Он - это Я / Лешуков Александр
 

Он - это Я

0.00
 
Лешуков Александр
Он - это Я
Обложка произведения 'Он - это Я'

Аделаида Михайловна никогда не любила сына. И он чувствовал это. Нет, она никогда, упаси Бог, не поднимала на него руки и даже не повышала голос, но холодность рук, льдистость взгляда, и в самой глубине которого не было ничего кроме пустоты, голос, часто напоминающий угрожающее шипение кобры перед броском, а более всего — тонкие, сжатые в обескровленную нить губы, которых практически никогда не касалась улыбка, не оставляли надежды на понимание между двумя, казалось бы, самыми близкими людьми.

Сначала ему было больно, потом обидно, а потом… Как говорят древние, человек привыкает ко всему. Любая рана затягивается хрупкой коркой, грубеющей с годами, застывающей коллоидным рубцом, растворяющейся в суете дней, но при этом остаётся раной — бездонной пропастью, из которой струится по капле жизнь, словно тепло из прохудившегося чайника.

Он рос воспитанным мальчиком. В трогательных очёчках с перемотанными изолентой дужками. Всегда ходил в отутюженной накрахмаленной рубашке и выглаженных тёмно-синих — практически чёрных — брюках со стрелками. Даже в выходные. У него почти не было друзей. Впрочем, он не особо жалел об этом, вполне удовлетворяясь обществом маститых мужей с книжных полок. Гюго, Де Костер, чуть позже Ремарк, Мопассан, Достоевский. Никто и ни в чём его не ограничивал. Благо, солидная библиотека позволяла удовлетворять самый взыскательный вкус.

Что он искал на пыльных страницах? Какая тайна влекла его всё дальше и дальше в непроглядный мрак лабиринта чужих судеб, мыслей, чувств? С каким минотавром он стремился столкнуться лицом к лицу? Вопросы без ответа. А бывают ли иные?..

Аделаиды Михайловны не стало, когда ему исполнился двадцать один год. Он уже несколько лет жил отдельно, иногда позванивая матери, сказать, что жив, спросить, не надо ли чего купить, справиться о здоровье. Она всегда благодарила его за беспокойство, отстранённо говорила, что ничего не нужно, что у неё всё есть, и холодно прощалась, желая доброй ночи или доброго дня, в зависимости от того, когда ей звонил сын. А однажды просто не ответила на звонок. И на следующий. Когда он не смог дозвониться до матери утром следующего дня, приехал домой.

Он нашёл её на полу в туалете. Голова лежала в узком пространстве между унитазом и стеной. Сведённые предсмертной судорогой руки словно бы пытались уцепиться за воздух, удержаться по эту сторону жизни, подёрнутые мутной дымкой глаза с немым укором дырявили потолок. На кухне метрономом бил по нервам незакрытый кран.

Он упал перед ней на колени и заплакал.

Впервые за много лет.

Он — это я.

 

Зеркало было вдвое старше меня. Его потёртая поверхность с узенькой трещиной в правом верхнем углу отражала скромную комнату. Когда-то она была спальней, которая, тем не менее, легко превращалась в гостиную — диван убирался, накрывался узорчатым покрывалом, раскладывался стол, стелилась белоснежная скатерть. Мне доверяли музыку. Сначала граммофон, чуть позже «кассетник», а потом и музыкальный центр. Мать любила шумные вечеринки по поводу и без. С посторонними она была мила и воздушна, часто улыбалась, шутила, кокетничала с мужчинами, отпускала колкости в адрес их спутниц, но меня как будто не замечала.

Теперь здесь больше нет праздника. И никогда не будет. Беспристрастное зеркало отражает и меня. Короткий ёжик волос, по-девчачьи пухлые губы, такие же пухлые щёки, круги под глазами. Последние пару дней практически не спал. Похороны, суета. Лица, лица, лица. Те, кто помнит меня только маленьким мальчиком, те, кто не помнит меня вообще, те, кого никогда не видел и не знал я. Чья-то рука опускается на плечо. В зеркале возникает моя девушка. Юля. Старый стеклянный развратник начинает поскрипывать рамой и тускло блестеть.

— Прорвёмся, Сашка.

Легонько сжимаю её кисть. Улыбаюсь уголком губ. Получается жалко.

— А куда мы денемся?

Поворачиваюсь к ней. Обнимаю, утыкаясь макушкой в уютную ложбинку на её груди. Юля выше меня на полголовы. А ещё эти чёртовы шпильки! Часто рядом с ней чувствую себя лилипутом или Джеком, добравшимся, наконец, до неба по гладкому, мясистому, постоянно стремящемуся выскользнуть из рук бобовому стеблю.

— Пошли. Нас ждут.

— Когда же всё это кончится?!

 

С Юлькой мы встретились на студенческом капустнике. Она была на курс младше, училась на параллельном потоке. Общих знакомых у нас не было, особо ничего не связывало. Да мы даже не знали о существовании друг друга до того самого капустника. А тут…

Её номер был как раз перед моим. Она очень волновалась за кулисами. Постоянно теребила платье, кусала губы, не знала куда деть руки. Я сначала наблюдал за ней, подогреваемый интересом, что же произойдёт дальше, но, в конце концов, не выдержал и подошёл к несчастной.

— Привет, тебя как зовут?

— А тебя?

— Саша.

— Так вот, Саша, иди, куда шёл, и не мешай мне! Я очень занята, мне не до знакомств.

— Боишься? — кивнул я на сцену.

— Ещё чего! — с вызовом бросила мне она.

— А чего же тогда нервничаешь?

— И вовсе не нервничаю.

— Совсем?

— Совсем.

— Ни капельки?

— Ни капельки.

— Ну, смотри мне!

Я погрозил ей пальцем, скорчив при этом уморительную физиономию. Она звонко и заливисто рассмеялась, шепнула: «Дурак», хотела было чмокнуть в знак благодарности в щёчку, но объявили её выход, и она с лёгким сердцем выпорхнула из-за кулис.

Юля читала Ахмадулину. Что-то солнечное и нежное. И сама она в те минуты напоминала Солнце — белоснежное, до колен, платье, туфли-лодочки на размер больше, чем нужно (может, матери или старшей сестры), локоны, отливающие белым золотом в безжалостном свете софитов. Из всего стихотворения запомнились и осели намертво там, где в тесной клетке бьётся огненная птица, всего две строчки:

… Лишь выпали из музыки одной

Две ноты, взятые одновременно.

С тех самых пор и звучим.

Вместе.

Её рука всегда на моём плече. Даже если Юли нет рядом.

 

Нет рядом. Страшно даже представить это. А когда кого-то действительно нет?.. Просто нет. Ни позвонить, ни зайти, ни дотронуться. Был человек и…

Всегда в таких случаях остаются долги — несказанные фразы, недосмотренные фильмы, неоконченные дела, споры, ссоры, бесконечные поиски виноватых. Каким мелким кажется всё это сейчас, когда человека уже нет! Каким остолопом чувствуешь себя! Каким кретином! Как хочется взять и отмотать всё назад! А осознание невозможности злит.

Зачем здесь все эти люди? Что им от меня нужно? Что им нужно от моей матери?! Какого дьявола я должен слушать их бесконечные, пустые славословия той, которая уже по определению ничего услышать не может?!

— Пошли вон! — сквозь зубы говорю я, едва сдерживаясь, чтобы не заорать.

Юля пытается меня успокоить, извиниться перед этой многоголосой, клекочущей стаей ворон (их одежды сливаются для меня в одно чёрное пятно, рты и носы причудливо удлиняются, а тянущиеся к очередному салатику или рюмочке руки напоминают крылья).

— Вон отсюда! Сраные падальщики! Скоты! Грёбаные гиены! Халява кончилась! Лавочка закрывается! Вот ты, — обращаюсь к толстухе в мятой блузке, не успевшей донести до рта солёный огурец, — сидишь и жрёшь за этим столом, водочку глушишь, говоришь, каким замечательным человеком была моя мать, как вы с ней дружно работали… А кто ей липовые ведомости на подпись подсовывал? Кто распускал слухи о том, что она спит с директором и только поэтому уверенно движется по карьерной лестнице? Чего ты головой вертишь? Чего смотришь на меня волком? Не прав? А глазки-то забегали, а личико-то побледнело… Пошла прочь, корова! Прочь! Все прочь! Оставьте меня! Из вас всех только я по-настоящему любил её.

— Потому и заходил раз в полгода, — бормочет, не поднимая глаз от тарелки какой-то долговязый хлыщ в шёлковой рубашке с золотыми запонками и явно сшитом на заказ смокинге.

Это было последней каплей. Схватив со стола пузатую бутыль ещё не открытого коньяка, я встал из-за стола, подошёл к этому лощёному куску дерьма и с широкой улыбкой обрушил своё импровизированное орудие ему на голову. Он упал лицом в недоеденный салат и стал пускать кроваво-майонезные пузыри. Началась паника. Люди давили друг друга в тесном коридоре, стараясь первыми сорвать с вешалки своё пальто, кто-то звонил в полицию и скорую, кто-то грозил мне смертными карами, кто-то проклинал меня и моих детей до седьмого колена, а я обессиленно упал на стул рядом с проученным мною хлыщом, откинулся на спинку и мгновенно заснул.

 

Сон был странным, впрочем, бывает ли иначе?

Я очнулся на пустынном острове. Если быть точным, пляже. Белого песка. Кристально-белого, холодного, острые песчинки впивались в босые ступни, словно маленькие стёклышки, в ямках оставляемых мной следов при желании можно было разглядеть капельки крови. Впрочем, ветер, сопровождающий меня в этом странном путешествии из ниоткуда в никуда, практически сразу безжалостно заметал их, скрывая всяческие следы моего присутствия.

Вокруг не было никого. Только белый песок и непривычного стального цвета море, чьи волны с шипением ласкали далёкий берег. Ни птиц, ни змей, ни человека. Я и ветер. Злой ветер. Шепчущий пошлости в мои пунцовеющие от стыда уши. Постепенно начинает казаться, что я не двигаюсь, хотя и дёргаю ногами, словно сошедшая с ума марионетка, даже стараюсь ускориться, но… Море не приближается и не удаляется, ветер продолжает кружить вокруг, песок — рвать ступни при каждом шаге. Заношу ногу, чтобы двинуться вперёд, да забываю её опустить. Так и стою. С поднятой ногой. Как кобель у столба. И вдруг — правда столб. Пахучая жидкость окропляет землю подо мной. Инстинктивно отряхиваю лапы. Стоп. Лапы?! Какого… Не успеваю додумать мысль — замечаю кошку. Она выгибает спину дугой, яростно шипит и бросается наутёк. Я — за ней.

Да, я, чёрт побери, пёс. Поджарый, злой, с порванным ухом и тысячей шрамов под короткой, топорщащейся шерстью. Я — вожак стаи. И мне, вообще-то, западло носиться за жалкой дворовой кошкой, но поделать ничего не могу — инстинкт. Кошка периодически оглядывается, бегу я за ней или нет. Если отстал, подбегает, шипит и бежит дальше. Раз подбежала, другой, на третий рявкнул грозно, она и исчезла. Покрутился, порычал для вида да и побрёл в обратный путь. Дохожу до столба и вижу картину: та самая кошка, достаёт из промоины в дороге котят и уносит их одного за другим за шкирку. Полуслепых, мявкающих, сучащих в воздухе крохотными лапками. Плачу (оказывается собаки умеют плакать). Слёзы с грохотом бьются о землю.

Земля становится полом темницы. На практически недосягаемой высоте в стене забранное мелкой решёткой оконце, сквозь которое видны, если присмотреться, только ноги. В разношенных туфлях с дыркой на большом пальце, изысканных лодочках на высоких шпильках. Иногда попадаются и босые. С кровавыми мозолями на пятках. Я не вижу, но знаю — неподалёку есть церковь. Скромная, полузабытая, притулившаяся между милицейским околотком и домом свиданий, но всё же притягивающая отчаявшихся со всех концов земли русской. А я и ею отвергнут. Страшно. В двери камеры проворачивается ключ. Киваю головой, словно бы соглашаясь с неким невидимым собеседником и закрываю глаза.

 

— Ну, и что это было?

Юля очень зла. Её верхняя губа нервно подрагивает, обнажая ряд жемчужно-белых зубов. Кулачки сжимаются и разжимаются в такт ошалевшему сердцу. Впрочем, за злобой и, в общем-то, правой яростью я чувствую то, что не хотел бы чувствовать никогда — страх. Она боится. До дрожи в коленках, до задушенного в зародыше крика. Что же вызывает её страх и эту напускную колкость брошенных слов? Кажется, я.

— Ничего, — устало выдыхаю и поворачиваюсь к ней. Она поспешно отводит взгляд. Это говорит больше любых слов. — Тебе стыдно?

Она кивает, отворачивается к стене, плачет. Осторожно подхожу, пытаюсь обнять. Дёргается, как от удара током.

— Лучше не подходи. — Шепчет стене. От звука голоса становится холодно где-то в области сердца. — Убью. Не провожай. И не звони. Я сама… Может быть…

Киваю, словно бы у Юли выросли на затылке глаза, и выхожу из комнаты. Возвращаюсь в спальню матери. Смотрюсь в зеркало. Где-то в квартире хлопает дверь. Обречённо, глухо. Как пистолетный выстрел, смягчённый набитой гусиным пухом подушкой. Одиночество давит на плечи, сутулит спину, растворяется в воздухе, становится самим воздухом. Трудно дышать.

Трудно…

Тру…

 

Меня пробуждает запах. Не неприятный, нет, но какой-то скользкий, едва уловимый. Он свеж и мягок, но под мягкостью скрывается нечто, перекрывающее дыхание, заставляющее распахнуть глаза и увидеть…

Потолок. Абсолютно обычный, выбеленный потолок. Ни щербинки, ни пятнышка, ни паутины, в углу. Я не дома. Не у себя точно. Может, у Юли? Нет, исключено. Не тот запах. Он вообще не напоминает запах чьего-либо дома, он…

— Ты меня напугал, Сашка, — оборачиваюсь на голос. В кресле в углу сидит Юля. Волосы распущены, под глазами круги, ни грамма косметики на любимом мной лице, ноги поджаты по-турецки, взгляд не отрывается от меня.

— Прости, — говорю я. Голос, словно бы не мой. Это какое-то сухое карканье, скрип давно не смазываемых петель калитки.

— Больше никогда так не делай. А если бы я не вернулась за шарфом? Или вспомнила бы о нём хотя бы на пару минут позже? — она закусывает губу. Кажется, до крови. Маленькая капля стекает по подбородку и оставляет пятно на белоснежной кофте. Домашней. Я подарил её на нашу годовщину. Юля была так рада…

— Что произошло?

— Ничего страшного. Доктора говорят, что всё худшее уже позади.

— Где я?

— В больнице. Это одна из частных клиник моего отца. Здесь тебе помогут.

— Опустошить мой кошелёк! Мы оба прекрасно знаем, сколько стоит один день, проведённый здесь. Сколько я провалялся?

Тяжело вздохнув, она прошептала: «Две недели. Большую часть этого времени ты был в искусственной коме».

— Искусственной коме? Какого дьявола со мной случилось?!

— Успокойся. Тебе нельзя волноваться. Папа говорил, что с тобой, но ты же знаешь, как плохо я запоминаю все эти медицинские термины, — виновато улыбнувшись, сказала Юля. — Я поняла только, что у тебя в голове лопнул какой-то сосуд. И пришлось его заменить. Не волнуйся. Мой папа — лучший нейрохирург в России.

— И самый высокооплачиваемый, — мрачно вставил я.

— Ты не рад, что тебя вытащили с того света?

— Рад, конечно. Просто теперь я в долгу перед твоим отцом. Неоплатном долгу. А быть кому-то обязанным не люблю.

— А меня любишь?

— Дай-ка подумать…

— Он ещё думать собирается! — картинно всплеснула руками Юля.

Лишь выпали из музыки одной…

Две ноты, взятые одновременно… Ты всё ещё помнишь?

— Я всё ещё люблю.

— Не хотелось бы прерывать вашу милую беседу, — в палату вошла медсестра, катя перед собой тележку с медикаментами и прочими орудиями пыток, — но молодому человеку пора менять капельницу. Прошу посетителей покинуть помещение.

— Да-да, конечно, — бросила Юля медсестре и поспешила к выходу.

Уже взявшись за ручку двери, она одними губами прошептала мне: «Я скоро вернусь» и исчезла в гулкой пустоте больничных коридоров.

— Вижу, что я не вовремя, — проворковала медсестра как только за Юлей закрылась дверь. Голос у неё был приятный, глубокий. Им хотелось наслаждаться.

— Нет, что вы. Скажите ещё что-нибудь.

Сестра недоумённо посмотрела на меня, а лекарство уже потекло по моим венам. Расслабляя, успокаивая, укачивая на тёплых волнах забытья.

— Что вам сказать?

— Вот. Вы уже не молчите. У вас очень приятный голос. Никогда не пробовали петь?

— Пробовала, — она трогательно краснеет. Даже сквозь сомкнутые веки я вижу, как румянец заливает высокие скулы.

— Спойте мне. Пожалуйста.

— Вы знаете… Мне… Мне как-то неудобно…

— А вы попробуйте, не бойтесь. Кроме меня здесь всё равно никого нет.

Она набирает полную грудь воздуха и начинает петь. Кажется, это какая-то колыбельная. Из тех времён, когда меня не было даже в планах.

Липы душистой цветы распускаются…

В голосе столько теплоты, столько тихой, нерастраченной нежности!

…Бедный ребёнок, больной и застенчивый…

Кажется, что сама певица сейчас расплачется.

… Мы не изменимся, мы не расстанемся...

На этих строках засыпаю с блаженной улыбкой на истощённом лице. Только сейчас понимаю, что меня действительно вырвали из цепких объятий Смерти, позволили дышать, любить, жить… Погружаясь всё глубже в сон, храню, словно иконку у сердца, простую мысль, кажущуюся теперь вселенским откровением: я люблю жизнь.

 

Он возник из ниоткуда. Просто тронул за пальцы, улыбнулся, сказал: «Привет». Маленький мальчик с кнопкой-носом на бледном, измождённом лице. Губы сложены в улыбку, но глаза… В них плещется неизбывная боль и какая-то потусторонняя, неземная мудрость. Ощущения нездешности добавляет то, что мальчик абсолютно лыс, а сквозь пергамент кожи просвечивают уставшие гнать кровь по этому хрупкому организму вены.

— Ты кто? — спрашиваю своего нежданного посетителя.

— А ты? — отвечает он, пристально глядя в глаза. Голос слабый, но отчётливый, ясный.

— Саша.

— Тёзки, значит. Ты не бойся — я здесь ненадолго.

— Да я и не…

— Брось. Вижу, что боишься. Не осуждаю. Устал просто. Можно присяду? — он кивнул головой на кресло. Я прикрыл глаза.

— Ты чего хотел-то? — спрашиваю мальца, который ёрзает, пытаясь поудобнее устроиться.

— Да ничего, в общем-то. Видишь ли, мне здесь скучно. Поговорить не с кем.

— Со мной же говоришь…

— Это сейчас с тобой поговорить можно, а так… Как ни зайду, ты всё лежишь и спишь. Словно бревно какое. Весь в бинтах, трубочках, проводочках. Нос только торчит. Заострившийся, восковой. Первый день интересно было а потом…

— И тебе разрешали выходить из палаты, бродить по больнице, тревожить других пациентов?

— Я могу делать, что захочу, — с лёгким разочарованием в голосе ответил мальчик. — Для особо одарённых повторяю: мне недолго осталось.

— До выписки?

— Смешно, — пробормотал Сашка. — Гемангиобластома. Неоперабельна. Пока удалось стабилизировать. Но химию переношу очень плохо. Боятся, что, если продолжить, откажет сердце. Или почки. Они и так уже на ладан дышат после трёх курсов.

— Извини.

— Ничего. Нормально. Ты же не знал.

— Ты, кажется, хотел поговорить…

— Да, — Сашка замолкает на время, осматривается вокруг, собирается с мыслями и, наконец, задаёт мучивший его вопрос. — Скажи, как это — быть взрослым?

Я никогда не отличался особенными ораторскими способностями, но в лице Саньки обрёл благодарного и верного слушателя. Так началась наша дружба.

 

Санька стал заходить чаще. Вскоре я уже не мог представить и дня без своего нового знакомого. Мальчик отличался спокойным нравом и неистребимой любознательностью, жаждой жизни, несмотря на то, что она ограничивалась для Саньки несколькими квадратными метрами его палаты.

Мы говорили обо всём и ни о чём. Так разговаривают друзья или люди, знающие друг друга уже сотню-другую лет. Говорил, правда, в основном, я, а Сашка впитывал, как губка, согласно кивая головой, иногда споря. До хрипоты и обязательных клятв больше никогда не переступать порог моей палаты. А про себя малец почти ничего не рассказывал. Как только я упоминал о его родителях или жизни за пределами больницы, он либо молчал, либо переводил разговор на другую тему. Нарушил он это правило только однажды за всё время наших встреч. Просто пришёл, сел напротив кровати, долго сверлил меня тяжёлым взглядом из-под бровей, молчал, но всё-таки заговорил.

— Ты как-то просил рассказать о себе, — начал Санька. — Не знаю, на кой чёрт тебе это понадобилось, но…

— Как это, на кой чёрт? — притворно возмутился я. — Почему я должен тебе всё о себе выкладывать, а ты — нет? Это, как минимум, несправедливо.

— Ты можешь не перебивать? Я очень долго собирался с мыслями, решался на этот разговор. Согласен, несправедливо. Поэтому слушай.

— Клянусь больше и буквы не вставить без Твоего на то Высочайшего дозволения.

— Хорош паясничать. Обижусь — и баста. Тебе действительно интересно?

— Действительно, — говорю я с самым серьёзным из возможных лицом.

— Рассказывать-то особо и нечего. Видишь ли, я — сирота.

— Как? — только и могу выдавить я.

— Очень просто. Отца я не знал никогда, а мать… Нет, я её не оправдываю, но могу понять.

— Говори яснее. Ненавижу, когда из человека историю клещами вытягивать нужно. Если уж решил рассказывать — рассказывай. Не мямли.

— Она отказалась от меня.

— То есть, отказалась? — в моей голове просто не укладывалась сама возможность взять и отказаться от собственного ребёнка, тем более с таким диагнозом, как у Сашки, но ещё больше я не мог понять абсолютного спокойствия в голосе друга. Честно говоря, меня это немного настораживало.

— Вот так. Взяла и отказалась. Написала заявление. Так, мол, и так. Добровольно отказываюсь от такого-то, такого-то, согласна на усыновление и бла-бла-бла. Дата, подпись.

— Она хотя бы как-то это объяснила?

— А что тут объяснять? Ей тогда было чуть за тридцать. Молодая, эффектная. А тут я. С раком головного мозга. Да ещё и неоперабельным. Как-то это плохо сочетается с принцем на белом «мерсе», — невесело усмехнулся Санька.

— Нашла?

— Кого? — искренне удивился мой визави.

— Принца.

— Понятия не имею. Мы с тех пор не встречались. Но алименты приходят исправно. Поэтому, наверное, да.

— Как ты оказался здесь? И кто платит за лечение?

— Твой будущий тесть. И это ответ сразу на оба вопроса. Я — его подопытная свинка, билет в Нобелевский комитет. При условии, конечно, что он сможет меня вылечить.

— Ты в это уже не веришь?

— Главное, чтобы верил он, — поспешно бросил Сашка уже на самом выходе из комнаты. — Я к тебе ещё как-нибудь загляну. Поговорим.

 

Несколько дней после этого от Сашки не было ни слуху, ни духу. Иногда заходила Юля. Мы разговаривали. Холодно, торопливо. Она постоянно поглядывала то на часы, то на дверь палаты в ожидании медсестры. И больше не надевала ту самую белоснежную кофту.

— Юль, что случилось? — спросил я в один из таких визитов.

— Ничего. С чего ты взял? — ответила она слишком поспешно для того, чтобы это было правдой.

— А где кофта?

— Какая?

— Та, которую я подарил на нашу годовщину. Тебе она тогда так понравилась…

— Тогда нравилась. Теперь — нет. Что за глупые вопросы?

— Может быть, и я тебе уже не нравлюсь?

— Может быть, и так, — выдохнула Юля, изо всех сил стараясь не встретиться со мной взглядом. — Слушай, я тебе тут апельсинчики принесла. Ты кушай, выздоравливай. А я как-нибудь в другой раз зайду…

Она оставила пакет на прикроватной тумбочке и вышла из палаты, звонко цокая каблучками по начищенному до блеска кафелю. Я обессиленно откинулся на подушку.

Любовь — очень странное явление. Оно может выдержать девятибалльный шторм, не поддаться выжигающей все чувства боли, когда раскалённый молот свинцовой пули крушит рёбра, пробивая насквозь сердце, но легко растворяется, словно бы под действием кислоты, от неприкрытой форточки или пропажи предмета гардероба. Всё, что я чувствовал в этот момент, умещалось в одно небольшое, но ёмкое слово — пустота.

 

— Как дела у моего любимого пациента? — спросил отец Юли, по совместительству являющийся моим лечащим врачом. — Чего-то ты в последнее время сам на себя не похож. Всё хорошо?

— Всё отлично. Спасибо. Как Юля?

Он задумался, покачал головой, тяжело вздохнул, присел на кресло.

— Слушай, я понимаю, как это выглядит, и понимаю, что не я должен тебе об этом говорить, но…

— Но? — с тревогой спросил я, в глубине души зная, что он хочет мне сказать.

— Она больше не придёт.

— Почему?

— Ну, ты же взрослый мальчик, всё понимаешь…

— Ни черта я не понимаю! Объясните или лучше дайте поговорить с Юлей.

— Юля обручена. И через две недели выходит замуж. Точка.

Он порывисто встал и начал мерить палату шагами. Из угла в угол. Из угла в угол. Как загнанный зверь. Наконец, видимо устав, тяжело опустился в кресло.

— Это я виноват.

— В чём?

— Во всём. Я упустил свою дочь, не заметил, не понял… Она с самого детства получала всё, что хотела. Ей было достаточно просто пожелать и я уже готов был исполнить любой её каприз. Юля рано потеряла мать. Я не смог её спасти, не смог помочь. Может быть, поэтому… А, впрочем, какая разница?

— И правда, какая? Точнее, какое отношение это имеет ко мне?

— Самое прямое. Как-то она выпросила у меня котёнка. Я нашёл прекрасный вариант. Принёс Юльке этот пушистый комочек. Подарку она радовалась ровно один день. Потом сказала, что ей с ним скучно и что он ей больше не нужен. Котёнка мы отдали её бабушке. Он прожил там долгую и счастливую жизнь, но Юля никогда больше к нему не подходила, не играла с ним и вообще вела себя так, как будто кота и нет в природе.

— Но я же не котёнок, в конце концов! Мы… Мы любили друг друга.

— Да. И котёнка она тоже любила. Ровно один день.

— Но…

— Послушай, любовь — это просто слово, нечто воздушное, эфемерное. Я привык доверять фактам. А факты таковы: через две недели моя дочь выйдет замуж. Конец истории. Я вовсе её не оправдываю, не пытаюсь защитить, более того, считаю её выбор ошибочным, глупым, но это её решение. Понимаешь?

— Понимаю, — покорно отвечаю я и отворачиваюсь к стене, давая понять тем самым, что разговор окончен.

Он снова вздыхает, поднимается из кресла и выходит из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь.

 

Сашка всегда появлялся тогда, когда был больше всего нужен. Как будто знал, что его ждут.

— Давно не виделись, — сказал он, едва заметно улыбаясь. Чувствовалось, что и эта улыбка, и эти слова даются ему с огромным трудом. Кожа стала ещё больше напоминать тонкий пергамент, натянутый на череп. Под глазами залегли чернильные тени, а сами глаза стали просто огромными. Создавалось ощущение, что на лице ничего кроме глаз уже и не осталось.

— Давно, — согласился я. — Неважно выглядишь.

— И ты.

Мы кивнули друг другу и замолчали. Тишина, воцарившаяся в палате не нарушалась ничем, кроме шагов за дверью, тиканья часов в больничном холле, где по вечерам можно было смотреть телевизор, привычной суеты посетителей, врачей, пациентов. Но нас с Сашкой это не касалось. Мы, заговорщически улыбнувшись друг другу, скрылись в той стране, где слова не нужны, излишни, где есть только свет. Свет и Тишина.

Саша осторожно встал с кресла, пристально взглянул на меня, сказал: «Мне пора. Пока», и вышел.

На следующий день я узнал, что его не стало.

А ещё через неделю в больнице не стало и меня.

 

Вам никогда не было знакомо чувство тоски от осознания того, что никто нигде вас не ждёт, что вы всюду и всем чужды, что даже дом, некогда служивший приютом, убежищем, тихой гаванью, вдруг начал отторгать вас словно инородное тело? Что-то похожее я ощутил, когда повернул ключ в замке маминой квартиры. Здесь всё напоминало о ней. О ней и о том маленьком белобрысом мальчике, который смотрел на неё с обожанием и хотел всего лишь улыбки в ответ. Неужели он просил слишком многого?

Я аккуратно снял плащ, повесил его на крючок в прихожей, поставил на пол сумку с вещами, заварил чай. Меня всегда успокаивал этот янтарный напиток. Его терпкий вкус приводил в порядок мысли, дарил надежду даже в самой безвыходной ситуации.

«Первым делом нужно убраться», — решил я. — «Потом сделать ремонт, а потом…». Но чашка опустела и мой поток фантазий оборвался на самом интересном месте. Ремонт, словно бы, оказался тем самым краем карты, местом, где кончается свет, куда всегда так тянет заглянуть и седеющих романтиков, и безнадёжных юнцов с ещё не погасшим от серости буден взором. Я, впрочем, не относился ни к тем, ни к другим, справедливо считая себя самоценным субъектом.

За окном накрапывал нудный дождь, плавно переходящий в снег, куда-то спешили люди, а я сидел и пил чай. Кружку за кружкой. И говорил себе: «Это чай. Это окно. За ним — снег». Так маленький ребёнок пытается осознать этот огромный, свалившийся на него из ниоткуда мир, найти в нём своё место. То же делал и я.

Каждый из нас рождается как минимум два раза. Первый, когда выходит из утробы матери, криком оглашая все вселенные окрест, а второй, когда мать сама становится утробой, коконом, который, распадаясь, выпускает на волю тонкокрылую бабочку, что в своё время станет коконом для кого-то ещё. Боль — и в том, и в другом случае — одинакова, а результат разный. Первый — зеркало, а второй — тот, кто нашёл силы в него заглянуть.

 

С чего обычно начинается уборка? Со сдержанного урчания пылесоса, отточенных движений щётки, смахивающей пыль с книг, столов, скрипа скребка по стеклу? У меня она началась с кофе. Огромной кружки. С самого утра. Он, кстати, едва не убежал из сияющей отполированным медным боком турки. Слава Богу, я успел вовремя убрать его с огня.

Густая пенка, словно мартовский снег, прикрывала тёмную горечь луж. С каждым глотком в меня вливались силы, сердце убыстряло темп, и тёплая кровь приливала к самым отдалённым уголкам тела. Казалось, я могу свернуть горы, а нужно-то и было всего лишь подмести пол, да разобрать скопившийся в шкафах хлам.

Первым на очереди был шифоньер в моей спальне. Огромный, советский. С отделением для постельного белья и гардеробом. Старые шкафы хранят много сюрпризов, но я и подумать не мог, что случайно наткнусь на настоящий клад в простенькой перетянутой бечёвкой картонной коробке. Это были тетради. Обычные тетради в клеточку. Попадались и пухлые «общие», и тонкие на восемнадцать листов, были и отдельные страницы. Поддавшись искушению, я открыл первую тетрадь и сразу узнал почерк. Аделаида Михайловна была аккуратисткой до мозга костей, вот и буквы у неё, словно солдаты, вытягивались во фрунт и шагали ровными рядами слов, сбивающихся в батальоны предложений, планомерно захватывающих плацдарм листа. Ни одной помарки, ни одной кляксы, строчки не наползают одна на другую — всё идеально настолько, что кажется будто это писал робот, а не человек. С другой стороны, так легче читать. Чем я и занимаюсь, абсолютно забыв про ненавистную уборку.

 

Любая история должна с чего-то начинаться. Пусть эта начнётся с меня. Я — Аделаида Михайловна Ван, и я никогда никого не любила. Некого было. Отец умер чахоткой, когда мне было восемь, мать, которой приходилось с утра до вечера пахать на трёх работах, чтобы прокормить меня и младшую сестрёнку, я почти не видела, а к сестре — ревновала. Дети всегда жестоки. Взрослея, мы остаёмся такими же. Просто учимся прятать жестокость и злость за маской натянутых улыбок, ничего не значащих слов. Так проще. Так ничего не болит. Так легче бить: никто не ждёт удара от мило улыбающейся девочки, а девочке нужен только шанс, крохотная возможность. Стоит лишь на долю секунды отвлечься, просто отвести взгляд, и она вцепится вам в горло. Да так, что не оторвать, не разжать челюсти, не спастись. Милые девочки не оставляют надежды и бьют наверняка. Я всегда была милой девочкой.

Так говорила мама в редкие минуты, когда мы оставались почти наедине в крохотной комнатушке коммунальной квартиры с облезлыми обоями, прижатой к стене тахтой, электрической плиткой на рассохшемся, скрипящем столе. Я согласно кивала и прижималась к её груди, словно маленький зверёк, отчаянно ищущий тепла, а она гладила меня по голове шершавой, потрескавшейся от частых стирок ладонью, приговаривая: «Адочка, милая, всё у нас будет хорошо. Боженька всё видит, всё знает, всем воздаёт по делам их».

«Боженьки нет, старая кляча!» — хотелось закричать мне, но я глотала крик и во рту становилось так кисло, что на глазах выступали слёзы.

«Ну, что же ты, деточка?» — шептала мать, подолом платья утирая моё лицо.

Просыпалась в своей кроватке Катька, оглашая пространство очередным воплем, мать бросалась к ней, оставляя меня, словно забытую игрушку, на краю дивана.

И так изо дня в день.

Я никогда никого не любила.

Любил ли кто-нибудь меня?..

 

Любил ли кто-нибудь меня?

Хороший, между прочим, вопрос. И ответа я на него не знаю, как маленькая девочка, в которую вдруг превратилась моя мать. Девочка, которую я не мог разглядеть под вечной маской Снежной королевы. К тебе всегда относятся ровно так, как к другим относишься ты. Если ты ненавидишь всех, стоит ли ждать, что кто-нибудь вдруг полюбит тебя?

Любил ли я Юлю? Не знаю. Уже хотя бы потому, что понятия не имею, что такое любовь. По той простой причине, что не видел примеров хоть каких-нибудь отношений: мама всегда была одна, подруг у неё практически не было, а те, что были, либо уже развелись, либо никогда не выходили замуж. Они очень много курили, и речь их была такой же колючей, как табачный дым, неровными кольцами поднимающийся к потолку.

Вы скажете: «А как же книги? Фильмы?». Но и то, и другое — условность, набор слов или движущихся картинок, не имеющих к жизни никакого отношения. Я всегда прекрасно осознавал эту иллюзорность, обманность придуманных миров и в этой обманности находил утешение, отдаваясь ей без остатка, позволяя уносить себя всё дальше и дальше от набившей оскомину реальности, где никто никого не любит, где справедливости нет, где самый яркий цвет — серый.

Человек, как правило, боится того, что не в силах понять. Положить в баночку, закрутить крышечку, приклеить ярлык и успокоиться. Вот и я боялся любви. И не любил. Никого. Никогда. Даже Юлю. Да, мы были вместе, она была роскошна в постели, всегда рядом. Приятная, понимающая, нежная, не задающая лишних вопросов, находящая забавными мои шутки. Но… Была ли это любовь? Скорее, мы были просто удобны друг другу. Поэтому и разбежались едва ли не при первых серьёзных трудностях. Впрочем, нет, не разбежались. Юля бросила меня, посчитав возможным даже не сказать мне об этом лично. Так значит, никакой любви нет? Это просто шесть букв, намалёванных на заборе во дворе?..

Из этих размышлений меня выбил настойчивый звонок в дверь. Странно, я никого не жду.

Посмотрев в глазок, увидел миловидную девушку с россыпью веснушек на открытом и словно бы подсвеченном изнутри лице. Что-то в её облике заставило меня распахнуть дверь перед незнакомкой.

— Чем могу помочь? — спросил её я.

— Это вам, — протянула она мне заботливо завёрнутое в полотенце блюдо. Я принял дар и оглядел прихожую, мучительно раздумывая, куда бы его поставить. В это время девушка буквально прошмыгнула в квартиру мимо меня, продолжая что-то при этом щебетать.

Не слишком вслушиваясь в её слова, я пожал плечами, ногой захлопнул дверь и пошёл на голос моей гостьи.

— Я ваша соседка сверху. Даша. Буквально только что переехала. А вы тоже любите кофе? Какая у вас замечательная турка! Окна, кстати, не мешало бы помыть. И посуду тоже, да и обои я бы поменяла. Не ваш стиль. Мрачно как-то.

— А может быть, я сам мрачный? Откуда вы знаете?

— Ой, как вы меня напугали! Нельзя же сзади к человеку подкрадываться! Если мрачный, тогда тем более менять надо. Как иначе от депрессии спасаться?

— Не думаю, что меня спасут обои. Давайте лучше чай пить, раз уж зашли.

Оставляю на столе блюдо под полотенцем, ставлю на плиту чайник, исподволь наблюдаю за девушкой. Она робко садится на край предложенной мной табуретки, разворачивает полотенце, обнажая скрытую под ним гору румяных пирожков.

— Сама испекла. Вот эти с капустой, эти — с черникой, эти — с мясом. Кушайте на здоровье.

— Бойтесь данайцев дары приносящих, — бормочу себе под нос, но она слышит и заливается стыдливым румянцем. — Простите старого дурака. Вы чай какой будете? Чёрный? Зелёный?

— На ваш выбор.

— Тогда чёрный. Кроме того, никакого другого нет.

— И вовсе вы не старый.

— Значит с тем, что дурак, согласны?

Она опускает взгляд в пол, на щеках снова алеет румянец.

Некоторое время просто пьём чай. Молчим. Странное ощущение, но я как будто знаю её тысячу лет, словно бы она всегда сидела здесь, на этой скромной кухоньке и уминала пирожки, запивая их крепким чаем без сахара, периодически улыбаясь мне чуть загадочной, мягкой улыбкой.

— Даша, а что вы делаете завтра вечером?

 

«Завтра вечером» была пятница. И Даша не делала ровным счётом ничего. После работы, конечно. Учителем. Литературы. В пору мне краснеть при воспоминании о данайцах.

Я встретил её у входа в школу со скромным букетом хризантем. Она вышла с целой свитой пёстрой многоголосой детворы. Им явно не хотелось отпускать свою любимую учительницу, меня они встретили настороженными взглядами и разочарованными гримасами.

— Дети, мы с вами договорим завтра, — твёрдо сказала Даша, поравнявшись со мной. — О, хризантемы! Откуда вы узнали?

— Ниоткуда. Мне кажется, Даша, что я вас знаю уже тысячу лет. А ещё у меня кончились ваши замечательные пирожки.

Она звонко рассмеялась, словно озорная девчонка, празднующая очередную удавшуюся шкоду.

— Замечательных пирожков обещаю напечь целую гору, если вы изволите проводить меня до дома.

— С величайшим удовольствием, Дашенька.

До её дома мы в тот день так и не дошли. Остались в моей скромной квартире. Был лёгкий ужин при свечах из того, что осталось в холодильнике, терпкое сухое вино в высоких бокалах и полусонные, едва уловимые, беспредметные разговоры, перемежаемые робкими прикосновениями и поцелуями. Так началось моё путешествие в неизведанную ранее страну под коротким названием Любовь.

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль