Часть 1 / В Аризоне, у индейцев / Кондрашов Станислав
 

Часть 1

0.00
 
Кондрашов Станислав
В Аризоне, у индейцев
Обложка произведения 'В Аризоне, у индейцев'
Часть 1
В глубинку

 

 

 

 

 

 

 

Итак, в Аризону, к индейцам… Давно это подспудно билось: живешь среди американцев, предки которых приехали из Европы, пишешь об американцах с предками из Африки, а как насчет аборигенов, первопоселенцев, тех, кто неведомо когда и каким путем, но раньше всех добрался до этого континента, а теперь жалкими меньшинствами з медвежьих углах резерваций влачит свои дни под присмотром (под пятой?) новых хозяев. Поглядеть на них хотя бы краешком глаза. Однажды, правда, краешком-то поглядел — проезжали с другом-коллегой штат Теннесси, спустились с зеленых Дымчатых гор и в долине у большой дороги — лавки с индейскими сувенирами (детский игрушечный томагавк, купленный дочери, оказался из Японии), индейцы-зазывалы в своих одеждах с развевающейся бахромой, в мокасинах, в перьях на голове, с од— ним из них по очереди обнимались, улыбались, фотографировались — за плату, з а американский то ли четвертак, то ли полтинник. Но ведь это не индеец в естественной среде обитания, а так — зоопарк, цирк, туристский аттракцион.

 

И продолжало подсудно тикать: как же быть в Америке корреспондентом — и без индейцев? И наметил уже — вот где, должно быть, и есть она, естественная их среда: двадцать пять тысяч квадратных миль резервации на северо-востоке штата Аризона, самое большое индейское племя — навахо. Не одни же и там туристские лавки?..

 

И однажды решил окончательно: махну-ка в Аризону, к индейцам. Махну… Словесный перебор. Про себя решил, и редакция, согласившись, разрешила. Но не вольная птица ты тут, нью-йоркский корреспондент «Известий». Экспромты, какие-то импульсивные «махну» исключены. Консульский отдел советского посольства в Вашингтоне шлет ноту в госдепартамент, где излагается соответствующим языком твое намерение посетить Аризону и прилагается подробный маршрут поездки: когда, каким видом транспорта, куда, — само собой, с учетом закрытых для советских граждан районов. Нота молчит о том, что едешь ты к индейцам. Там, в госдепартаменте, понимают это и без слов, взглянув на карту. И тоже молчат. Значит, не возражают.

 

И вот тогда время действовать, сроки поджимают. Берешь толстенную телефонную книгу. Какую же авиакомпанию осчастливить? Набираешь номер, и тебе сразу же отвечают. Мужской голос льется в твое ухо:

 

— Служба информации и бронирования «Америкэн эйрлайнс». Доброе утро!

 

— Я хотел бы вылететь в Флагстафф, штат Аризона, в субботу восьмого апреля...

 

— Йес, сэр, — как каблуками, щелкает голос в трубке.

 

Пять секунд, не более, и снова голос поет тебе в ухо:

 

— Сэр, у нас нет, к сожалению, прямых рейсов в Флагстафф. Мы можем предложить вам полет через Чикаго и Финикс или через Хьюстон и Фи-

 

никс. Что вы предпочитаете, сэр? Через Чикаго? Ол райт! В какое время дня, сэр? Ол райт! Туристский или первый? Ол райт! Еще десять, от силы двадцать секунд молчания: на другом конце провода происходит волшебный акт общения с компьютером.

 

— Спасибо за терпение, сэр. Итак, все ол райт. Места зарезервированы. Вы вылетаете в час дня рейсом 313 «Америкэн эйрлайнс» из Нью-Йорка, аэропорт Кеннеди, в Чикаго, аэропорт О'Хара. За— тем следуете из Чикаго в Финикс в 3.15 дня рейсом 39. Вы записываете, сэр? Наконец, из Финикса — вам придется подождать минут сорок пять — рейс 548 «Фронтир эйрлайнс» доставит вас в Флагстафф. Все записали, сэр? Ол райт! Где получить билет? Как вам удобнее, сэр, — в нашем офисе в городе или в аэропорту не позднее, чем за полчаса до отбытия самолета. В аэропорту? Окей, билет будет ждать вас в аэропорту. Прошу вас, сэр, приезжайте не позднее, чем за полчаса до отлета.

 

И не требуя благодарности, голос тебя готов поблагодарить за обращение

 

к услугам «Америкэн эйрлайнс», но ты даешь ему ещ е одно задание и заказываешь обратный билет из Гэллапа в Санта-Фе через Альбукерке и из Санта-Фе снова через Альбукерке — в Чикаго и Нью-Йорк.

 

— Йес, сэр-, снова как щелканье каблуков, и ни слова раздражения, и опять именно тебя благодарят за терпение, и невидимая электронная машина мгновенно раскладывает новый пасьянс, и снова сыплются номера рейсов, часы отлета и прилета и названия авиационных компаний. Не всюду летает компания «Америкэн эйрлайнс», не всюду дотягивается, и в жестком мире конкуренции она готова поделиться, передать тебя другим компаниям — в расчете на их, при случае, ответные любезности… И прощальное:

 

— Спасибо за то, что обратились в «Америкэн эйрлайнс». Звоните нам снова! Итак, в Аризону, к индейцам.

 

Манхеттен вымер в субботний полдень, синие манящие полоски апрельского сочного неба висят в перспективах авеню, мелькают в просветах стритов. Автострады почти пустынны, и машина споро бежит к аэропорту Джи-Эф-Кей (имени Джона Фицджеральда Кеннеди). Аэропорт. По внешнему обводу его большого бетонного кольца, сияя стеклом и алюминием, стоят эффектные вокзалы авиакомпаний, не меньше десятка, и на достойном месте — «Америкэн эйрлайнс» с большими буквами вывески по фасаду. Негр с кокардой носильщика тут как тут, нацелившись на чемодан; в просторном светлом малолюдном зале молодая женщина за длинной стойкой, записав на листке бумаги твою фамилию и инициалы, выстукивает их на портативной электронной машинке, и вертящимся, похожим на булаву, шаром, утыканным буквами и цифрами, машинка сразу же ответно выстукивает на ленте весь твой длинный сложный маршрут. Редкий миг — ты подсмотрел недопустимое, категорически запрещенное правилами сервиса раздражение на лице молодой особы. Она не сумела сдержать его, видя какая длинная вереница цифр и названий выползает из-под булавы. Ее улыбку смыло, унесло, заклинило. Чуть ли не ворча, осо— ба скрылась в конторке у дальнего конца стойки, чтобы медлительной, отвыкший от ручки рукой переписать на билетном бланке молниеносную команду бесстрастного компьютера.

 

Заминка… Сидел и нервничал. Она вынырнула из конторки, помахивая билетом, за пять минут до конца посадки в самолет, некогда было оформлять и сдавать багаж, пришлось, подхватив чемодан, чуть ли не бежать на второй этаж и по бесконечному коридору до нужных «ворот». Контролер без слова упрека принял чемодан и жестом пригласил — не спеша! — прошествовать в «астроджет» — такое название придумала своим реактивным лайнерам компания «Америкэн эйрлайнс».

 

И вот порепетировали двигатели свою ровную мощную музыку, и, застыв на взлетной полосе, помедлив, задрожал «Боинг-727», и в стремительном разбеге прильнул напоследок к земле перед разлукой, и оторвался, взмыл стрелой, пошел писать двухчасовую дугу от Нью-Йорка до Чикаго. Как быстро набирают высоту эти чертовы «астро же— ты» — через три минуты курить можно. Ушли из глаз, сгинули нью-йоркские заливы, автострады и дома. Небо кругом, солнце кругом, и один как перст ты кинут в просторы Америки, и отрыв от земли, как отрыв от привычного. Тревожно и радостно — мир сдвинулся, с тронулся, — и в первые минуты, вместе с самолетом, воспарил в тебе раскрепостящийся человек, отложив в сторону профессиональную рутину газет и политики, летит навстречу прихотливой жизни, наверняка припас шей впереди открытия и случайности даже на заранее составленном и утвержденном маршруте.

 

Едва успел, подчиняясь разрешению светового табло, отстегнуть ремень на сиденье, как вот она, первая строчка в новой саге об Америке, которую сулит тебе твоя поездка. Первый посыл информации, первый дар дорожной судьбы, — сосед слева, с широкими обвисшими старческими щечками, 68 л е т, отставной учитель, бодр не по возрасту, как паровоз, дымит сигаретами «Ларк», с удовольствием отхлебывает, звеня кусочками льда, свои бесплатно полагающиеся в «астроджете» две унции виски, опрокинутых в широкий стакан из симпатичного шкалика, принесенного стюардессой. И, благодушествуя в этом стратосферном комфорте, поглядывая в самолетное оконце, не может молчать. Выражает перед иностранцем свои американские восторги — вот они, наши лучшие земли, чернозем в три-четыре фута толщиной, да и фермеры наши никому не уступят. Словоохотливый старик. В приливе патриотических чувств. Видно, не все истратил на учеников. Гордится тем, что прожил жизнь на этой земле и что сейчас перемещается в небе между двумя ее самыми знаменитыми городами, над плодородными мичиганскими прериями. Приглашая разделить его гордость, вжимает в спинку сиденья, чтобы удобнее тебе было перегнуться, взглянуть в окошко и увидеть простирающуюся внизу, играющую на солнце равнину. Отсюда не определить, сколько там футов чернозема, но ты веришь старому учителю и с его подсказки понимаешь, что плечистый индустриальный Чикаго возник не сам по себе, а именно там, где прерии, разбежавшись, уперлись в озеро Мичиган. Ты не возражаешь старику, отхлебывая свое астроджетное виски и ответно дымя сигаретами «Кент». Да и как возразишь? Совсем не плохи эти земли, и эти фермеры разве уступят кому-нибудь умением трудиться и получать урожаи? И за твою покладистость, узнав, кто ты и откуда, отставной учитель — будем взаимно вежливы — одаряет тебя разговором и о твоей стране. Типично американским разговором, из которого в тысячный раз ты узнаешь, что о России теперь знают много, не то, что раньше, что лет тридцать назад о водке лишь краем уха слышали, а теперь это популярнейший напиток, да и та книга того вашего, имя не запомнил, писателя шуму наделала, а еще был прелюбопытнейший фильм, где, помните, Бинг Кросби рассказывал о России и где конские бега здорово показали, какое это у вас есть слово, когда три лошади запряжены в сани?.. Тройка? Вот-вот...

 

Испорченный мажор первый строки… Щелчок добродушной глупости и благожелательного неве— жества сбивает твое одушевление. И ты понимаешь, ты по опыту знаешь, что будут и такие строчки в том, что так запальчиво назвал ты сагой.

 

Поговорив, справившись с самолетным ленчем, молчим, уходим каждый в себя, в мысли не только о парнях и о тройках и, все еще сидя рядом, уже забываем друг о друге, когда закладывает уши перед посадкой, — каждый уже там, на земле, сухопутный человек со своими заботами...

 

Лабиринты чикагского аэропорта О'Хара, крупнейшего в Штатах, и минут через сорок опять прощание с землей, четырехтрубный ДС-8, три часа лета до аризонского главного города Финикса. Опять кормят и поят, через наушники сладко льется стерео музыка, перекрывая гул турбин, но где она, свежесть утра, долгий летний день перевалил на другую свою половину, и после второго ленча с напитками уже устали и дремоты пассажиры первого класса, и перед их глазами на серой стенке салона упорно горят, чередуясь, табло, возвещающие, свободен или занят туалет — какая-то смешная мистика в упорстве этих огненных знаков, про— носимых высоко в небе над тысячами миль Америки. Отставной учитель навсегда пропал в дебрях Чикаго, а новый сосед, занимающий место у окошка, весь в себе, молчун, ничего не говорит и ничем не гордится, и его замкнутость не дает потянуться к окну и увидеть, как плавно откатываются назад просторы американского Среднего Запада по мере нашего неумолимого приближения к аризонским пустыням, и лишь незадолго до Финикса, когда самолет кренится, снижаясь и разворачиваясь, вижу вместо прерий безлесные, голые горы.

 

Финикс — это от птицы феникс. Из какого пепла возрождалась заштатная и, кажется, ничем не загадочная аризонская столица? Первое дыхание глубинки. Маленький аэропорт. Кургузые пальмы у края летного поля — метелки листьев на толстенных кеглях стволов. Мужчины сплошь в стиле вестерн — джинсы, узорные ремни, ковбойские рубашки, ковбойские сапожки. Женщины — под стать. После людских скоплений Нью-Йорка и Чикаго думаешь, что все здесь, наверное, знают друг друга или во всяком случае мигом отличают не своих, хо— тя бы по одежде. Пешеходные дорожки спрятаны под навесы — от южного солнца. Автомашины светлых тонов, на автомобильных номерах Аризона величает себя «Штатом Гранд-Каньона».

 

В Аризону? К индейцам? Ни одного из них в аэ— ропорту аризонской столицы, но спуск в глубинку еще не завершен. Еще одна пересадка, еще одна ступенька вниз — и кончились реактивные самолеты.

 

Старый, но вполне прочный четырехмоторный «конвейер».

 

День истек и истлел в долгом полете, догорает пурпурной полосой южного заката, над которой висим в быстро темнеющем, фиолетовом небе. Догорел закат, неразличимо темной стала земля, и перед посадкой тьму слегка раздвинула не— богатая россыпь огней.

 

Вот он, Флагстафф — флагшток. Давно ли водружали на этом флагштоке звездно-полосатый флаг?

 

Пилот врубил прожектор. Нацеленный на посадочную полосу, он вырвал из темноты купы деревьев. Нет, не метелки и кегли пальм. Флагстафф расположен на высоте шести тысяч футов (двух километров). Климат не для питомцев юга. Кругом сосновые леса.

 

Деревянный аэропортишко. Все по старинке, и чемодан свой бери не на вертящемся металлическом кругу, а прямо с тележки, под аризонскими звездами. Тут-то уж наверняка все друг с другом знакомы, но тебе от этого не легче. Тебя никто не знает и не встречает. И не видно спасительных желтых такси в шашечку.

 

Сюда-то и летел целый день, и попал на ночь глядя? Чем не жилось тебе в Нью-Йорке — с семьей, друзьями, со своими проторенными путями-дорожками? У какого-нибудь блудного сына из Флагстаффа застучит, забьется сердце в этом родном деревянном аэропортишке, прядет ему в глаза и ноздри и эти ночные запахи, и все эти ночные смутные контуры — родина. А ты как сирота, ни единой родной души.

 

Но сочувствующие души все-таки обнаруживаются. Дежурный аэропорта посылает к микроавтобусу, стоящему у здания, — это местное такси. Молодой водитель по-провинциальному почтителен со старшим. «Йес, сэр… Да, сэр» — этот рефрен внушает надежду, что так или иначе все образуется.

 

Пустынная дорога, в свете фар таинственные деревья. Вечерний, по-субботнему безлюдный, ничем не примечательный городок. И еще одно временное пристанище человека, которому долг и охота велят ездить, — небольшой, старый, но опрятный отель «Монте Виста».

 

Новое место, которое всякий раз пытаешься на— перед раскрасить воображением, — а раскрашивать— то нечего. Глубинка, куда стремился. «Америкэн эйрлайнс» обязательства свои выполнила, в глубинку доставила. Ну, а индейцы не положены по авиабилету, индейцев ищи сам. И тебе, несмотря на усталость и поздний час, не сидится в отеле. Ты выходишь на улицу — нет, не для того, чтобы сразу же искать индейцев. Тянет незнакомое, хочется увидеть его и ощутить, и к тому же, при всех ограничениях твоего маршрута, по улицам ты можешь идти куда хочешь, хоть днем, хоть ночью. Но на улицах пусто, нечего и некого смотреть. Вдруг освещенное кафе «Гонконг». Китайская кухня, китаец— официант от нечего делать маячит между столиками.

 

Вот американская пестрота: летел к индейцам, нашел китайцев. Поужинал.

 

И еще гулял по авеню Санта-Фе, вдоль которой молчала в субботний вечер знаменитая железная дорога «Санта-Фе».

 

И вдруг… Неужели? Ошибки быть не могло. Первый индеец. Малыш лет четырех, коренастый, нахохлившись, как воробей на морозе, громко и горько плакал на темной безлюдной авеню Санта— Фе в тот час, когда другие флагстаффские дети давно видели сны в своих постельках. Он и другой малыш, чуть постарше, стояли у двери какого-то дешевого отеля. Через окно в холле видно было несколько взрослых бедно одетых людей. То ли пустил их погреться, то ли надеялись они на бесплатный ночлег. Несомненные индейцы. И безутешный плач ребенка. Может быть, ему нестерпимо хотелось спать? Может, получил шлепок или тычок от старшего братца? Мало ли отчего в обиде и горе зайдется детское сердце. На ночной улице, где никого не было, тебе как будто подбросили этот символ, как будто сразу начало сбываться то, о чем ты читал и слышал, что сам предчувствовал, за чем, собственно говоря, по газетной своей корысти, летел, — индейская боль, воплощенная в образе маленького рыдающего мальчика.

 

Заметив меня, старший брат дернул плачущего за рукав, и тот тоже поглядел на незнакомца и перестал реветь, лишь всхлипывая и вытирая слезы рукавом рубашки.

 

Я прошел мимо...

 

Флагстафф — маленький город. На следующее утро я снова заприметил этого малыша, зайдя в закусочную рядом с автобусной станцией, откуда отправлялся посмотреть знаменитый Гранд-Каньон. Малыш шел по улице, крепенький и испуганный, и шел впереди, сама оп сои, крат теснин своих детей итого шума и беспорядка, которые они производили в обществе белых.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Гранд-Каньон

 

 

 

 

 

 

 

 

 

У водителя туристического автобуса подозри— тельно помятое лицо и красные глаза кролика. В одежде та живописная небрежность американского Запада, к которой в Аризоне быстро привыкаешь: ковбойская шляпа с широкими твердыми загнутыми полями, лихо сдвинутая с затылка на лоб, расшитые затейливыми узорами полусапожки с длинным узким носом и высоким скошенным каблуком, который, наверное, помогает удержаться в стременах и, если нужно, пришпорить лошадь. Эти атрибуты ковбоя, совсем ненужные человеку не в седле, а за баранкой, дополняет рубашка, которая, как слюнявчик младенца, умильно пестрит красными вышитыми цветочками. А во взгляде что-то от горьковского Челкаша, циничное, хищное, пренебрежительное к людям.

 

Люди — это мы, туристы. Поспешно выпрыгиваем из автобуса на каждой очередной остановке платной трехчасовой экскурсии вдоль южной кромки Гранд-Каньона. Водитель не спешит. Спрыгивает на землю последним и, отойдя чуточку в сторону, найдя на краю стоянки какое-нибудь дерево, чтобы прислониться, надвинув шляпу еще ниже и презрительно на глаза, лениво сплевывая, наблюдает за суетливыми экскурсантами, которых умело пасет сухопарая экскурсоводка. Баранами сбившись вокруг нее, туристы и не смотрят на каньон, который на каждом повороте, на каждой площадке для обозрения величественно и равнодушно разворачивает свои бездны, свои странные причудливые горы, вырастающие как будто из недр земли, игру света и теней в своих глубинах. Экскурсоводка сыплет цифрами миль и футов, разными историями и смешными побасенками, и, по-американски стремясь к дивидендам на вложенный капитал, на заплаченные за экскурсию доллары, туристы внимают ей под пренебрежительным взглядом водителя, боясь отойти от группы, подойти и краю бездны и положиться на собственные ощущения.

 

Туристы — это преимущественно жилистые старики и старушки, американские неутомимые долгожители. Они, как здесь это называется, отошли от дел — причем довольно давно. И не пристали к не свойственному американской натуре делу бабушек и дедушек. Они сохранили мобильность и неусидчивость и на закате жизни, в канун вечного покоя, много разъезжают, озирая чудеса того мира, в котором выпала им доля жить.

 

Закончив свой рассказ, экскурсоводка всякий раз дает минут пять для индивидуального осмотра красот. Пощелкав автоматическими фотоаппаратами и пострекотав кинокамерами, туристы лезут в автобус. Водитель, дождавшись последнего, отлепив окурок от нижней губы и ловким щелчком отбросив его в сторону, отваливается от дерева и тоже лезет в автобус, занимая свое удобное кресло.

 

Он отлично знает цену этим экскурсиям, груп— повым налетам и наскокам, коротким и судорож— ным усилиям постигнуть чудо Гранд-Каньона и порой, одолев пренебрежение, снисходит до пасса— жиров и через микрофон на своем водительском месте дает философичный совет: «Каньон — это дело воображения».

 

Но его собственное воображение работает ба— нально. «Каньон — как женщина, — говорит он в микрофон, уверенно-небрежно ведя машину. — Изменчив и капризен, но всегда интересен...» И сухопарая педантичная экскурсоводка, забыв о цифрах и научных терминах, тоже напрягает воображение, соревнуясь с шофером: «Вы думаете, что каньон всегда один и тот же? Ошибаетесь. У каньона разные настроения — на закате и на рассвете, под луной и солнцем, в дождь и туман...»

 

Каждый раз теряешься перед чудом обыкновенной березовой рощи, пестро белеющей стволами, излучающими несказанный свет. Но это родное и милое чудо. А как рассказать о великом явлении Гранд-Каньона? Он будит в людях поэтов, но тщетно — всякому ли дано проснуться, в каждом ли спит поэт? Как описать этот перевернутый кусок мироздания, этот горный хребет, не выпирающий из земли, а, наоборот, разверзшийся землю, этот результат работы дьявольски упорной реки Колорадо, которая миллионы лет искала и находила себе путь среди медленно поднимавшегося плоскогорья, все глубже вонзаясь в него, все шире его раздвигая, причудливо преобразуя его в союзе с ветрами, дождями и морозами, пока не получился тот Каньон, к которому подошло слово Гранд — самый величественный в мире, глубиной в полтора километра, шириной — от 6 до 23 километров.

 

Смотришь в него, как в пропасть — нижний слой темных скал, у подножия которых, в самой глубине, еле видная, узенькой и, кажется, недвижной изумрудной полосой светится река Колорадо. Над темными нижними скалами — плато, изрезанные ущельями, взметнувшиеся первозданной архитектурой природы, фантастическими храмами, мавзолеями, сфинксами из красноватого песчаника. Необыкновенная, дикая красота. Люди взяли для нее названия и з своего рукотворного мира — храмы Будды, Ра, Заратустры, пирамиды Хеопса, хотя эта архитектура стихий куда как древней человеческой.

 

Над храмами и пирамидами — плоский, как стол, противоположный дальний берег, северная кромка каньона...

 

Да, каньон — дело воображения. Его можно из— мерить футами или милями, но как описать?! Каньон — это панорамы и настроение. Воспоминания и грусть. Твоя собственная жизнь, так недавно начавшаяся в бессмертной колыбели детства и уже утекающая все быстрее, как песок в песочных часах, жизнь, которую с самим собой ты забрал сюда, чтобы полутора днями отметиться возле еще одной вечности… Каньон — это птица, которая со свистом пролетит рядом, стремясь не в высоту, а в глубину. Это на обрыве односложная музыка ветра, тоже стекающего вниз… Ночью тьма кромешная, ни зги, ни единой звезды в небе, и чернее небо бездонное пространство, невидимо лежащее у тебя под ногами...

 

Но не было еще ночи, а было начало вечера с дымчатыми сиреневыми тенями, струящимися в каньоне. Я шел к «Хопи Хауз» — Дому индейцев холи, повинуясь объявлениям, висевшим в холле отеля «Брайт Энджел». Объявления сообщали, что каждый вечер с полшестого до шести вековечные коренные обитатели Гранд-Каньона, индейцы племени хопи, показывают белым людям, приехавшим полюбоваться каньоном, свои традиционные старинные танцы в подлинных индейских нарядах. Бесплатно и— в подлинных. Это были главные завлекающие слова.

 

Я догадывался, что ничего хорошего и подлинного не увижу, что опять будет дешевый цирк, унизительное зрелище индейцев, сбивающих подачки у белого человека. Стоило ли идти? Я шел — на свидание в Аризону, к индейцам.

 

Опаздывал… Уже звучал глухой, негромкий ба— рабан и в такт ему не многоголосое вскрикивание: «Йаха-йаха — ха...»

 

Помост был капитальный, заасфальтированный, квадратный. За ним, по другую сторону, какого-то небольшое строение магазинного типа — Дом хопи? У помоста толпились туристы с фотоаппаратами и кинокамерами. Толпа стояла плотно, в несколько рядов, детей пропускали вперед, чтобы они лучше могли разглядеть индейцев, а запоздавшие фото — и кинолюбители перебегали с места на место, разыскивая точку для съемки, торопились, боялись упустить самый хороший, самый выигрышный кадр.

 

И возвышаясь над публикой, на капитальном помосте, как на лобном месте без палача, уже топтались двое молодых индейцев и одна немолодая индианка. Танцующие мужчины обуты в отороченные мехом мягкие мокасины. Их ноги до колен и выше перехвачены сыромятными ремнями, на ко— торых в несколько рядов навешены серебряные бубенцы. Квадратные накидки прикрывали их индейские чресла спереди и сзади, и все это выгля— подлинным и натуральным, без обмана, и дело лишь внимательному взгляду открывалось, что под накидками, вспархивающими при движениях танцоров, голубели обыкновенные американские плавки с левым задним карманчиком, застегнутым на пуговку, — из ближайшего универмага или аптеки— драгстор, а мокасины были надеты на толстые белые котоновые носки, которые любят американцы, особенно в провинции. Голубенькие плавки и белые котоновые носки бросали тень на подлинность индейской одежды танцоров, но что за мелочность, что за придирки? Зато на их головах торчали черные и белые пушистые перья индейских головных уборов, явно не из универмага, и щеки их были разрисованы какими-то полосками, расходящимися лучами от переносицы.

 

Вот так они выглядели, собрав немалую толпу зевак.

 

Коренастые. Низкорослые. Животы и груди танцоров, ничем почти не прикрытые, были смуглыми, с жирком, и складочки кожи бугрились над плавками и над веревками, которыми квадрат— ные накидки крепились на бедрах. Мужчины были малоподвижны для танцоров, а женщина и вовсе была толстая, маленькая, кривоногая, некрасивая. Сапожки на ней были повыше, и вообще прикрывалась она основательнее, потеплее — к вечеру становилось все прохладнее; хоть и юг, но лишь начало апреля и высота над уровнем моря больше двух километров.

 

Так состоялась вторая моя встреча с индейцами. На этот раз они не плакали, а танцевали. Вернее, делали вид, что танцуют. Притопывали с ленцой, неумело и неохотно, как будто зрители должны были довольствоваться одним лишь зрелищем на этом помосте доподлинно индейцев в доподлинных одеждах. И головы их не были гордо подняты в азарте танца, и глаза не сверкали, а были опущены долу, и эти прячущиеся глаза говорили, что, хотя и занимались они этим делом каждый вечер, не могли свыкнуться с ним, знали, что оно гадкое, что приходят тут смотреть на них, как на зверюшек в зверинце...

 

Вечер, как медленный занавес, опускался над великой сценой Гранд-Каньона, и эта сцена была их родиной, а они лениво фиглярствовать на помосте возле Дома хопи. Глаза — долу, и никаких тебе улыбок. Одышка. И покороче все, покороче да побыстрее — и с глаз долой.

 

За четверть часа они исполнили три танца. После первого танца появились в новых перьях, объявив «Танец орлов». Уже без женщины, перья не только на голове, но и на ногах, а на руках — смешное подобие крыльев. Они, конечно, так и не взлетели, эти «орлы». Помахав потешными крыльями, они ушли еще раз сменить свое оперение; и я видел, как старая белая американка (которая, видимо, заведовала танцорами и коммерческим заведением под названием Дом хопи), сложив крылья, прятала их в кладовку, чтобы не польстился на них какой-нибудь любитель доподлинных индейских сувениров.

 

Индианка, уже не танцующая, появилась на помосте, кланяясь публике, и расставила по краю на низком каменном барьере плетеные тарелочки — для денежных подношений. Чувствовалось, что приближается финал. И в самом деле двое ее товарищей снова поднялись на сцену, максимально оперенными, добавив на головах к черным и белым еще и красные перья, и шибче затопали ножками в мягких мокасинах, стараясь расшевелить и заставить раскошелиться разочарованную публику. Ив публика хлопает под занавес и кидала мелочь плетеные индейские тарелочки. Кто-то не пожалел и зеленой бумажки, прижав ее мелочью, чтобы не подхватил ветер и не унес в бездну каньона...

 

Когда зрители расходились, к Дому хопи подкатил новый автобус с туристами. Вылезла еще одна партия неутомимых стариков и старух, и для вновь прибывших был объявлен еще один сеанс — те же три танца с притопом, смена перьев и крыльев и то же короткое напоминание, что денежные вознаграждения за бесплатную индейскую самодеятельность будут приняты с большой признательностью.

 

Некрасивую горбоносую танцовщицу я встретил позднее в баре отеля «Брайт Энджел». Она сидела в углу, откуда можно было обозревать посетителей, одна, с бутылкой пива...

 

 

 

 

 

 

 

Джек Кукер

 

 

 

 

 

 

 

Я так и не побывал на дне Гранд-Каньона, куда спускаются пешком или на мулах, так и не приблизился к ложу Колорадо, и не увидел оттуда, снизу, запрокинув голову, какую работу проделала эта речка за отпущенные ей миллионы лет. Времени не было. Субботу — на перемещение из Нью-Йорка в глубинку, воскресенье — на поклонение Гранд— Каньону, и делу — время, потехе — час. Даже в дороге с понедельника начинается рабочая неделя, торопит и гонит дальше...

 

Рейсовый автобус компании «Континентэл трейлуэйс» отходил на Флагстафф от отеля «Брайт Энджел». Водитель, напоминавший президента Трумэна безгубым ртом и тонким хищным носом, стоя у открытой двери, раскатисто поторапливал пасса— p OB:

 

— Последний звонок! Последний звонок!

 

Автобус был полон. Лишь рядом со мной оставалось свободное место. Последним вошел мужчина лет тридцати пяти, рабочего вида, в темных очках. Искал глазами место. Остановился рядом: «He занято?» Закинул на сетку наверху свою дорожную сумку. Сел. Попутчик. Темные очки он надел не— спроста. Они прикрывали пластырь, который в свою очередь прикрывал синяк под правым глазом.

 

— Ну, ребята, как вам понравился Гранд-Каньон? Довольны поездкой? — не требуя ответа, поприветствовал пассажиров водитель, закрыв дверь и мягко трогаясь с места.

 

На автобусной стоянке остались пожилой индеец и молодая белая женщина, рослая, миловидная и не похожая на американку — на ней было платье и белые туфли на высоком каблуке, американки же предпочитают брюки и избегают высоких каблуков, собираясь в загородную поездку. Что-то связывало старика-индейца и женщину-иностранку, раз на опустевшей площадке они стояли рядом, но что-то и отделяло их, что-то такое было в позе женщины, стеснявшейся этой связи, соседства. Когда автобус тронулся, мой попутчик с подбитым глазом прощально махнул рукой. Ни старик, ни женщина не заметили его жеста.

 

От Гранд-Каньона до Флагстаффа — восемьдесят миль, час с лишним пути. Автобус сильно и плавно катил по шоссе, проложенному в редком сосновом лесу. Лес был выстлан мхом, под соснами рос низкий замшелый кустарник.

 

Я предложил соседу сигарету. Он отказался:

 

— Не курю. У меня и без того много дурных привычек.

 

Это звучало приглашением

 

к разговору. — Алкоголь?

 

— Не только.

 

Своими репликами он работал на образ лихого ковбоя, не лишенного тех мужских слабостей, на— кими принято гордиться.

 

Разговорились. Он спросил, кто я и откуда. Я объяснил, что журналист, из Советского Союза, или России, как чаще называют нашу страну американцы, что работаю в Нью-Йорке, познаю Америку и пишу о ней в свою газету, а теперь прилетел сюда познакомиться со штатом Аризона, где ни разу не был. Я не сказал — в Аризону, к индейцам. Чувствовал, что этот ковбой на самом деле индеец и может не понять ни моей иронии, ни моей задачи, делающей и его объектом наблюдения и изучения. Он не удивился, узнав, кто я. Во всяком случае, я удивления не заметил.И не сразу открылся сам, не сказал, что индеец. Просто назвал себя. Имя — Джек. Фамилия — Кукер. Не Монтигомо Ястребиный Коготь. На вопрос о занятии ответил: «Меня, пожалуй, можно назвать ковбоем...» Работает на ранчо возле Альбукерке, в штате Нью-Мексико, а в Гранд-Каньон приехал всего лишь на день, потому что тут живет его отец, который в кредит купил трейлер — передвижной дом и срочно нуждался в деньгах для очередного взноса.

 

— Видели моего отца? Он стоял на автобусной станции. А рядом была моя знакомая. Немка. Мы вместе с ней прикатили, но она решила задержаться — Гранд-Каньон…

 

Джек Кукер оказался общительным малым. Рассказывал о своей жизни, о том, как пришлось ему помотаться по американскому Дальнему и Среднему Западу. Был ковбоем в Аризоне, Вайоминге, Северной Дакоте, Нью-Мексико. Чернорабочим в сейсмографической партии. Рабочим на урановых шахтах — там платили до пятидесяти долларов за смену, но, сказал Джек, «много зарабатывать вред— но — все деньги уходят на налоги, а в конце тебе же говорят, что ты еще что-то недодал». На угольных шахтах. На авиазаводе «Норт америкэн авиэйшн» — чистая работа и платили хорошо, но не выдержал, ушел, не выносит стен и потолков, любит жизнь и работу на воле, где потолком — само небо.

 

— Хочется все самому увидеть. Тебе говорят — там-то живут так-то. А почему я должен верить чужим глазам? Может, своими по-другому увижу...

 

И в тридцать восемь л е т — ни кола ни двора, без жены и детей.

 

Между тем за разговором наш автобус незаметно прибыл в Флагстафф, и, подкатывая к автовокзалу, шофер с лицом Трумэна призвал пассажиров не забывать, что есть на свете автобусная компания «Континенталь трейлуэйс», всегда готовая к услугам.

 

Пора было расставаться, но расставаться не хотелось. Нас потянуло друг к другу, и я понял, что вечером его ожидало то же, что и меня, — одиночество. И мы не расстались. Джек предложил самый интернациональный способ закрепления знакомства — пропустить по махонькой. И я согласился.

 

Был какой-то известный ему «Голубой бар», и он тянул меня туда. Но я вспомнил о бутылке виски, захваченной в дорогу, и потащил Джека, в номер отеля “Монте Виста”. И тут то, по пути в отель, еще до махонькой, он, налаживая дружбу, признался, доверился мне: индеец, из племени хопи, которое обитает не только там, в районе Гранд— Каньона, но и в северо-восточном углу Аризоны, по соседству с навахо. Индеец, так сказать, на отхожем промысле, покинувший резервацию. Любитель кочевой жизни из оседлого племени хопи.

 

Итак, индеец в одежде ковбоя и темных очках, прикрывших подбитый глаз, и русский, просчитав— шийся насчет аризонского климата, не по сезону взявший в дорогу белые летние брюки и легкий пестро-клетчатый пиджачок. Странная пара. Мы шли по улице, как плыли против течения, под удивленными взглядами обывателей из города Флагстаффа, очнувшегося от дремотного оцепенения уик-энда. Но что были нам эти взгляды, если уже подхватил нас дух товарищества и мы были полны взаимного добра и желания раскрываться друг перед другом. И в ответ на признание Джека я тоже не мог таиться, сказал, что на ловца, брат, и зверь бежит, что прилетел в Аризону не просто так, а с прицелом — посмотреть, как живут индейцы, собственными глазами посмотреть, как он смотрит своими глазами, перебирая в своих кочевьях все новые и новые американские места, и что из Флагстаффа отправлюсь не куда-нибудь, а в резервацию навахо...

 

При бутылке «Белой лошади», которую распечатали мы в номере, махонькой дело не обошлось.

 

Разговор наш стал горяч и сбивчив, но, подливая в стаканчики, я не забывал, конечно, о своем корреспондентском долге, дружба — дружбой, а служба — службой, и с жадностью впитывал информацию от нового неожиданного своего приятеля — индейца. И он говорил не просто о себе, Джеке Ку— кере. Каждый из нас говорит не только о себе, особенно с человеком из другого народа. И Джек Ку— кер у ж е говорил, как отчитывался. У него, разгоряченного виски, сразу выплеснулось то, что кипело и бурлило на душе, подступило к горлу и что он мог смелее и свободнее выплеснуть мне, иностранцу, чем соотечественнику, белому американцу, потому что белого соотечественника надо ведь как бы призвать и ответу, а иностранец — лишь сочувствующий благодарный слушатель.

 

Я понимал его с полуслова, и ничего уже не было естественнее этой неожиданной встречи, будто, еще летя сюда, я знал, что буду вот так дружески сидеть с ним в отеле «Монте Виста». И чего тут было не понять: все ложилось кирпич к кирпичу, это был как будто один и тот же рассказ, начавшийся (нет, не случайно!) плачем индейского малыша в ночи, продолженный жалким топтанием танцоров— хопи на краю их родного великого Каньона, и теперь туда же вплеталась исповедь Джека Кукера. Казалось, мы нашли общий язык и общую почву, оба чужие в Америке. Но и разница между нами была величиной с Гранд-Каньон. Он — чужой в своей стране, которая не признает его за своего, а я — чужой и весьма критически настроенный иностранец. Мне было легче — чужая страна, легко проститься и знаешь куда вернуться, есть родная страна. А у него была индейская судьба и никакой другой страны, кроме этой мачехи.

 

В этой комнате флагстаффского отеля я не был исследователем, с научным хладнокровием рассматривавшим подопытное существо. Волна симпатии захлестнула и несла меня, а он исповедовался, он отводил душу — и столько в этом было горечи, что горечь эта как бы обвиняла меня, собирателя материала, и отравляла мою корреспондент— скую удачу.

 

Он все перебирал места, где бывал и работал, и выплыл в этом рассказе шахтерский городок Бьютт под большим небом штата Монтана. Я тоже побывал в Бьютте несколько лет назад. И вспомнил, как там опять удивило меня то, что удивляло и раньше в других американских краях: маленький город, а какой пестрый, разноплеменный, многонациональный, из каких только стран ни приплыли, ни прико— чевали туда люди на знаменитые медные копи «Ана— конда»… И тут, при этом моем пассаже о вавилонском столпотворении в маленьком Бьютте, что-то дрогнуло в широком землистом лице и синеватых губах Джека, исказилось как от боли. Да, откуда только ни понаехали люди в Бьютт и вообще в Америку, а его, Джека, предки всегда были здесь, — и в этом их проклятие.

 

Я заметил эту судорогу, эту гримасу боли.

 

— Джек, индейцы самые несчастные!

 

— А что делать? — с горькой трезвостью отозвался Джек. — Надо подлаживаться. Назад пути нет. Пролитое молоко не подберешь...

 

Он тысячу раз передумал это — всей своей жиз— нью. Не подберешь пролитое молоко. Но и не утешишься этой истиной.

 

— А почему мы должны походить на них?

 

И это было передумано тысячу раз. И от этого вопроса не мог избавиться Джек.

 

— Почему нельзя жить так, как жили наши предки? Почему нельзя быть довольным тем, что есть: Не гоняться за долларом и не участвовать в их «крысиных гонках»?!

 

Сам он ушел из резервации и не помышлял воз— вращаться. Но как тяжко и одиноко, как непривычно до сих пор ему, давным-давно ушедшему! И как он понимает тех, недавно ушедших, кто не смог выдержать, кто возвращается, спасаясь от одиночества, к жалкому, бедному и обреченному, но своему, родному, из необъятного, пестрого, равнодушного, безжалостно чужого мира. Когда он ра— ботал у геологов в сейсмографической партии, бы— по там еще три индейца, моложе его, только что выехавшие из резервации, и он жалел их, воспитывал, внушал, что время не повернуть, с волками жить — по-волчьи выть, надо, стиснув зубы, отвыкать от своего (даже от родного языка), ассимилироваться, привыкать к чужому, — но трог так и не вынесли испытания, ушли, вернулись в резервацию.

 

Таких случаев было много в его памяти, и он перечислял их, погружая меня в коренную индейскую проблему — ассимиляции. А когда в бутылке из— рядно убыло, подвел неожиданную черту нашему разговору:

 

— Виски было твое, а за мной — ужин.

 

Встал, нахлобучил шляпу, упруго, картинно качнулся этаким голливудским ковбоем.

 

Мы спустились в холл. Было уже довольно поздно. За стойкой дежурил молодой парень, судя по внешности, из подрабатывающих студентов. В холле Джек стал другим. В номере исповедовался, тут — играл, самоутверждался. Заказал такси. Спра— шивал о лучшем ресторане в городе и даже о ночном клубе с танцующими девочками. Студент растерялся под напором ухаря-ковбоя, смущенно разъяснил, что по части ночных клубов Флагстафф небогат, пожалуй, ни одного не найдешь и в округе.

 

По вызову приехал молодой таксист, тоже похожий на студента. И он был вежлив и услужлив, но не мог предложить больше того, что имелось, По тускло освещенным улицам уже уснувшего Флагстаффа мы покатили на окраину, где врывалась в город федеральная дорога 66 и где даже ночью не угасала жизнь с ее сиянием неоновых вывесок у мотелей и бензозаправок. Таксист вез нас в новый ресторан, в котором сам ни разу не был, но о котором слышал в местной радиорекламе.

 

Ресторан состоял из бара с интимным полусветом-полумраком и большого зала, в котором пустовали столы, покрытые накрахмаленными скатертями, и красные, с пластиковой обивкой кресла — провинциальная претензия на фешенебельность. Едва мы туда вошли, как я увидел еще одного Джека Кукера. Слетел налет удали и разгула. И подвыпив, индеец не забывал о своем месте в этой жизни и, быстро трезвея, отыскивал его. Поэтому мы очутились не в зале ресторана, не за столом с накрахмаленной скатертью, а в обыкновенной, насквозь просвечиваемой стекляшке — в кафе, которое Джек тотчас же обнаружил в этом комплексе. Правда, найдя свое место в стекляшке, он опять шумел, командовал молодой насмешливой официанткой, но, заметил я, теперь мой друг работал… под мексиканца.

 

Он вдруг заговорил с тяжелым мексиканским акцентом, то и дело перемежая речь, обращенную ко м н е, испанским словечком — амиго, друг. Джем Кукер стеснялся быть индейцем.

 

И это заведение принадлежало американским китайцам, осуществляющим, как видно, широкое кулинарное наступление на Флагстафф. Каждый со своего места китаец-метрдотель, китаец-кассир и китаец-официант с молчаливым презрением поглядывали на Джека, на его пыльные сапожки и джинсы, на его широкое индейское лицо, на пьяные размашистые жесты.

 

Поужинав, мы дожидались у двери такси, вызванного кассиром. Подъехал дорогой «линкольн», из него вышли и направились в ресторан трое белых американцев, и еще один штришок резанул мне глаз: Джек мгновенно отшатнулся от двери, освобождая дорогу хозяевам Америки. Он неспроста работал под мексиканца. Мексиканец — тоже не устроенное, гонимое существо, и все-таки индеец еще ниже, на самой низшей ступеньке, и за ним не нация и не государство, а всего лишь племя в резервации.

 

Давешний таксист-студент, единственный в ноч— ном городе, повез нас в отель, но Джек завелся, не хотел угомониться, рвался еще куда-то, в какой-нибудь бар. И тут наши пути разошлись. С утра меня ждала работа корреспондента, знакомящегося с новым местом. И Джек не переубедил меня. Мы доехали до отеля, он вышел со мной, и, оставив в бумажнике двадцати долларовую банкноту, остальные деньги сдал на хранение студенту-дежурному, продиктовал и взяв расписку: «Получено от Джека Кукера...» Видать, кое-что помнил об уроках, которые преподносила ему его разгульная жизнь.

 

Поднявшись в номер, я улегся спать. Была глубокая, умертвляющая все звуки ночь, когда грохот в дверь вывел меня из сонного забытья. «Стэн! Стэн!» — раздавался за дверью громкий голос. В этом городе у меня был пока единственный знакомый, и только для него был я Стэном (Станиславом, сокращенным на американский лад). Пришлось подняться, открыть дверь. За ней шатался мертвецки пьяный Джек Кукер. «Ты спишь?!» — выкрикнул он гневно и разочарованно, убедившись по моему сонному виду, что я действительно спал вместо того, чтобы ждать своего нового друга. Испытывая чувство неловкости перед другими постояльцами, которым наши голоса не давали спать, я сказал: «Кончай, Джек, отправляйся спать...»

 

Он послушался...

 

Ковбои, даже перебрав накануне, просыпаются раньше корреспондентов. Джек барабанил в мою дверь утром, когда я еще стоял под душем, и еще раз, когда я брился. Он был в лихой своей шляпе, с сумкой в руке, готовый в дорогу.

 

— Поздно ты встаешь.

 

Мы вместе спустились вниз, и утренняя дежурная, мало приветливая белая дама, смотрела на Джека с презрением вчерашних китайцев.

 

Решили вместе позавтракать. И в кафетерии при ресторане «Кейблс» опять стушевался мой индеец-ковбой. Заправляясь утренней яичницей и чашкой кофе, за столиками сидели солидные, деловые, в отутюженных костюмах и свежих сорочках стопроцентные американцы, непостижимые для его индейской души. Джек был пронзен их взглядами. Выскочил как ошпаренный: «Здесь нам долго не подадут».

 

И он снова искал свое место и нашел его в соседнем кафе «Гонконг», ственными посетителями.

 

Я развернул местную газету. Как всегда в начале апреля, сообщалось о церемонии присуждения в Голливуде премий Оскара. Я прочитал вслух список фильмов, режиссеров и актеров, получивших золотые статуэтки.

 

— Джен, а ты эти фильмы видел?

 

— Я в кино не хожу. Там все липа. Разве они покажут настоящую жизнь? — ответил Джен, уплетая яичницу.

 

— А читаешь что-нибудь?

 

— Читать люблю. Больше всего статьи о медицине.

 

Ему ничего не говорили имена Толстого, Достоевского, Чехова, известные даже не читающим американцам. Зато он похвастался, что был лично знаком с Хемингуэем. Я не поверил. Джек рассказал, что повстречался с Хемингуэем однажды в Кетче— ме, штат Айдахо, где у писателя был дом. Да, в Кет— чеме Хемингуэй жил и там же застрелился. Маленький курортный поселок среди пологих покойных холмов Солнечной долины, речушка, за которой стоит хемингуэевский д о м на окраине, единственная улица, на которой все знали писателя. Мне тоже довелось побывать в Кетчеме — когда его уже не было в живых.

 

— Я подошел к нему, — рассказывал Джек, слег— на обидевшись, что я не сразу ему поверил, — говорю: «Мистер Хемингуэй, я хотел бы с вами познакомиться. Меня зовут Джек Кукер. Разрешите поставить ва стаканчик». А он говорит: «Нет, Джек, давай я тебе поставлю». Он знаешь как поддавал! Не то, что мы с тобой. Выпили с ним по стаканчику. Сказал я ему, что индеец. А он посоветовал: «А ты не принимай это близко к сердцу».

 

— В каком это смысле, Джек?

 

— Ну, в том смысле, что индейцам не сладко, что их всюду теснят и шпыняют. Он сказал: «Не принимай это близко к сердцу. Веди себя, как бок— серна ринге, — уходил от удара...»

 

После завтрака Джек пошел на автобусную станцию, чтобы отправиться и себе, на ранчо в Альбукерке. Мы простились тепло и растроганно. Жали друг другу руки, хлопали друг друга по плечу. Я оставил ему свой нью-йоркский адрес.

 

Но простились мы, оказалось, ненадолго. Часа через два, сделав записи в тетрадии выходя из отеля, я столкнулся с ним у лифта. Он был с той же сумкой в руке, в той же шляпе, в тех ж е пыльных сапогах, собравшийся в дорогу и никуда не уехавший.

 

— Джек?

 

Он обернулся. Лицо его было страшным. Он еле держался на ногах. Первый раз в жизни я становился свидетелем индейского запоя.

 

 

 

 

 

 

 

Флагстафф

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Наши пути разошлись. Он тяжело закачался в другую сторону, уплыл, неуклюже растопырив руки, барахтаясь в своих тяжелых, неведомых волнах.

 

В Аризону? К индейцам? Была Аризона и был индеец по имени Джек Кукер с той минуты, когда он заговорил со мной, плюхнувшись рядом на сиденье автобуса, и в ту минуту, когда мы сели друг напротив друга в номере отеля «Монте Виста», и в те минуты, когда мы ездили в такси по ночному городу, уже товарищи, уже друзья. Да, сбылось то, о чем ты помышлял, — и Аризона, и индеец, потянувшись к тебе, доверившийся, раскрывшийся, -, и как знать? — может быть, это как раз то, что надо, — разгляди и угадай море через каплю, разде— ли этот бесконечный путь Джека Кукера по флагстаффским улицам и барам, его одиночество и метания в поисках понимающей души, прониклась и его опаской перед белыми, и их презрением к индейцу, выслушай до конца эти откровения, даже этот пьяный бред и наполни себя чувством сострадания, без оглядки, насколько хватит душевных сил, — и из одного индейца, бросившего свое племя и неприкаянно кочующего по Америке, извлечешь ты повесть о всех индейцах, о том, как, отвергнутые на земле, которая была когда-то их землей, влачат они годы, десятилетия и столетия своего одиночества, несут это бремя одиночества на американских улицах и в американских домах, и только какая-нибудь тоже неприкаянная, залетевшая в Америку с какими-то своими надеждами женщина вроде той немки не отвергнет его как мужчину, и только п е р е д каким-то случайно встретившимся русским может он излить свою душу.

 

Плюнь на все условности своей профессии и правила своего пребывания в чужой стране и про— дли часы с Джеком Кукером — и тогда по-журналистски и по-человечески исполнишь ты долг человека, рассказывающего одним людям о других людях.

 

Но нет, не плюнул.

 

И день был отдан не Джеку Кукеру, а городу Флагстаффу. В местной торговой палате, как и во всех других: торговых палатах Америки, подвизались деловые люди, занятые тем, как бы не дать пропасть своему городу, как бы заманить в него новый бизнес. По опыту я знал, что в торговых палатах охотно снабжают заезжих людей бесплатными брошюрами, начиненными местными цифрами и фактами, — в расчете на то, что заезжий человек может оказаться пчелкой, которая принесет свою толику меда в общий улей коммерции. И я нашел такие брошюрки, а кроме того обнаружил, что сотрудники торговой палаты Флагстаффа не лишены юмора.

 

На стене уникальным рекламным плакатом ви— сел переснятый с газетной полосы и многократно увеличенный фельетон Арта Бухвальда. В фельето— не описывался самоуверенный сноб из Нью-Йорка, прилетевший в маленький северо аризонский городок поделиться с провинциалами плодами своей учености и приобщенности к высокой урбанистической цивилизации. Ему стало плохо уже в аэропорту. «Что у вас за воздух? Как вы только им дышите?» — возмущался он. Он разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, и грозился немедленно улететь, если его не обеспечат привычной атмосферой. Обеспечили — шофер двадцатитонного грузовика включил двигатель и за пять долларов позволил рафинированному нью-йоркскому снобу прильнуть к выхлоп— ней трубе, как к материнской груди.

 

Вот чем гордится Флагстафф — самым лучшим, самым свежим в Америке воздухом. И близостью не только к Гранд-Каньону, но и, представьте, к планете Плутон — именно здесь телескопом Известной обсерватории Лоуэла, устремленным в хрустальное аризонское небо, выследили и открыли ее в 1930 году. Здесь целых пять обсерваторий. К северу от Флагстаффа еще одна достопримечательность — вулкан Сансет, в последний раз прогрохо— тавший девять веков назад. Вспахав землю, лава застыла ноздреватым пепельным шлаком — подобие лунного ландшафта.

 

Обо всем этом мне сообщили в торговой палате, к тому же пригласили назавтра на ленч — как редкого гостя. А сегодня пообедал один в том самом ресторане «Кейблс», откуда утром Джек вскочил как ошпаренный. Потом побродил по городу, размышляя, где бы дополнить сведения, почерпнутые в торговой палате.

 

Большая вывеска на здании за деревьями — «Северо-Аризонский университет». И другая, перед коричневым корпусом с белыми колоннами — «Журнализм». Родственная вывеска. Коллеги. Прошел между колоннами. В «паблисити-офис», зайдя в кабинет его шефа, вынул из кармана и предъявил заветную бумагу, единственный свой мандат в путешествиях по Америке. Выданный не бог весть какой, но все — таки официальной американской инстан— цией — Нью-йоркским центром иностранных корреспондентов. На бланке. С величественным зачином: «Всем, кого это может коснуться...» Дальше бумага сообщает, что мистер имярек — советский гражданин (предостережение). Но аккредитован в Нью-Йорке в

 

качестве корреспондента и потому (главное) — «просьба оказывать содействие в исполнении его обязанностей газетчика...».

 

На сей раз моя бумага коснулась шефа «паблисити-офис» Северо-Аризонского университета. И не произвела на него ожидаемого впечатления. Я пришел не вовремя и без уведомления. Торопясь по делам, шеф сбыл меня своему помощнику. Тот тоже от меня отделался, передав на попечение молодого преподавателя по имени Дон, у которого, как счел помощник, было больше прав на общение с советским репортером, поскольку его дед и бабка переместились в Америку из России «на рубеже века», во времена еврейских погромов. Идол был в растерянности, что делать с таким внезапным гостем. Я было спросил его об индейцах. Они его нимало не интересовали, но вопрос подсказал ему, как мне помочь и как от меня отделаться — отвести в другой университетский корпус, и гуманитариям, к профессору политических наук Уильяму Страусу.

 

Опыт не раз убеждал меня, что есть свои плюсы и минусы в таком вольном плавании без руля и без ветрил, что, несмотря на минусы, всегда попадаешь в какую-то любопытную гавань и встречаешь интересных людей. Так случилось и в Северо-Аризонском университете. Мы стояли с Доном в холле гуманитарного корпуса перед большой доской-указа— телем. Дон искал профессора Страуса и номер его комнаты, а я, изучая доску, напал на фамилию, которая, даже будучи написанной латинскими буквами, выглядела безошибочно русской. Антон Павлович Чехов назвал бы ее лошадиной. Кобылин — вот как звучала эта русская фамилия.

 

Как же в далеком американском городе Флагстаффпропустить человека с такой русской фамилией? По пути к профессору Страусу мы завернули с Доном в департамент современных языков и в комнате, которую табличка на двери отводила Кобылину, нашли человека, только что пришедшего туда и еще не успевшего раздеться, в черном, старомодного покроя, драповом пальто, и другого че— ловека в сером пиджаке из твида. Кто есть кто? Драповое пальто принадлежало Виктору Сергеевичу Кобылину, а серый пиджак был на его шефе, главе департамента современных языков Орацио. Джусти, американце с итальянскими корнями. И, поверите ли, когда мы с Доном замаячили на пороге комнаты, они говорили между собой по-русски. Какая радость! И, испытывая чувство раскрепощения, поняв, как уже соскучился по родному языку, я на русском же вмешался в их разговор, и он засвидетельствовал по-английски, что, да, джентльмены, хотите верьте, хотите — нет, перед вами до— подлинный русский — русский из России, из Москвы, работающий корреспондентом «Известий» в Нью-Йорке.

 

И тогда Орацио Джусти, не сдержав удивления, на безукоризненно правильном и все-таки несколько неживом русском языке воскликнул: «Не может быть! Неужели настоящий русский, из Москвы?» Виктор Сергеевич тоже, думаю, удивился, но про себя, скромнее, тише, потому что не обладал экспансивностью итальянца. К тому же в первые минуты Виктор Сергеевич был смущен и растерян. Соотечественник, нежданно-негаданно нагрянувший в Флагстафф, как бы приобретал права ревизора, экзаменатора: а ну-ка, господин Кобылин, каковы вы в русском языке, не перед аризонцами, которые в нем ни в зуб ногой, а перед русским из Москвы? Не атрофировался ли он у вас в другой языковой среде от недостаточного употребления, не омертвел ли без живых питательных источников? Короче, не втираете ли вы тут — за доллары — очки несведущим и незнающим?

 

Однако неожиданный экзамен Виктор Серге— евич сдал неплохо, а д-р Джусти оказался не только экспансивным, но и приветливым человеком и с ходу пригласил меня в гости: «Я заберу вас в отеле в семь вечера, хорошо? И извините, спешу. У меня класс в два часа. До свиданья».

 

Ушел и Дон, подивившись незнакомой речи и, должно быть, вспомнив дедушку с бабушкой. А Виктор Сергеевич, избавившись от смущения, уверен— но оседлал родной язык и уже спрашивал меня, как наладить получение советских фильмов (художественных, а еще лучше документальных) Северо-Аризонским университетом, где русский язык — дело новое. Жаловался, что студенты рьяно берутся за изучение русского языка, но быстро остывают, наша кириллица озадачивает и отпугивает их. Уже делился со мной своей стратегией, которая состоит в том, чтобы внушить аризонским провинциалам, что русский язык — международный, один из главных в мире, что прокормит он не хуже французского, немецкого или испанского и вообще с ним не пропадешь (и под этим «не пропадешь» подразумевалось, что вот не пропал же он, Кобылин).

 

Он е позвал и себе домой, — и не только потому, что шеф опередил. Язык — языком, но с Кобылиным, американцем из русских, у меня было меньше общего, чем с Джусти, американцем из итальянцев. Вернее, было больше разделяющего, одна родина, но разная судьба, разные стороны баррикад — и до сих пор без перемирия. И даже перед американцами бывшему русскому, Кобылину, было негоже, нелояльно встречаться с русским из Москвы. И наконец, кто знает, может, не хотел растравлять себе душу Виктор Сергеевич Кобылин, не хотел разбудить свою дремлющую российскую тоску, подобную индейской. Все может быть...

 

Кстати, об индейцах. О них я не забывал. Мы задели и эту тему. Кобылин удивлялся, почему индейцы не ассимилируются («такие средства на них тратят»), но согласился с моим замечанием, что трудно им вписаться в англосаксонскую среду с ее сугубой рациональностью, практичностью, меркантилизмом.

 

Профессор Страус, возглавляющий отделение политических наук, оказался по моей части, индейцы входили в круг его академических интересов. Он говорил о трудной судьбе индейцев, кончающих средние школы-интернаты. Для своих они вроде из— гоев, в американском обществе — на всю жизнь чужаки. Он сообщил, что среди студентов университета тоже есть индейцы, держатся отчужденно, особняком, и, тоже проблема, нет ни одного преподавателя-индейца, все обучение идет на английском языке.

 

Ровно в семь вечера, как и договаривались, д-р Джусти приехал в отель забрать меня к себе домой. С ним был моложавый, черноволосый, с пробивающейся сединой профессор Парк, тоже из департамента современных языков, шотландец по рождению, приехавший в Америку на заработки и ставший американским гражданином. Парк преподает немецкий язык, а сам Джусти — французский. В уютной гостиной уютного дома нас ждали по-американски высокая, в красном просторном платье и с красной широкой лентой в волосах, симпатичная беременная жена Парка и тоже безошибочно американская, с энергичным лицом жена Джусти и две их маленькие, живые и смеющиеся дочери; во все глаза они смотрели на непонятного дядю, с которым их отец разговаривал на непонятном языке.

 

И был первый вопрос, которым начинаются американские вечеринки: «Что вы предпочитаете — водку, вино, пиво?» И стояние на ковре гостиной. И сидение в креслах и на диване. И вежливые поиски точек соприкосновения, светский разговор, рассуждения д-ра Джусти о том, как велик, правдив, могуч и свободен русский язык и как жаль, что он забывается за двадцать лет без практики, воспоминания профессора Парка о гастролях Московского цирка где-то в Западной Германии и об удивительном клоуне Олеге Попове, у которого прямо перед выходом на арену какой-то репортер брал интервью, а он, Парк, помогая репортеру, держал микрофон, и дрессированные собачки перепрыгивали через микрофонный провод, спеша на арену, отзывы о советских кинокартинах «Баллада о солдате» и «Летят журавли», которые показывались в университете в серии киноклассиков, критика тех сумасшедших, ищущих красных под любой кроватью, которых, увы, хватает в Аризоне...

 

Разговор из либеральных, бесплодных: охотно признают недостатки своего общества, ожидая ответной уступчивости от собеседника, с упоением профессиональных любителей поговорить отдаются обольстительному (и короткому) обману, как бы найдя, наконец, общечеловеческий, всем приемле— мый, всех примиряющий язык.

 

Они спрашивали о моих поездках по Америке. Поехали и повозмущались, узнав об ограничениях, установленных госдепартаментом для советских граждан, и о том, что, путешествуя по Америке, мы не имеем права арендовать автомашины, хотя в американских городах без автомашины как б е з рук. Джусти, добрая душа, вызвался помочь мне с транспортом до Туба-Сити, расположенного на западной границе резервации навахо, куда собирался я из Флагстаффа. Судьба индейцев не занимала двух либералов. Они охотнее говорили о Московском цирке...

 

Распрощались. На улице нас с Парком, взявшимся подбросить меня до отеля, ждал аризонский апрельский сюрприз — снег. Снег валил большими мягкими хлопьями, крыши автомашин были в снегу, пушистые белые покрывала лежали на их ветровых стеклах. Ночь посветлела. Из темноты белыми в снегу ветвями выглядывали деревья.

 

Чуть на порог после милого либерального пара в эмпиреях — телефонный звонок, голос: «Стэн? Куда ты запропастился? Я тебе третий раз звоню».

 

И ввалился Джен Кукер. Никуда не уехал. По— лон дружеских чувств. Верен взятому с утра на— правлению.

 

— Ты вчера меня угощал, теперь пойдем ко мне, у меня бутылка шотландского.

 

Я отнекивался, как мог, и Джек обиделся совсем по-нашему.

 

— Ты мне друг или не друг?!

 

Пришлось идти. Он занимал прежний свой номер, наискосок от моего, и на столе, с парусами на этикетке, бутылка виски «Катти Сарк» и застывшие друг к другу кубики льда в синеватом запотевшем полиэтиленовом мешочке.

 

— И чего ты дверь все время запираешь? Смотри, у меня всегда открыта, — выговаривал мне Джек.

 

Я радовался новой встрече и боялся за него. Пьяная суетливость была в его движениях.

 

Лицо его стало бледнее и шире.

 

Только сели — стук в дверь. Какой-то высокий парень. В руке бумажный пакет, на поясном ремне поблескивают металлические цилиндрики, заряженные монетами, — чтобы быстрее сдавать сдачу. Рассыльный из какой-то харчевни. У индейца Джена Кукера американская привычка к сервису: заказал ужин по телефону, и вот разносчик принес две запечатанные тарелочки из фольги с горячим и в тарелочках поменьше, тоже из фольги, две свернутые в трубочку мексиканские лепешки с острой начинкой. Вот оно как. Мой друг не забыл меня, заказывая ужин. Но есть мне не хотелось, и у него, опять совсем по-нашему, сквозило: «Брезгуешь!»

 

Сам он сидел на кровати, ковырял в тарелке белой пластмассовой вилочкой и, хлебнув пару глотков виски, снова впал в беспамятство.

 

Грустное зрелище. Я уговаривал его не пить. Он мотал головой, бессмысленно приговаривая: «Эх, Стэн… Да что там, Стэн… Ну, ладно, Стэн…»

 

Я ушел, взяв с него обещания лечь спать.

 

Утром меня разбудил телефонный звонок.

 

— Стэн! Спишь еще? Я сейчас уезжаю. Поднимайся!

 

Минут через пять раздался увесистый стук. Ввалился Джек в полной своей форме, в своей руке дорожная сумка, в другой — едва початая бутылка «Катти Сарк». Заплетающимся языком предложил посошок.

 

— Вчера с ней по телефону разговаривал. Рвет и мечет.

 

Рвала и метала та самая молодая немка, которую вместе с отцом Джека я видел на автобусной станции в Гранд-Каньоне. Она, оказывается, уже вернулась в Альбукерке, где работала секретаршей, и оттуда заочно сражалась с загулявшим индейцем, пытаясь привести его в чувство.

 

Отказавшись от посошка, я сунул бутылку в сумку Джека и посоветовал ему поспать до автобуса. «Блям… блям… блям..» — пьяно бормотал он, удаляясь по коридору.

 

Хлопнула дверь его номера, и все— ушел из моей жизни мой мимолетный друг индеец-хопи Джек Кукер, пасущий коров и бычков в Альбукерке, штат Нью-Мексико.

 

 

 

 

 

Еще день в Флагстаффе

 

 

 

 

 

 

 

Джек, живой индеец, исчез, но с утра, как договаривались, явился профессор Парк и повез меня на окраину Флагстаффа, где в городском историческом музее были индейцы археологические, ис— копаемые, оставившие достаточно следов на месте своих древних поселений, чтобы заполнить в нескольких комнатах стенды под стеклом.

 

Снег шел всю ночь и теперь дружно таял под колесами машин на раскисших дорогах. Празднично-белыми стояли окрестные горы, и на солнце сказочно красиво сверкали деревья в снегу.

 

В музее куколки «кочина» изображали богов хопи. Боги были пестро расписаны и потешно гротеск— ны. По преданию, боги когда-то рассердились на людей, ушли в горы, и с тех пор осиротевшие холи своими «кочина» пытаются умаслить и умилостивить их, уговорить вернуться. У ковров, вытканных индейцами навахо, — непривычные, смелые сочетания цветов. Пояса, браслеты, броши, серьги — из серебра, в которое направлены камни бирюзы. Плетеные корзины и тарелки — и снова неожиданное, но подкупающе точное чувство пропорции, смелая игра красок.

 

Парк родился и вырос в маленьком шотландском городке. И в Америке в больших жить не может — потому и выбрал Флагстафф. Рассказывая о своей жизни, он привел прекрасную, видимо, шотландскую поговорку, которая, потеря долю выразительности в переводе, по-русски звучит примерно так: «Можно вынуть парня из родной страны, но родную страну не вынешь из парня». Он сам уехал, но Шотландию и воспоминания о ней из него, конечно, «не вынули», хотя осел в Америке, обзавелся семьей, хочет укорениться тут, купить землю, построить дом.

 

Между тем круг моих знакомых в Флагстаффе расширялся, и в полдень я уже сидел за ленчем среди «отцов города», связанных с торговой палатой. Джек Кукер… Орацио Джусти… Профессор Парк. Теперь в ресторане «Кейблс» за столом со мной были люди из местного филиала сильных мира сего — президент торговой палаты, он же вице— президент банка, бывший сенатор штата Аризона, он же городской управляющий и бизнесмен, отставной полковник, занимающийся страховым бизнесом, городской казначей, вице-президент университета. И специально приглашенный репортер из городской газеты «Аризона дейли сан» не только пил и ел, но и должен был оповестить флагстаффских читателей о факте нашего совместного сидения и общения за столом.

 

Вопросы — ответы… Они спрашивали, как у нас обстоит дело с жильем, что нам нравится и не нравится у американцев, есть ли при социализме материальные стимулы наподобие тех, что заставляют человека шевелиться в обществе «частной инициативы», и что у нас делают с людьми, которые не хотят работать (одобрительно загоготали, когда я процитировал принцип социализма: кто не работает, тот не ест).

 

Индейцы, конечно, не присутствовали ни за нашим столом, ни в нашем разговоре,

 

— Боже мой, кому нужны индейцы? Разве что профессору Фоксу и другим чудакам, которым до всего на свете есть дело.

 

Эти слова я услышал в университете от социолога, оказавшегося в кабинете Байрона Фокса. Иро— ния прикрывала нежность и обожание. Байрон Фокс, и которому я пришел после ленча с «отцами города», был уже старик и как бы ссутулился под бременем нелегкого комплимента. По роду занятий — профессор международных отношений, по религиозным убеждениям — квакер, по политиче— ским — пацифист. Местный гуманист номер один. Потому и посоветовали мне зайти к Байрону Фоксу, что ему до всего есть дело, включая индейцев. Он привык быть в жалком меньшинстве, но не отрекся ни от взглядов, ни от своей натуры, ни от попыток пробить толстую шкуру флагстаффского обывателя.

 

Когда однажды старый профессор призвал студентов и преподавателей выйти на улицы с протестом против вьетнамской войны, посыпались теле— того вечернего малыша с матерью и братом. Были, и их нельзя было миновать. Потеряно, выделяясь фонные звонки, его грозились пришибить, шлепнуть, кокнуть — и особенно буйствовали флагстаффские дамы. Но в конце концов чего ждать от провинциального обывателя, ведь это тот материал, из которого всегда возводились цитадели казенного патриотизма! А вот один ученый коллега однажды очень огорчил деликатного профессора Фокса. В диспуте тет-а-тет, когда аргументы из его академи— ческого арсенала иссякли, он высказался напрямик: «Да, за каждого американца я убил бы по десять тысяч этих обезьян из джунглей».

 

Теперь попробуйте спроецировать эту философию на индейцев. Впрочем, разве не так с ними и поступали когда-то?

 

От Флагстаффа до Туба-Сити, где начинается резервация навахо, всего 75 миль. До планеты Плутон подальше, но именно она да кратер Сансет были признанными достопримечательностями Флагстаффа. Профессор Джусти взялся устроить мне встречу с индейцами-студентами из университета. С ходу, при мне (неосторожно!) куда-то кому-то позвонил — и сконфуженно повесил трубку. Видно, кто-то на другом конце объяснил Джусти, что хлопоты его отдают не патриотическим душком и что красному репортеру не резон встречаться с краснокожими студентами.

 

Но все-таки в Флагстаффе попадались индейцы. Кроме транзитных Джека Кукера и из толпы, они стояли днем у дверей магазинов и баров на авеню Санта-Фе — желто-землистые лица, иссиня-черные, прямые короткие волосы. Плотные. Коренастые. Живыми и неподвижными изваяниями они стояли на тротуаре, а через шоссе со свистом и частым ли— хим перестуком рвали воздух бесконечные грузовые составы железной дороги «Санта-Фе». И, как пустоту, индейцєв, не задерживаясь, пронзал тот знаменитый взгляд белого человека, которым глядят, но не видят. Так смотрят на лакеев. На негров, если они еще не заставили смотреть на себя иначе. На тротуарную тумбу — ведь ее не замечают, ее машинально обходят. На авеню Санта-Фе невидимками были индейцы.

 

В университете мне рассказали, что появляются они обычно по уик-эндам, чтобы в магазинах и барах отдать свою традиционную дань американской цивилизации. Все процедуры давно и четко отрабо— тань. Если после встречи с цивилизацией индеец не стоит на ногах, его грузят в полицейский фургон, везут в суд, штрафуют и препровождают (ненадол— го) в тюрьму. Его презирают за неумелое обращение с «огненной водой». Больше других презирают полицейские, брезгливо потроша индейские бумажники, выворачивая карманы и перекладывая зеленые бумажки в карманы и бумажники собственные. Недавно случился один громкий скандал (не первый), связанный сзлоупотреблениямивдепартамен— те полиции, о котором слегка пошумела пресса. По— шумела и утихла. Задачу эту так и не смогли решить краснокожие братья: как доказать белому судье, что тебя обчистил не только шустрый бармен Джо, но и дюжий Боб— блюститель порядка?

 

— Боже мой, кому нужны индейцы?..

 

Социолог, задавший этот вопрос, мудро заметил, что в Америке для успеха любого дела требуются паблисити, реклама, профессиональные толкали — так называемые группы давления. У индейцев паблисити нет. Ассоциация по охране домашних жи— вотных, пекутся о судьбе собак в толчее боль— ших городов и пытающаяся защитить их право шкодить на тротуарах, имеет больше рекламы и толкачей, чем индейцы.

 

Я ехал в Туба-Сити, но в Флагстаффе, на подступах к резервации навахо, уже коснулся одной из коренных проблем американских индейцев — жестокого равнодушия «большой земли» к островкам резерваций.

 

 

 

Туба-Сити

 

 

 

 

 

 

 

И вот, наконец, индейская земля, поселок Туба— Сити на западной границе резервации навахо. Старый, единственный тут мотель, с тем же именем — «Губа-Сити».

 

Построен мотель религиозной сектой мормонов, в числе других осваивающих американский Запад. Они, собственно, и основали Туба-Сити в 1878 году, незаконно отхватив часть территории, которая по договору с правительством США была оставлена за навахо. В 1902 году Вашингтон выкупил у мормонов эту землю и снова передал ее резервации. Крепкая кирпичная кладка старого мотеля оста— лась от мормонов и вызвала у меня в памяти полу— забытый маленький старый «рестхауз» в городке Эль-Обейд, утонувшем в песках суданской провинции Кардофан.

 

В комнате подслеповатые окошки, колченогая мебель, рваные простыни… Нет только тут кондиционирования воздуха по-эль-обейдски, худого и черного суданского паренька, который, помнится, стоя за окном на солнцепеке, мерно тянул и отпускал веревку, приводя в движение укрепленное в комнате под потолком большое опахало.

 

«Тут вроде бы другое государство», — сказал при первом знакомстве управляющий мотеля. И добавил: «Больше похоже на Мексику, чем на Соединенные Штаты».

 

Не был он в Эль-Обейде...

 

Однако по порядку. Автобусов или другого ре— гулярного транспорта между Флагстаффом и Туба— Сити нет. Но Орацио Джусти сдержал обещание — выделил студента с автомашиной, веселого парня по имени Джим со звучной фамилией Элегант.

 

День выдался чудесный. Снег таял вовсю. Жаркое, веселое апрельское солнце искрилось в лужах. С флагстаффского плоскогорья спустились в красноватую пустыню, где снега не было и в помине. Проехали «монумент природы» — вулкан Сансет: широкие пористые полосы застывшей лавы и вулканический пепел, осевший пухлыми холмами, у которых очертания старомодных академических ермолок.

 

Джим просил звать его Яшей. Типичная для Америки смесь. Д е д по матери — югослав, имел семнадцать детей и прожил «великую жизнь». Отец из итальянцев, занимается оптовой торговлей пивом. Родился Джим-Яша северо-западнее, в штате Юта, где до сих пор живут его родители. Но Юта считается мормонским штатом, и в тамошнем уни— верситете — засилье мормонов. Католик по вероисповеданию, Джим Элегант сбежал от мормонов в Аризонский университет. Здесь раздваивается между двумя языками — французский хорошо знает, но русский выгоднее, больше платят. «Как быть?» — допытывался у меня Джим-Яша. На английском.

 

Оборотистый, практичный, цепкий американский парень. Отец его не балует, держит в черном теле, но удачные деловые начинания поощряет. Яша умеет водить самолет, в восемнадцать лет получил права пилота, и — вот она, Америка, — на паях, он и еще семь ребят примерно того же возраста, купили маленький биплан. И уже подыскал себе невесту, с которой познакомил меня накануне, — симпатичная девушка Мэри Элизабет. Зовет ее Лизонькой. Собираются венчаться в сентябре.

 

Все это он охотно рассказывал мне, молодой человек, гордый своими успехами и готовый воспользоваться опытом и советом нового взрослого знакомого, и, кроме того, мы пели с ним по-русски «Подмосковные вечера», и чем дальше продвигались на север, тем меньше было кедров и сосен, и потом дорога надолго вошла в голые скалы древней пустыни, где Джим не упустил случая остановиться и немного провести меня по древней «тропе динозавров» с трехпалыми неуклюжими отпечатками на камне.

 

Неподалеку от этой тропы как раз и лежит Туба— Сити — километр одной-единственной улицы, уса— женной старыми вязами, с зданиями школы и больницы, домами служащих БИД — Бюро индейских дел (которое, входя в министерство внутренних дел США, опекает индейцев), учителей и врачей и офисом агентства Туба-Сити. Агентство — это тоже от Бюро индейских дел. Территориально резервация навахо делится на пять агентств (или управлений), и Туба-Сити — административный центр самого западного агентства.

 

Мы подъехали к старому мотелю. Нарисованная на шаткой двери красная стрелка метила в кнопку звонка, и на звонок вышел пожилой, бодрый, по— домашнему одетый человек, который по полномочию какой-то большой корпорации, не внушающей и индейскими скудными долларами, заведует тут мотелем, а также бензоколонкой, кафетерием и торговым постом (факторией). Он провел здесь уже семнадцать лет, в краю, который, по его определению, больше походит на Мексику, и стрелка на запертой двери протянута к звоночку, потому что в отеле его обычно нет, большую часть времени он проводит в магазине, который через кладовку соединен с мотелем, но своим фасадом обра— щ е н в противоположную сторону.

 

Джим-Яша Элегант, выгрузив меня с портфелем и чемоданом, развернулся и отбыл обратно, весело помахав мне рукой, и вслед его машине я глянул с таким чувством, как будто оборвалась последняя ниточка, связывавшая меня с привычным миром. Убогая комнатенка, наглухо заколоченные окна, телевизора и телефона нет.

 

Надо, однако, обживаться и тут. Не теряя времени.

 

И, расспросив дорогу у хозяина, пешочком под вязами я зашагал на свидание с мистером Джеймсом Хоуэллом, шефом агентства Туба-Сити, самым главным местным человеком, посланцем американского правительства — «Большого Белого Отца». Был ли он предупрежден о появлении советского корреспондента в его краю? Не могу судить. Но с распростертыми объятиями не выбежал навстречу, и пробиться к начальнику этой захолустной дыры оказалось не так уж просто. Была и приемная, и секретарша. И ожидание, как будто мистер Хоуэлл без передышки ворочал государственными делами высшей важности. Не сразу подействовал мандат «Всем, кого это может коснуться», переправленный через секретаршу. Но для меня это была первая встреча с чиновником по индейским делам, первое испытание в резервации. Добравшись до Туба-Сити от самого Нью-Йорка, я не мог отступить.

 

И мистер Хоуэлл это понял.

 

В его кабинете не пахло ни Суданом, ни Мексикой-чисто американский стандарт. Осененный из угла звездно-полосатым флагом, поднятым на комнатном флагштоке метра в два высотой, за солидным матово поблескивающим столом орехового дерева, покачиваясь в кресле с откидывающейся мягкой высокой спинкой, сидел типичный американский чиновник, служащий американского правительства. Встав и поздоровавшись, Джеймс Хоуэлл снова расположился в кресле и, чуть отъехав, вдруг закинул на стол ноги в новеньких крепких полуботинках с толстыми кожаными подошвами, и этот, опять же типично американский, жестнерук, аног говорил, что шеф агентства Туба-Сити, может быть, и колебался, принимать или не принимать советского корреспондента, но, приняв, вполне владеет собой и готов к непринужденной, с ногами на столе, беседе.

 

И тем не менее он смотрел на меня подозрительно и настороженно. И, не дав мне вопросами обозначить круг моих интересов в резервации, как будто и заранее зная этот круг, Джеймс Хоуэлл перешел в контратаку, двинув на линию прорыва самое излюбленное и самое эффективное, на его взгляд, орудие — свободу.

 

— Надеюсь, по дороге сюда вы обратили внимание, что у нас нет ни контрольно-пропускных пунктов, ни заграждений и заборов, — сказал он, колюче поглядывая через свой стол. — Вы заметили, где пересекли границу резервации? Не заметили? Так вот, живущие здесь индейцы — свободные люди. Они могут уехать в любой момент и в любой момент вернуться.

 

И, не став ходить далеко за примерами, взял примером самого себя. Нет, он не житель резервации, не навахо. Но это не столь уж существенно. В его жилах, если хотите знать, течет индейская кровь, на три восьмых он ирокез из Оклахомы, но видите — приемная с секретаршей, кабинет, должность начальника и ноги, по-американски, не по-индейски, закинутые на стол. Он воодушевился, ноги на столе уже мешали ему. Сняв их и придвинув большой блокнот желтой линованной бумаги, мистер Хоуэлл для убедительности набросал карандашом свое родословное древо, его предки повисли на ветвях небрежными квадратиками. Он пояснил, что сотрудники БИД должны непременно иметь какую-то долю индейской крови, не меньше одной четвертой. И из его слов следовало, что эта индейская часть их крови и дает им право жестко указывать остальным индейцам на главную тропу, которую рано или поздно предстоит пройти — тропу ассимиляции, растворения в американском обществе, отказа от племенной культуры, традиций, образа жизни.

 

Излагая это кредо, Джеймс Хоуэлл был прям и откровенен.

 

Потом снял телефонную трубку.

 

— Мисс Джоргенсон? Говорит Хоуэлл. У меня здесь репортер из России. Да, да, из России. Не удивляйтесь. Покажите ему нашу школу. Что? Покажите все, что захочет увидеть. У нас ведь нет секретов, не так ли?

 

Он не откликнулся на мою просьбу показать индейскую деревню, которая, говорили мне, нахо— дится в двух милях от Туба-Сити, — похоже, что там были секреты. Но школу решил показать.

 

И я поехал в школу и провел там целых три часа. Мисс Джоргенсон, директриса, не жалела времени, и ей было что показать.

 

Это большая хорошая школа-интернат, где дети учатся и живут. Существует около пятидесяти лет. Недавно переехала в новое просторное здание. Восьмилетняя. Бесплатная — все расходы, по старому, 1868 года, договору с племенем навахо, оплачивает федеральное правительство. Для детей навахо, живущих на территории агентства Туба-Сити. В ней учатся больше тысячи мальчиков и девочек в возрасте от шести до шестнадцати лет.

 

Мне показывали светлые классы и коридоры, двухэтажные ряды коек в общежитии, столовую с механизированной кухней — детей кормят три раза в день.

 

Мисс Джоргенсон все объясняла. Навахо не имеют своей письменности и потому изучают в школе английский язык. Им преподают арифметику и математику, ботанику, зоологию, физику, анатомию, историю. И кое-что еще, например элементарные манеры — как вести себя индейцу, очутившись в цивилизованном обществе. Их учат чистить зубы, быть опрятными в одежде, пользоваться вилкой и ножом, составлять обеденное меню и т. д. Чтобы они не потерялись и не растерялись в незнакомом огромном мире за пределами резервации, детям, пришедшим в школу из индейских хижин-хоганов, сплетенных из глины и камней, этот мир исподволь приоткрывают, их возят на экскурсии, им показывают аэропорты, железнодорожные вокзалы, магазины и вообще города — пугающие средоточия людских масс, машин, зданий, дорог. Есть фотокружок, кружок маленьких умельцев-кустарей, которые собирают камни и делают самодельные кольца, кружок индейских танцев. Спортивный зал. Библиотека…

 

В школе-интернате сорок два дипломированных учителя. Увы, лишь трое

 

из них— навахо, и тут в голосе мисс Джоргенсон появились извиняющиеся нотки. Три — это мало, три — это никуда не годится, но должна вам сказать, что помощников учителей мы отбираем из индейцев. Язык навахо, кроме тех трех, учителя, увы, не знают, и в школе лишь дети разговаривают между собой на родном языке. Конечно, от этого возникают трудности, проблемы общения и понимания, не скрывала и этот секрет мисс Джоргенсон, зато педагоги в основном превосходные, преданные своему делу, из разных шта— тов, разных верований — католики, протестанты, мормоны, иудеи, но уважают религию и традиции навахо, изучают их культуру, хотя зачем строить иллюзии, путь, который так или иначе предстоит пройти индейцам, — и тут мисс Джоргенсон вторила мистеру Хоуэллу, — это ассимиляция. И чем лучше образование, тем легче им пройти этот путь — сам по себе, что и говорить, очень и очень нелегкий.

 

Мисс Джоргенсон изъяснялась в любви к маленьким навахо, хвалила их природный ум и смышленость, уверяла, что только с ними она и хотела бы работать до конца дней своих, — и у меня нет оснований сомневаться в ее искренности.

 

Тем более что она обнаруживала истинное понимание, рассуждая о трудностях психологической адаптации индейских детей. Приехав из пустыни, из родительских хоганов, где жизнь сливается с жизнью природы и весь мир с детства знаком, как свои пять пальцев, они сталкиваются с таким обилием новых незнакомых и невероятных вещей и понятий, которое подавляет, угнетает их и заставляет сопротивляться, бунтовать — из инстинкта самосохранения. Там, живя в загонах, они вольны, свободны, эти дети природы. А тут цивилизация — не только разрывающий сознание «взрыв информации», мо и покушение на свободу (что бы ни говорил Джеймс Хоуэлл), жизнь по команде, унылый, заведенный раз и навсегда порядок, дисциплина. Представьте потрясение маленького навахо.

 

Но большинство, по словам директрисы, так или иначе перестраивается и приспосабливается, рано или поздно свыкается с новым образом жизни. Хотя немало случаев, когда дети убегают из школы домой. Особенно из четвертых и пятых классов, в переходном возрасте, на половине школьного пути. Иногда их приводят назад родители, иногда за беглецами школа-интернат отражает своих людей. Иногда они так и не возвращаются...

 

Мы заходили в классы на занятия. В первом классе меня сфотографировали с самыми маленькими учениками и ученицами, напряженно установившимися в фотоаппарат. Мальчики все были коротко стрижены, в ковбойках, девочки — в платьицах, с прямыми черными волосами. На уроке они разучивали цифру «9», немного говорили по-английски и для гостя хором исполнили уже заученную популярную американскую песню «Америка красивая». Среди учебных пособий в классе были игрушечная газовая плита и стиральная машина.

 

В седьмом классе шел урок обществоведения. Оказалось, что недавно «проходили» Советский Со— юз, Россию. Мисс Джоргенсон предложила мне за— дать ученикам несколько вопросов.

 

— Как называется столица Советского Союза?

 

— Москва, Москва… — раздались уверенные голоса.

 

— Сколько жителей в Москве?

 

Молчат. Потом тянутся две руки.

 

— 27 миллионов человек.

 

— Нет, 27 тысяч…

 

 

  • Амада. Атака крейсера Коллекционеров / Светлана Стрельцова. Рядом с Шепардом / Бочарник Дмитрий
  • БОНГО И МАМБА / Малютин Виктор
  • Мадам Жоржет / Кустик
  • Сказка о дважды мёртвой царевне / Элементарно, Ватсон! / Аривенн
  • Дождь / Песни снега / Лешуков Александр
  • 10. "Легенда Очистителя" / Санктуариум или Удивительная хроника одного королевства / Requiem Максим Витальевич
  • Игрушечный кот Шредингера - Argentum Agata / Игрушки / Крыжовникова Капитолина
  • Мужчины избирают комитет и собираются на его заседания ежедневно / 8 марта / Хрипков Николай Иванович
  • Весна поёт! / По следам Лонгмобов-2 / Армант, Илинар
  • Дуэт у колодца / Музыкальное / Зауэр Ирина
  • Запах дыма / Легия

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль