Однажды новогодней ночью добрый знакомый поведал мне странную историю, приключившуюся с одним лицом, или скорее составлявшую неотъемлемую часть несчастливой (хотя никак и не несчастной) судьбы его. К счастью, чудак, о котором пойдет речь, оставил заметки, в подлинности которых, читатель сам вскоре заметит, можно было бы усомниться, не имей они целью, в случае чего (скоро станет все на свои места) оправдать его.
Прежде чем представить творение его собственного пера, позволю себе сказать о нем пару слов.
Носит он имя Филиус Тиморис[1]. Имя чудное, согласитесь, но отнюдь не из ряда вон выходящее, если вспомнить всех этих Скотининых, Простаковых и Собакевичей. Наш Филиус с известной оговоркой заслужил прозвище «баловня судьбы». Неудивительно, он провел весьма счастливое детство и юность. Время то было, как считал сам Филиус, неомраченное мыслью.
Получив возрасте восемнадцати лет наследство от отца, он жил в свое довольство, занимаясь учебой и работой, а то есть тем, что представляет из себя, если не цели, то средства доброй части, обогретого цивилизацией человечества, лишь по совершенно естественному желанию к умственной деятельность.
Однако уже здесь встречается вещь, которая поражает заурядное воображение. Не истратив и полгода по получению наследства на так называемые радости жизни, в которых он, между прочим, преуспевал, он заперся в своих скромных владениях, и вот уже много лет живет в полном одиночестве, совсем нелюдим.
Несколько раз в год встречает он старых друзей и родных. Впрочем, и тогда он желает, как можно скорее завершить встречу, мечтая о возвращении в свой уютный кокон. От приглашений, исходящих от многочисленных знакомых, он сперва ускальзывал, а потом и они сами утекли у него между пальцев. Постоянное одиночество, которое он, правда, почитал и в котором усматривал собственную исключительность, вызванное в нем ощущением бессмысленности проскальзывающей жизни, последовавшее вскоре после ухода отца, по собственному его убеждению, помутнило его рассудок.
Чаще всего он проводил однообразные, впрочем, отнюдь не пустые дни в стенах дома, иногда выбираясь на прогулку, и лишь тогда, когда не оставалось сомнений, что он не встретит знакомых. При том ничем он толком не занимался разве что время от времени листал книги и слагал строки. Иногда в нем рождалось желание приняться за совершенствование собственного тела: так, пару раз в год он бегал, совсем как олимпиец (физической силы и выносливости в нем хватало), чем увлекался еще в детстве, и к чему с тех пор не бросал возвращаться.
Как уже говорилось, Филиус жил в материальном довольстве, что, как известно, составляет важную порцию пребывания человека разумного на этом свете. Он потреблял то, что приносило ему эстетическое удовольствие: удачные костюмы, иностранные книги и необыкновенные блюда. А единственной известной его страстью были драгоценности, к которым он незаметно для себя проникся особым обожанием. Мимолетный интерес к дорогим самородкам вспыхивал у него, когда он был ребёнком. Но ни одно впечатление, ни детства, ни юности не свидетельствуют не только о привязанности, но и о достаточно продолжительном любопытстве.
Впрочем, любовь его омрачала убежденность в том, что по своей природе (все дело именно в природе, рабом которой оказывался он и всякий человек, польстившийся на очаровательный металл и великолепные камни) она ложна и омерзительна. Он стыдился ею, поскольку, будучи недурно осведомленным о положении дел на свете, испытывал вину за довольную жизнь, развязывавшей руку его страсти. Разумеется, будучи не в силах ничего изменить, ровно, как и, не имея сильной воли и последовательности, он продолжал вести привычный образ жизни, снедая себя чувством вины.
Желая избавиться от «порочного увлечения», он распродал свои драгоценности. Но, как ни старался, с некоторыми из них он не позволял себе разлучиться. Он хранил их у себя, на спальном месте, под самой головой, и иной раз вынимал их и в любовании ими возносился до небес, после чего с треском падал и корил себя за послабление. Бывало, и так, что он целый день ждал минуты, чтобы воссоединиться с ними, и одному виду их радовался, как маленький ребенок, получивший в подарок давно ожидаемую игрушку. Происходило это обязательно ночью, поскольку он был убежден, что ночь укрывает его позор.
Таков был Филиус Тиморис.
Однажды в его одинокой жизни появился человек, чья ценность чуть было не свела его, давно пребывавшего не в себе, с ума. Однако позволю ему поведать свою историю.
«Незадолго до Рождества моим соседом стал богатый вдовец, приехавший в наше богом забытое место на праздник рождения Христа, чье появление на свет ежегодно справляют, пусть о нем самом уже давно забыли, если и вообще помнили. У этого старика было накоплено много добра, но венцом его он считал колье из лазурита, излюбленное украшение его матери.
Был бы я рад никогда не встретить несчастную побрякушку, которой старик взял себе в обязанность почивать меня. Это была самая настоящая горгулья. Огромный дурно отделанный драгоценный камень, точно бычье сердце, обмазанное в чернилах, на жалкой почерневшей цепи. Как только я взглянул на него, он вызвал у меня приступ тошноты, и я еще долго не мог понять, отчего это произошло, пока в голове моей не материализовались воспоминания.
Размышление об отвратительном синем камне, чуть не вывернувшем наружу мой ужин, натолкнуло меня на ужасное впечатление, замурованное в моей голове, какое я испытал, будучи подростком лет четырнадцати. На день рождение матери я отправился в лавку ювелира, где отыскал украшение, достойное моей родительницы. Это было колье из темных синих бусин, какое не стыдно было преподнести самой египетской царице. Я потратил на него почти все карманные деньги, накопленные благодаря моей бережливости. Тем не менее, не сказать, что я был доволен своим выбором. Откровенно говоря, я испытывал вину всякий раз, когда бездарно тратил слишком крупную сумму денег, а потом уже и любую. Итак, выходя из лавки, я презирал и себя, этакого транжиру, и беспощадное колье, и саму необходимость преподносить подарки. О дивный материалистический мир!
Вернувшись домой, я собирался было положить чек в ячейку на одной из своих полок, где хранил прочие бумаги, свидетельствующие о моих покупках. Я был пунктуален из жадности. Однако, к удивлению, я не нашел чек у себя в кармане. И, когда я начал перебирать в голове возможный варианты, куда же он подевался, в голову ко мне, точно ядовитая змея, закралась мысль, что я, должно быть, вовсе не заплатил за колье, а, стало быть, украл его. Только я подумал об этом, у меня заныл живот. В последующей моей жизни эта слабость желудка, отнимающая аппетит, как назойливые колючки чертополоха, не раз будет преследовать меня.
Несмотря на скупой характер, в природе моей не была заложена страсть к краже, и я не брал чужое, даже если считал, что mihi jure debebatur[2]. Ни мысли я не истратил на то, чтобы пуститься в раздумья о воровстве. И все же, как только я коснулся предположения, будто я мог украсть колье, сам того не заметив, мной овладел предательский страх.
Я становился вором, преступником, и я был убежден, что о моем преступлении совсем скоро станет известно. К нам придут, моих бедных родителей примутся опрашивать и стыдить, а меня схватят и запрут за решетку. Повсюду мне чудились знаки готовящейся расправы надо мной. Что бы меня не спрашивали, мои учителя, знакомые, друзья, и даже родители (никому нет доверия) мне казалось, меня хотели «вывести на чистую воду». Все ждали моего признания, но я молчал, как мертвец, как сама бездыханная могила. Я понимал, что стоит мне признаться, и козырь окажется в их руках. Нет, я был не так прост, чтобы сдать его. Пасть жертвой малодушия я не желал.
Теперь мне отчётливо, как в отражении, видится самолюбие, присущее моему характеру с пеленок. Будучи совершенно уверенным в своем виновности, я ни за что не объявил бы себя таковым. Я спрашиваю себя, чего же я боялся?
Меж тем дни тянулись, и никто не являлся. Ах, если бы, за мной явились, тогда бы я знал, что мои страдания не напрасны! Время шло, моя убежденность в собственной виновности терялась под туманом новых впечатлений, и я стал забывать о случившемся…Кроме того, нас так и не потревожили. А это значило только одно — я как добропорядочный человек заплатил за покупку, а чек вылетел у меня из кармана, пока я бежал домой. Чтобы совсем успокоить себя, и, как я надеялся, больше никогда не возвращаться к дурному сомнению, я выяснил, что возраст мой тогдашний не позволял применить ко мне суровое наказание. Поразительным образом этого было достаточно, чтобы успокоить меня.
И вот, через столько лет, знакомое ощущение ужаса накрыло меня, словно девятый вал. В степени разрушения, которое оно оказало на мое душевное состояние, ему не было равных. Под кожу мне проник страх, заставив меня вновь содрогнуться.
Не забыли еще о старике, который поселился у нас перед Рождеством? Теперь всякий раз, когда я вспоминал о нем, мне казалось, будто я украл у него его проклятое колье! Это было смешно. Уродливый камень на не менее отталкивающей цепочке был мне противен, и я не имел ни малейшего желания завладеть им. Я убеждал себя в этом, но синий мерзавец безжалостно глумился надо мной. Я все надеялся, что старик скоро уедет, но он собирался оставаться на Рождество, и я проклинал его за это тем более, что он не забывал регулярно напоминать о себе.
Встречая старика, глядя в его тупое в своей добродушности лицо, я не мог не подозревать его. Наверняка он уже сообщил на меня в полицию, и только и дожидается, когда меня наконец схватят. Нет сомнений, они за мной следят: подслушивают за стенами и под окнами — шорох, доносившейся с улицы, который, я слышал, отходя ко сну, свидетельствовал о том. Я знал, чего они желают — обречь меня на страдания, вышвырнув меня из моего комфортного маленького мира. В моменты особого напряжения мой желудок жалостливо ныл, отказываясь принимать в себя пищу. Меня скручивало, и я был вынужден лежать в постели, изнывая, точно мне размозжило кишки. Потом все проходило. Разум, казалось, бы побеждал.
Иной раз мне хотелось рассказать обо всем старику, чтобы он, этот добряк, успокоил меня, ведь, уцелевшей долей рассудка, я сознавал, что камень самого дьявола, источник моего жуткого страха, все это время находится под его крылом, и что я не только не помышлял о том, чтобы украсть его, но даже никогда не касался его. Ничто не связывало меня ни со стариком, ни с камнем, и ничто не обнажало намерение, которого у меня не было, как нет его у только что родившегося младенца. Я был невиновен, моя совесть чиста. Во всяком случае, так мне казалось. И все же органы в моем животе неприятно бултыхались. Я ощущал себя прикованным к некому грузу, тащащему меня ко дну.
Порой в ночи я просыпался от стука копыт, прокатившегося по холму. Подобное случалось со мной и прежде, но значение я начал этому предавать только сейчас. Меня заливало ледяным потом, мои щеки пылали. За мной явились. Сейчас послышатся шаги, и они ворвутся в мою спальню. Мне становилось и жутко, и отчего-то смешно. Им не победить меня, я буду сражаться. Пусть ощутят мой гнев прежде, чем сбросить меня в Преисподнюю.
Но я ошибался. За мной никто не приехал. Неизвестный всего лишь мчался по трассе. Как я завидовал им, тем, кто не испытывал мои мучения.
Иной раз я думал о том, что со мной будет после того, как меня повяжут. Меня непременно отправят в тюрьму, сомневаться в этом не приходилось. И я окажусь за холодной решеткой, на сыром полу, окруженный злодеями, настоящими преступниками, я ни в чем неповинный, заложник глупой идеи. В бедной своей голове я оправдывал себя, перебирая доводы в пользу своей невиновности. Я был невиновен, я знал это. Камень все еще пребывал со стариком. Я не покушался на него. Но вдруг меня решили подставить или кто-то узнал о моей детской краже? Вдруг закон успел измениться, и меня и теперь упекут за то? Однако, чем больше я погружался в размышления о своей непричастности к миру преступников, тем виновнее я себе казался, тем страшнее мне являлся мой приговор, и тем отчётливее я видел основания в словах свои обвинителей.
Я успокаивал себя тем, что в тюрьме должно быть не так дурно, что мой срок не выйдет недолгим, и что и это еще не конец. Вероятно, у меня отнимут мое имущество. Почему-то такой приговор звучал гораздо страшнее, чем простое расставание со свободой и жизнью. У моего заключения могут найтись даже свои достоинства, пока что мне неясные, но которые отнюдь нельзя исключать, поскольку судьба человека, полна неизвестного, необъяснимого, и ожидать горе или удачу приходится в любой миг или вовсе не приходится. Возможно, я даже сумею понравиться начальству, и меня выпустят раньше, чем истечет мой срок.
Как и прежде, мне хотелось поведать кому-то о своем помешательстве, но всякий раз я останавливался. Если я расскажу, они будут знать, и сами сообщат на меня в полицию. А если не поступят так, то, когда меня схватят, наверняка возьмутся свидетельствовать против меня. Я не мог совершить такую ошибку. Оставалась бумага, но и она известная изменница. Попади она в их руки, и она им все выдаст.
Вы видите, в каком душевном разладе я пребывал. И боюсь я не дотянул бы до нового года в здравом рассудке, если бы не дух мой.
В Сочельник разразилась страшная буря. Отцовский дом трясло с такой силой, что казалось, вот-вот и его сдует, точно соломенную хижину. В эту ночь на моем пороге появился он. Я был благодарен ему, ведь на протяжении всего вечера я ни разу не вспоминал о своем приговоре.
Позвольте представить его. Его звали Юбериус Тиморем[3]. Узнав его имя, я тут же вспомнил, что меня и самого когда-то так величали.
Когда я разглядел его поближе, я понял, всем своим обликом он напоминал мне меня самого, разве что гораздо совершеннее. На его фоне я выглядел бы заготовкой к великолепной работе мастера. Он разделял мою форму лица, образ носа и изгиб губ. Но в отличии от меня он был легок, непринужден и весел, тогда как мое отражение говорило о страданиях и гневливой озлобленности. Моя кожа, несколько смуглая, совсем как у него, устало висела на моем потухшем лице, точно я был выброшенная кукла. Белки моих глаз были изрезаны алыми змейками, а некогда прекрасные волосы, омерзительно блестели, измазанные в кожном сале. На двоих с Юбериусом у меня был стальной синий цвет радужной оболочки глаз. Вот только его глаза выражали спокойствие и уверенность. В них не нашлось бы ни намека на чувство вины. В добавок ко всему они были подведены углем, как я сам когда-то делал, уподобляясь фараонам Египта.
Все же, при всей его красоте, что-то в нем отталкивало. Я быстро вычислил предателя. Выдавал его аккуратный рот, окаймленный хорошенькими губами, изгибавшийся в насмешливой улыбке. Он поражал красотой и безжизненностью, как искусственный цветок, которым хозяин лавки украшает свой тоскливый прилавок.
Когда Юбериус не церемонясь, сбросил пальто, моему взгляду предстал его дорогой наряд, сотканный из отменной парчи и обшитой драгоценными камнями. На его смуглых запястья блестели золотые обручи, а пальцы были утыканы перстнями из розовых и белых опалов. Он блестел ярче новогодней елки, увешанной сотней игрушек, и был роскошней любого короля со всей его свитой. Он носил те же длинные черные волосы, цвета вороньего пера, что и я. Но его подпрыгивали на его плечах великолепней изысканной пелерины.
Он поклонился, так поклонился, что сам заставил склониться меня. А затем, взмахнув рукой, впустил в мой дом десятки призраков.
Люстры большого зала дарили ему свой свет, а тени кружились вокруг него, словно он был языческий бог, явивший свой облик миру и теперь скользивший по алтарю среди смертных.
Призраков он именовал своими друзьями, а они не давали ему прохода, тщетно пытаясь удержать его рядом. Я начал различать среди призраков знакомые лица. Здесь были мои друзья и недруги из старшей школы, товарищи, с которыми я весело упражнялся в верховой ездой, мои университетские знакомые. Все это, вместе с поразительной схожестью Юбериуса со мной привело меня к осознанию, что он был мной, а я им.
Юбериус был моим прошлым. Он был мной до того, как я начал чуждаться людей. Моим безвозвратно ушедшим великолепием он был. Он был праздничным столом, пока за него не сели гости и не осквернили его, чтобы за тем вероломно покинуть его.
Мрачную тоску вызывали во мне лица знакомых мне людей, из которых я некогда с ловкостью высасывал свое довольство. Мне хотелось вернуться к ним снова и в то же время ускользнуть от них, ведь я уже не был Юбериусом. Наблюдая за Юбериусом, я невольно завидовал ему, но я не мог гневаться на него, поскольку он и был я. И я решил наслаждаться им за тем, чтобы еще раз испить с ним торжество его жизни.
Он весь вечер смеялся и веселился, но от того не меньше походил на марионетку, которой заправляет кукловод. Чтобы он не говорил, он был уверен в своей правоте и ждал согласия и покорности. Если духи смели отдалиться от него, он, сперва злостно сжимал губы, а потом, исполненный желания заживить ущемленное самолюбие, хлопал ресницами и улыбался чудесной улыбкой, умело утаскивая их в свои сети. Их внимание опять принадлежало ему. По очереди он брал их за руки, они тянулись за ним, а он раздосадованный недостаточной верностью, причитавшейся ему, отталкивал их, разражаясь при этом злым магнетическим смехом.
Наделённый грацией бабочки, он был опаснее испуганной осы. Капли пота блестели под его глазами, смазывая краску и создавая подобие палитры, в которой два цвета, ледниковый сини и ночной чёрный никак не поддавались смешению.
Он обнимал тех, кого называл своими друзьями, но его жестокая улыбка выдавала лишь самолюбование и восторг, вызванные обожанием, которым его так щедро осыпали. Этот человек затоптал само чувство вины во имя службы себе. Он не досадовал, не сожалел и не разделял ни радость, ни горе.
Теперь я точно знал, что он — это я. Но я был уже почти влюблен в него, а пуще всего в его беспечное великолепие. Я не только забыл свой приговор, но и вновь пережил тоску тех лет и скрытую мрачность тирана, раздражённого непокорностью одной из своих жертв. И это было приятно, и все напоминало о довольной жизни.
Вдруг что-то заставило меня усомниться. Не уж то, мои нынешние страдания — возмездие за прежнюю мою тиранию? Не успел я об этом подумать, как заиграла музыка. И мой дух Юбериус пустился в вальс, а за ним и безмолвные его призраки. Он то вертелся в танце совсем один, будто упиваюсь собственным одиночеством, то менял партнёра каждый оборот. Он не забыл и обо мне. Он потянул меня к себе, и мы очутились лицом к лицу. Он танцевал со мной, как с остальными, и зубы его так же блестели, как, когда он одаривал улыбкой других.
Однако не ему я отдал свое внимание. Кое-что интереснее заняло мое воображение. Это была сапфировая подвеска, бившаяся о его грудь всякий раз, когда он проделывал неаккуратное движение гибким своим телом. Юбериус вздернул бровь, догадавшись, чего я хочу, но не позволил мне коснуться своего сокровища, выпустив мои ладони и ускользнув от меня.
Скоро вальс прекратился, вновь послушалось мычание ветра, беспощадно сотрясавшего стены моего дома. Мои смешные гости отправились ужинать, я же, пользуясь случаем, отлучился. Я спрятался в гостиной, где никого не было, и где я мог перевести дыхание. Посреди комнаты стояла прекрасная рождественская елка. Мне нравилось любоваться ею. Этот Юбериус был таким же чудесным деревом, не знающим моих бед. Он был среди людей, а я был один, как затерявший белый медведь; он выставлял на показ свои драгоценности, пока как мои стыдливо прятались под подушкой; наконец, он не был ни в чем виновен, тогда как на мой навис приговор.
На душе у меня было, впрочем, легче обычно. Я размяк в удобном бархатном кресле и почти уснул, когда меня потревожил шум, доносящийся из коридора. Мои утомленный разум с трудом доживал день, я смутно сознавал происходящее. Но то, что разглядел, раздвинув веки, заставило закипеть кровь в моих жилах. О, Творец! На елке вместо звезды, висело дьявольское колье моего старика-соседа. Я хрипло вскрикнул и тотчас отпрыгнул.
В следующий миг в комнату вторглись констебли.
— Держи его! — прокричал безликий.
Вещественный страх смешался во мне с земным гневом. Чтобы отвлечь констеблей, я толкнул в них кресло, а сам рванул к двери, но мучители меня опередили. Украв у меня возможность вырваться из комнаты, не покалечив себя, они принялись надвигаться на меня с обеих сторон, трясся толстыми ляжками, как ленивые свиньи. Я был загнанной птицей, которой поломали ноги и разрушили ее гнездо. Меня прижали к плательному шкафу. В детстве я с жадным удовольствием поглощал мистические истории. За шкафом должна быть припрятана потайная дверь. Я принялся стучать по полкам, но старый шкаф только обиженно затрясся.
— Выпусти меня, — заревел я, как следует, пнув его.
— Он спятил, — усмехнулся безликий, а его помощник стиснул мне запястья.
Удивляюсь, как эти тугодумы не заметили, что у меня в ногах все это время валялся ножик с деревянной рукояткой, которым в былые времена мой отец открывал коробки с посылками. Но признаюсь я и сам не сразу это понял. Он блестел, как мой шанс. Я медленно потянулся за ним, введя безликих в пущее заблуждение. Взяв нож в руки, я в секунды разделался с ними.
На подоконнике, скрестив ноги, сидел Юбериус и поглаживал чудесный сапфир, которым я так удачно занял мысли, танцуя с ним.
— Вперёд, Юбериус! — воскликнул он, совершенно счастливый.
Я снова был Юбериусом. Я ощутил собственное торжество, глядя на поверженных мучителей. Теперь-то они не заставят меня страдать. Я возвысился над злым роком. Отцовский дом загрохотал от моего сардонического хохота. Мой смех едва не оглушил меня самого.
Но что мне делать теперь? Только бежать, бежать, бежать.
И я проснулся в своей постели. Не поднимаясь, еще несколько минут я глядел на знакомые очертания спальни, словно силясь отыскать в них ответы на свои вопросы. Лучи солнца ползли по стенам. Я был рад наступлению утра. Утром мне всегда легче, за это я люблю его предвестника, рассвет.
Буря прошла. Вскоре уехал и мой сосед. А что же с Юбериусом? Он вспорхнул и улетел, точно соловей, сердце легкое унося, хитростью выигравшее суд Осириса
Впечатление изгладилось, но это означало одно. Следующее не заставит себя долго ждать.
[1] Сын страха (лат.)
[2] Мне причитается правом (лат.)
[3] Превзошедший Страх (нем. и лат.)
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.