Истёртый фантом и прочие странности / Лешуков Александр
 

Истёртый фантом и прочие странности

0.00
 
Лешуков Александр
Истёртый фантом и прочие странности
Обложка произведения 'Истёртый фантом и прочие странности'

Где-то среди зеркал

 

Отточенный серп раскроил надвое шальную голову Каппы. Половинки встретились взглядом и улыбнулись друг другу. Хлещущая кровь залила нижний левый угол картины и превратилась в море, а сам Каппа стал кораблём, напоровшимся на ледяной фаллос айсберга. Никогда ещё Каппе не было так хорошо и вольготно. Фаллос раздирал металлическое естество корабля, раздавливая мелких, истошно вопящих людишек, заливая их неестественным холодом семенной жидкости, а Каппа хохотал, медленно опускаясь на дно, прекрасно осознавая между тем, что он — Каппа — человек, которому секунду назад серпом надвое раскроили череп, и что смеяться в такой ситуации как минимум глупо.

А корабль продолжал тонуть. Люди метались по стремительно заполнявшемуся водой салону, обезумевшие парочки трахались прямо на столах, кто-то безуспешно искал выход, кто-то кричал, проклиная тот день, когда отважился купить билет на замечательный тихоокеанский круиз, кто-то молил безучастного Господа о помощи… И только мёртвые в тесных гробах-каютах на нижних палубах смиренно спали с блаженной улыбкой на лице всем своим существом осознавая собственное счастье.

 

Пятница, 10.45 утра

 

Эдди с трудом разлепил глаза. Похмелье яростным обручем сдавливало ни в чём неповинную голову. Казалось, ещё немного, и она лопнет, расплескав вокруг остатки мозгов, в наличии которых Эдди очень сильно сомневался. Если бы у него была хоть капля разума, стал бы он смешивать текилу и каберне?

Рвотные массы подступили к горлу, он попытался встать и даже успел сделать пару шагов в выбранном направлении, но уже через секунду его буквально вывернуло наизнанку. Белоснежный ковёр был безнадёжно испорчен зеленовато-жёлтой с кровавыми прожилками блевотой. Пошатнувшись, не удержав равновесия, Эдди утробно вскрикнул и погрузился в свой недопереваренный ужин лицом.

В таком положении его и нашла Элла — хозяйка квартиры и по совместительству любовница Эдди. С гримасой отвращения на лице она оторвала мужчину от пола, прислонила к кровати и отвесила сожителю тяжёлую оплеуху, от которой кожа на правой щеке Эдди с отвратительным звуком треснула, появилась кровь, которую незамедлительно начала слизывать Элла, утробно урча при этом, как сытая кошка. Очень скоро слизывание крови ей надоело по той простой причине, что капиллярное кровотечение вещь очень быстро заканчивающаяся. Она начала кусать своего любовника в ту же щёку. Ощутив, как тёплая кровь заполняет собой рот и стекает рубиновой струёй по подбородку, Элла словно обезумела: не обращая внимания на истошные вопли жертвы, она оторвала пенис Эдди и, словно истерзанная жаждой антилопа, припала к извергающему живительную влагу источнику.

Эдди долго кричал. Кричал даже после того, как напившаяся крови Элла, словно раздувшаяся пиявка, отвалилась от его тела и заснула, свернувшись калачиком, посасывая большой пальчик, как малое дитя.

На крики через какое-то время сбежались соседи. Они стучали в запертые двери (кто-то даже несколько раз успел пнуть неподдающееся дерево) и уходили ни с чем. Они слали проклятья жильцам квартиры, досадливо кричали: «Да сколько ж можно?!», однако не добивались ровным счётом ничего: Элла продолжала спать, Эдди — орать и истекать кровью. Наконец, кто-то додумался вызвать копов. Дверь быстро взломали, ворвались в квартиру с пушками наголо и остолбенели от увиденного. Эдди был всё ещё жив. Он безутешно вопил, был абсолютно гол, а между ног его растекалась терракотовая лужа… Восемнадцатилетнего юнца только-только успевшего надеть полицейскую форму вывернуло прямо на несчастный палас — бедняга слишком плотно позавтракал.

Рядом с Эдди в луже крови мирно спала Элла, безмятежно мурлыча во сне мотив какой-то простенькой песенки.

Один из полицейских не выдержал и разрядил «Глок» в безумную парочку. Глаза Эдди закрылись, словно бы благодаря своего спасителя, а Элла, истерично захохотав, принялась слизывать со своего тела собственную кровь.

 

Где-то среди зеркал

 

Ненависть — это всего лишь тело. Яркое, змеиное, опасное, но… тело. Значит, ненависть можно убить. Этим я и занимаюсь. Убиваю ненависть. В себе.

Снова эта комната. Словно бы состоящая из безумного, мертвящего, холодного света. Здесь нет стен, потолка, дверей. Нет ничего, кроме зеркал. Ах да, есть ещё я и Ненависть.

Ненависть прикована к стулу в её уже мёртвых глазах кипит ярость, бессильный гнев — мои путы не оставляют ей шанса даже пошевелиться. Я поднимаю свой нож и вырезаю, выскребаю осколки души из потухших глазниц. Она кричит. Я наслаждаюсь этим криком, смеюсь, обхожу стул, стягиваю её хрупкую шею кожаным ремешком и наблюдаю за агонией прекрасного тела. Последний вздох срывается с холодных губ, я выпускаю из рук петлю, устало вздыхаю — я снова победил. Когда же эта чёртова война кончится?!

 

Пятница, 12.03

Ромми слышала крики в квартире этажом выше, но не высунула нос из своей конуры даже после оглушительных выстрелов. Она никогда не отличалась любопытным нравом. Точнее, любопытной она была всегда, но мышиная натура чаще всего брала верх. Ромми в общем-то и напоминала мышь: тщедушное тельце, бусинки-глаза посаженные близко-близко друг к другу, сухонькие ручки, постоянно теребящие ворот старушечьего платья (платье было вырвано в честной схватке с какой-то чернокожей швалью в местном стоке), острые, отливающие белизной зубки… Разве что хвоста не хватало.

Ничего в жизни Ромми никогда не происходило. У неё не было детей потому, что она боялась мужчин, не было животных потому, что Ромми боялась подцепить от них какую-нибудь заразу, не было друзей потому, что она не знала, о чём с ними разговаривать.

Ромми работала. Ночной уборщицей. В морге. Мертвецов Ромми не боялась — она знала, что они не могут двигаться (слишком крепко спят), а значит, не могут причинить ей вреда. А поскольку страха не было, она часто общалась с покойниками. Просто так. От нечего делать. Прекрасно понимая, что ей никто не ответит и втайне наслаждаясь этим.

Она поучала мертвецов. Объясняла, как надо правильно лежать, чтобы не чувствовать боли, когда циркулярная пила впивается в лобную кость, рассказывала о том, что произошло за день в доме, а потом забирала сувенир.

Ромми была умной. Она никогда не отрывала голову, не отрубала руки или ноги. Она всего лишь отсекала мизинец. Больше всего ей нравились нежные, маленькие, слегка розоватые пальцы ног.

Около недели она держала палец у себя, разговаривала с ним, гладила. Принимая ванну, бросала туда мизинец, а потом, называя негодником, игриво била его по ногтевой пластине. Заканчивался ритуал съедением жертвенного пальца под соусом «Тобаско».

Ромми поставила на огонь воду, дождалась, когда она закипит, бросила в кастрюльку палец, нашинковала перчик, огромный красный помидор, добавила соль и паприку по вкусу. Попробовав бульон, Ромми скорчила недовольную мину и стала ломать голову, чего же ещё не хватает?

«Надо добавить мяса», — молнией пронеслось в её голове. Схватив со стола огромный кесарь, она вышла на охоту, подслеповато щурясь в полумраке подъезда.

 

Где-то среди зеркал

 

И у Бога бывают выходные. Оголтелые, злые. Кто сказал, что Бог не умеет развлекаться? О, этот несчастный очень сильно ошибался! Бог — самый отъявленный шутник на белом свете. Как ещё можно объяснить то, что с нами приключилось?

Осенняя ночь плевалась полумёртвым дождём в ветровое стекло. Дождь смешивался с грязным снегом. Дождю было хорошо. Мне не очень — долбаная крыша кадиллака никак не хотела закрываться. Поэтому мы имели удовольствие ехать в кабриолете. А надоевший дождь даже не думал кончаться! Тому-кто-на-Небесах, наверное, было очень смешно. И Мэгги смеялась вместе с ним.

«Почему ты не смеёшься?» — спрашивала она, а я тщетно пытался заставить закрыться эту чёртову крышу, дрожал от холода, злился и еле сдерживался, чтобы не двинуть Мэгги по голове чем-нибудь особенно тяжёлым. Инстинкт самосохранения всё-таки брал верх над яростью.

Впрочем, наше путешествие очень быстро закончилось: Мэгги наехала на какой-то камень или ещё что-нибудь в этом роде, и мы наконец-то остановились. Впереди маячили какие-то огоньки. Я решил пойти на свет. Мэгги осталась одна в нашем кабриолете и продолжала смеяться.

«Слушай, Мэгги», — сказал я, — «Если ты сию же секунду не заткнёшься, я вырву твой язык, обмотаю его вокруг шеи и задушу тебя к дьяволу!»

На неё это ровным счётом никак не подействовало, я плюнул в сердцах, пнул по машине и, — о чудо! — крыша кадиллака с диким свистом и неотвратимостью пули заняла своё место, а голова Мэгги чудовищным бейсбольным мячом отправилась в долгое путешествие к звёздам. Надеюсь, небесный питчер поймал мою подачу!

 

Пятница 12.30

 

Борлан и Кэтти как всегда очень поздно проснулись. Ещё бы — ночная жизнь давала о себе знать. Борлан и Кэтти Кессиди. Главные тусовщики Нью-Йорка, города, который никогда не спит.

Город может не спать. А человек вряд ли. Положенные природой восемь часов сна организм забирал так или иначе, поэтому вряд ли стоит удивляться тому, что Кэтти сказала Борлану «Доброе утро» в половину первого дня.

Борлан сонно что-то пробормотал и перевернулся на другой бок. В дверь постучали.

— Просыпайся, увалень! Кто-то стучит в дверь.

— Перебьются! Наверное, это снова доставщик пиццы. Мне показалось, он влюблён в тебя.

— Так иди и расквась ему морду!

— Брось! Здесь-то ради чего ломать комедию? Я — гей и ты прекрасно это знаешь…

— Тогда иди и оттрахай его. Я спать хочу, а этот стук мне мешает!

— Но я тоже хочу!..

Кэтти срывает одеяло с партнёра и буквально выпихивает его из постели. С диким грохотом и яростной бранью Борлан падает на пол.

— Ты совсем охренела, грёбаная сучка?!

— От сучки слышу. Быстро открой дверь!

Шепча под нос проклятья, мужчина идёт к двери, в которую настойчиво продолжают стучать. В уме Борлан прокручивает, что он сделает с тем незнакомцем, что имел несчастье разбудить его так рано, и как после кровавой расправы отымеет во все дыры расфранчённую дрянь, пьяно развалившуюся на ЕГО постели. Стук в дверь продолжается. «Иду», — рычит Борлан, хватается за ручку, чтобы открыть, и неожиданно чувствует, как холодное стальное жало превращает в кровяную колбасу его кишки… Кровь приливает к горлу, выплёскивается на белоснежность двери, а лезвие проворачивается, вынимается наполовину для того лишь, чтобы яростно вонзиться ещё и ещё глубже в богатый внутренний мир Борлана. Несчастный вопит в голос, как свинья, которой перерезают горло. На крики из спальни выходит заспанная Кэтти.

— Какого чёрта ты… Мать твою!

Девушка, не переставая кричать, скрывается в комнате, из которой только что появилась, пытается забаррикадировать дверь. Слышит ужасные крики Борлана, затыкает уши. «Да сколько же можно! Сдохни наконец!». Слышится глухой звук падающего тела. Кэтти облегчённо вздыхает. Зловеще скрипит входная дверь. Чавкающие шаги приближаются к спальне… Сильнейший удар, и тонкий фанерный лист пробивает семнадцатидюймовое стальное лезвие кесаря. Девушка в крике отдёргивается от двери и уползает в дальний угол комнаты, не отрывая взгляда от клинка.

— Мясо… Мясо… — бормотание за дверью сопровождается ударами ножа, пронзающими деревянную плоть, — Ромми устала… Чёрт с тобой. У Ромми достаточно мяса.

 

Где-то среди зеркал

 

Нет пути назад. Ни для конкретного человека, ни в целом. Назад идти мог только Майкл Джексон и то на ограниченном пространстве сцены в рамках своего коронного номера. Между прочим, он всегда оглядывался: это можно заметить, если внимательно приглядеться к его клипам и концертным съёмкам.

Я никогда не оглядываюсь. Впрочем, я и не хожу назад. Мне это совершенно не нужно. А если бы даже и ходил… Какая вам, к чертям собачьим, разница, хожу я назад или не хожу?

Просто поверьте моему опыту: пути назад нет. И если уж в вашу голову летит пуля, с оглушающим грохотом выпущенная из «Ремингтона», который был с собой у громилы, испортить настроение которому вы умудрились, отпустив совершенно идиотское замечание по поводу его якобы излишнего веса, вбить её обратно в ствол не представляется возможным, а промах с расстояния в метр сопоставим разве что с явлением Христа народу. Поэтому лежать вашим мозгам на стойке бара, а телу играть роль питьевого фонтанчика. В быстротечной антрепризе артериальных выбросов вашей жизни.

С другой стороны, от пули всегда можно увернуться. Элементарно пригнуть голову. И пуля просвистит в дюйме от вас, опалив волосы на затылке. Но «Ремингтон» — безотказный восьмизарядный зверь, а значит, придётся изрядно побегать в замкнутом пространстве забегаловки, чтобы сохранить свою драгоценную плоть неприкосновенной… Не мне вам рассказывать, что бывает если пуля дробовика с близкого расстояния попадает в руку, ногу, живот. В последнем случае она пробивает в вашем брюхе дыру размером с кулак и выворачивает вам кишки. Скользкие вонючие кишки, которые вы, между прочим, как всегда безуспешно, пытаетесь вернуть на положенное им место. Доза свинца — это очень больно.

И вот вы бегаете от обезумевшего байкера с ружьём, а он никак не успокаивается и продолжает стрелять. Трое случайных посетителей уже поплатились за свою нерасторопность и своё любопытство. Их искалеченные, развороченные тела, застывшие в самых невероятных, неестественных позах, очень живо напоминают, что может случиться с вами в любой момент.

«Пять. Шесть. Семь. Восемь!» — радостно вскрикиваете вы и бросаетесь на возмутителя спокойствия с мертвенно блестящей стальной лопаткой для переворачивания стейков. Удар приходится точно в переносицу противника. С удовлетворением и даже некоторым самодовольством вы слышите хруст сломанных костей и звериный рык байкера с лёгкой нотой изумления, которую, впрочем, легко перекрывает ярость и дикая боль — праздновать победу ещё рано. Громила с окровавленным лицом и бешеным взглядом перехватывает поудобнее ствол ружья и, используя «Ремингтон» как стальную дубинку для красоты обшитую деревом, с диким нечленораздельным криком бросается на вас с единственной целью — превратить ваше лицо в идеальную отбивную. Вам снова приходится убегать.

Впереди кухня — яркое царство идеально заточенных ножей, электрических ламп и кипятка. Здесь каждое мгновение что-то жарится, кипит, шумит, работает как часы — строго по распорядку. И вот в это царство дисциплины врываетесь ошарашенный, запыхавшийся вы с окровавленной лопаткой для стейков в руках, а следом жирный байкер с всклокоченной бородой, в забрызганной кровью кожанке, трясущий «Ремингтоном» как дубиной, крушащий всё вокруг. В том числе, черепа несчастных поварят, оказавшихся в ненужное время в ненужном месте. Кажется, вас уже ничто не спасёт, однако преследователь неожиданно беспомощно взмахивает руками и падает на пол. Рукой он случайно задевает кастрюлю с куриным бульоном и обваривает себе голову.

Пути назад, как я уже говорил, нет. Поэтому вы делаете шаг вперёд. Ещё один. И оказываетесь прямо перед поверженным противником. Его кожа на лице уже приобрела малиновый оттенок и даже местами начала отслаиваться, обнажая мышцы и сухожилия несчастного. Он кричит. Вы смотрите ему в глаза. Пристально, с насмешкой. А потом просто бьёте лопаткой в горло. Удар. Удар. Ещё удар. Вас уже не остановить. Крик превращается в захлёбывающийся хрип. Ваша одежда становится мокрой от крови. Наконец, с мерзким хлюпаньем вы отделяете голову от тела, торжествующе поднимаете её над собой, плюёте в лицо, искривлённое предсмертной мукой, и кричите: «Я ТЕБЯ СДЕЛАЛ! Я ТЕБЯ СДЕЛАЛ, ЖИРНАЯ МОРДА!».

Пути назад нет. Как нет и пути вперёд. Мы просто стоим на месте в ожидании, когда

эти мучения кончатся.

— Ещё кофе, сэр?

— Нет, спасибо, — кладёт свой «Ремингтон» на столик, — Лучше ещё три бургера и соус «Чили».

— Сию минуту, сэр.

 

Пятница 14.45

 

Кэтти тряслась от ужаса в своей спальне. Ей хотелось кричать, но язык, словно не слушался её, словно прирос к нёбу. Она ненавидела Борлана и жила с ним только для того, чтобы всё было по правилам. Кэтти всегда играла по правилам и редко ошибалась в выборе стратегии. Если уж говорить честно, она была изрядной сучкой, расчётливой, холодной стервой, которой неведомы чувства и страсти презренного мира мелких людишек. Она знала, чего хочет и уверенно шла к своей цели. Не гнушалась и взбираться на вершину Олимпа цепляясь за ещё нетронутые трупным окоченением руки мертвецов, часто шла по головам, проклятья в свой адрес воспринимала как комплимент. Но между тем Кэтти Кэссиди, маленькая девочка Кэтти, ребёнок, живущий в каждом из нас независимо от возраста и толщины панциря цинизма, всегда боялась сделать что-нибудь не так, нарушить правила, стать ПОСМЕШИЩЕМ. Она боялась показаться глупой, смешной, боялась стать объектом сплетен и в то же время безумно злилась, когда на её новую причёску или платье никто не обращал внимания.

Чтобы не выбиваться из общего потока Кэтти и нашла Борлана. Обходительного, галантного, холящего своё тело…гея. Сексуальная принадлежность Борлана мало интересовала Кэтти: она хотела мужа, она получила мужа, а всё остальное — прах. Борлана было не стыдно вывести в свет. Тусовки он любил. Мог пофлиртовать с кем-нибудь из служебного персонала или гостей, мог выпить, закурить, но ключевой чертой его характера (большой редкостью в наши тяжёлые дни) была способность вовремя остановиться. В общем-то, Борлан был неплохим человеком. Иногда даже смешным, лёгким. Она прожила с ним три года и невольно сблизилась. Надо сказать, что других близких людей у Кэтти не было.

Неожиданно ощутив своё абсолютное одиночество в этом холодном и чужом мире, Кэтти расплакалась как маленькая девочка, свернувшись в клубок на полу своей спальни.

 

Где-то среди зеркал

 

Полотно моей картины всегда наполнено кровью. Она просто чавкает под ногами, если я пишу пейзаж и стекает горными реками, путая черты, стирая грани, насмехаясь над тщетными усилиями художника, если портрет.

Мне никогда не удаётся ухватить лицо. Его вечную и радостную тайну. Оно всегда ускользает от меня, оставляя неправдоподобно яркий набросок — эскиз. Ещё ни разу за всю мою художественную жизнь я не смог поймать ни одного чёткого образа. В моих лицах нет жизни. Может быть, потому, что я в основном рисую Смерть? Жуткую. Яростную. Холодную. Про кровь я уже упоминал… При этом позируют мне обычно живые модели. Прекрасные в своей утончённости. Яркие, запоминающиеся. Богини, сошедшие с Олимпа… Возможно, именно поэтому я стремился стереть с их лиц самодовольные улыбки. Я раздирал их тела раскалёнными добела крючьями, осыпал кожу гноящимися язвами, ломал кости, сжигал на кострах — уничтожал прекрасное здание, сотворённое природой, ощущал себя Геростратом, наслаждался до тех пор, пока картина не была закончена, а потом…

Мои картины неплохо продавались — люди обожают натуралистичную мерзость держать у себя над кроватью и гордиться этим, говорить всем вокруг о своей крутизне, продвинутости… А если какая-нибудь сволочь назовёт дерьмо висящее на стене дерьмом, всегда можно намекнуть на полное непонимание современного искусства и заработать очки в глазах вечно окружающих шакалов, поддакивающих любому слову, отчаянно ждущих момента, когда их покровитель повернётся к ним спиной…

Но мне никогда не хотелось быть художником для ограниченного круга лиц. Я восхищался полотнами Тициана, Леонардо, Рафаэля. Я наслаждался воздушностью и лёгкостью Боттичеллевской Венеры… Я хотел писать просто и тихо, светло и радостно… Меня называли метафизиком от живописи, безжалостным скальпелем, вскрывающим гнойники человеческой души, газетчики даже выдумали какой-то жанр, обзывающий мою мазню. Спросил бы меня кто-нибудь, счастлив ли я? Добился ли того, чего хотел? Доволен ли своей жизнью?

Каждому из нас приходится носить маски, нравится это нам или нет… Моей маской было моё искусство, колосником на шее тянущее меня ко дну. В картинах я доходил до абсолютной жестокости. Рисовал так, что многие после выставки сходили с ума и начинали убивать — воплощать мои больные фантазии в жизнь. Мои полотна запретили к показу в 79 странах мира. Я стал персоной нон-грата в мировом художественном сообществе и начал зарабатывать ещё больше денег, чем до отторжения. Мои картины раскупались, как горячие пирожки, я разъезжал по миру с лекциями (нёс откровенную чушь, плёл, что взбредёт в голову — стоит лишь сказать, что к аудитории я не выходил пока не выпивал до дна бутылку «Henessy» ) об истоках искусства жестокости и роли насилия в моём творчестве. Скандальной известности мне добавляли мои нетрезвые выходки, которые абсолютно незнакомые мне люди восхищённо, с придыханием называли гадким на вкус словом «перформанс». Я громил кувалдой дорогие машины, ссал с моста в какую-то речушку, спьяну давил в ладони стакан с виски так, что стекло пропарывало мне кожу и застревало в мясе — хитросплетении жил и костей, почему-то называемых моим телом. Однажды в прямом эфире я обблевал с головы до ног прехорошенькую журналистку, задававшую мне до оскомины надоевшие вопросы. И всё это называли искусством! Я уже не понимал, где я? Что происходит с этим грёбаным миром? К каким чертям он катится? Всё чаще я думал, что за какие-то страшные прегрешения в прошлой жизни мою бренную душу забросили в Ад и за каждым лицом скрывается демон, нещадно разрывающий моё Я на куски и испытывающий при этом ни с чем несравнимое удовольствие.

Медленно но верно в моём размягчённом алкоголем и наркотиками мозгу появилась гипотеза. Не гипотеза даже… Так… Предположеньице. До какой грани будет длиться моя безнаказанность? Теория моя состояла в том, что этой грани не существует. И если она верна, значит, я действительно в Аду, а если нет — не всё потеряно.

Я начал убивать. По-настоящему. Холодно, расчётливо, жестоко. Мои модели редко возвращались домой после моих сеансов. Обычно мне хватало двух недель. В месяц я совершал не более двух убийств и сразу менял город. Девушек обязательно находили — я заботился об этом: составлял скульптурную композицию. Часто издевался над трупами — пришивал торс одной девушки к ногам другой или прорезал в животе одной из жертв дыру, сквозь которую продевал тело второй. Лицу первой при этом придавал удивлённое выражение… Да мало ли можно сотворить с человеческим телом при желании? Мне казалось, я нащупал новый путь в искусстве — непаханое поле для творчества безраздельно принадлежащее мне. Мне одному. Я начал получать удовольствие от своей работы. Единственное, что напрягало меня — предшествующий созданию скульптуры процесс — убийство. Видите ли, я по природе чистюля. Ненавижу грязь. А крови почему-то всегда бывает много при моих, кхм, исследованиях… Пробовал применять яд, душить жертв полиэтиленовыми пакетами, топить их в своей роскошной ванне с золотыми кранами и скользкой кафельной плиткой — не то. Не то ощущение. С эстетической точки зрения. И чисто физиологической — это не возбуждало меня. Да — я давно забыл про секс. Схожие ощущения только в сотню раз чище и острее я получал, когда вспарывал горло очередной нимфетке, купившейся на предложение известного художника побыть его музой. Пока карминное море изливалось на целлофан, которым было затянуто практически всё в моём особняке, я с яростным криком кончал, и моё порочное семя растворялось в крови очередной жертвы… Ярко-красное с пепельно-белым — весьма неплохое сочетание, не так ли?..

Не так. После каждого убийства, выбросив целлофан, забросив труп в огромную морозильную камеру в подвале, где при желании можно было хранить неразделанную тушу мамонта, я надолго запирался в ванной. Пытался вскрыть вены (мешал комплекс чистюли — я уже говорил, что ненавижу грязь), изматывал тело ледяным или горячим (по настроению) душем, блевал в раскрытое фаянсовое жерло унитаза, плакал, бился головой о стену, шептал что-то невнятное, может быть, молитву?..

Однако, потолок, заменяющий небо, оставался глух к моим мольбам. Я брал себя в руки и выходил в зал дабы выплеснуть всё, что кипело внутри меня на радостно блестящий холст. Но вот что странно — образы смерти, благодаря которым я стал так популярен, больше не посещали меня. Я стал писать лёгкие, пронизанные светом, исполненные потусторонней печалью пейзажи. В картинах я намеренно избегал людей: их не существовало для меня, как художника, ибо ни одно человеческое лицо не сравнится по красоте и силе с обычной каплей дождевой воды или осенним парком, где природа, словно бы готовясь ко сну, застенчиво рдеет багряной листвой канадских клёнов, как дева, которую случайный наблюдатель застал за приготовлением к купанию.

Этот период моего творческого пути был не слишком интересен так называемой публике, а значит, и владельцам галерей. Я быстро стал терять очки в глазах потребителей моего искусства. Обо мне забыли мои агенты, галерейщики, студенты, которым я читал лекции об искусстве жестокости, назойливые журналисты газет и телевидения и я был этому даже рад. Наконец-то мной была обнаружена та лёгкая гавань, которую я слишком долго искал в безумном океане жизни, и так ли была важна цена, которую мне приходилось за это платить?

 

Пятница 15.25

 

Джимбо был весёлым и жизнерадостным мальчиком с соломенной чёлкой над озорными глазками, пухлыми щёчками и радостной улыбкой очень редко покидающей пределы его лица.

Джимбо было пять с половиной лет, но на соответствующий вопрос взрослых он всегда отвечал: «Мне шесть». Джимбо, как и все дети, мечтал как можно быстрее стать взрослым. Он даже не представлял, насколько скоро ему действительно придётся повзрослеть.

Бабушка всегда жила с ними, сколько помнил себя Джимбо. Они постоянно ругались с мамой. Мама обзывала бабушку нехорошими словами, за которые Джимбо бы уже давно получил по губам. Бабушка не оставалась в долгу и ругала маму, на чём свет стоит. Многого из их ругани ребёнок не понимал, но чувствовал, что объектом ссоры является его отец, который ушёл, но обещал обязательно вернуться.

И однажды он вернулся. С выбитым глазом, всклокоченной бородой и жутким запахом изо рта. Он ввалился в комнату Джимбо, сказал что-то вроде: «Привет», пытался обнять ребёнка, но мальчик, испугавшись, инстинктивно отшатнулся. Мужчина, не удержав равновесия, рухнул на пол, ребёнок заплакал в голос. На шум прибежали мать и бабушка.

— Какого дьявола ты здесь делаешь, пьяная тварь?!

— Отъебись, мразь. Я к сыну пришёл.

— К какому ещё сыну? Пошёл вон!

— Но он же отец! Это ты виновата, крашеная прошмандовка! Если бы не твоя блядская натура, мой сынок не превратился в это чудовище!

— Заткнись, старая стерва! Если я и чудовище, мне есть в кого!

— Кончайте этот балаган! Ребёнка напугаете!

— Его напугаешь… Весь в тебя! Только и может что орать!

Джимбо продолжал плакать. Никто не обращал внимания. Тогда он утёр кулачком слёзы и медленно пошёл к окну.

Взобравшись на подоконник, он с силой потянул створку окна на себя. Раздался ужасный скрип, все обернулись на звук, а Джимбо лучезарно улыбнулся, помахал ручкой и сделал шаг в открывшийся проём.

Он повзрослел сразу. На целую жизнь. Успев влюбиться в прекрасную девушку по имени Соня, жениться на ней, обзавестись тремя замечательными детишками, вырастить их, понянчиться с внуками и наконец умереть, пережив свою супружницу ровно на тринадцать секунд. Свободного падения. С высоты двенадцатого этажа.

— Джимбо! — звенел в продрогшем воздухе многоголосый крик.

А Джимбо лежал на асфальте, щедро политом его кровью, и улыбался в небо единственным уцелевшим глазом.

 

Где-то среди зеркал

 

Кошки. Клайву всегда нравились кошки. Он любил их. Любил до безрассудства. Уже хотя бы потому, что сам был толстым, лоснящимся от жира серым с голубым отливом котом. Клайв взирал на мир с истинно британским спокойствием взглядом сытого и ухоженного зверя. Ему было интересно, куда спешат все эти люди за окном, какие у них дела. Хозяин, уходя, всегда говорил о каких-то делах, а Клайв даже не знал, что это такое. Он многого не знал о мире вокруг него. Не знал, что такое дождь, но очень не любил, когда что-то мокрое ударялось о его шёрстку, если любопытство выбрасывало Клайва на террасу. Не знал, что такое деньги, но очень часто был свидетелем ссор между хозяином и его женщиной из-за этих загадочных денег.

Клайв очень любил кошек. Он специально выходил во двор и подкарауливал случайно забредшую жертву, словно настоящий охотник, неожиданно вспомнивший о заложенных в него природой древнейших инстинктах. Неотвратимо и безотказно, словно лезвие гильотины, Клайв набрасывался на несчастную кошечку и яростно удовлетворял своё страстное желание. Кошечка сначала сопротивлялась (могла даже дать по морде, шрамы от лап некоторых цыпочек не заживали очень долго), шипела, вопила, а потом неожиданно расслаблялась и издавала лишь тихое мурчание, свидетельствующее о крайней степени наслаждения — Клайв умел сделать девушке приятное. Так обычно говорил хозяин после того как переспит с очередной женщиной. Клайв сначала пытался запоминать запах каждой из них, но быстро плюнул на это никчёмное занятие — хозяин слишком часто менял девушек. Он жил, как Клайв, — просто любил кисок.

Они были очень похожи — кот и его хозяин. Хозяина звали Клайв Баррелл. Он работал грузчиком в порту. Следил за своим телом, любил, прежде всего, себя, а уж затем кота, которого, как нетрудно было догадаться, назвал своим именем. Женщин в жизни Баррелла было огромное количество. Он никогда не считал их и не запоминал лица той, с кем провёл ночь. Ни одна из них не могла его зацепить по той простой причине, что от всех баб ему нужен был только секс. Грубый животный секс. Так, чтобы она верещала под ним, как свинья, а потом целовала ему грудь, уютно устроившись на его громадном плече.

Но всему однажды приходит конец. Человеку, живущему по закону джунглей, следует помнить, что если он пожирает кого-то, всегда найдётся тот, кто с превеликим удовольствием сожрёт его. Бешеного зверя распознать просто, и кот за милю будет обходить кошечку со смертоносным блеском в глазах, будь она хоть трижды сексуальной. С человеком всё гораздо сложнее: он — существо самовлюблённое и самонадеянное, привычные животные инстинкты запрятаны в нём так глубоко, что из-под этих развалин невозможно услышать и самый отчаянный вопль. А ещё человек — крайне недалёкое существо, легко покупающееся на голое тело, высокую грудь и стройные ножки, затянутые в сексапильные чулочки «в сеточку». Клайв купился.

Они встретились у бара «Паршивый койот» — дрянной забегаловки на краю города. Её звали Мэгги. Она стояла, опираясь на стену бара, и продавала себя. За право провести с ней ночь несколько идиотов устроили аукцион. Мэгги наблюдала за развитием борьбы с лёгкой, насмешливой полуулыбкой, не склоняясь ни к одному из соперников. Казалось, ей было всё равно, с кем провести время. Между тем, вокруг соревнующихся собралась толпа. Ставки росли с каждой секундой, к аукциону присоединялось всё больше людей. Вот уже десять человек бились за расположение Мэгги содержимым своего кошелька. Был в толпе любопытствующих и Клайв. Он не говорил ни слова — денег всё равно не было, но вдруг свет уличного фонаря как-то по-особому осветил лицо проститутки и Клайв понял, что это та девушка, с которой он хочет провести ночь. Всё так же молча Клайв прорубился сквозь толпу, грубо схватил Мэгги за руку и потащил за собой. Он не обращал внимания на летящие в него бутылки, камни (всё, что было под рукой), оскорбления, не замечал попыток Мэгги освободиться от его железной хватки. Остановившись на перекрёстке Хай-стрит и Монтана-бич, он с силой двинул Мэгги в висок и бережно поднял её на руки. До дома оставалось совсем немного…

Мэгги очнулась прикрученной ремнями к кровати. Кляп стягивал рот. Запястья затекли и начали невыносимо болеть. В комнате горел приглушённый свет цвета артериальной крови. В этом странном свете всё выглядело зловеще, опасно, дико, поэтому она даже не удивилась, когда со скрипом отворилась тяжёлая дубовая дверь, и в комнату вошёл обнажённый мужчина в странной, раскрашенной железной маске. Его налитый кровью член стоял, как часовой в почётном карауле. Издав страшный горловой рык, человек в маске кинулся на неё. Было очень больно.

Так продолжалось несколько часов. Несколько часов абсолютного кошмара. Наконец, утолив свою похоть, он откинулся на спину, устало вздохнул и вытащил кляп у неё изо рта.

— Меня зовут Клайв. А тебя?

— Мэгги.

— Тебе понравилось?

— Очень. Развяжи меня и я доставлю тебе ещё большее удовольствие.

— А ты не убежишь?

— Нет. Ты сделал мне приятное, и я хочу отплатить тебе тем же.

— Хорошо. Ещё никто не предлагал Клайву поиграть… Я развязываю.

Клайв ослабил ремни на руках и ногах девушки, она ободряюще улыбнулась ему. Мэгги не составило труда освободиться из ослабленных пут.

— Ложись, — проворковала она, — вытяни руки, чтобы я смогла связать их. Хороший мальчик. Потерпи ещё немного, — она продолжала улыбаться, намертво привязывая его руки к спинке кровати тем же ремнём, что некоторое время назад стягивал её запястья, — Теперь закрой глаза. Сейчас тебе будет очень хорошо.

Мэгги давно заметила свою одежду, сваленную как попало, на стул, стоящий рядом с кроватью. Венчали этот беспорядок туфли. На первый взгляд обычные лодочки-стилетто нажатием неприметной кнопочки, умело вмонтированной в пряжку ремешка, превращались в смертоносное орудие: широкие носки туфель скрывали в себе шестидюймовые остро отточенные лезвия. Сутенёры очень заботились о сохранности жизни и здоровья своих девочек. В конце концов, они были весьма прибыльным вложением денег, а вложенные средства не любит терять никто.

Лезвие с едва слышным свистом вспороло воздух… Одним движением Мэгги перерезала Клайву глотку. Он смешно задрыгал ногами, руками, захрипел, алая кровь забрызгала лицо и плечи девушки. Она бросила туфель на пол и вдруг захохотала в голос. Смех перерос в плач, плач — в крик. Девушка и не заметила, как на мягких лапах в комнату вошёл кот. Он прыгнул девушке на плечи и вцепился в горло Мэгги как раз в том месте, где пульсировала кровью жилка. Девушка пыталась сбросить обезумевшее животное, но тщетно, а кот, прокусив яремную вену и вырвав кусок мяса из глотки, грациозно спрыгнул на кровать и устроился на груди хозяина.

Поблёскивая изумрудными глазами, Клайв бесстрастно наблюдал за корчащейся в агонии на полу девушкой, поедал, придерживая лапой, её ещё тёплое мясо и думал: «На ближайшее время мне еды хватит. А потом буду искать нового хозяина…».

 

Пятница 16.00

 

— Джеймисон, что там у тебя?

— Убийство, сэр. И превышение служебных полномочий. Констебль Киро застрелил предполагаемого убийцу.

— А почему превышение?

— Убийцей была женщина. Голая и совершенно безоружная.

— Почему же он убил её?

— Потому что на это невозможно было смотреть! Сэр, в этом доме творится какая-то чертовщина! Я двадцать лет в убойном отделе, но такого… На асфальте перед домом лежит мальчонка. Дьявол его знает, откуда он упал, но превратился в желе от удара об асфальт… Его голова раскололась, как перезревший арбуз. Руки и ноги сломаны. Из правого плеча торчит кость. И, сэр…

— Джеймисон! Какого чёрта ты мне это рассказываешь?!

— Честно? Я боюсь, сэр. Боюсь потому, что — непостижимо — у мальца остался невредимым один глаз, и он смотрит прямо на меня. Прямо на меня, сэр и… он улыбается!

— Джеймисон, ты что там рехнулся?!

— Как вы сказали, сэр? Рехнулся? Да, наверное. Если бы вы видели то, что сейчас вижу я, самый лучший психиатр не дал бы гроша ломаного за ваше психическое здоровье. У меня два трупа. Мужчина и женщина. Белые. Возраст — около тридцати лет. У мужчины множественные укусы лица в области правой щеки. Укусы глубокие, в некоторых местах практически до кости. Рискну предположить, что нанесены они были человеком. Также мужчина оскоплён. Судя по продолжительным крикам, которые вызвали беспокойство соседей, а также огромной кровопотере и расположению лужи крови, можно предположить, что при оскоплении исследуемый субъект был в сознании. Оскопление производилось не хирургическим путём. Пенис был просто оторван. Человек истекал кровью, а эта тварь…

— Джеймисон, ещё слово, и меня стошнит.

— Сержанта Гудвина стошнило. Он вошёл одним из первых… Женщина была убита шестью пулями, выпущенными из «Глока» констебля Киро. Он разрядил в эту безумную парочку всю обойму. Две пули попали в мужчину.

— Личности установили?

— Да. Парня зовут Эдди МакФарлайн, а девушку — Элла Либерти.

— Вы хорошо потрудились, капитан Джеймисон. Через двадцать минут прибудет следственная бригада и сменит вас.

— Сэр?

— Да, капитан.

— Я бы хотел остаться.

— Зачем?

— Я хочу разобраться, что, чёрт возьми, здесь происходит. Думаю, что это не последний вызов на сегодня.

— Дай Бог, чтобы ты ошибся!

— Дай Бог.

Джеймисон положил трубку телефона, окинул внимательным взглядом место преступления, чуть дольше, чем нужно, задержал взгляд на двух окровавленных телах (язык Эллы до сих пор словно бы пытался насладиться собственной кровью).

— Сворачиваемся, парни — через двадцать минут здесь будет следственная бригада. Киро, остаёшься здесь. Держись, парень, — капитан дружески похлопал констебля по плечу, — Ребят, здесь происходит какое-то дерьмо, и я, капитан Джеффри Джеймисон, хочу во всём этом разобраться раз и навсегда. Кто со мной?

Ответом ему было молчаливое поднятие рук. Даже ещё не совсем восстановившийся после увиденного Гудвин решил идти за капитаном. В огонь, воду, смерть — туда, куда позовёт.

— Вот и договорились. Начнём с опроса соседей. Что-то мне подсказывает, что в этом доме скелетов в шкафу больше, чем в Анатомическом музее.

 

Где-то среди зеркал

 

Моя дочь умерла двести восемьдесят девять лет назад. Если у меня вообще была дочь. Я уже не помню. Не помню ничего из того времени, но знаю, что она умерла. Ей было очень больно, она кричала, звала на помощь — никто не откликался.

Моя дочь умерла в темноте. Темнота была холодной и скользкой. И чьи-то руки, чьи-то потные руки, остро пахнущие керосином и, почему-то, ослиной мочой. Множество рук. И моя дочь умирает среди них в полной темноте. Двести восемьдесят девять лет назад.

Я вижу старый вяз. Покосившийся, расколотый надвое яростной молнией в ту знаменитую февральскую грозу, когда половина Кантерберри превратилась в пепел, а другая — в полноводную реку.

Мне виден чудом уцелевший дом, выщербленными окнами терзающий пустоту. Я чувствую холодный ветер, свободно бродящий в его выстуженных коридорах. Я даже слышу скрип половиц под сотнями невидимых ног. Я точно знаю, что здесь никто никогда не жил и этого дома не строили — он просто появился на окраине городка. Относительно высокие холмы защищали его от наводнения, а старый вяз — от палящего Солнца летом и пробирающих до костей ветров зимой. Именно вяз и принял на себя огненный удар, ценою собственной жизни защищая дом. Вяз просто любил его. Любил, как верный пёс любит своего хозяина без оглядки на старые обиды, без вечного ожидания выгоды от любви — просто так, ни за что… Именно в объятьях перебитых рук вяза и погибала моя дочь. Двести восемьдесят девять лет назад.

Она была обычной, скромной девушкой восемнадцати лет. У неё не было дорогих платьев, изящных украшений, соответственно, не было и подруг. Она не слишком страдала от этого — Одиночество заменяло ей друга, любовника, семью… Я не любила свою дочь. Возможно, поэтому она умерла.

Тот год выдался неурожайным — слишком сухое лето, слишком ранняя зима, коровы дохли одна за одной просто потому, что их нечем было кормить, но человеку всегда свойственно видеть за обыденностью вещей некий тайный знак, печать проклятия, мифическое колдовство. Под горячую руку опьянённой желанием мести толпы попала моя несчастная дочь.

Её нашли возле треклятого вяза, с которым она вела задушевные беседы. Вяз был прекрасным слушателем, никогда не перебивал, не смеялся, не перетягивал одеяло на себя — он был идеальным другом, но, увы, уши были не только у деревьев. Окрестные мальчишки первыми заподозрили Флорентину — Боги! Неужели я вспомнила имя?! — в колдовстве. Они следили за ней днями напролёт и то, чему невольными свидетелями они оказывались, повергало юных католиков в священный, экстатический ужас: девушка бродила по пустынным полям, кормила с руки ветер, приговаривая: «Кушай, кушай, ветерок. Тебе нужны силы», гладила лошадей, что-то нашёптывая им на ухо… Стоит ли говорить, что лошади после подобных визитов отправлялись в свой лошадиный рай? По крайней мере, такую связь усматривали мальчишки и, как праведные сыновья, рассказывали об этом родителям.

Последней каплей послужила история, приключившаяся на старом рынке Кантерберри. На глазах у Флоры мальчик шести-семи лет от роду в крайней степени истощения упал на брусчатку рыночной площади без сознания. Флорентина была достаточно образованным человеком и бросилась на помощь.

Несколько энергичных ударов по щекам и встряхиваний хрупкого тельца, в котором едва теплилась жизнь, заставили мальчонку открыть глаза и покрытыми струпьями губами прошептать: «Пить».

«Воды! Срочно воды!» — кричала Флора толпе собравшихся на площади зевак. Даже торговцы оторвались от дел и рыбьими глазами наблюдали за разворачивающимся зрелищем. «Продать можем», — говорили они дружным, нестройным хором, — «Отдать — увольте. Самим не хватает». Остальные просто молчали.

«Ну и чёрт с вами!» — кричит Флора, подносит руку ко рту и прокусывает её. Кровоточащую рану она прижимает к иссохшим губам мальчика и облегчённо слышит характерный сосущий звук.

«Ведьма!» — кричат на неё со всех сторон и кидают тухлые овощи, гнилые яйца (благо, этого добра навалом на рынке), — «Не смей трогать нашего ребёнка! Убирайся!»

А Флора с умиротворяющей и покойной улыбкой Мадонны продолжает кормить страдальца собственной кровью. Но семилетнего ребёнка накормить неизмеримо сложнее, чем новорожденного, и вот уже, крепко обхватив руку своей благодетельницы, прижав её вплотную к своему лицу, мальчик вгрызается в руку Флорентины, как маленький изголодавшийся зверёк. Флорентина вскрикивает, пытается вырвать руку, разжать мёртвую хватку зубов маленького изверга — всё тщетно: чем больше она пытается вырваться, тем глубже зубы дорвавшегося до настоящего мяса, одурманенного тёплой кровью мальчонки вонзаются в её плоть. Она уже не кричит — рыдает в голос, пытается сбросить накровника, энергично размахивая из стороны в сторону израненной рукой… Рука очень быстро устаёт — мальчик только выглядит лёгким — вес костей никто ещё не отменял. Тогда Флора поступает так, как велит ей инстинкт. Банальный инстинкт самосохранения — выжить любой ценой. Она с трудом поднимает руку с присосавшейся пиявкой и с силой опускает её на брусчатку площади. Затем ещё и ещё раз. Слышится противный, режущий уши хруст, челюсти разжимаются, а под головой мальчика медленно расползается багровое пятно…

Секунду собравшиеся не могли осознать весь ужас произошедшего, а после начали настоящую травлю на мою дочь. Они гнали её по глухим улочкам Кантерберри, разнося по всему городку весть о том, что дочь Шиллингов и есть та загадочная ведьма, травящая лошадей и насылающая засуху.

Старый вяз защитил дом, который никто и никогда не строил, но не смог спасти мою дочь. Первый камень попал в плечо, правая рука тотчас повисла безжизненной плетью вдоль тела, второй угодил в голову, после третьего показалась кровь. Толпа, словно обезумевшая стая, загнавшая, наконец, крупного зверя, бросилась на мою беззащитную девочку. В ход шло всё: мотыги, багры, пустые бутылки из-под эля, камни, ножи. Она кричала не переставая. Белое платье давно стало бордовым от крови. Затем превратилось в сплошной комок грязи. Грязь приносила облегчение — она скрадывала боль.

Кому-то пришла замечательная идея: посоревноваться в искусстве любви с самим Сатаной. Добровольцы нашлись быстро. Под оголтелые крики толпы они содрали с Флорентины платье и пустили её по кругу. Их было семеро. Она уже не кричала, шёпотом просила оставить её, умоляла больше ничего с ней не делать, пыталась достучаться до тех, кто окружил своеобразную сцену живым кольцом, но всё было тщетно: перед людьми в грязи валялся источник всех бед, преследующих маленький городок Кантерберри. «Ведьма должна умереть!» — крикнул кто-то и его голос утонул в оглушительном, радостном вопле — вопле ожидания, предвкушения. «Смерть! Смерть! Смерть! Смерть!» — раздавалось со всех сторон.

Один из мучителей Флоры разбил бутылку о треклятый вяз и с криком: «Если тебе понравился член Сатаны, то это будет тебе в самый раз!» бросился к обнажённому телу. Он вогнал своё страшное орудие по самое горлышко в зад моей дочери. Осколки мелкой шрапнелью осыпали ягодицы, а бородатый рыжий мужчина, дряблой, жирной, белёсой рукой проталкивал «розочку» всё глубже.

Крики мешали палачам вершить своё возмездие, поэтому было решено лишить Флору голоса навсегда: ей зажали нос, а как только она открыла рот, чтобы вдохнуть хоть немного воздуха, засыпали ей в глотку битое стекло и заставили проглотить. Тело выгнулось в предсмертной судороге, яростным потоком хлынула кровь из распахнутого рта, груда мяса, некогда бывшая моей дочерью, рухнула с противным стуком наземь.

Её смерти жители Кантерберри радовались истинно, самозабвенно, но… недолго — сама Земля разверзлась под ногами убийц и поглотила их без следа. А я осталась здесь на долгих двести восемьдесят девять лет. Без единого воспоминания, без надежды вернуться, без избавления… Но, похоже, мой срок подходит к концу. Мы скоро увидимся, Флорентина… Мы скоро увидимся!

 

Пятница, 17.25

 

— Теперь у Ромми достаточно мяса. Достаточно… Достаточно… Доста… Нужно подвесить его, чтобы стекла кровь. Ромми не любит кровь. Тем более, её нет в рецепте! Почему ты такой тяжёлый?! Ромми не справится. Ромми одна. Но Ромми хочет мяса! Мяса хочет Ромми! Мяса!

— Я такой тяжёлый потому, что во мне много всякой гадости. Много всякой страшной гадости. Я очень плохо жил, не следовал заповедям, не чтил отца и мать. Спаси меня, Ромми! Выпусти из меня всю гниль. Выпусти!

— Но как? Как я могу помочь тебе? Я и так выпустила из тебя всё, что только можно. Я вспорола тебе брюхо… Крови было много… Кровь это гадость, но не гнилая… А что же прогнило в тебе, гадкий мальчишка?

— Кишки. Кишки мои прогнили. И сердце. Особенно сердце. Вырви его! Вырви и съешь. А лучше — сожги! Да-да! Сожги! Оно станет чёрными летучими мышами, это гадкое сердце, перебей тех мышей, не выпусти ни одну. Мыши станут жуками. Склизкими, страшными. Они захотят съесть тебя, проникнуть под кожу, прогрызть твоё тело изнутри. Сопротивляйся им. Сыпь на них соль — они разлагаться будут. Потом появятся змеи. Ядовитые, яростные. Как бы ни старалась ты, не убьёшь их. Усыпить только сможешь. Спой самую страшную детскую песенку и уснут они. А дальше появлюсь я и отблагодарю тебя за спасение.

— Так и сделаю, проклятый тяжёлый мальчишка! Так и сделаю.

Ромми заносит нож над распластанным мёртвым телом, уже начинающем вонять. В квартире ощущается тяжёлый запах только что пролитой крови. Ощущение, что попал на бойню. С диким криком и перекошенным от ярости лицом она вонзает лезвие в податливую плоть, разрезает грудину, с жутким хрустом ломает рёбра и наконец вынимает из развороченной клетки всё ещё бьющееся сердце. С этим сердцем Ромми сначала бежит к плите, где давно уже варится ужасный суп из человеческого пальца, бросает свой окровавленный груз в кастрюлю, нетерпеливо топает ножкой, вылавливает сердце сотейником, откладывает его в сторону. Бежит в комнату, разбивает всю деревянную мебель, которая есть в квартире, тащит получившиеся поленья в кухню, сооружает костёр, щедро поливает сооружение чистящим средством, маслом, керосином, чёрти-как оказавшимся под рукой, водружает на самодельную тризну почерневшее от крови сердце и бросает на пол зажжённую спичку…

Огонь, словно жадный, голодный зверь, взбирается на вершину пирамиды, ядовитыми щупальцами охватывает сердце, пожирает его. Ромми смеётся — она вся в ожидании, когда же появятся чёрные летучие мыши… Но мыши всё не появляются, а языки пламени неотвратимо взбираются по стенам её квартирки и обнимают хрупкость белоснежных ног… С губ Ромми, уже почерневших от адского пламени, срывается отчаянный крик, она бросается к единственному спасению — окну, но окно исчезает. Вместо него появляется глухая кирпичная стена. Обезумевшая от боли Ромми, не переставая кричать, бьётся головой о неколебимую гладь камня, оставляет глубокие борозды опалёнными до костей руками, словно бы пытаясь, во что бы то ни стало, пробиться наружу. Она чувствует себя загнанным зверем, мышью в огненной мышеловке. Её силы тают с каждой секундой. А за спиной, как при замедленной съёмке, поднимается с пола обгоревшее существо, тянет к Ромми охваченные пламенем руки и смеётся, смеётся, смеётся…

 

Где-то среди зеркал

 

Всё. Хватит. Больше никаких игр с отражениями. Надоело. И вправду, сколько можно? Сколько можно прятаться, искать выход и не находить ничего, кроме пустоты, или, что ещё хуже — очередного зеркала?

Моя душа — зеркальный лабиринт. Каждое из отражений — я. Но всегда немного другой, всегда изменившийся, лживый. Моё отражение показывает мне язык, корчит рожи, я пытаюсь до него дотянуться, разбиваю зеркало на мелкие осколки, но не получаю ни удовольствия, ни покоя. Они всюду, они во мне, они — я.

Пятница 17.30

 

В квартире Ромми рухнул потолок. Взбешённое пламя вырвалось на свободу. Тела Эдди и Эллы слились в безумном танце. Джеймисон протянул свою ладонь Гудвину, чудом уцепившемуся за ещё не успевшую обуглиться балку.

— Ронни, держись! Хватайся за руку!

— Я боюсь, капитан! Я очень боюсь!

— Если ты, щенок, не доверишься мне сейчас, то превратишься в прекрасное барбекю, весом в 12 стоунов. Ты этого хочешь?

— А как же остальные, капитан?

— Какие остальные? Ты соображаешь, что говоришь?! Хватайся за руку, и валим отсюда!

Что-то было в голосе капитана. Что-то такое, чему невозможно сопротивляться, сила, которую нельзя переспорить. Ромми Гудвин восемнадцати лет от роду доверился старому вояке Джеймисону, как ребёнок, безраздельно верящий своему отцу. Ладонь Ронни потянулась к руке капитана, предательская балка с хрустом отправилась в своё последнее путешествие, но мгновением раньше Джеффри успел вытянуть мальчонку из ревущего ада, в котором исчез практически весь личный состав убойного отдела Кантерберри.

Огонь быстро распространялся по зданию. Сворачивались обои, словно преждевременно состарившиеся цветы, трещали стены, от жара лопались стёкла. Джеймисон тащил Ронни за собой. Пригнувшись, прикрыв рты лоскутами своей формы, вдыхая раскалённый, отравленный воздух через увлажнённую потом и кровью ткань, они пересекли коридор и начали спускаться по лестнице. Джеффри затеял опасную игру в догонялки с пламенем. Ошибиться он не имел права — за спиной мальчишка, в сущности сосунок только-только примеривший полицейскую форму. Почему он должен погибать?! У Джеймисона никогда не было детей. Так сложилось. Слишком много работы. Слишком мало времени для себя. Слишком окаменевшее сердце. Очень много всяких разных «слишком». Да и кому нужно было такое чудовище? Разве только Эллен… Но Эллен больше нет. Её никогда не было. Маленький Джеффри увидел на столе отца журнал для взрослых. Смесь любопытства и отвращения заставила его подойти ближе. Журнал был раскрыт на развороте. Безмятежный остров, белая полоска пляжа, забавные разноцветные зонтики бирюзовая гладь океана, ультрамариновое небо и огромное, влекущее, женское тело… Холёная тонкая ручка, стыдливо прикрывала остатки невинности, матовые полушария груди манили прикоснуться, ощутить ласковую прохладу кожи и радостную твёрдость шоколадных сосков. Она держала в руке бокал с жидкостью какого-то дикого цвета, огромные капли воды прокладывали соблазнительные дорожки, в которых отражалось Солнце — казалось, что вся девушка словно бы пропитана Солнцем и излучает его тепло. Модель на развороте нарочито похотливо улыбалась, а глаза выдавали бездонную, безутешную, безысходную печаль. Эти-то глаза и приковали, заворожили Джеффри. Он влюбился в девушку из эротического журнала. Влюбился бесповоротно, безнадёжно, искренно… И нельзя сказать, что не было у Джеймисона за всю жизнь ни одного романа, что он так и остался девственно чистым мальчиком, но в каждой из женщин он искал образ Эллен. Придирчиво сравнивал и, не находя соответствия в каком-либо из пунктов, бросал очередную пассию, не промолвив и слова. У него всегда была надежда. Джеффри изо дня в день повторял речь на случай встречи с Эллен… И однажды ему довелось с ней встретиться. На секционном столе Вилли Аппенхейма десять дней тому назад.

Эллен звали Мэгги Риббон. Её искалеченный труп нашли близ просёлочной дороги. Пышные локоны превратились в кусок грязной, неухоженной пакли неопределённого цвета, под выцветшими глазами залегли чёрные круги с неестественным синюшным оттенком, беззащитная, костистая шея была раздроблена в нескольких местах, осколки костей прорезали тонкую кожу и мертвенно блестели в холодном свете галогеновых ламп. Выпирающие рёбра, заострённые скулы и распухший живот ясно говорили о крайней степени истощения, а следы от инъекций на руках, ногах и даже шее красноречиво намекали на основное времяпрепровождение этой несчастной женщины. И всё же это была она — Эллен из журнала, Эллен из мечты, единственная настоящая любовь Джеффри Джеймисона. Он умер десять дней назад. Жизнь окончательно потеряла смысл, но теперь… Теперь он снова видел свет. За ним шёл тот, кто доверился, тот, кто трепетно вручил ему свою жизнь, и у Джеффри не было никакого права потерять этот дар. Но он потерял.

Огонь встретил двух маленьких двуногих букашек посреди второго марша лестницы. Пылающее кольцо всё плотнее сжималось вокруг несчастных, огненный пёс пускал плотоядные слюни — рушились деревянные перекрытия. В слепой надежде защититься от жара, Джеффри, подмяв под себя Ронни, бросился на землю.

Он ожидал чего угодно, но никак не ощущения холода и абсолютной невесомости. Джеймисон открыл глаза и не поверил им: он оказался посреди бирюзового океана, разбивающего свои волны об ослепительно белый клинок пляжа с яркими зонтиками. Где-то там была Эллен. Его Эллен. Да вот же она… Машет ему рукой, зовёт, что-то кричит. А рядом, рядом с ним… Ронни. Его сын. Его взрослый, никогда не рождённый сын. И он улыбается отцу, которого никогда не знал. Улыбается тепло, радостно. Вдруг радость сменяется удивлением, затем страхом, Ронни резко бьёт Джеффри по плечу и указывает нервной ладонью куда-то за спину отца. Джеймисон оборачивается ровно за секунду до того, как отточенные природой бритвы акульих зубов вспарывают его лицо…

… Кровь застилает взгляд. Двинуться невозможно — болит, кажется, каждая клеточка несчастного тела… Где-то рядом полузадушенный стон.

— Ронни, это ты?

— Капитан? Где вы?

— Здесь. Здесь. Я здесь, сынок. Ты можешь двигаться?

— Нет, сэр. Мне очень тяжело. Я не чувствую ног. Кажется, я потерял много крови… Нас спасут, капитан?

— Нас обязательно спасут, Ронни. Обяза…

— Капитан? Капитан! Капитан!!! Не пугайте меня! Я не хочу оставаться один! Я не хочу!!!

 

Где-то среди зеркал

 

Вот и ещё одно отражение исчезло. Надеюсь, что с последним освобожусь и я. Кажется… Кажется… Кажется, мне становится легче… Я растворяюсь в антрацитовом небе, таю тёмной, чадящей свечой, разлагаюсь, как труп брошенной под забором собаки. Меня пожирают черви, моей плотью причащаются мухи, тело моё становится колыбелью новой жизни, новая жизнь, спеша, разлетается прочь шелестящим, копошащимся роем. А мягкая земля укрывает тёплым одеялом мои сонные кости… Я освобождён! Я свободен! Я бесконечен!

Милый мальчик с лёгкой глубиной в осеннем взгляде, мне не нужно спасение. Ты ещё не знаешь, как приятна смерть, как сладка её прогнившая насквозь плоть, как мягок её ободранный саван. Ты ещё любишь все радости жизни, тебе не наскучил её суетный бег. А я — мёртвая собака, не знавшая ничего кроме пинков и голода. Меня оставили подыхать с огрызком луны в груди. Кому я помешала? Скажи, кому? И зачем, зачем ты тянешь меня назад?! Мальчик с лёгкой глубиной в осеннем взгляде, остановись! Мальчик! Я сожру тебя! Я вырву твои кишки и намотаю их на колесо проезжающего автомобиля! Ты умрёшь медленно! Ты будешь умолять меня о смерти! Остановись, твою мать! НННЕЕЕЕТТТ!

— Мама, давай возьмём этого щенка себе…

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль