что губы её плотно сжаты, а все черты сложились в одно выражение решимости так же верно, как складываются порой звёзды, открывая тем, кто умеет их прочесть, людские судьбы.
— Ваша светлость? — удивлённо обратился к ней Шарль.
— Я еду с вами. Нам нужно спешить, не мешкайте.
— Это невозможно, сударыня! Город за пределами дворца опасен, десятка человек не хватит, чтобы отразить…
— Вы слышали мой приказ, сир. Нет нужды его обсуждать.
Шарль молчал несколько мгновений: он стоял, будто окаменев с отведённой назад рукой, которой держал под уздцы коня, с опущенной головой, так что он едва ли видел даже копыта нетерпеливо приплясывающего серого жеребца Изольды. Медлить дольше он решился:
— Хорошо, ваша светлость, — ответил он и вскочил в седло.
Едва выехав за ворота дворца, всадники понеслись по улицам старого города, подгоняя коней, распугивая зевак.
— Дорогу! — кричал сир де Крайоси, и люди расступались, прижимаясь к старым стенам, так плотно сомкнувшимся, что двум всадникам тяжело было разминуться на одной улице. Их путь то взбегал по крытым лестницам со стоптанными ступенями, то тут же, проскочив лишь одну извилистую улочку нырял в подворотню и сворачивал, чтобы сбежать по точно такой же крутой лестнице со стоптанными ступенями, на которой конь легко мог переломать ноги, а сир де Крайоси всё гнал, и гнал вперёд, разгорячённый скачкой, влекомый рыцарственной грёзой.
Не раз и не два случалось, что перед ним вырастала глухая стена тупика, и тогда он только сжимал крепче зубы, разворачивая коня на месте, моля Господа, чтобы тот вывел его на верный путь, и оставляя позади, на цветастой циновке, в самом тупике причитать и сыпать проклятьями какого-нибудь старика с выкрашенной хной бородою.
Но рыцарь едва ли замечал высыпавших на улицы жителей Асиньоны, едва ли слышал свист и угрозы, летящие в его спину, едва ли помнил о своих спутниках, пока отряд не выскочил на площадь — двор четырёх домов, где толпа обступила их, во всадников полетели камни, где-то над головами показались наконечники копий.
— Шарль! — испуганно воскликнула герцогиня, и стыд душной волною охватил сира де Крайоси. Как он смел поддаться мгновенной слабости, как позволил герцогине мчаться вместе с собою в бурлящий как котёл город. Он не находил для себя ни прощения, ни оправдания, и непрошенные слёзы подступили к его глазам, пока меч прорубал дорогу к свободе, а голос будто сам отдавал приказы: «Не размыкать круг! Защитите её светлость, благородные сиры, или умрите!» — совсем не задумываясь над тем, что он сам сир де Крайоси был единственным рыцарем в отряде.
Мечи и окрики, взбешённые кони и безудержаная ярость заставили дрогнуть нестройную толпу, побросать камни и копья, разбежаться по проулкам и подворотням, как сбегают крысы от огрызнувшегося вдруг старого пса.
— Уходим, — приказал де Крайоси, спешно оглядывая свой отряд: все живы, двое ранены, её светлость испуганна, но решительна:
— Скорее, сир, мы должны отыскать моего супруга! — понял Шарль, но не решился бы ответить, сказали это уста герцогини или её глаза.
И всадники снова закружили по клубку улиц бедняцкой Асиньоны, так похожих одна на другую, что никто вскоре не мог сказать, по этой ли улице они проезжали совсем недавно, или то была другая. Но сир де Крайоси не сдавался отчаянью, раз за разом повторяя попытки, и без устали шепча молитвы.
— Герцог мёртв! Герцог мёртв! — разносился по древней Асиньоне пожар. Улицы и площади наполнились народом, толпа разграбила казармы, смела не ожидавших нападения христиан, вооружилась и вдохновилась лёгкой победой, хлынула волной вперёд, к старому городу, закружила Джабраила водоворотом. И всё больше людей вставало под знамёна восстания, и уже полыхали по разным концам города занятые христианами башни и здания. Звучали голоса, что Божьей милостью, султан на подходе к городу, что он обхитрил христианского короля. Восторг лёгкой победы, сброшенного гнёта, свободы, переполнял душу поэта, и Джабраилу приходили стихи:
Проснулся лев! Не жди теперь пощады пёс, шакал, гиена!
Смеялся ты, хвалился ты, усы топорщил ты надменно,
Ты мог бахвалиться и выть, мог щёки раздувать, храбриться,
Но лев проснулся, лев рычит! Беги! со львом тебе не биться!
И он слышал, как слова его оказались подхвачены сотней голосов и разнеслись над головами, высмеивая врага, вселяя смелость в души асиньонцев.
Но толпа наткнулась на копья, ударилась о строй закованных в железо воинов, отхлынула. Битва затянулась. Долго и тяжело, с большими потерями защищали восставшие улицу, то брали вдруг верх и отбрасывали христиан, то разбегались под ударом конных рыцарей, таранами врезавшихся в толпу, чтобы собраться вновь, и вновь идти на приступ. Дым, пот и кровь, усталость и смерть были всюду вокруг Джабраила, и стихи больше не приходили к нему, и голова его гудела, и слёзы текли из глаз.
Но что же оставленный светлым герцогом и его герцогинею дворец? Спешный отъезд де Крайоси, и проникающие всюду, словно мор или песок во время песчаной бури, слухи о беспорядках переполошили его обитателей. Сир Ги де Фрей и сир Жан де Ойдоян, не дожидаясь приказов собрали своих людей и ускакали выбивать из подлецов наглость, но вестей от них не было, и потому следом оправился сир Пьер де Гренжо, который тут же вернулся, крича, что весь город захвачен восставшими, а у христовых воинов нет другого выхода, кроме как запереться во внутренних стенах дворца и ждать Божьей милости, вознося Ему молитвы.
Сир де Гренжо по общему мнению был назван трусом и предателем, недостойным звания рыцаря, однако дело это не решило, и благородные сиры препирались, не желая уступить:
— Мы останемся оборонять дворец, пока не выясним, что сталось с его светлостью, герцогом Жоффруа! — гудел краснощёкий барон де Вилль.
— А я вам говорю, любезный сир, что нам следует немедленно выступить и ударить тремя отрядами по трём направлениям: по главной улице пробиться до храма, прогнать чернь с Базарной, и…
— Совершенно согласен с юным виконтом, — не давал тому договорить длинноносый сухой старик, — только удар должен быть один, подобно сжатому кулаку! Не след нам тыкать во врага растопыренными пальцами, сиры!
— Да вы и меча не уже не поднимете, сир де Бран! — сердился и краснел ещё сильнее де Вилль, — у нас нет достаточно сил, чтобы удерживать восставший город. Если уж оставлять дворец, то нужно пробиваться к Южным воротам и выводить людей.
— Ваше слова — предательство! — горячился виконт. — Оставить город теперь, значит дать сарацинам усомниться, что сам Господь ведёт нас своей рукой!
— Прекрати эти бредни, мальчишка! — рычал в ответ де Вилль. — У нас триста всадников и пятнадцать сотен…
— Отчего вы считаете, что виконт де Леспьер бредит? — тихо и с угрозой спросил епископ, подошедший незаметно для спорщиков.
— Не лезь не в своё дело, щенок! — огрызнулся барон.
Наступило молчание. Барон хмурился и супил брови, юный виконт смотрел на него так удивлённо, растерянно и яростно, словно перед ним только что появился сам Сатана, старик де Бран кривил тонкие губы в торжествующей улыбке.
— Я имел в виду… кхм… Ваше преосвященство, что вы мало смыслите в военном деле, получив образование… эм, духовного свойства, и… — пытался исправить барон свою ошибку.
Его прервал епископ:
— Барон, собирайте своих людей, и пробивайтесь к Базарной площади, — холодно и спокойно приказал де Саборне. — Сиры де Леспьер и де Бран поддержат ваше наступление, очистив прилегающие улицы, — палец епископа заскользил по карте Асиньоны, разложенной на столе, — расставите дозорных и свернёте к воротам Злотарей.
— Благословения, ваше Преосвященство, — протянул старик де Бран, всё так же лживо улыбаясь всем вытянутым, морщинистым лицом.
— Благословляю на бой, — перекрестил того епископ и протянул руку для поцелуя. Лишь только сухие губы оторвались от кольца, виконт воскликнул: — Благословите!
И Жан де Саборне благословил виконта, не глядя вовсе на покрасневшего до кончиков ушей барона де Вилля.
— Ваше преосвященство, — буркнул он, и Жан обернулся, вопросительно подняв бровь.
Барон поднял на него побелевшие он гнева глаза, прорычал что-то, в чём едва ли можно было распознать человеческую речь, опустился вдруг на оба колена, и испросил: — Благословения.
— Идите в бой с молитвою, барон, Господь не оставит детей своих. Сир Гийом де Римо, приведите сюда бывшего наместника ибн Зафарию.
Сколько пролежал неподвижно его светлость герцог Жоффруа Асиньонский, оставленный на палящем солнце, считать было некому. Однако он зашевелился, поднялся на локтях, с трудом отполз к ближайшей стене и сел, прижавшись к ней спиной. Разбитые губы герцога шептали молитву, а глаза безотрывно смотрели на поднимающийся с разных концов города дым, и зарницу от пожара на стремительно темнеющем небе. Сквозь пелену, которая будто бы подёрнула глаза герцога, он видел. как вокруг него собрались люди, слышал сквозь плывущий в ушах звон их голоса, и шептал молитву, которая, среди прочих, возносилась вместе с дымом и гарью, к небесам Асиньоны.
Одни молили Господа о спасении, другие о победе, третьи шептали, не разбирая слов, четвёртые и вовсе без слов — среди таких-то молитв и была молитва купца Джабраила. Он с трудом сдерживал испуганного коня: едкий, густой и чёрный дым, валом валивший из окон и дверей казарм, крики людей, звон сабель, истошные вопли, приказы и свист стрел, толпа с коптящими пламенниками, вооружённая, чем попало; рассыпанные среди них воины Асиньоны, строй христиан там, далеко, где улица завалена горой утвари и хлама; ржание, визг, плач… Джабраил понял, осознал вдруг с острой болью, защемившей сердце и велящей слёзам катиться из глаз, что он купец. Или поэт, если звёзды добры к нему, а женщины прекрасны. Но ни воином, ни убийцей Джабраил не был, а если что и происходило в Асиньоне этой ночью, так война и убийства.
Вдалеке, на том конце улицы, которую всё ещё держали христиане, началось какое-то шевеление. Вперёд выдвинулись всадники: так далеко, что конь переднего из них едва не касался грудью копий защитников. Ширококрылой птицей, морской чайкой бился над всадниками белый стяг. Шум битвы притих, усталые бойцы вслушивались, стараясь разобрать произнесённые слабым голосом слова, вглядывались, стараясь разглядеть сквозь дым лицо говорившего. Зрение Джабраила было не острее зрения других, и глаза его так же слезились от дыма, как у прочих, но он первым узнал Альхима-ибн-Зафарию, низложенного наместника Асиньоны: оттого, наверняка, что не раз проводил с ним в беседах и спорах долгие вечера.
Но сложно было узнать в сутулом старике со всклоченной бородой и испуганным голосом гордого и величавого наместника Асиньоны. Старик говорил, и ветер порывами доносил его слова: его светлость простит вас… милостью небес… сдаться христианам… проявить смирение…
Джабраил будто был пьян, и вдруг очнулся, протрезвел, и похмелье навалилось на него тяжёлой горечью. Он видел, как взметнулась возмущённая толпа, как отпрянули рыцари, оставляя перепуганного Альхима-ибн-Зафарию в их руках. Джабраил пытался пробиться к нему, но конь не слушался, тогда он спрыгнул и побежал, спотыкаясь, отталкивая людей. Он слышал безумные крики: «Нет» — кричал он сам, в отчаянии, «Остановитесь! Опомнитесь!», но его не слышали, и он не мог пробиться к Зафарии, и только вскрикнул, надрывно и горько, как раненая птица, когда над толпой взметнулась поднятая на копье голова с белой, растрёпанной бородой.
Джабраил обхватил собственную голову руками, зажимая уши, закрывая глаза, он бежал прочь с этих улиц, а перед взором его была одна только голова старика Зафарии на копье, с обкромсанной шеей, с белками выкаченных от страха и боли глаз.
Пока же герцогиня и паладин метались по Асиньоне, отчаянно разыскивая герцога, тушил вспыхнувшее пламя пожара его преосвященство епископ Жан де Саборне. Сжав высокие виски тонкими белыми пальцами он, выслушивал донесения и отдавал приказы. Его глаза были прикрыты, щёки горели алым, лихорадочным румянцем, он слушал молча, говорил быстро, отрывисто и тихо. Жан то садился в кресло, то вскакивал вдруг и принимался кружить вокруг стола, на котором была расстелена большая пергаментная карта Асиньоны. Карта была столь велика, что не уместилась на одной шкуре, и потому состояла из двух частей. Изящным почерком начертаны на ней были названия площадей и улиц, и епископ то и дело бросал на неё взгляд.
Теперь его приказов слушались безоговорочно, но только подходили за благословением.
— Сэр Реджинальд, пробейтесь сквозь заслон на Свечной улице, — тонкий белый палец скользил по пергаменту, указывая путь. — Вы обойдёте разбойников с тыла, и ударите в подходящее время. Идите.
— Благословения, ваше преосвященство! — попросил высокий горбоносый рыцарь с покатыми плечами и высокомерным взглядом серых глаз.
— Благословляю тебя на бой, сын мой, — отвечал Жан, словно против воли протягивая руку, и надменный сэр Рэджинальд согнулся дугой, чтобы коснуться губами епископского кольца.
— Сир Гийом де Римо, на восток, по Малой улице, на Базарную. Башню держал сир Фернан де Лиз со своими стрелками, пробейтесь к ним, мы не можем себе позволить оставить их в окружении.
— Благословения, ваше преосвященство!
И вот уже седой старик с вислыми усами и вечно грустным взглядом лобзает перстень, а Жан словно опять застыл, замер, только чуть подрагивали пальцы, нервно прижатые к вискам.
Когда в покои, где собрались вместе с епископом знатные рыцари, шумно ввалились стражники, несущие под руки избитого бродягу, а с ними сир де Крайоси и герцогиня Изольда, епископ Жан едва повернул голову в их сторону. Он бросил взгляд на карту, и рухнул в кресло, прикрывая глаза. Единственной приметой, по которой ясно становилось, что он узнал герцога, был быстрый шёпот на латыни: Господи Всеблагой, Сильный, Бессмертный, слава Тебе!
Джабраил бежал и не видел, как герцог Жоффруа вышел к своим воинам. Герцог едва держался в седле, с двух сторон его поддерживали вновь надевшая доспех Изольда и могучий Шарль де Крайоси.
— Его светлость герцог Жоффруа Асиньонский! — выкрикивал Шарль, и голос его разносился по площади, перекрывая шум.
Воины оборачивались, оглядывались, останавливались. Вглядывались и молчали. Тогда герцогине почудилось вдруг, что они не узнают своего герцога таким, избитым, измождённым, и её сердце сжалось, слёзы выступили на глазах от жалости к любимому мужу, едва не встретившему сегодня смерть; слёзы от несправедливости и краткости народной любви, от страха. Ей хотелось сбросить тяжёлые доспехи, обнять Жоффри, согнать пелену с его потускневших глаз, и бежать вместе с ним прочь из этого города. Ядом жгли её пророческие сердце стихи: уходи навсегда от безумства сражений и битв, уходи, уходи, уходи…
Но Изольда проглотила слёзы, не дозволив им сбегать по лицу, и подняла своей рукой закованную в латы, тяжёлую руку мужа, и безвольный Жоффруа очнулся и сжал кулак, крикнул, и голос его был всё таким же: сильным, хриплым, знакомым каждому бойцу.
Дружный рёв раздался в ответ. Воины приветствовали герцога, поднимая к небу мечи, ударяли копьями о землю. Христиане ликовали, и Изольда вдруг поняла, что Господь дарует им победу. Христиане ликовали, а Жан де Саборне, откинувшись в кресле шептал, чуть слышно: Господи Всеблагой, Сильный, Бессмертный, слава…
И славу пели Господу в главном храме древней Асиньоны, а вороний гвалт хриплым голосом кричал славу своим богам, потому что закончилась безумная ночь, и не пришёл султан на помощь восставшим, и убитых было множество, и пленников казнили безмерно, и головы их украшали нравоучительными набалдашниками копья на городских стенах, плач стоял над усмирённой Асиньоной, и ветер вновь пригнал грозу.
Едва герцог Жоффруа пришёл в себя он велел схватить колдунью Лисаале, и её искали, но не нашли, и герцог только швырнул в ярости кубок о каменную стену. Выслушав донесения своих присных, он вспомнил и купца Джабраила аль Самуди, но и того найти не удалось, не потому ли, что овладело им отчаяние? Джабраил бросил свой дом и всё, что осталось от его богатств, он осыпал голову пеплом, ибо пепла было вдоволь в сожжённом городе, где каждая семья скорбела по умершим, и оделся в лохмотья, и вымазал лицо сажей, и ходил так по разорённым улицам Асиньоны, до того тоскуя порою, что утробный стон самовольно вырывался из его груди, и люди не узнавали его, но не смели преграждать ему путь и мешать его горю. Джабраил жил подаянием, а спал ходах, прорытых когда-то под Асиньоной, чтобы сточные воды проливных дождей сбегали по ним, но теперь пришедших в упадок и совершенно заброшенных, если не считать таких же как он нищих и безумцев, облюбовавших подземелья. Кровью, горем и поражением обернулось для асиньонцев восстание! Всеблагой Господь, даровав удачу в каждом замысле, отнял её в главном, и в этом Джабраил винил себя, и не находил покоя. Каждый день он ходил под стенами и всматривался до рези в глазах в распухшие, почерневшие лица насаженных на копья голов. Порой ему казалось, что он узнал по густым чёрным усам Ибрагима, но на другой день совсем другая голова глядела на него тем же прямым детским взглядом, и он уже ничего не понимал, а вороны пировали без разбора, и Джабраил не мог их прогнать, как ни старался кричать или швырять камнями, безразличные к его горю птицы возвращались и склёвывали с черепов почерневшую плоть.
Когда же сам вид Асиньоны сделался ему невыносим, он пристал к каравану и ушёл прочь, скитаясь по Святой земле, покуда ноги не принесли его в далёкую Лакхву, в которую часто приводил он богатые караваны, и которая помнила его ещё щедрым купцом, и были в ней те, кто помнил Джабраила поэтом. И, узнав его на улицах Лакхвы, друзья покормили и напоили его, облачили в новое платье, и не решились ни о чём расспрашивать, и тогда его сердце обрело, среди друзей и родных, недолгий покой.
И время летело, распахнув над беспокойной Асиньоной широкие чёрные крылья. Король Филипп усмирял непокорных и не раз призывал герцога на помощь, и каждый раз герцог собирал верные войска и оставлял Асиньону, чтобы встать под знамёна крестоносного короля, и в сражениях гибли сотни, щедро сдабривая кровью скудную почву, и всё чаще сдавал крепости христианский король. Часто после долгой битвы Филипп звал Жоффруа в свой шатёр, предлагал его светлости вина, а сам пускался в воспоминания о широких долинах родного края, о густых лесах, свежем ветре и чистых озёрах, о красоте придворных дам и доброте крестьянок, но Жоффруа упорно молчал, не давая себе вспоминать Францию, сжимал зубы и твердил себе, что его смешливый брат, любитель пиров и песен, давно уже, наверное, по молчаливому согласию придворных, называет себя графом Эрльнским, а он, Жоффруа, герцог Асиньонский, и судьбою уготовано ему умереть в Святой земле.
И король тогда пьянел всё больше, вовсе уже не обращая внимания на своего собеседника, глаза его туманились, уста то шептали молитвы, то исторгали из себя с хрипом и угаром бессвязные строки кабацких песен. Не за тем ли звал к себе король герцога, что тот никогда ему не отвечал? Не поэтому ли всякий раз признавал его долг выполненным и отпускал в Асиньону? И Жоффруа спешил вернуться в оставленное сердце своего герцогства, где под жаркими лучами нещадного солнца медленно увядала красота Изольды.
Укрощённая жестокой рукою, Асиньона больше не поднимала головы, и христиане спокойно разгуливали по улицам и торговались на базаре, даже когда сам Жоффруа сражался бок о бок с Филлипом, оставив город на худые, словно измождённые голодом, плечи Жана де Соборне. Но когда герцог возвращался, ему тесно становилось в пыльном городе, в душном дворцовом саду: он пристрастился к охоте. Жоффруа созывал рыцарей и слуг, порой даже асиньонских купцов и вельмож, чтобы скакать, словно на войну, по каменистой пустыне и считать ночами крупные, близкие звёзды, ожидая, пока на его глаза не попадётся добыча, достойная герцога.
И вот, однажды ему случилось вернуться с охоты мрачнее тучи, темнее ночи: словно там, в безлюдной пустыне, где воздух дрожит полуднями над разогретыми камнями, ему повстречалась сама смерть. Изольда бросилась к нему, заглянула в глаза, думала смахнуть пыль с его жёстких рыжих волос, с его походного плаща, но он лишь отмахнулся, стряхивая сильным движением её руки со своих плеч. Не останавливаясь, он ушёл в свои покои.
— Господи всеблагой, что с ним? Что случилось? — спросила она шёпотом, не замечая, что рядом с нею стоит сир де Крайоси, и вздрогнула, когда Шарль ответил, потупив глаза:
— Дурные новости, ваша светлость. Герцогу случилось поранить на охоте руку, но он не заметил этого, пока я не сказал ему. Дурные новости, ваша светлость, у его светлости проказа.
И тогда рассудок Изольды понял, отчего так болело и сжималось её сердце, и с тех пор не проходило ни дня, чтобы не стояла она на коленях перед распятием и не вымаливала в немых слезах прощения грехов своему супругу, своему рыжему герцогу Жоффри, и глаза, и волосы её тускнели, а губы сжимались, оставляя в уголках рта морщинки.
Сам же герцог впал в тоску, запершись в своих покоях. Он прогнал жену, и не желал её видеть. Его гордый дух метался, бился и выл, не давая ему покоя, и тогда хандра сменялась буйной яростью, и герцог крушил всё на своём пути, срывая со стен гобелены, громя утварь. Но ярость иссякала, и тогда Жоффруа душили слёзы отчаянного бессилия, а когда высыхали и они, усталое смирение оставалось в его душе, и он принимал муки жестокой болезни. Он не пускал к себе жену, боясь её чистоты. Герцог стал много пить и, всякий раз, когда ему доставало сил, он вновь собирал охоту, и скакал, нещадно стегая коня, прочь от Асиньоны, и если ему удавалось загнать льва, он сам выходил сражаться с ним, спешившись, в запылённых латах и выцветшем плаще, с рогатиной в руках, он выходил смотреть в глаза смерти, жёлтые, залитые солнцем Святой земли, глаза отвечали ему яростью и страхом, и когти зря пытались дотянуться до его закованной в панцирь груди, когда рогатина глубоко входила в плоть и густая, пряная как вино кровь сбегала по ней, гася в жёлтых глазах пламя жизни. И тогда герцог, облитый дымящей кровью, забывался на краткий миг, и радость жизни возвращалась к нему. А его соратники узнавали в нём прежнего Жоффруа, и не жалели слов, восхваляя его подвиги. Шарль, однако, держался хмуро и спешил скрыться в разброшенном шатре, или искал предлога скорее вернуться в Асиньону. Ему тягостна стала тяжёлая дружба герцога, и Шарль старался отгородиться от тех греховных страстей, которыми Жоффруа наслаждался с исступлением и горячностью. Восставшая Асиньона, сражения, дым и вопли раненных, казни наутро и головы на кольях, безумие герцога переменили что-то в рыцаре, не раз ходившим в бой. Он стал задумчивей, и всё чаще искал общества Жана де Саборне, чтобы подолгу говорить с ним о спасении души и страстях Христовых, потому, может, когда он увидел однажды бродячих по бедным улицам Асиньоны детей, голодных и грязных, он остановился и задумался, а на следующий день его преосвященство Жан де Саборне велел рыцарям собрать асиньонских сирот младше десяти лет, и привести их во дворец. Тогда рыцари промчались вихрем по вязью извитым улицам, хватая на скаку сарацинских детей, и, бросая их мешком поперёк седла, везли в замок. Плач и стон поднялся в тот день над Асиньоной, потому как видели люди, как забирают христиане их детей, и увлекают за собой, и не возвращают обратно, и тогда мятеж едва вновь не вспыхнул в истощённом городе, но епископ, поняв свою ошибку, велел только накормить детей и искупать их в герцогских банях, и на следующее утро отпустить домой. И Жан, зная их язык, предложил им возвращаться по воскресным дням, чтобы найти во дворце еду и кров. И некоторые — сперва всего трое — отважились вернуться во дворец, и тогда сам епископ стал расспрашивать детей об их жизни и их родных, и оказалось, что они сироты, и живут теперь воровством и подаянием. Когда в следующий раз ко дворцу пришло два десятка мальчишек, епископ снова велел накормить их, а после вывел на широкий двор и раздал деревянные мечи, и Шарль де Крайоси стал учить сарацинских детей владеть оружием. По дворцу шептались слуги и роптали рыцари, но Крайоси стоял на своём, и два десятка мальчишек нашли во дворце кров и учителя, а к светлому празднику Пасхи были крещены самим епископом и получили христианские имена, которые выговаривали старательно, но странно растягивая гласные.
Сперва Шарль объяснялся с ними лишь знаками и подзатыльниками, водил их руками, взяв тонкие ладони в свои руки, показывал удары, и редко бросал слова безо всякой надежды, что они будут поняты. Теперь он сам стал учить их язык, просил каждую неделю Жана научить его ещё нескольким словам, и повторял их, пока те не врастали в память так же крепко, как латинские слова молитв. Однако, дети уже через полгода стали щебетать на ломанном французском, и обрадованный Шарль забросил свои тщетные старания, но стал подолгу говорить с ними, рассказывая библейские притчи и повести о доблестных рыцарях, рассказывал о далёких землях, и о сражениях, вскоре вовсе перестал заботиться о том, понимают ли они его. Он просто уносился мыслями прочь из раздираемой страстями Асиньоны, а устремлённые на него ребячьи глаза, с белками слишком белыми от смуглой кожи, давали его душе покой.
Но мальчики понимали его. Когда-то лучше, когда-то хуже, но он повторял свои рассказы раз от раза, и они западали в память, переливаясь в ней мечтами и новой верой и новой речью. Шарль учил их как благородных, учил сражаться и пешими и конными, устраивал настоящие ристалища, учил их танцам и стихам, которые положено было знать приближенным ко двору, учил их своим мечтам, а христианские рыцари только презрительно фыркали, глядя, как смуглые нехристи отвешивают друг другу изящные поклоны, или неспешно движутся в согласованном движении танца, под музыку, звучащую только в памяти самого де Крайоси. Но мальчики, пользуясь покровительством светлого паладина, не обращали на тех внимания, зато вскоре сошлись с дворцовой челядью, и так как мало кто из слуг привёз с собой жен, а жениться на местных покуда не решались, то, со временем, стали считать воспитанников де Крайоси за своих пасынков и плохо уже представляли себе жизнь дворца без стука их деревянных мечей дни напролёт, тонких голосов, выкрикивающих немыслимую смесь слов из разных языков, и шалостей, которые те себе порой позволяли, надеясь на защиту паладина. Вот к ним-то, к вытянувшимся и подросшим отрокам, ученикам, и стремился душой де Крайоси, когда герцог тянул его за собой на охоту.
А порой герцог устраивал охоту и на улицах Асиньны. Он мчался, как когда-то, по плутающим улочкам, ярясь от одного воспоминания о былом позоре, и выхватывал взглядом из испуганной толпы хорошенькую сарацинку, и загонял её тупик, как, бывало, загонял лисицу в лесах далёкой Шампани. Он брал её жадно, наслаждаясь ужасом жертвы, ненавидя её за то лишь, что была она молода, здорова и красива. Но всякий раз после того герцога оставляли силы, он надолго слегал в постель, и плакал, моля о прощении. Порой Жоффруа звал Жана де Саборне, и тогда герцог каялся перед ним в своих грехах, и грехов было много, и говорил он долго, речь его была сбивчивой, а то и вовсе замирала, а епископ стоял подле его постели, и слушал, не решаясь перечить умирающему благодетелю.
Но вот однажды епископ сам явился к герцогу. Жоффруа, завидев его, сел на кровати, прислонился спиной к стене, тяжело выдохнул.
— Ваша светлость, — приветствовал его Жан и склонил голову, молча ожидая дозволения говорить.
Герцогу больно было смотреть, на Жана: тот был молод и красив, в глазах его ещё горел огонь, который погас в очах Жоффруа, его движения были легки и плавны, голос мягким, кожа чистой. Герцог махнул тяжёлой рукой, дозволяя говорить, и отвернулся к окну.
— Я не стал бы тревожить покой вашей светлости, — начал Жан, стараясь не подавать виду, что от удушливого сладкого запаха болезни на его глазах выступили слёзы, — однако, обстоятельства не оставили мне иного выбора. С великим прискорбием должен сообщить вашей светлости, что ваша супруга, её светлость герцогиня Изольда…
Тут герцог утробно и глухо рыкнул и глянул на епископа, Жан сглотнул и продолжил:
— Её светлость герцогиня Изольда далеко зашла во грехе. Её светлость окружила себя язычниками и слугами Сатаны, которые приходят к ней из тех концов Святой земли, что всё ещё заняты неверными. Колдуны, огнепоклонники, предсказатели и чародеи живут при её дворе и едят от её стола, хотя сказано в Писании, что противны они Господу.
Епископ сглотнул ещё раз.
— Дозвольте же, ваша светлость, исправить ошибку, вернуть её светлость в лоно святой церкви, и держать её в строгости, ибо не внемлет она более увещеваниям.
Герцог долго молчал. Он шумно, со свистом дышал, прикрыв глаза.
— Делай, что нужно, — прохрипел он, наконец.
— Ваша светлость, — поклонился епископ, и с облегчением покинул герцогские покои.
Вскоре его преосвященство епископ Жан де Саборне входил в покои герцогини, в отведённое ей левое крыло утопающего в садах мраморного дворца старой Асиньоны. Епископ шёл во главе отряда рыцарей и монахов, и на его бледном лице была написана скорбь и смирение. Кованые сапоги стучали по каменному полу, гулко отдаваясь от сводов, разносясь далёкими отзвуками. Епископ сам отворил дверь в покои герцоги, и шагнул внутрь.
Изольда оторвалась от шитья и смерила вошедших строгим взглядом. Её спина была прямой, взгляд холодным.
— Ваше преосвященство, сэр Рэджинальд, сир д’Ампфри, — она переводила взгляд с одного на другого. — Что вам угодно? Что случилось такого, что вы позволили себе ворваться в мои покои?
Она поняла, что беда пришла за ней, но ещё не верила, что её нельзя отвести, ей казалось, что нужно лишь напомнить им, как раньше, что она герцогиня, и они отступят. Но епископ заговорил, с нею так, как говорил он обычно с грешниками и заблудшими: скорбно, возвышенно и отстранённо:
— Ваша светлость, ваша душа во власти Сатаны, вы отошли от света истинной веры, и слуги врага рода людского находят у вас убежище, — епископ смотрел на герцогиню с непритворной скорбью, и не отрывал от неё взгляда, хотя в комнатах были другие люди: две женщины в ярких одеждах и шалях играли в карты, да так и застыли, не докончив движения, их глаза расширились от испуга и они замерли двумя большеглазыми птенцами какой-то диковиной птицы. Кроме них, у окна сидела седая косматая старуха, она клевала носом, и, казалось, даже не заметила вошедших. Рядом со старухой в большом блюде курились тонкой струйкой дыма пахучие травы.
— Я не желаю слышать подобных наветов! — холодно ответила Изольда. — Я молюсь Господу нашему за здоровье своего супруга и за спасение души его, и мои друзья, — она обвела женщин взглядом, — молятся вместе со мной. Все мы желаем лишь одного, чтобы болезнь отпустила супруга моего, его светлость герцога Жоффруа, и он выздоровел.
— Господу не угодны молитвы язычников, не прошедших таинства крещения и не отрекшихся ото зла, не приведённых к святому причастию. Здоровье его светлости герцога Жоффруа, за которое мы все молимся, всё хуже. Мы привели в дом богопротивных колдунов, и Господь отвернулся от нас. Покайтесь же, ваша светлость, и передайте в руки святой церкви этих отступников.
— Вы забываетесь, Жан! Именем герцога приказываю вам, прочь!
— Очень жаль, — отвечал епископ, — видит Бог, я не хотел насилия, но церковь, как строгий родитель должна порой силой возвращать детей своих на путь истинный. Прошу вас, сиры, отведите герцогиню в западную башню, и поступите с отступниками как должно.
— Нет! — прошептала Изольда, бледнея. — Вы не посмеете! Нет!
Но двое рыцарей взяли её под локти, мягко, но настойчиво. Когда она пыталась вырваться, пальцы до боли сжались на её руке, и тогда она поняла, что уже ничего не исправит. Женщины отчаянно кричали и бились в руках стражников.
— В темницу, — услышала Изольда спокойный, деловой приказ.
Так герцогиня оказалась в заточении в башне, на которую взбиралась раньше раз или два, чтобы окинуть взглядом всю Асиньону, изрытую расселинами долину и громаду здешних гор, старых, пологих, но всё же внушительных. В заточении время тянется медленно, и ни еда, ни сон не приносили больше радости герцогине. Она осунулась и похудела, в голове её носились мысли: она ненавидела предателя Жана, который недавно казался ей всего лишь мальчишкой, проклинала его со всей горячностью, на какую была способна, проклинала мужа, допустившего всё это, но следом тут же вспоминала о его болезни, и слёзы сами текли из её глаз, не зная стыда. Она горячо молилась о своём вызволении и об исцелении Жоффри, молила служанок, приносивших ей еду и свежую постель, передать его светлости записку от неё, и вечно перепуганная Маргарита даже взяла у неё записку, зажав её в потной ладони, но после отказывалась с ней говорить, и бледнела, лишь только Изольда заводила речь о герцоге. Ах, как не хватало ей старой нянюшки, строгой и верно! Но много уже минуло времени с того дня, как предали старую Фриду земле, и одно лишь было утешением все эти годы — исполнилась мечта нянюшки, и встретила она смерть свою в Святой земле, за что простятся ей грехи. Но ни мига не раздумывала бы Фрида, принимая записку от своей воспитанницы, и достало бы ей ума сделать, как должно, а от Маргариты не было толку! Изольда отчаянно сжимала ладони в кулаки и пыталась сдержать слёзы, и с новой силой охватывала её ненависть и к супругу, и к епископу, и к Асиньоне.
Раз в неделю к ней приходил Жан. Он всё твердил о раскаянии, говорил долго, искренне и убеждённо, но герцогиня не желала его слушать, не желала его видеть, она устремляла, лишь только он заходил, взгляд в окно и принималась повторять слова молитв, пока те не теряли всяческий смысл.
Но однажды его слова достигли её ушей, и она вздрогнула, встрепенулась, как орлица, повернулась к нему.
— Вижу, вы услышали меня, ваша светлость. Казнь состоится завтра, на рассвете. Торжество истинной веры очистит души заблудших грешниц и позволит им предстать перед судом Его чистыми, ибо все грехи их будут искуплены страданиями земными. Вам же следует задуматься о душе, и раскаяться, тогда я смогу вернуть вас в лоно Святой церкви. Скажу вам ещё раз, что я не враг вам, ваша светлость, и что всё, что я делаю, призвано спасти вашу душу. Герцог покаялся передо мной и Господом, и рассказал мне, что ходил к нечистой ведьме, и просил её колдовать для него. Этим он навлёк на себя проклятье, и вы, ваша светлость, лишь укрепляете его, созывая нечестивцев и богопротивных колдунов.
— Мне не в чем себя упрекнуть, — привычно отвечала Изольда, — только ради здоровья моего супруга, его светлости герцога…
Она не договорила, потому что Жан и без того знал ответ, а сама мысль о том, что ей предстоит завтрашним утром смотреть на казнь подруг, с которыми она разделяла своё горе все последние годы, которые утешали её то пространными разговорами о звёздах и их предсказаниях, прочитать которые едва ли можно со всей уверенностью, то ночными слезами, которые проливая они вместе с нею, моля Господа о милости. Какое дело кому, какому из богов молились они, если они молились лишь о том, чтобы болезнь, само название которой Изольда страшилась произносить даже в мыслях, отступила, и оставила её мужа, её рыжего Жоффри. Какое кому дело, — устало думала герцогиня, — карты, бусины или распятье окажутся омытыми слезами. И теперь сама мысль о казни её подруг казалась ей столь ужасной, что причиняла телесную боль и заглушала собой все прочие мысли, и к вечеру ей стал чудиться запах дыма, сажи и горелой плоти, а пролившийся в её окна малиново-рыжим огнём закат словно жёг огнём как пламя костра, и она стала кричать и молила выпустить её, отворить двери, но ответа не было, и тогда она накрылась с головою одеялом, рухнув от усталости у самого порога, уснула, приложив ладонь к шершавым, грубо отёсанным доскам двери.
Такой, лежащей на пороге в ворохе покрывал, и застала её Маргарита, бледная и дрожащая. Она сунула Изольде в ладонь записку, тут же затворила дверь и поспешила прочь, молясь, чтобы никто из людей епископа не заметил её преступления. Изольда очнулась ото сна, от цепкой и вязкой дремоты, лишь когда Маргарита, шепча молитвы одними губами, унимала дрожь. обняв себя руками, спрятавшись в своей каморке где-то между несчётными витками лестницы. Изольда прочла записку, и в душе её затеплилась надежда.
Следующим утром Изольда была взволнованна, но улыбалась и даже шутила, ласково обращалась к служанкам, которых прислали к ней, чтобы умыть её и расчесать, убрать волосы и помочь одеться, расспрашивала их о всяких пустяках и с готовностью выслушивала жалобы, и оттого им на короткий миг показалось, что всё теперь как прежде, и они радостно отвечали своей ласковой герцогине, которою полюбили ещё во Франции, и которою словно бы подменили в последние годы. Однако Изольда испросила разрешения выйти на казнь в простом чёрном плаще, в знак своего смирения, и девушки поняли, что герцогиня не станет прежней, а епископ не смел отказать в её просьбе, и Изольда вышла из заточения на Божий свет в чёрной монашеской ризе.
Толпа собралась на площади. Христиане и асиньонцы не смешивались, сторонясь друг друга, пешие рыцари выстроились в торжественный полукруг, их мечи были обнажены и остриями упёрты в землю, так что казалось, будто сотня распятий горит пламенными отблесками рассвета. Изольду под локоть поддерживал Шарль де Крайоси. Как же давно она не видела его! И сколь много могла бы ему сказать, но лицо паладина было сурово, сосредоточено, и он будто бы постарел за время её заточения. Здесь же был и епископ — он стоял у единственного кресла, обитого красным бархатом, чуть позади, положив ладонь на высокую спинку. И если бы не это кресло Изольда не различила бы в сидящем на нём человеке своего супруга.
Его тело по-прежнему было мощным, но как-то раздулось и обрюзгло, положение его было неестественным, но главное — лицо. Его покрывал белый полотняный платок с прорезями для глаз, снизу из-под платка торчала, топорщась, рыжая, изрядно поседевшая борода, пепельного цвета губы и самый краешек носа. На самом платке, был начертан крест, что делало вид совсем уж жутким, и сидящий в кресле казался Изольде мертвецом. Тем страшнее было, что он порой шевелился, шумно, со свистом дышал и был её мужем.
Впрочем, едва только поняв, что в кресле сидит её Жоффри, она хотела кинуться, обнять его ноги, молить о прощении для себя и тех несчастных, ради казни которых все вышли на площадь. Она рванулась, но сир де Крайоси удержал её. На его суровом лице она прочла решимость, и, миг поколебавшись, смирилась с судьбой. И всё же самым страшным в теперешнем облике Жоффри казался ей этот платок, потому что она не знала, что он скрывал, и в мыслях её рисовались образы один омерзительней другого.
Изольда с трудом сумела оторвать взгляд он пепельно-серых губ Жоффри, затем только, чтобы дыхание из её груди вышиб вид трёх столбов с заботливо уложенным хворостом у подножий. К столбам привязаны были её подруги: совсем ещё юная Марта с ниспадающими едва не до пояса вьющимися чёрными локонами, блестящими и тугими — с нею, обнявшись, она плакала ночами, или слушала её, когда та гадала на картах… казалось, у самой Марты замирало сердце, когда вытягивала она из колоды новую карту, дополняющую сложившуюся картину, и голос её, бывало, дрожал, когда она шептала предсказания герцогине. Справа от неё с заломленными за спину руками Роза, она плакала и кричала, но, кажется, так давно, что слёзы уже не лились из её глаз, а крик перешёл в глухой хрип. Она дёргала плечами безо всякой надежды, тщетно, но отчаянно и беспрестанно, будто верёвки могут сами спасть, а судьба её перемениться. Раньше, до того как предатель Саборне учинил расправу, Роза была величественна и спокойна, в каждом её слове сквозила уверенность и волшебство, каждое её заклинание отдавалось раскатами и вселяло тайный ужас, а вместе с ним и надежду, за которую Изольда цеплялась, и которой жила все последние годы, не видя и не зная ничего другого, кроме молитв, колдовства и шёпотов о том, какое ещё злодейство сотворил её супруг. Старуха Ольдгрен была привязана к левому столбу, но она, одна из всех троих, не казалась испуганной. В какой-то миг глаза взгляды их пересеклись, и Изольда увидела в старых глазах… насмешку? Неужели ведьма так верит в своих бесов, что не боится огня? Холод пробежал по спине Изольды, и впервые мелькнула мысль — не прав ли епископ?
Марта, Роза, Ольдгрен — она звала их родными именами, будто обманывая себя, словно делая вид, что они — её фрейлены, благородные служанки. Но теперь они, с которыми вместе она колдовала, молилась, заклинала бесов и духов, огонь и воду, господа и дьявола, лишь бы жив был её муж, привязаны к столбам и хворост под их ногами уже сложен и ждёт лишь огня. Изольда поняла вдруг, что не может дышать, что грудь её сжалась и не в силах сделать ни вдоха.
Но тут Жан де Саборне вышел вперёд и прочитал со своим всегдашним горячечным восторгом напутствие и приговор. Запели славословие, рыцари пели вместе с монахами, и под торжественный гимн палач запалил хворост.
Изольда ахнула, встрепенулась, и пошла вперёд. Шарль давно уже отпустил её локоть, и она свободно сделала несколько шагов, будто заворожённая, идя к огню, словно желая самой взойти на костёр. Ещё шаг, и пламя, что разгоралось всё жарче и уже начинало подкрадываться к перепуганной Марте, тронуло бы и саму Изольду, но тут Шарль опомнился, нагнал её, хотел увести прочь, но хриплый голос остановил её:
— Пусть, — сказал живой мертвец на герцогском троне.
— Госпожа… — прошептала Марта едва слышно, и вдруг закричала, истошно и резко.
Шарль, поколебавшись, разжал руки. Тогда Изольда, судорожно схватив ртом воздух, шагнула вперёд, ещё, и…
Земля задрожала под ней, будто где-то глубоко в её недрах бил исполинский молот. Мостовая вокруг места казни вспучилась, пошла трещинами, и вдруг разом обвалилась. Сложенный костёр и Марта, пылающий хворост, и сама Изольда чуть осели, а после разом рухнули вниз. Искры столбом носились в воздухе, пламя взметнулось вверх, казалось, сам Сатана забрал к себе своих дочерей.
Пение оборвалось, раздались крики. Люди оглядывались друг на друга в замешательстве, не зная, что делать и чего ждать.
Сир Шарль де Крайоси принял решение первым. Перекрестившись, он прыгнул вслед за Изольдой в разъятую пасть бездны.
«Шагни навстречу смерти, — говорилось в записке, которую получила Изольда накануне. — Подойди к среднему столбу и спасёшься»
Народ на площади словно очнулся, зашумел, зароптал. Епископ побледнел больше обычного, его щёки вспыхнули алым, он не мог вымолвить ни слова. Рыцари встали боевым порядком, словно ожидая нападения, асиньонцы бежали прочь в ужасе. Кто-то заглядывал в яму, откуда ещё вырывались искры и пламя и дым, кто-то молился, воздев к небесам руки. Герцог же сидел в кресле, безучастный ко всему происходящему. Но вот он поднялся и заговорил сиплым, чужим голосом:
— Сатана забрал к себе своих дочерей. Пойте славу Господу! — сказал так, развернулся и медленным, неверным шагом направился ко дворцу. Никто и не подумал петь.
Однако если кто и забрал к себе герцогиню Изольду, то не Сатана, а купец Джабраил аль Самуди. Он, перепачканный в песке, земле и копоти, подхватил упавшую Изольду, увлёк её тут же прочь.
— Здесь, под землёй, — торопливо объяснял он, — старые ходы для стока вод. Их давно забросили, но не все их забыли. Как только я услышал о твоём заточении, милая, я бросил всё и ринулся назад, в Асиньону, но Лакхва слишком далеко, и вести доходят медленно. Я едва успел подготовить побег…
Он говорил, совершенно не уверенный в том, что она понимает хоть слово, потому что глаза её были расширенны от ужаса, а рука, которой она схватила его, была сведена так, что казалось это не пальцы, а когти впиваются в его плечо.
— Мы с верными людьми только разобрали свод и выбрали немного земли. Сложнее всего было рассчитать нужное место. О, какая удача, что христиане воткнули свой столб именно над ходом! Какая удача, что ты получила записку! Теперь мы бежим из Асиньоны, прочь, прочь. Он увлекал её за собою, по тёмному ходу, едва освещённому неверным светом пламенника. Но их остановил крик:
— Стой! Стой! Именем Господа, стой, отродье пекла! — кричал Шарль.
Под землёй его голос и стук сапог разносился далеко, казалось, до беспредельности, так же слышен был каждый шорох торопливых шагов Джабраила. Крики и гомон площадной толпы доносились будто сквозь толщу воды: размытые приглушённые, невнятные.
Погоня не могла продолжаться долго, вскоре Шарль нагнал беглецов, и приставил острие меча к шее купца.
— Отпусти её! — выдохнул рыцарь.
— Я не держу её, благородный, — отвечал Джабраил, разводя руки в стороны. Изольда по-прежнему не отпускала его плечо, она дрожала крупной дрожью и молчала.
— Кто ты?
— Ты помнишь меня, ты приводил меня на свидание к герцогине в сад…
— Так это ты! — воскликнул рыцарь. — Я должен был убить тебя ещё тогда!
— …и я пытался предупредить её светлость о грозящей ей опасности.
— Опасности? Ты и есть опасность! Ваша светлость, отойдите, и я зарублю наглеца! — рыцарь был в ярости, его красивое лицо странно освещённое пляшущим светом пламенника словно бы менялось каждое мгновение, одни лишь серые глаза смотрели прямо и жёстко, безжалостно.
— Разве ты не видишь, что она сама шагнула навстречу смерти, лишь бы не оставаться там, в узилище, женой безумного мужа во враждебном городе! — слова чужого языка плохо давались Джабраилу в этот миг, он говорил, и рыцарь едва понимал его.
— Ты околдовал её! — рыкнул Шарль.
И тут заговорила Изольда:
— Нет, — её голос был слабым, — Шарль, прошу. Пусти…
Она взглянула в его глаза, и меч рыцаря опустился, Джабраил бросил на него последний взгляд, и исчез, увлекая за собою Изольду, за поворотом хода.
Купец увёз свою любовь прочь из Асиньоны, далеко, в спокойные и мирные сады Лакхвы, он любил её страстно и нежно, не чаял в ней души, и сделался богаче прежнего, водя караваны из города в город, ибо много где помнили ещё купца Джабраила, и много где готовы были помочь, и слухи ходили, что это он поднял мятеж в Асиньоне, и сам дрался с христианами, и едва не победил, и оттого, когда видели его друзья, они всё чаще вспоминали, что порою, когда звёзды особенно добры, Джабраил бывал поэтом, и вспоминали они его стихи, и, может быть, слезы подступали к их глазам, когда видели они на пороге своего дома купца Джабраила, и много слухов пересказывали они ему, и порой простой купец знал больше самого султана, да не зайдёт его звезда на небосклоне, а жена его не ведала ни нужды, ни забот, окружённая богатством и слугами. Казалось даже, она ответила ему любовью и никогда не упоминала ни герцога, ни Асиньоны, и, по милости Божией, родила Джабраилу троих сыновей, но совсем переменилась: стала тихой, поблёкла и словно высохла. Волосы её потускнели, стали цвета лежалого сена, изрядно перемешанные с ранней сединой.
И Джабраил ловил себя, порою, на мысли, что не любит жену, но любит только память о ней, ту Изольду, которую увидел он в тот самый день, когда христиане впервые вошли в древнюю Асиньону, и герцог с герцогиней предстали перед наместником Зафарией. Но стоило ему только вспомнить тот самый день, ту самую грозу, как призраки прошлого один за другим вставали перед его глазами и проходили долгой вереницею, и тогда Джабраил сам брался вести караван, хотя было у него много караванщиков, и уходил на месяца в пустыню, к пескам, камням и звёздам, а если и это не спасало его от детского взгляда Ибрагима, направленного куда-то в самую суть души, то он начитал пить, пока хмель не лишал его рассудка, а с ним и памяти.
Что же до Шарля де Крайоси, то ему некуда было идти. Он понял это, хотя и не сразу. Сперва он долго стоял с опущенным мечом, слушая, как удаляются шаги беглецов. Он не хотел возвращаться назад, в город греха, откуда исчезла последняя его отрада. Очнувшись, он вернулся к провалу, и понял, что привязанная к столбу ведьма погибла: падая, свернула шею. Сир де Крайоси рассудил, что это не такая уж плохая смерть, и ушёл прочь, прочитав над ней короткую молитву. Один, в темноте, он бродил по подземельям Асиньоны, пока не вышел на божий свет где-то в горах. В душе его мешались восторг и отчаяние, и он долго плакал, глядя на закат.
Он совсем исхудал, и уже не казался прежним красавцем, скулы заострились, доспехи стали слишком тяжелы для его плеч, но он продолжал носить их, не снимая, и только ярко горели серые глаза на заросшем бородой лице. Он брёл, не разбирая дороги, и питался ли хоть чем — неясно, только смерть не настигала его. На душе у де Крайоси было удивительно чисто и ясно, а в голове — пусто. Он не думал ни о чём, помимо того, что видели его глаза, и куда ступали его ноги. И когда однажды он услышал грохот копыт позади себя, он не обратил на него внимания, но только продолжал брести, не отводя ясных серых глаз от незримой точки за окоёмом, но тут дорогу ему преградил всадник.
— Де Крайоси! — воскликнул он, и в имени своём Шарль услышал что-то неправильное.
— Де Крайоси! Разве это он? Не похож. Он, он! Де Крайоси! — вторили ему другие голоса.
Шарль обернулся — он был окружён всадниками, сарацинами в христианских одеждах. Один за другим всадники спешились и обступили рыцаря.
— Учитель, — сказал один из них, опускаясь на колени. — Мы пришли за тобой. Мы нашли тебя.
— Я не могу вас больше наставлять, — вымолвил Шарль, и собственный голос показался ему чужим: хриплым и непослушным. — Я оставил своего господина и свою госпожу. Я больше не рыцарь.
— Твой господин мёртв, учитель, — ответил ему коленопреклонённый, — а госпожа, доходило до нас, сама отреклась от тебя. Ты лучший из рыцарей.
— Поднимайтесь же тогда, братья, — провозгласил Шарль, и в голосе его звучали слёзы. — Нам нужно идти.
— Куда мы пойдём, учитель?
— Не знаю, — ответил Шарль и зашагал вперёд.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.