Часть 1 / НЕДАЛЕКО ОТ НЬЮ-ЙОРКА, Станислав Кондрашов / Кондрашов Станислав
 
0.00
 
Кондрашов Станислав
НЕДАЛЕКО ОТ НЬЮ-ЙОРКА, Станислав Кондрашов
Обложка произведения 'НЕДАЛЕКО ОТ НЬЮ-ЙОРКА, Станислав Кондрашов'
Часть 1

НА ЗАРУБЕЖНЫЕ ТЕМЫ

 

 

 

 

 

 

 

 

 

С. КОНДРАШОВ

 

*

 

 

 

НЕДАЛЕКО ОТ НЬЮ-ЙОРКА

 

(Из дневника корреспондента)

 

 

 

25-26 мая 1966 года. Нью-Йорк — Итака.

 

Когда я собираюсь из Нью-йорка в поездку по стране, я думаю, как же это было бы просто, если 6 не полип-ша: спустился в гараж, вывел машину, распрощался с небоскребами Манхэттена, над Гудзоном — на мосту Вашингтона или в трехкилометровой кафельной норе тоннеля Линкольна под Гудзоном выбрался бы из города и, как здесь выражаются, «ударил» по дороге с нужным номером.

 

Но так как без политики не обойтись, начинать приходится с бумажек, с обновленного в ноябре 1 963 года циркуляра госдепартамента, в: котором перечислены закрытые для советских граждан графства. Простейшим методом исключения устанавливаешь: открыто то, что не закрыто. Берешь популярный дорожный атлас « Рэнд Макнэлли» и, сверяясь с циркуляром, штрихуешь закрытые районы. Густо штрихуешь, словно вычеркивая, — для тебя они все равно не существуют. Иногда под штриховкой исчезают целые штаты. Осуществив акт закрытия Америки, ставишь перед собой вопрос: что открывать — и вырабатываешь маршрут поездки. Он предельно подробен. Куда? Когда? Как? На сколько? Куда дальше? Когда? Самолетом? Поездом? Если машиной — по каким дорогам: дороге No 1 до пересечения дорогой № 2, и дальше по дороге № 2 на юго-запад до пересечения с дорогой № 3, и дальше по дороге № 3 на запад до пересечения с дорогой № 4, и дальше, и дальше, и дальше.

 

Потом твой маршрут попадает в сферу дипломатии — будничной, консульской. Звонишь в советское консульство в Вашингтоне, на том конце провода Володя Синицын вооружается своей картой, еще более подробной, путешествуем уже вдвоем: куда? когда? как? ..

 

Маршрут освящается официальной печатью. Мое детище, сочиненное между других дел за письменным столом на Риверсайд-драйв, восходит по ступеням межгосударственных отношений, — уже не просто маршрут корреспондентской поездки, а дипломатический документ. Нота идет в госдепартамент. Уже и другая сторона путешествует по карте: кто? куда? когда? на сколько? Так… Поехали дальше. И — догадаться нетрудно — звонки в «третьи» учреждения, справки, предупреждения.

 

Документ должен лечь на соответствующий стоп в госдепартаменте за сорок восемь часов до начала поездки, нерабочие дни не в счет. Сорок восемь часов на размышления! Если все эти сорок восемь часов американцы промолчат — значит, о'кэй, можно ехать. Но на тридцать девятом часу звонок из консульства: стоп! Запретили… Так сорвалась дальняя поездка — в Алабаму, Аризону, Нью-Мексико.

 

Но ехать надо — нужен «свежий материал» для газеты. Да и самому уже опостылели небоскребы и воздух Нью-Йорка. Одна тема была на примете: Вьетнам и американцы, война как хирургический инструмент, вскрывающий глубины общественной психологии, политических взглядов американца. Как выражается характер американца в конкретных словах конкретных людей, а не абстрактными процентами опросов Гэллапа — вот что хотелось уяснить.

 

Я составил новый маршрут: Итака (штат Нью-Йорк), Ниагарские водопады, Дирборн (штат Мичиган), Питтсбург, Буффало, Юнионтаун (штат Пенсильвания), Вашингтон. В общем, недалеко от Нью-Йорка. Часть пути — машиной. Часть — самолетом, потому что в Дирборн и Питтсбург иначе не попадешь: это открытые города в закрытых районах.

 

На этот раз госдепартамент промолчал все сорок восемь часов. Утром 25 мая я спустился в гараж, сел в «шевроле» и на две недели покинул Нью-Йорк Были дождь и туман, неподвластные циркулярам, на Вашингтон-бридж, дождь и туман на утвержденной дороге № 4 вплоть до пересечения ее с дорогой № 17, дождь без тумана на дороге № 17, а на дороге No 96 дождь иссяк, небо очистилось, и вскоре блеснуло синевой глубокое озеро в крутых берегах и открылся город Итака. Тут мой первый двухдневный привал.

 

Итака прильнула к холму. На холме Корнельсний университет, которым живет городок.

 

На холме все просторно, мирно, тихо — идиллические старые дубы и клены, обособленный, сосредоточенный в себе мирок американского университета. Модерн удачно вписан в лжеклассику старых корпусов, асфальт дорожек рассенает выхоленную зелень газонов. Тут свой быт — студенты с книгами на траве, чмоканье мяча на теннисном корте, твидовые пиджаки и щегольски-небрежно повязанные галстуки профессоров, кеды и потрепанные, «С бахромой», шорты парней и девушек — последняя студенческая мода. А между тем корнельские стены несут на себе знан аристократизма — зеленые плетения плюща. Университет входит в так называемую «плюшевую лигу» избранных американских вузов. Корнельсний диплом — хорошая стартовая площадка для успеха. Он не только высоко ценится, но и дорого стоит. В преобладающем частном секторе университета студент платит за обучение тысячу восемьсот долларов в год, а в общем его расходы (с жильем, питанием, учебниками и проч.) составляют в среднем около трех тысяч долларов. На летних студенческих шор-

 

тах — нищенская бахрома, зато на плюще — финансовые колючки, и они помогают регулировать социальный состав корнельских питомцев.

 

Студенческая вольница неплохо уживается с дисциплиной и практичностью. Дежурный: клерк в университетской гостинице « Статлер Ин» затянут и отутюжен. А он тоже студент, из отделения, готовящего управляющих для отелей. КлерК ловко трудится за своим бюро — регистрирует прибывших, взимает плату с отъезжающих, торгует газетами и сигарами. Он с холодной учтивостью выдает мне ключи и подзывает коллегу, практикующегося в роли носильщика. Студент-носильщик вполне сошел бы за профессионала. Ловко подхватив чемодан, он пропускает меня первым в лифт и выпускает первым на этаже, раскрыв дверь номера, снова жестом пропускает меня вперед, раскидывает подставку для чемодана, пощелкивает выключателями в комнате и ванной… А уходя, он ставит меня перед, может быть, мелкой, но психологически

 

острой дилеммой: давать чаевые или не давать? Сунуть или нет четвертак в руку человека, получающего здесь высшее образование за три тысячи долларов в год? Прикинув и так и сяк, я решил, что лучше уж лишить его четвертака, чем, не дай бог, унизить. По взгляду его я понял, что ошибся.

 

Впервые я попал в Итаку год назад. Тогда была туристская поездка вчетвером, наслаждение тишиной, завистливые взгляды, бросаемые на студентов, загоравших на огромных голышах у берега порожистой речушки. Наш провожатый Уитни Джейкобс, помощник директора информационного центра университета. насмешливо, но уважительно рассказывал об Эзре Корнеле, «человеке от сохи», который нажил миллионы на прокладке первых телеграфных кабелей еще сто лет назад. а к старости заключил удачную сделку с властями штата Нью-Йорк, дав полмиллиона и холм возле Итаки и получив взамен благодарную память потомства. Так возник Корнельский университет.

 

Теперь я приехал один и по делу. Еще из Нью-Йорка, по телефону, я сообщил Уитни Джейкобсу о цели поездки. Он помолчал секунд десять. Что ж, Вьетнам так Вьетнам. Корнельский университет готов принять корреспондента « Известий», даже если тот хочет выяснить настроения по столь щекотливому вопросу.

 

Без обязательности деловой американец так же немыслим, как без свежей сорочки, гладко выбритых щек и контроля за собственным весом — физическим и фигуральным. Через час Уитни уже звонил мне в Нью-йорк и сообщил, что подготовлен «довольно хороший подбор» собеседников: два студента — противники правительственной политики во Вьетнаме, два — сторонники, один профессор, который «решительно против», другой профессор, который «неохотно за», готов поговорить, но не хочет, чтобы его цитировали.

 

Уитни пришел ко мне, едва я успел помыться с дороги. В руках у него был пакет, а в пакете обыкновенное чудо американской организованности — расписанная до минут программа моих встреч; текст резолюции исполкома студенческого правления, осудившего политику США во Вьетнаме; краткие данные о моих собеседниках, включая копию университетской анкеты профессора Дугласа Дауда, который «решительно против»; репортаж об аспиранте Томе Белле, устроившем антивоенную сидячую забастовку в иабинете президента университета; последний номер студенческой газеты « Корнел дейли сан» и т. д.

 

Вьетнам? Извольте. Нам нечего таиться — вот что было в жесте, которым Уитни протянул мне пакет. Мы справились о здоровье общих знакомых и спустились в подвальный бар, где студент-бармен, достав со льда два запотевших промороженных стакана, нацедил нам немецкого пива.

 

Кан ни далек Вьетнам от здешней райской тишины и покоя, но тень его легла на корнельский холм. Я угодил в самое горячее время. Студенты с книгами, кто сидя, кто лежа на траве, готовятся и экзаменам, но самый пугающий экзамен ждет сверх учебной программы — его сдают службе по отборочному призыву в армию. Из области убеждений и совести вьетнамский вопрос перешел в плоскость судьбы и общественной селекции, — студенты, которые в результате отбора попадают в последнюю треть своего курса, становятся кандидатами в солдаты. Ного ждет эта судьба?

 

В « Юнион холл» студенты голосовали по вопросу о Вьетнаме. Исполком студенческого правления устроил референдум, призвав высказаться и против войны, и против отборочного экзамена. Его противники вели свою агитацию. На дубе возле «Юнион холл» прибит лист картона: « Исполком истратил студенческие взносы на свои призывы. Мы не нуждаемся в « Правде», диктующей нам партийную линию». ( Призыв исполкома опубликован в « Корнел дейли сан» кан платное коммерческое объявление, потому что студенческая газета организована на иоммерчесной основе.)

 

« Корнел дейли сан» дальше от «Правды» политически, чем Италиа от Москвы географически, и неполном, кан я выяснил, не тратил взносов на объявление. Просто разгорелись страсти.

 

Студенческие страсти дали пищу для академических умов, и социолог-доцент Роза Голстен, еще месяц назад проведя опрос части студентов, « пропустила» ответы через электронно-счетную машину. Я видел ее подробнейшие досье и слышал вывод: политических активистов справа и слева немного, большинство — апатично и аполитично. Референдум внес поправки. Апатичных действительно оказалось много, но все-тани голосовало больше пятидесяти процентов студентов и аспирантов ( шесть тысяч шестьсот пятьдесят из двенадцати тысяч), а обычно в университетских референдумах участвует не больше двадцати пяти процентов. Пятьдесят пять процентов высказались за отказ от поддержки режима Ки, пятьдесят три процента — за прекращение бомбежек Северного и Южного Вьетнама. Но поразили всех сорок восемь процентов голосовавших за « окончательный и полный вывод» американских войск из Южного Вьетнама. Что означают эти сорок восемь процентов? Солидарность с борющимся Вьетнамом? Критику только войны или вообще внешней политики США? А может быть, осуждение общества? Сколько тут процентов «зрелых», а сколько — от игры юнцов в политику?

 

Вопросы, на мой взгляд, весьма существенны для оценки морально-политического брожения,.которым отмечено нынешнее поколение американской студенческой молодежи — придя на смену молчальникам времен маккартизма, это поколение прошумело на весь мир. Если мерить состояние умов меркой корейской войны, которой часто пользуются прогрессивные американцы, это — движение неожиданное, бурное, широкое, внушающее оптимизм. Если брать мерку практического воздействия на политику, для оптимизма куда меньше места: антивоенное движение в Америке не смогло еще так заявить о себе, чтобы понудить правящие круги к реальному изменению политики.

 

Следует определить политическую и классовую природу движения, избежав упрощенного, но — увы! — привычного взгляда, согласно которому кто против наших противников — тот с нами и нашими союзниками, кто против войны Вашингтона во Вьетнаме — тот за национально-освободительную войну вьетнамского народа. Это соблазнительно, но обманчиво — политическая жизнь Америки куда сложнее.

 

Четыре студента, предложенные мне Уитни Джейкобсом, четыре подробные беседы с ними дали мне возможность увидеть три политических цвета. Разумеется, журналист — это фотограф, а не художник. Я фотографировал своих собеседников лишь в одном интересующем меня ракурсе — политическом.

 

И вот что у меня получилось.

 

Аспирант Том Белл — радикал, лидер университетской группы организации «Студенты — за демократическое общество». Убежденный парень, многое критически пропустивший через себя. Густые усы-как вызов буржуазному конформизму, но главное не усы, а взгляды. Его отправная точка — неприятие капиталистической Америки. «Удовлетворяет ли наше общество истинные нужды человека?.. Неужели цель жизни — делать деньги и набивать дом пошлыми вещами?… Наша страна удовлетворяет человека лишь на животном, материальном уровне». С его точки зрения, во Вьетнаме происходит «Освободительная, антиколониальная война, связанная с социальной революцией». Какую цель он ставит перед собой? Создание «мощного политического течения для изменения внешней политики США». По словам Белла, эту же цель преследует движение «новых левых», не чуждое марксизму. В блок входит и СДО-недавно созданная общенациональная студенческая организация.

 

Студент Дэвид Брандт — президент студенческого правления, организатор референдума. Он упивается его итогами. По мнению Брандта, теперь в противники войны пошел не только студент-активист, но и «Ординарный» студент. Отправная точка его критики? « Американцы нарушают во Вьетнаме тот самый принцип самоопределения, на котором были основаны Соединенные Штаты». Для него Вьетнам — ошибка и случайность, а не политика, вытекающая из системы. Какую он ставит перед собой цель? Исправить ошибку, прекратив войну и выведя войска. Отдать в «химическую чистку» буржуазной демократии запачканное войной и невинной кровью платье политики — и все будет в ажуре. Дэвиду Брандту, как и большинству протестующих против войны студентов, чужд радикализм Тома Белла.

 

Студенты Томас Мур и Говард Рейтер — сторонники войны. Оба возбуждены первым знакомством с живым коммунистом. Оба по-молодому наслаждаются правом, которое даровано им американской демократией, — свободной болтовней, которая так часто прикрывает плохие дела и плохую политику. Их отправная точка — привитый со школьной скамьи антикоммунизм и «американизм». Им представляется совершенно естественным право американцев судить, рядить и вершить дела за другие нации.

 

— Коммунисты обманывают народы хорошими обещаниями, — говорит Томас Мур, — но мы не позволим им на этот раз обмануть вьетнамцев.

 

А Говард Рейтер утверждает:

 

— Если мы уйдем, победит Вьетконг и во Вьетнаме не будет свободного общества. — Глядя на меня чистыми, ясными глазами, он продолжает: — Наша главная задача — найти в Южном Вьетнаме таких лидеров,: которые смогут осуществить гонолулскую программу.

 

Его нимало не смущает, что «гонолулская программа» сочинена президентом Джонсоном. который отнюдь не полномочен представлять вьетнамцев, и марионеткoй Ки. который представляет в Сайгоне лишь президента Джонсона, и что вообще поиски лидеров в Южном Вьетнаме — совсем не американское занятие. Казалось бы, это так очевидно. Но мои слова отскакивали от Говарда Рейтера, кан горох от стенки. Он свежий продукт американского идеологического конвейера — не помятый, не побитый, не обкатанный жизнью. Притом вовсе не злодей. Напротив, он полон добра, он хочет одарить вьетнамцев «свободным обществом», не скупясь на жертвы, исключая, разумеется, себя лично. Это добросовестно заблуждающийся малый, и ошибается тот, кто считает, что массовой опорой империалистов в США служат профессиональные милитаристы из Пентагона и политические ястребы на Капитолийском холме.

 

Американским бойскаутам положено совершать добрые дела, желательно не меньше одного в день. Говард Рейтер похож на бойскаута из истории, которую однажды вспомнил сенатор Фулбрайт, иллюстрируя внешнюю политику своей страны и имперскую психологию своих соотечественников. История проста. но со смыслом. Три бойскаута с воодушевлением рапортовали скаутмастеру о добром деле дня: они помогли незнакомой старой леди перейти улицу. « Прекрасно, — сказал скаутмастер. — Но почему вы переводили ее втроем?» — «Ну кан: же, — объяснили бойскауты. — Ведь она не хотела переходить улицу».

 

Скаутмастеры от политики не задают вопросов. Они учат своих бойскаутов волоком тащить упирающихся старых леди. По этому принципу ведется и война во имя «свободного общества» в Южном Вьетнаме. Рейтер важен как тип. Он родился в атмосфере антикоммунизма и, вполне логично, вырос империалистом по убеждению, хотя я уверен, что его оскорбит такая характеристика. Он, как и мольеровский герой, даже не подозревает, что говорит прозой. Нан им распорядится жизнь, сказать трудно. Но ему легко — он плывет по течению.

 

Сложнее Тому Беллу и его товарищам. Они плывут против течения. Они не избавились от мелкобуржуазной утопии, потому что опираются не на классовую силу (по мнению Белла, американский рабочий класс «подкуплен и консервативен»), а на возраст. на протест молодежи против общества. Не принимая мир, оставленный ей взрослыми, радикальная студенческая молодежь устанавливает даже возрастные потолки для участников ее движения: тридцать пять лет, а то и двадцать пять, а то и чуть ли не восемнадцать. Это трогательно и смешно. Ведь и нынешнюю молодежь не обошел один извечный закон — она тоже стареет. «Шумит, волнуется, кипит» и… попадает в сети, расставленные обществом, а они всюду. Не случайно тот же Белл видит в опоре на молодых и силу и слабость организации «Студенты — за демократическое общество». Умный парень, он понимает, что с годами перед участниками движения встает неизбежная дилемма: либо продолжать бунтарство, за что капиталистическое общество мстит средствами экономического давления, лишая радикалов теплых местечек и материальных благ, средствами психологического давления, изображая их изгоями и «неамериканцами», либо, выражаясь фигурально, сбрить усы и бороды, причесать взгляды и вписаться в это общество, принеся извинение за «заблуждения молодости».

 

Но вот профессор Дуглас Дауд далеко не в возрасте СДО. Он стоял у Уитни под рубрикой « решительно против». Дуглас Дауд исполняет обязанности руководителя департамента экономики.

 

— Использовать напалм против деревень? Это неописуемо ужасно! Я говорю об этом с большой неохотой. Хотел бы я жить в стране, где мог бы кричать « ура» своему правительству.

 

Это не означает. что профессор против капиталистической Америки. Он — за. Но он видит пороки американского общества и по-своему борется с ними, как человек либеральных взглядов. Он руководил экспедициями корнельских студентов, ездивших на юг, в штат Теннесси, помогать неграм. Теперь он один из лидеров Межуниверситетского комитета, который устраивал широко известные « тишины» (публичные дискуссии) по Вьетнаму. В Корнельском университете есть своя группа противников войны, в которой активно участвуют тридцать пять профессоров и преподавателей. Том Белл организует демонстрации протеста. Профессор Дауд подчеркивает, что цель его и его коллег — не протесты. а дискуссии о войне.

 

— Я убежден. что чем больше люди говорят о войне, тем больше противники войны. Я верю в американский народ. Если его вовлечь в серьезную политичестную дискуссию. он примет достойное решение.

 

Дуглас Дауд против колониальной войны в Индокитае еще с 1947 года, когда французы только-только начали раздувать ее пожар. А прозрение наступило еще раньше, на Филиппинах, в конце второй мировой войны. Военный летчик капитан Дуглас Дауд командовал тогда специальной авиагруппой, спасавшей сбитых американских пилотов. У него были контакты с филиппинскими партизанами.

 

— Нельзя было не восхищаться ими, — говорит он. — Многих я знал хорошо. И вдруг, представьте, только кончилась война — и я узнаю, что моих друзей ставят к стенке филиппинские феодалы. И вдруг наше правительство занимает сторону этой верхушки против партизан.

 

Этих «вдруг» у молодого летчика было много. Он освобождал военнопленных — англичан, французов, голландцев, захваченных в колониях Юго-Восточной Азии. И вдруг узнавал, что солдаты возвращаются на прежние места службы, чтобы восстанавливать прежние колониальные порядки. Для профессора экономики этих «вдруг» уже не существует. Он считает, что американский бизнес, а вслед за ним и американское правительство испугались движения за социальные перемены и социальные революции в слаборазвитых странах. Он, правда, объясняет это близорукостью, не больше, и неумением понять, что «просвещенный эгоизм» требует от США поддержки национально-освободительных движений.

 

Любопытно сравнить взгляды профессора Дауда и студента Рейтера, так сказать, через их биографии. Профессор пришел к критике войны во Вьетнаме, пройдя до этого другую войну, познакомясь с филиппинскими партизанами. Его не испугать коммунистами-«вьетконговцами»: он знает филиппинских патриотов. А Рейтер родился после войны. Он продукт войны холодной. Сколько он себя помнит, столько помнит и разговоры о мифических «страшных коммунистах», которые издалека, исподволь подкапываются под его Америну. Поколение, выросшее на антикоммунизме, — разве не оно воюет во Вьетнаме? Но разве не оно же здесь, в США, воюет против войны?

 

 

 

27 мал. Итака — Уоррен.

 

 

 

С утра рассчитался в отеле: двадцать пять долларов за два дня. « Патроны» этого предприятия — родители студентов, бывшие выпускники, ученые, дельцы, связанные с университетом. У университета вообще-то большой бюджет — сто двадцать четыре миллиона долларов в 1964/65 учебном году. Треть этих средств поступает от федерального правительства — «после Спутника» Вашингтон стал щедр на науку. Правительство, а также корпорации и частные фонды в прошлом году дали кормильцам пятьдесят пять миллионов долларов на осуществление. полутора тысяч разных работ. Нетрудно догадаться, что заказы бывают разные.

 

Дремали дома и улицы Итаки, но уже проснулись бензозаправочные станции — первые петухи Америки.

 

Американские города, особенно маленькие, нанизаны на дороги, как шашлык на шампур. Путешественнику здесь не нужен язык; глаза, можно сказать, доведут его до Киеза. Указатели с номерами и направлениями дорог всюду на улицах и перекрестках. Я быстро нашел свою тринадцатую, направление — юг, и за полчаса по утреннему холодку проскочил пустынные тридцать миль до Эльмиры, где надо было съезжать на триста двадцать восьмую.

 

Эльмира тоже не успела подняться, редкие машины и еще более редкие прохожие на пустых улицах. Два старика на вертящихся табуретах у стойки ранней занусочной. Официант, еще не заведенный на максимальную скорость «брэкфест тайм» — часа завтрака, — обменивался с ними новостями о погоде и бизнесе.

 

Местный бизнес не привлек моего интереса. Я искал музей Марка Твена. В дорожном атласе указано, что Эльмира — « место, где родился и похоронен Марк Твен». Меня направили на центральную городскую площадь. Там был старый отель « Марк Твен», но музея не обнаружилось. Там был сквер, но в сквере стоял памятник не Марку Твену, а солдату — решительное лицо, винтовка, тропический шлем. Откуда этот тропический шлем на севере штата Нью.Йорк, невдалеке от канадской границы? Бронзовое напоминание о тропиках было посвящено « Ветеранам испанских войн 1 898 — 1 902 годов. Куба — Пуэрто-Рико — Филиппины».

 

Жители Эльмиры собрали деньги, дабы увековечить как раз те страницы национальной истории, которые проклинал их великий земляк. Обличая «империалистов 1 898 года», Марк Твен писал: « Мы призвали наших чистых молодых людей приставить опозоренный мушкет к плечу и сделать бандитскую работу под флагом, которого бандиты привыкли бояться… Мы надругались над честью Америки». Ей-богу, как будто сказано вчера на антивоенном митинге на Таймс-сквер.

 

Музея Марка Твена в Эльмире, оказывается, нет. Но метрах в ста от бронзового солдата, под деревом у дороги, есть небольшой камень с мемориальной доской. Там стоял раньше дом, в котором жили Марк Твен и его жена Оливия Лэнгдон. Дом принадлежал семье Лэнгдонов. Сохранить его не удалось. Сейчас за камнем, на месте дома, — платная автомобильная стоянка.

 

В 1952 году семья Лэнгдонов подарила Эльмирскому колледжу «кабинет Марка Твена» — восьмигранную деревянную беседку с окнами на все стороны, которая стояла раньше на Ист-хилл, на горе неподалеку от Эльмиры, где была ферма Лэнгдонов. Простенькая беседка сиротливо стоит теперь у зеленого пруда на территории колледжа. Заглянув в ее окна, я увидел небольшой круглый стол, два кресла-качалки, три стула. Высоченную пишущую машинку под стеклянным колпаком. Намин и каминные щипцы. Марк Твен любил свой уединенный кабинет. В нем он написал «Приключения Тома Сойера».

 

Марк Твен вернулся в Эльмиру на старое и.красивое кладбище с тенистыми аллеями. Я знал, что мне не надо будет искать автомобильную стоянку возле кладбищенских ворот, что я подъеду на машине к самой могиле Марка Твена. Я бывал не μаз на американских кладбищах. В Кетчуме ( штат Айдахо) на совсем маленьком сельском кладбище (пятнадцать-двадцать надгробий) похоронен Хемингуэй. Была своя горькая сладость в том, чтобы отыскать серую мраморную плиту, прочесть надпись, а потом, не спеша окинув взглядом заросший жестким шалфеем холм, к подножию которого прильнуло кладбище, вдруг заметить неподалеку от плиты небольшой, потускневший уже камень с врезанной медной дощечкой, на которой слова Хемингуэя — эпитафия его другу Джину Ван Гилдеру и словно самому себе: « Он вернулся н холмам, которые он любил, и теперь он станет частью их навеки». И от ворот до могилы писателя — какая-то минута ходьбы. Но нет, и там дорога полукругом разрезает кладбище, взгляды из машин: « Где тут Хемингуэй?» И никакого тебе вечного покоя — скрип тормозов у плиты, щелканье автомобильной дверцы, и через минуту снова шуршат колеса по гравию.

 

Я не ошибся. Стрелки приводят к могиле Марка Твена. Он похоронен на семейном участие Лэнгдонов. Небольшой холм. На нем могилы «любимой покойной жены Сэмюэла Л. Клеменса», его трех дочерей и зятя — Осипа Габриловича. Рядом с ними на надгробном граните:

 

 

 

Сэмюэл Лэнгхорн Клеменс

 

— Марк Твен —

 

Ноябрь 30, 1 835 — Апрель 21, 1 91 0.

 

 

 

Тут же, на холме, Клара Клеменс-Габрилович. дочь Марка Твена. скончавшаяся в 1 962 году, поставила в 1 937 году большой памятник отцу и мужу. Их барельефы высечены на граните.

 

Американцы не питают и десятой доли нашей эмоциональной и интеллектуальной привязанности и своим великим писателям. Но Mapк Твен очень популярен, и слава его растет, и мне непонятно, почему Эльмира не развернула бизнес на Mapкe Твене — ведь это было бы так естественно для Америки. Я вспомнил Ганнибал, сонный городок на Миссисипи, иуда заезжал три года назад. Марк Твен был там на каждом шагу. Мы приехали с товарищем поздно вечером, и еще при въезде в город нас перехватил неоновым сиянием маленький, но чистый мотель «Том и Гек». Утром мы завтракали в городе, в ресторане, где яичницу с беконом ставят на «Мемориальную» бумажную салфетку с картой и перечнем твеновских мест. В Ганнибале писатель провел детство, которое позднее стало детством Тома Сойера и Гека Финна. В доме-музее Бенни Тэчер, бросив монетку в огромную оркестру, некогда сделанную по заказу самого Марка Твена, мы слушали его любимую музыку — « Марсельезу», «Лунную сонату», гопак. Мы были в пещере «Имени Марка Твена». Теперь она электрифицирована и не так страшна, но гид устраивал трюки со светом, и. погружаясь в тьму кромешную, мы прониклись страхом и трепетом Тома Сойера. Рядом со входом в пещеру — теперь вход в атомное бомбоубежище. Сколько воды утекло! И страхи стали другими, и трепет.

 

Недалеко от Ганнибала есть мемориальный паря над Миссисипи, красивый, ухоженный и пустой. В парке памятник Марку Твену от штата Миссури, сооруженный в 1913 году, с хорошей надписью: « Его религией было человечество, и весь мир оплакивал его, когда он умер».

 

Владелец ганнибальского мотеля «Том и Гек» Курбе охотно согласился прийти и нам в номер, но предложенный стаканчик виски отверг — не пьет, не курит. Добродетельный, здоровый, в свежей голубой рубашке, он сидел и рассказывал. Самым памятным был для него 1 942 год. Тогда он, двадцатишестилетний, только что женившийся парень, взял ссуду у знакомого торговца недвижимостью и купил за двадцать одну тысячу долларов дом. Через три года, работящий человек, мастер на все руки. он переделал дом и продал его за двадцать семь. Купил другой дом — снова переделал и снова продал. Операция повторялась пятнадцать раз. В свои сорок семь лет он владел мотелем за восемьдесят пять тысяч долларов, часть этой суммы уплатил наличными, часть выплачивает взносами, в рассрочку. Два сына — в колледже. Он не подвел своего отца и детям своим внушал то же, что и сам слышал в детстве: быть лучшим, а не вторым. Нониуренция. правда, стала жестче, быть «лучшим» труднее, но он уверен, что сыновья не подведут. А сам он — рабочий-железнодорожник, бригадир поездной бригады. Приходя домой со смены, помогает жене стирать мотельное белье — в прачечную они отдают лишь простыни, с мотелем управляются вдвоем. Железная дорога дает ему раз в год право бесплатного проезда с семьей, но он не пользуется этим правом. Невыгодно. Приедешь, к примеру, в Канзас-сити на поезде, а по городу придется ездить за свои деньги — автобус, такси. Лучше уж путешествовать на машине. Курбе уверен, что постиг смысл жизни — теперь будет торговать мотелями.

 

В доме-музее Беккш Тэчер мы наткнулись на пожилую учительницу из Чикаго, побывавшую в Советском Союзе. Я записал ее слова: « Мне нравится вaшa страна. Там будущее. Ведь раньше его книги здесь считали чепухой. А он был человек великодушно гуманный, великодушно гуманный по-вашему».

 

А Курбе о Марке Твене говорил снисходительно: «гений с пером», «прославился потому, что писал о детях, а детей все любят». В его глазах Марк Твен тоже занимался бизнесом, но другим, и деньги ему доставались легче. Он спрашивал, может ли у нас рабочий-железнодорожник купить мотель...

 

От Эльмиры до Уоррена — около ста семидесяти миль по северной кромке штата Пенсильвания, вдали от больших городов и закрытых районов. Пять раз пришлось мне менять дороги, но дело, это привычное, дорожные знаки искусно переводят с одного шоссе на другое, заблаговременно предупреждают о встречах и разлуках автострад. Язык знаков — четкий, командный, адресованный человеку, находящемуся рядом с опасностью скоростей и несущему опасность: « Не засыпай! », «Лихачи теряют права», « Предельная скорость — шестьдесят миль», « Сократи скорость! Школьная зона!», « Сократи скорость! Городская черта!», «Максимум — тридцать миль», «Осторожно — впереди светофор! », «Конец зоны! Увеличь скорость!», « Осторожно! Олений переход». Порой в повеления вкрадывается извинительная нотка: « Объезд! Простите за неудобство». Но такое — крайне редко. Дороги хороши на зависть. Многое можно взять от Америки. Машины, хотя и с оговоркой, потому что в больших городах они стали проклятьем, особенно в воскресный летний вечер, когда стотысячная волна жителей возвращается в Нью-Йорк: машины, бывает, стоят бампер к бамперу на трехрядной Лонг-Айленд Экспрессуэй уже за двадцать миль от города. А дороги — бери, не думая, без оговорок. Даже их «фермерские», протянутые в рядовом американском захолустье, между городишками на пять — десять тысяч человек. И нет все-таки покоя дорогам, не от машин — от строителей. Расширяются старые, строятся новые даже там, где, казалось бы, блажь одна, ведь нет больших потоков грузов и людей. А строят. Тут и там — оранжевый цвет дорожных работ, броский цвет предупреждения и тревоги. Большие оранжевые щиты: « Осторожно! Впереди работают! » И начинается сюита дорожных знаков за милю, за две мили от места работ: « Сократи скорость! Максимум сорок миль!» Новое указание: « Максимум — тридцать миль». Размеренные такты дорожных щитов: «Левый ряд закрыт в полмиле», «Переходи в правый ряд», « Максимум — двадцать миль!». «Осторожно! Люди работают!» И после этого наставления, внушающего уважение к работающим людям. — оранжевые бульдозеры, оранжевые грейдеры, оранжевые грузовики, оранжевые жилеты и каски строителей.

 

А при въездах на новые, еще не потемневшие от шин широкие полосы только что сданных автострад большие синие щиты: « Ваши налоги за работой». Это работают налоги на дорожное строительство. Великая сеть дорог была построена в тридцатые годы, при Рузвельте, по программе «общественных работ». Она помогла рассосать безработицу после знаменитого экономического краха. И до сих пор Вашингтон превращает экономические пороки общества в добродетельные бетонированные ленты. по которым катят миллионы машин…

 

Я ворвался в Уоррен, и первый же светофор сказал мне своим красным глазом: « Шалишь, брат. Хватит». Снова улицы, забитые машинами. « Ночевка в Уоррене» — значится у меня в маршруте. Надо искать ночлег. Я хотел по крайней мере тишины, вокруг были леса и река с красивым индейским именем Аллегейни, дорожный справочник соблазнял хорошей охотой, рыбалкой, купанием и даже зимним спортом, но зря я рыскал в дозволенном госдепартаментом двадцатимильном радиусе. Тишины не было. Если бы я приехал сюда четыре года назад, когда был еще новичком в Америке, я, наверное, восхитился бы: маленький городок, четырнадцать тысяч жителей. а ведь несколько гостиниц и мотелей. Сегодня я знаю, что все это диктуется бизнесом — и наличие отелей, и то. что все они под носою у ревущих :.юрог. Не хотят тратиться на асфальт подъездных путей, боятся. И суеверны, черти, суеверностью дельцов: а вдруг авто;vюбилист не захочет проехать и пятисот метров в сторону от автострады. вдруг нет для него лучше музыки, чем терзающая слух музыка дорог?

 

Что делать? Приземляюсь в мотеле «Тенистая лужайка». Три сиротливых, никому не нужных деревца, предельно звукопроницаемые кабины-коттеджи из какого-то синтетического псевдокирпича, которые того и гляди сдует воздухом. непрерывно прессуемым дьявольскими грузовиками с прицепами на федереальной дороге № 6. Мотелишко дешевый, пятидолларовый, не помянутый в справочнике ААА — Американской автомобильной ассоциации, которая покровительствует американцам с кошельком. Без телефона. Без телевизора. Конторка моте.1я — она же и закусочная. Старушка дежурная, она же официантка. Такой старушки не увидишь в мотеле, рекомендованном ААА, там принимают путешественников дамы помоложе, nоэффектнее, так сказать, модели текущего года. Старушка проверила мои водительские права и документ на машину, предложила заплатить вперед — а вот это уже совсем немыслимо в американском мотеле, включенном в сферу ААА.

 

 

 

28 мая. Уоррен — Ниагара-Фоллс.

 

 

 

Ночью машины утихли. Сегодня нерабочая суббота, завтра нерабочее воскресенье. А в понедельник « Мемориал дэй» — день памяти павших солдат, тоже нерабочий. Итак, долгий уикэнд.

 

« Мемориал дэй» стали отмечать ежегодно после Гражданской войны Севера и Юга, а теперь поминают павших во всех войнах. В Уоррене тоже есть свой бронзовый солдат, стоит он в сквере, прижавшемся к берегу реки, и хоть в центре города, а все же как-то в стране и удивительно незаметный. Горожане семьями, с младенцами в колясках, толпились возле магазинов, где шла очередная распродажа, — они бывают перед каждым праздником (представьте, распродажа по случаю Дня независимости, дня рождения Вашингтона, дня рождения Линкольна, Дня труда и, конечно, рождества Христова). Зеваки глазели на автофургон, длинный, новенький, приютивший передвижной рентгеновский кабинет: не подарить ли себе снимок собственных легких на праздник? А скверик с солдатом был пуст и спокоен, и пьяный — единственный обозримый пьяный на все четырнадцать тысяч предпраздничных уорренских душ — блаженно похрапывал у постамента, скрашивая одиночество бронзового героя.

 

Памятники солдатам есть почти в каждом американском городе, во всяком случае я видел их в каждом, где мне довелось побывать, а побывал я уже, пожалуй, в десятках городов; но странное у них свойство — быть незаметными. Оттого, что они одинаковы, как отписки? Или оттого, что они не выстраданы, что есть в них, на наш взгляд, словно бы что-то от игры в историю? А может быть, просто оттого, что они чужие? Не знаю.

 

Миллион американцев погибли на полях сражений во всех войнах. Всего один миллион во всех войнах, которые вели США, включая самую кровопролитную-Гражданскую, в первую мировую и вторую мировую. Уже в одной этой цифре отразилась разность наших исторических судеб, мера жертв и страданий, наконец национальный характер.

 

Вот позавчера, накануне отъезда из Итаки, Уитни Джейкобс, которому я очень признателен, пригласил меня к себе домой. Мы сидели на терраске, над деревьями, сбегающими по склону холма; Уитни, сбросив официальность вместе с галстуком и пиджаком, натянув домашние штаны и старые кеды, потягивал виски-сода и по-домашнему же занимался поисками точек соприкосновения со мной. Собственно, это ныне обязательное занятие для американца и советского человека, где бы они ни встречались — за столом конференций на высоком уровне или интимно, в домашнем кругу, за виски-сода. Мы оба искали эти точки, искали их в нашем детстве, в жизненном пути. И мы нащупывали кое-что общее — как и люди за столами конференций, — но мало. Мы — дети разных стран, и, сидя на терраске в тихий теплый вечер, мы все время ощущали за своими плечами их дыхание.

 

Во время второй мировой войны Уитни был в морской пехоте. Он рассказывал мне, как увидел небо с овчинку на одном тихоокеанском острове, где их отрезали и брали измором японцы..Каком острове? Я не запомнил, а это была для американцев известная битва.

 

Мелкий факт, но характерный. Мы живем в одно время на одной планете, которая стала теперь словно бы меньше, потому что новейшие средства коммуникаций сократили разделявшее людей пространство, мы вместе делали историю во время той, большой войны, и у большинства из нас одна забота — сохранить мир. Но ведь одна и та же информация, пройдя через наш мозг, перерабатывается нами по-разному, потому что мы по-разному прожили жизнь. На народном, на, так сказать, массовом уровне мы не помним их битв, кроме разве что Пирл-Харбора до высадки в Нормандии, они наших — кроме Сталинграда. Я встречал американцев, которые предъявляли нам лишь один счет военного времени — непогашенные долги по ленд-лизу. Одиннадцать миллиардов долларов — эту цифру они помнили точно, остального не знали либо забыли. Это подсчет Шейлока, он сух и прост, как и другие азбучные истины американской практичности. Те, кто посовестливее, однако, вздрагивали, когда я упоминал наш вклад в победу — кровью, жертвами, неизмеримым горем. Этой цифры они не знали — двадцать миллионов наших смертей, почти в семьдесят раз больше, чем пало з гой же войне американцев.

 

Войны оставляют зарубки в народной памяти, а тут, в Америке, неизвестно, что оставило зарубку глубже: горе осиротевших семей или бешеные прибыли и рекордные зарплаты военного времени. Это не общие слова о делах минувших дней, это существует, дает себя знать повседневно. Это живая история, отпечатавшаяся в умах и душах миллионов американцев. Она-то и формирует национальный характер.

 

Вот закусочная при мотеле «Тенистая лужайка». Закажешь чай, а не кофе — в тебе чувствуют чужака. Закусочная грошовая, но вобрала в себя характерные черты страны и народа. Никелированная кухня прямо перед твоим носом, через стойку. Меню на стене перед глазами, меню велико, как вывеска. Полуфабрикаты и консервы, стерильные и безвкусные, — все под руками у старушки. Вертящиеся стойки для книг — набор дешевки, но выбирай сам, а потом плати той же старушке. Открытые стеллажи для журналов. Маленький автомат, из которого выскакивают почтовые марки, каждая на цент дороже, но не надо идти на почту. Удобно? Удобно. Все удобно. Все рационально.

 

За псевдокирпичными коттеджами расположен небольшой парк трейлеров — домов на колесах. Трейлеры бывают роскошные, но здесь это прибежища для стариковских пар, корабли на приколе. Под передние колеса трейлеров подложены бетонные плашки, для каждого трейлера — — своя бетонная площадка, изготовленная на заводе жалкая имитация двора. В трейлерах живут; аккуратно приставлено по паре больших баллонов с пропаном для газовых плит, окна светятся, легковые машины стоят рядом, готовые в любую минуту снять корабли с прикола. Но — это проклятое «НО» на стыке удобств и образа жизни— трейлеры словно вымерли. Они в пяти метрах друг от друга, но связи между обитателями нет. Суббота, да еще перед праздником. Хороший вечер. Но все за занавесками. Никто не вышел посидеть возле своего трейлера, перекинуться словцом с соседом, забить какого-нибудь своего, американского « козла», «сообразить на троих». Пусты были два столика, врытых под деревом у входа в мотель. Я сел за столик понурить в надежде все же обрести собеседника. Пустая затея. Я был как актер на сцене, охваченный жутким ощущением полного провала. Я кожей чувствовал недоуменные взгляды из окон трейлеров: что за посмешище, что за странный чудак?

 

В трех милях от мотеля, у реки, — кемпинг. Парк, трава, столы для пикников. Тихий плеск воды, но у реки — ни души. Все в палатках либо неприкаянно возле палаток — на людях, но целиком в себе.

 

Мы — разные, хотя одно время было модно говорить, что русские похожи на американцев. И в той постоянной мысленной прикидке, которой всегда занят в Америке наш брат, — что можно у них перенять, а что нельзя? — я в «Тенистой лужайке» сделал такой вывод: оборудование закусочной взять можно, трейлеры тоже, пожалуй. Но вот всю эту атмосферу вокруг трейлеров, невидимую, но жуткую, — упаси бог!

 

А утром я « ударил» по дороге .No 6, потом — по .No 89 через неказистый, заброшенный северо-западный угол Пенсильвании, через захиревшие, уже выпотрошенные бизнесом, по-субботнему безлюдные городишки и деревеньки, выскочил на великолепный Сквозной путь штата Нью-Йорк. Тут, получив разрешение на прибавку скорости, набрав семьдесят миль в час, помчался вдоль озера Эри. мимо индустриальных нагромождений Буффало, прямиком до светофоров Ниагара-Фоллс, где затерялся в скоплении машин, рвущихся на водопады.

 

Ниагарские водопады… Известный американский писатель сказал о водопадах двумя словами — «вери найс», очень ми.10. Оправданный лаконизм: что нового скажешь о Ниагарских водопадах?

 

И все-таки действительно очень хорошо в солнечный день на зеленом Козьем острове, окруженном рекой, порогами и водопадами. Ниагара — вся в белых гребешках — через хребты порогов несет себя к водопадам. Над стремниной она бурлит, спешит и рвется, чтобы прославить себя невиданно мощным падением, а в заводях, у берега, пробирается тихо-тихо, тайком, словно надеясь избежать общей участи. Стрекочет вертолет — это вид сверху. «Пещера ветров» — вид снизу. Смельчаки исчезают в лифте, спускаются в преисподнюю « Пещеры ветров», а потом гуськом, оскользаясь, пробираются по деревянным мосткам, блестя желтой резиной плащей рядом с низвергающейся бело-сверкающей лавиной водопада. Возвращаются все в брызгах воды, возбужденные. Парочки на берегу мягче смеются, теснее льнут друг к другу — природа сближает. И над всем этим веселым праздничным миром висит в небе радужный мост, разорванный посредине вечным облаком водяной пыли.

 

На другом берегу Ниагары, высоком и отвесном, как раз напротив трех водопадов, — скучно-индустриальный пейзаж Канады. Она под боком, американцы и канадцы свободно пересекают границу по мосту.

 

Что ни говори, а можно понять смятение некогда здесь живших индейцев сенека. Водопады и сейчас внушительны, хотя Ниагара очутилась теперь в кольце американской и канадской индустрии. Человек впряг их в дело, но не лишил величия, а это величие сейчас и охраняет. Козий остров принадлежит государству, и крикливая конкуренция не испохабила его.

 

На экскурсионном пароходике «Дева тумана» выдают тяжелые плащи, черные и длинные, как монашеские рясы. Пароходик пляшет на мощных разводьях у неистощимой водной лавины. И какая свежесть от падающей воды, от несчетных миллиардов брызг, от сверкающей водной пыли! Незабываемое впечатление.

 

Ночью на водопады наводят красоту, гримируют природу электричеством. Мощная подсветка заставляет их менять цвета — лавина воды то фиолетовая, то алая, то зеленая. Эффектно, фантастично, но разве не лучше слушать в темноте трубный рев воды? Ночью же здесь проделывают еще одну операцию — уже рабочую, а не косметическую. Компания « Кон Эдисон» перехватывает изрядную порцию ниагарской воды (богу — богово, а кесарю — кесарево) и, срезая излучину реки, гонит ее по подземным тоннелям под городом к турбинам своей ГЭС. Хотя операция эта проводится и днем — ночью воды забирают больше, — туристы даже при подсветке не разглядят, как обессилены водопады.

 

Зашел в редакцию местной « Ниагара-Фоллс газетт». Незнакомые коллеги в незнакомом городе встретили вежливо. Сами вызвались показать мне ГЭС. Телефонный звонок — на ГЭС тоже не возражали. Возразил госдепартамент. По карте мы установили, что ГЭС лежит за официальной городской чертой, в закрытом районе.

 

Что делать? Чем занять себя? Водопады «прочувствовал». Две элегантно-массивные водозаборные башни (они в открытом районе) осмотрел. Комнату в отеле « Империал» — дрянной. вонючей, но недорогой дыре — снял. Главную улицу (разумеется, Водопадную) обошел. Выпил пива в баре, где парни увивались за молодой барменшей. Что еще? Я вышел из редакции. и ноги уже несли меня к моему « шевроле», припаркованному через улицу.

 

И вдруг неожиданный разговор с худым длинноносым незнакомцем у входа в «Ниагара-Фоллс газетт». Начали, как водится, с погоды и с водопадов. Он рассказал, что, случается, имеет дело с другими иностранцами, инженерами и учеными, приезжающими сюда. помогает им устраиваться с жильем. И вдруг прорвало человека, открыл душу, и ведь только потому, что я — советский, потому что свои для него чужие, а вот я. чужой, — единственный, с кем · можно поделиться. Он повидал мир. во время войны воевал солдатом в Африке. Бирме, Индии {«В Индии мы. правда, не воевали»). И ему нестерпимо стыдно за свою Америку, за узость, насилие, грубость. меркантилизм американской жизни.

 

— Да, сэр, мы хотим управлять Вьетнамом. А по мне, пусть каждой страной управляет ее собственный народ. Пусть они дерутся между собой, не наше дело посылать туда солдат.… Знаете, сэр. я думаю, что мы кончим. как Французская империя. У нас сейчас так же; как у них было. Все гниет. Насилие, расовые беспорядки. молодежь отбилась от рук. А преступность? Говорят, что это негры. А ведь среди белых то же самое ...

 

Я сказал ему, что у него такие же опасения. как и у сенатора Фулбрайта. Сенатор предупредил недавно, что США идут по пути древнего Рима, гитлеровской Германии, империи Наполеона, становясь жертвой упоения собственной силой. Мой собеседник не слышал о речи сенатора. Я вспомнил выражение Фулбрайта «самонадеянность силы», этот либерально-мягкий синоним более точного определения — « империализм».

 

— Да, сэр. Американцы высокомерны, плевать они хотели на другие нации. Долларовая бумажка — вот господь всемогущий. Только и слышишь: «у меня дом за двадцать тысяч долларов», «у меня машина за пять тысяч долларов», «они мне платят двенадцать тысяч в год». Да разве все в этом?! А где дружба? Где человеческие отношения? Я хорошо знаю страну. Я видел ее от берега до берега, от Флориды до северной границы. Вы, наверно, читали об издольщиках на Юге, о неграх? Я видел, как они живут. Я в Индии говорил с крестьянином. У него доход тридцать долларов в год на рисовом поле. А у издольщиков тоже выходит на круг по три-четыре доллара в месяц. А индейцы? Вы знаете, в каких развалюхах живут они в своих резервациях — окна одеялами затыкают. Конечно. вы пока не так богаты. как американцы. Но ведь у вас такого, как в индейских резервациях, не найдешь. Нет. сэр, наша страна не так уж хороша. как ее изображают."

 

Меня взволновал этот разговор. Незнакомый мне человек беспощадно, безжалостно отрицал свою родину, и это было не краснобайство, а выстраданная исповедь, за которой стояла серьезно осмысленная жизнь. Мне бы,10 радостно и в то же время как-то боязно за него: ведь он мой единомышленник — не по партии, нет, а по мироощущению — и он беспомощен и одинок в своей среде. Не материальная. но какая великая это вещь — сопричастность к великой идее, к идее справедливости.

 

Не всемогущ доллар. Его страна в конце· концов может дать ему больше долларов, но на них не купить этой сопричастности. И какие бы дома, машины и зарплаты она ни сулила ему — это будет неэквивалентный обмен. потому что, такому, как этот человек. мало счастья в одиночку и нужна справедливость для всех. Ему не нужно счастья железнодорожника Курбе, торгующего домами и мотелями. Он не рожден быть кулаком и приобретателем, хотя кулан здесь ходит в национальных героях, а приобретателя навязывают, как расхожий идеал американского образа жизни.

 

Я записывал эту нежданную беседу в номере « Империала», наглядевшись на загримированные к ночи водопады. Бедный отель для бедных, мрачный, грязный, с утомленным стариком дежурным, с молчаливыми, вялыми постояльцами, столь явно спасовавшими перед натиском жизни, — до позднего вечера они играют в гляделки с телевизором, смотрят другую, роскошную жизнь, которая, может быть, тут рядом, за углом, а недоступна, как на Марсе, — и даже с постояльцем-негром — он при мне платил за ночлег чеком, присланным из штата Огайо. « Пособие по безработице» — увидел я на чеке. И чего он сует его здесь, этот чек, эту прямую улику неплатежеспособности? Не мог, что ли, обменять его в банке и явиться в отель с зелеными бумажками, которые не несут на себе никаких улик? Но ведь суббота — банки закрыты. Да и чего скрывать? Почти все ясно, раз ты попал в отель « Империал».

 

« Империал»? Подходящее названьице. А в двух шагах — интимный полумрак ночного заведения, холеные веселые мужчины в смокингах, женщины в вечерних туалетах.

 

Нет сопричастности.

 

 

 

29 мая. Дирборн.

 

 

 

Как и положено по расписанию, я в Дирборне. Пришлось лететь, по предписанию госдепартамента наш брат не ездит по этому маршруту на машине. В автомобильной империи, где. правит триумвират конкурирующих корпораций «дженерал моторс», « Форд мотор компани» и « Крейслер», для нас открыты лишь владения Форда, а именно Дирборн, предместье Детройта, да и Дирборн находится в кольце закрытых районов, и туда мне не попасть иначе как самолетом.

 

Последнее впечатление от Ниагара-Фоллс — механизация и темп работы в кафетерии на Фоллс-стрит. Разгар утреннего воскресного «брэкфест тайм». На двух официанток приходится тридцать — сорок посетителей, и никто не должен здесь ждать. Пожилая, с увядшим нервным лицом, циркулировала за стойкой. Ее помощница — молодая, толстая, с немытыми, подкрашенными под седину волосами — в тесном зальчике. И механизация: за стойкой, вдоль стены, впритык друг к другу — электроплита с гладкой стальной поверхностью, двухэтажный тостер, у которого автоматически подскакивали рукоятки, сигнализируя, что ломти хлеба поджарены до нужной кондиции, никелированное приспособление, из которого лилось молоко, еще одно приспособление, где постоянно кипел кофе, третье приспособление, из: которого выдавливался: кондитерский: крем, стеклянные холодильные чехлы, под которыми были пироги и пирожные — от яблочного до сырного и.клубничного. В общем, эти и другие умно придуманные штуки превосходно справлялись с задачей, превращая в автомат и сам кафетерий и обеих официанток. И это было удобно посетителю и выгодно хозяину.

 

Официантки были «заведены» с раннего утра и уже вошли в нужный ритм. Новый посетитель. Пожилая сразу же записывает заказ на бланке, автоматически пододвигает чашку кофе, кувшинчик с молоком, сахарницу — и пошло, и пошло: яйца в секунду извлекаются из-под прилавка, металлической лопаточкой плита очищается от масла, возникает откуда-то специальная сковородка, два яйца разбиты, скорлупа падает в специальный баи, кукурузное масло « мазала» спрыскивает сковородку, неизвестно откуда возникает натертый для омлета сыр. И пошло, и пошло, а в короткие паузы между приготовлением — их вроде бы и нет — пожилая выбегает из-за стойки к новым клиентам, убирает со стола, дает меню. снова записывает, снова за стойку, снова кофе и сливки. И все крупными шагами, негнущейся походкой на негнущихся ногах — а ноги-то старые. А нужно еще улыбнуться и бросить: « Найс морнинг». И щелк кассы, и щелк кассы — расчеты, и последнее «сенкью>>. Так часа два-три, а как схлынет народ, присесть самой в углу с чашкой кофе, вытянуть ноженьки, закурить сигаретку— без сигаретки при таком темпе нельзя ...

 

Ниагара-Фоллс пользуется аэропортом города Буффало, до него двадцать миль. На самолет я чуть было не опоздал. Старик дежурный в отеле « Империал» не знал, как добраться до аэропорта: его постояльцы на самолетах не летают. Помогли будочники на дороге No 1 90, собирающие дорожную подать, — ;— дорога платная. В аэропорту чемодан — подскочившей услужливой девице из «Америкэн эрлайнс», машину — на стоянку. До свидания, милая! Не исчезай, ради бога, ведь я расстаюсь с тобой на целую неделю.

 

Проблема стыковки автомашины и самолета в Америке решена удобно и основательно. При аэропортах есть долговременные платные стоянки, где можно оставить машину и на день и на месяц. И никакой канители, квитанций, документов. Притормозишь при въезде на стоянку, и автомат выбрасывает тебе язычок билета, который подхватываешь левой рукой прямо с водительского места. Потом ставишь машину между двух желтых полос на любое свободное место. Правда, у чудодея-сервиса все же есть границы, и они без стеснения обозначены там, где материальная выгода может перейти для владельцев стоянки в материальный риск. Билетик предупредил, что за кражу, пожар и «любой другой ущерб» машине спросить будет не с кого, кроме разве что страховой компании, где застрахован мой «Шевроле».

 

От Буффало до Детройта сорок минут лета над белесым озером Эри. В детройтском « международном аэропорту» я не медлил, скорее в Дирборн, от греха подальше. хотя грех санкционирован тем же госдепартаментом, — не с парашютом же сбросят меня над Дирборном. Взял такси, и мы понеслись, держа курс на отель «Дирборнская таверна». Уж он-то наверняка в Дирборне.

 

Таксист был негром. Я назвался, спросил, как дела в Детройте.

 

— Ничего, хотя и без бума.

 

— Здесь родились?

 

— Нет, с Юга.

 

— Ну как, здесь для негров лучше, чем на Юге?

 

— Лучше.

 

— А работу небось труднее найти, чем белому?

 

— О, да. Нужно быть вдвое умнее. чтобы получить ту же работу.

 

— Отчего же так? Образование не то или калар — цвет?

 

— Конечно, и образование, но главное — калар. В Дирборне нас особенно не любят.

 

— Почему?

 

— Да ведь везде так, — смягчил негр выпад против Дирборна. — Во время войны я был в Англии, Франции, Италии. Везде к негру отношение плевое. А у вас в России как?

 

Я заверил его, что в России иначе, а с работой для негров — так полный о'кэй. Правда, самих негров нет, кроме студентов и дипломатов.

 

— Почему? — В вопросе упрек и обвинение: дескать, перевели уже нашего брата.

 

Объяснил, что мы их брата из Африки не ввозили. Он этого не знал. Негру всюду мерещатся другие несчастные негры. А индейцам — индейцы. Я понял это однажды под: Н: анзас-сити, когда к нам с товарищем подсел в машину индеец. Узнав, откуда мы, он начал издалека: есть ли в России горы? А леса? А олени? А форель водится? Робкий малый, он сошел, так и не задав коронного вопроса, хотя вопрос этот так очевидно вертелся у него на языке: а есть ли у вас, в России, индейцы и как они там живут?

 

— А как у вас? — интересуется негр. — В газетах о вас пишут совсем нехорошо. Верно ли?

 

— Что верно?

 

— Да как сказать… Вот у нас здесь можно обругать президента. А у вас, говорят, что вроде бы нельзя.

 

Негру нужно «быть вдвое умнее белого», чтобы получить ту же работу, но у него есть утешения, которыми он дорожит: президента он может ругать вдоволь, это безопаснее, чем послать к черту своего босса. Докажи только, что ты лояльный американец, а не «красный», иначе возможны осложнения.

 

Мы подъехали по роскошной дубовой аллее к « Дирборнской таверне», и она оказалась полной противоположностью отелю « Империал». Это было овеществление новомодной тоски по старине — в память о Генри Форде первом и в угоду своим благополучным постояльцам. В старомодном диванно-ковровом холле, в креслах под цветастыми чехлами сидели накрашенные, мумиеобразные на вид старушки. Только вид их обманчив. Жилистые, подвижные, они не засиживаются долго на месте: они достаточно богаты и поразительно мобильны. У них избыток энергии, который часто выпускается через клапаны ультраконсервативной организации « Дочери американской революции». Пережив мужей, отделившись от детей и не испытывая решительно никакой тоски по внукам, эти старушки порхают по своей стране и по всему миру, словно проверяя. как обстоит дело с их идеалом, впитанным еще на рубеже века и гласящим, что бедность есть порок, а богатство — добродетель.

 

В расчете на этих «дочерей» давнишней — как будто ее и не было — революции стоят здесь за главным зданием отеля ряды краснокирпичных домиков с палисадничками и идиллическими белыми заборчиками.

 

Меня привели в светелку, то бишь комнату в коттедже имени Уолта Уитмена. Тишина. Наконец я обрел ее. Хотя здесь еще три комнаты, но все сидят, как мыши в своей норе. Лишь временами из-за стены доносится дребезжанье старческого голоса и приглушенная работа телевизора. Светелка — полная имитация старины: сводчатые потолки, частые переплеты оконных рам, кисейные занавесочки, псевдокеросиновая лампа под потолком, кованый сундук, креслице-качалка, кровать, комод — все резное, из ореха, все под прошлый век. Но телевизор и телефон, но туалет и ванная блестят пластиком, никелем и эмалью. С удобствами и гигиеной тут не шутят и не расстаются, даже имитируя старину.

 

Мне стало вдруг не по себе. Обидно за Уитмена, даже за Форда. А где, кстати, Форд? Ведь таверна входит в его дирборнский комплекс. Я обнаружил его в ящике лжестаринного бюро. «добро пожаловать к Форду в Дирборн!» — восклицал с шершавой обложки черноволосый мужчина с широким лицом — Генри Форд второй, внук первого автомобильного короля Америки. Он вытолкнул меня из светелки середины прошлого века в конец второй трети века двадцатого.

 

И повинуясь его приглашению, я вышел на Оквуд-авеню — бульвар возле таверны — и зашагал в сторону Гринфилд-виллидж, где находятся музеи Форда. День был воскресный. Индустрия молчала. За невысокими решетками стояли приземистые кирпичные здания фордовских исследовательских центров. Я шел по тротуару вдоль шоссе. Тротуар был нехоженый, а шоссе потемнело от шин. И Генри Форд второй, заглазно оказывая мне гостеприимство, разъяснял со страниц путеводителя: «… Автомобильный транспорт стал важнейшей экономической и социальной силой в современной жизни, и все мы здесь, в Дирборне, гордимся многолетним вкладом « Форд мотор компани» в дело прогресса и благосостояния нашей страны и ее народа. Пока вы находитесь здесь, мы приложим все усилия, чтобы сделать ваш визит приятным, познавательным и, как мы надеемся, подлинно вознаграждающим».

 

Это был серьезный разговор. Ох, какой это был серьезный разговор! И Оквуд-авеню была наполнена доказательствами. Я мысленно поблагодарил госдепартамент за его вето — за то, что он заставил меня бросить свою машину в Буффало, и за то, что лишил меня права арендовать машину в Дирборне. Идя пешком, я мог лучше оценить, что сделали со своей страной и своим народом старик Генри Форд, его рано умерший сын Эдсел и его внук Генри.

 

Я был в Дирборне одним-единственным пешеходом, и то не в счет, потому что чужестранец. Кругом машины, всюду машинный шелест под замершими в испуге дубами. Я был пугалом, дикостью, отклонением от нормы, я вырастал в одинокого бунтаря, бросающего ВЫ3ОВ всем. Я шел и шел, и каждый шаг давался мне все тяжелее. Между мною и людьми в машинах тан очевидно возникало пугающее психическое поле, состояние того напряженного, на нервном пределе, ожидания. которое вот-вот приведет н взрыву и которое авторы фильмов-ужасов не выдумали, а лишь подсмотрели на американских улицах. Я видел любопытство, недоумение. Я даже видел взгляды, в которых был страх, да. страх. Не может же человек ни с того ни с сего взять и пойти пешком. Что с ним случилось? А вдруг этот чудак выхватит из кармана заряженную смертью штуку и нервно вздрогнет, и прервется плавное скольжение машин по глади авеню…

 

На Мичиган-авеню, центральной магистрали Дирборна, я мог кричать, как Диоген: « Человека ищу!» В воскресенье авеню была пустынна, словно за пять минут до прихода радиоактивной волны, о которой сумели предупредить за неделю. Магазины, банки, рестораны закрыты. В барах пусто. У кинотеатра, где шел фильм об «агонии и экстазе» Микеланджело, кассирша скучала в своей стеклянной будочке. Я прошел не одну милю и встретил не более пяти прохожих. Но зато кипела жизнь у бензозаправочных станций.

 

Машины, машины на мостовой — белые и негры, семьями, парами, в одиночку, с собаками, высовывающими из окон морды. Шелест, густое шуршание машин и скрип тормозов у светофоров." После воскресного утреннего свидания с телевизором зеленая тоска и неизжитый еще инстинкт общения гнали дирборнцев «На люди». Но люди в машинах совсем не то, что люди в толпе. Их не окликнешь с тротуара, с ними не заговоришь. Раз они в машине, они должны спешить, они — рабы скоростей. Они близко, а все-таки далеко, в своем металлическом микромире на колесах, с мощными лошадиными силами под капотом ...

 

Американец, особенно американец в маленьких городах, не только физически — из-за недостатка или полного отсутствия общественного транспорта, — но и психологически не может без машины, не мыслит жизни без машины. Уж он-то давно понял, что машина не роскошь, а средство передвижения. Но машина — и «стейтес симбол», символ престижа, удостоверение о положении в обществе: от драного пятнадцатилетнего « форда» за пятьдесят долларов, в котором шахтер восточного Кентукки мыкается в поисках работы, до черного сверкающего « кадиллака» с телефоном, телевизором, портативным баром и шоферомнегром в форменной фуражке, заменившим арапа на запятках кареты XVIII века. Без машины американец — недочеловек. Он впитывает ее с молоком матери, вернее с «бэби фуд» — индустриальной детской пищей в склянках и жестяных баночках, ибо американки давно уже не кормят детей собственным молоком, оберегая моложавость и фигуру.

 

Но все-таки я нашел человека на Мичиган-авеню, и не просто человека, а искомого разговорчивого собеседника, по-американски бодрого, однако уже ссутулившегося старого человека в воскресном костюме, который до моего появления пытался разговаривать с манекенами в витринах да еще с собачкой. Он вел на поводке собачку, и это немаловажная деталь, потому что не будь собачки — не было бы и старика на Мичиган-авеню. Во-первых, собачка, не подозревающая о существовании Фордов и лишенная собственной цепью эволюции человеческого комплекса неполноценности, скулила, требуя свежего воздуха и пешей прогулки. Во-вторых, в глазах тысяч людей, спешащих в машинах, собачка оправдывала атавистический инстинкт своего старого хозяина — вот так вот взять и прогуляться пешком. Он не чувствовал себя дофордовским недочеловеком, потому что он не сам гулял, а прогуливал собачку.

 

Старик оказался фордовским рабочим. Он жаловался лишь на своего мастера, а судьбой и Генри Фордом вторым был доволен. Форд был для старика отцом-благодетелем, который понимает свою «Ответственность», заботится о занятости населения и строит новые заводы в округе. И у этих взглядов была своя подоплека: рабочий высшей квалификации, он получает четыре с лишним доллара в час, сто семьдесят долларов в неделю. Жена у него давно умерла. Двух дочерей. теперь уже взрослых, замужних, воспитал он один. Два года держал дочерей в частном пансионе. « Скажу вам, однако, — перешел он на шепот, — что каждый пенни окупил себя». Но дочери выросли, выпорхнули из дома. Появилась собачка — предмет любви, лекарство от одиночества. Однажды его постигло горе — потерялась собачка. Старик печатал умоляющие объявления во всех местных газетах. И как ему быть недовольным судьбой? Собачка нашлась через две недели. Женщина, приютившая ее, отказывалась брать вознаграждение в десять долларов, обещанное в объявлениях. « Но я сказал: раз я обещал — получите». Он не привык ничего ни делать, ни получать даром.

 

А дальше? Что ж дальше? Все благополучно. Он давно выкупил свой взятый в кредит дом. У него новая машина «комет-66», жаль, что гаража нет. Строит еще один дом, чтобы сдавать в аренду, для дополнительного дохода, когда выйдет на пенсию. И еще один дом арендовал и сдает в субаренду. Плюс, естественно, кое-какие акции.

 

Что же получается? Нто он — рабочий? Или городской кулачок? Черт его знает! Цифры должны убедить, что он счастливый человек Но с каких это пор счастье можно выразить в цифрах?

 

У работающих заработки вообще неплохие. Тем не менее многие подрабатывают на стороне. Что их толкает к этому? Страх перед черным днем? Стремление к сам 6 уважению, которое так легко исчислять в долларах? Или своего рода боязнь показаться пешком на улице, где все в машинах?

 

 

 

30 мaя. Дирборн.

 

 

 

Вот и « Мемориал дэй». Ему предоставлены газеты и телеэкран. С утра на экране Арлингтонское кладбище в Вашингтоне, самое знаменитое военное кладбище страны. Звездно-полосатые флажки и букетики у надгробий. Венок на могиле Неизвестного солдата. Президент Джонсон восславил к случаю «американских парней» во Вьетнаме и американскую свободу. Вьетнамом полны сердца и мысли. Поминают и павших в новой войне, и тех солдат в джунглях, которых, может быть, придется поминать в будущем году.

 

Газета «Детройт фри пресс» печатает на первой полосе «Дневник солдата. Мысли героя о войне». Скупые, торопливые строчки сержанта Алекса Вакзи, рожденного в Детройте 18 июня 1 930 года, убитого под Тиу Хоа ( Южный Вьетнам) 6 февраля 1 966 года. Портретики серьезного черноволосого сержанта и его улыбающейся жены. Перед фотообъективом они почему-то все улыбаются, даже в трауре.

 

Вэн Сантер, сотрудник газеты, пишет: «Мы чтим сегодня память Алекса Вакзи н тысяч ему подобных, погибших за нашу страну в ее многочисленных войнах. Если вы не потеряли мужа, сына, отца или друга в одной из этих битв, думайте сегодня об Алексе Вакзи. Это был он?»

 

Идут воспоминания сестры. В детстве «ОН часами играл в игрушечные солдатики». Нончил среднюю школу в Детройте, пошел в армию в 1 946 году, скрыв возраст ( ему было лишь шестнадцать лет), воевал в Корее и получил «Силвер Стар» — « Серебряную Звезду». «Алекс никогда не говорил, за что», — вспоминает сестра. После Нореи служил в детройтской полиции. «скучал по армии», снова пошел добровольцем и был послан военным советником в Южный Вьетнам. Он получил еще одну « Серебряную Звезду», но и на этот раз не рассказал своей семье «за что». Он мог остаться дома с женой и тремя детьми, но снова предпочел джунгли.

 

Дневник солдата профессионален, краткие описания боевых стычек, изредка мысли. Например: «Я думаю, что наши войска проделали здесь во всем чертовски великолепную работу. Вторая мировая война и Норея дали не больше игры, чем та, которой мы занимаемся здесь».

 

Он все еще играл. Но последняя запись эмоциональна. Сержант пишет о бое за деревню, о самолетах « скайрейдер», которые «при втором налете за последние три четверти часа сбрасывают тяжелые бомбы, теперь уже приблизительно в ста ярдах от нас».

 

«Я вернулся в маленький деревенский дом, где. как мне показалось, двое скрывались в бомбоубежище. Оказалось, что там четверо подростков, две женщины средних лет и одна старуха. Все они сгрудились на пространстве, где и двое из нас не поместились бы, а ведь они провели там весь день. Я вывел их оттуда на открытое место, так как дом, деревья и т. д. — слишком хорошая мишень для самолетов и стрелкового оружия. Надеюсь, что наши солдаты, увидев их, хотя бы стрелять не будут. Я боялся. что рота « Си» нагрянет сюда, бросая гранаты во все щели… Я отдал им банку галет и сыр. Кажется, они мне доверяли… Вот почему я ненавижу эту войну. Невинные страдают больше всех».

 

Он пал в том же бою. Командир роты писал его вдове: «Вдохновляя солдат, он не прятался от пулеметного огня. Мы звали его лучшим, и он был таким: лучшим солдатом и лучшим человеком».

 

Автор статьи заключает скупой мужской слезой: «Может быть, в этот День поминовения вы оставите на минуту свои дела и подумаете об Алексе Вакзи. Ради этого он и существует, День поминовения».

 

Но позвольте, ради чего «этого»? Ради чего погиб Алекс Вакзи, написавший перед самой смертью, что он ненавидит эту войну? В День поминовения такие вопросы неуместны.

 

На первой полосе, рядом с дневником солдата, газета печатает сообщения из Сайгона: вчера еще одна буддистка — мать двоих детей — сожгла себя перед одной из пагод; буддисты публично полосуют себе ножами грудь и пишут кровью письма президенту Джонсону, требуя смещения премьера Ни. На второй полосе под заголовком « Замешательство царит в Сайгоне» публикуется заметна сайгонского корреспондента «Детройт фри пресс». Корреспондент приводит слова американского сержанта, выгружавшего из санитарного самолета четырех тяжелораненых американцев. « Будешь злым, ногда видишь, что эти тела приходят каждый день, в то время как эти мерзавцы все еще дерутся друг с другом», — в сердцах сказал сержант. « Мерзавцы», дерущиеся друг с другом, — это южновьетнамские союзники США-те самые, кого пришли защищать американцы. Теперь для их газет и сержантов подзащитные стали мерзавцами. Такую метаморфозу многие проглатывают без труда ....

 

Посмотрев газеты и телевизор, я прошмыгнул под взглядом «дочерей революции» через холл таверны и снова оказался на Онвуд-авеню.' Снова было противостояние одиночки-пешехода и тысяч машин. Но на просторах Гринфилд-виллидж, где находятся музеи Форда, люди покидали свои металлические микромиры, образуя древнюю текучую толпу. Они вылезали из «фордов», «Шевроле», «понтиаков», «Линкольнов», «Кадиллаков», « бьюиков», «рамблеров» и т. д. и т. п. и шли в музеи, не пожалев трех долларов, чтобы с умиленно-снисходительным интересом поглазеть на прадедушек своих машин и на мощный широкогрудый паровоз «Саузерн Пасифик», на древние пишущие машины и телеграфные ключи, на газовые рожки, лабораторию Томаса Эдисона, мастерскую братьев Райт и, конечно, на отчий дом Генри Форда первого-тогда прародитель, автомобильный король был просто сыном фермера, практичным мальцом со страстью на механике. Нынешние экспонаты начал к старости коллекционировать сам Форд первый. Как Эзра Корнелл и как многие другие, он сначала делал миллионы, а потом, когда маховик был раскручен и к трудным первоначальным миллионам словно сами по себе липли все новые и новые миллионы, он задумался о вечности, о благодарности потомков и о пьедестале пророка.

 

На площадке у въезда в Гринфилд-виллидж стояли сотни четыре трейлеров — не простеньких деревянных, как у «Тенистой лужайке», а шикарных обтекаемых дюралевых домиков на колесах. Возле каждого распряженным конем паслась легковая машина, н ноторой нрепится трейлер в пути. Вчера еще я заприметил, как новые и новые трейлеры въезжают на площадку и выстраиваются рядами. как развеваются среди них на флагштоках американские флаги. Громкоговорители бодрыми голосами разносили распоряжения насчет мест для стоянки, воды, электричества. Сегодня я подошел к двум распорядителям у ворот. Они были в штатском, но с франтоватыми пилотками на голове, и на пилотках вышиты были загадочные слова: « Караванный клуб Уолли Байяма».

 

Я поинтересовался, что это такое. И один распорядитель сразу же с гордостью сообщил, что дюралевые домики побывали в прошлом году даже на самой Красной площади в Москве. А другой взялся все мне показать и объяснить.

 

И он действительно все показал и объяснил мне, Генри Уилер, инженер в отставке, старик с треугольником седых усов и набрякшими венами. Я оказался находкой для Генри Уилера. Он изнывал по человеку, которому мог бы показать новенький, за восемь тысяч долларов — за восемь тысяч!!!! — трейлер. Какая удача — встретить русского, коммуниста в Дирборне и ошарашить амери: нансним трейлером! Мы прошли с Генри Уилером между рядами других трейлеров, и не предупрежденная милая седая Нинет, жена Генри, испуганно крикнула с дюралевого порожка:

 

— Генри, ты что делаешь?! Ведь у меня ковры не постелены!

 

Но и без ковров эта дюралевая кибитка была чудом, и, вежливый иностранный гость, я восхищался ею, не жалея сил. Там был весь набор удобств и удовольствий: газовая плита на три конфорки, газовая жаровня для стейков, холодильник, работающий на газе и электричестве, автомойка для посуды, шкафчики для продуктов и посуды, три вместительных шкафа для одежды. Туалет. Умывальник. Душ. Кондиционированный воздух. Один диван — обыкновенный. Другой диван раздвижной, двуспальный. Столик откидной. Стулья. Вентилятор под крышей. Добавочная сетка у двери — от насекомых. Откидная приступочка. Два баллона с пропаном впереди, на жестком креплении: когда один иссякнет, автоматически подключается второй. И много всего другого прочего было на площади никак не больше пятнадцати — восемнадцати квадратных метров. А все-таки достаточно просторно, есть где пройти, где посидеть и даже принять гостей.

 

И я еще раз извинил Нинет непостеленные ковры и поздравил Генри с удачным приобретением.

 

Я поразился еще больше, узнав, что эта дюралевая кибитка — не хобби, а образ жизни, что этот дом на колесах и есть их единственный дом, что дом-то свой без колес они продали. И что вообще все владельцы четырехсот трейлеров на этой площадке — кочевники всерьез, навсегда, хотя у многих дома — те, что без колес, — не проданы, а лишь сданы в аренду. И что в « Караванном клубе Уолли Байяма» — шестнадцать тысяч трейлеров, а значит, и семей, а сам Уолли Байям не живет на колесах. Он их верховный покровитель, человек, торгующий трейлерами и идеей о том, что и старости для американца наступает пора не тольнко передвигаться — этим он занят всю жизнь, — но и жить.на колесах. Да, да, Уолли Байям — не только фабрикант и торговец, но в известном смысле и духовный вождь, основатель целого течения среди моторизованных кочевников. Он сплотил их вокруг своего знамени, а на знамени его написано, что уж если кочевать, то непременно в этих вот дюралевых, обтекаемой формы фешенебельных нибитках марки « Эрстрим», выпускаемых Уолли Байямом. И Уолли Байям неустанно воспитывает их в духе верности идеалам « Эрстрим» и даже не жалеет ста тысяч долларов в год на слеты, услуги, рекламу, печатные списки членов клуба и т. д. Взамен он имеет преданных покупателей и по меньшей мере тридцать две тысячи агитаторов, разъезжающих по США, Канаде, Мексике.

 

Нет предела прогрессу. Дюралевое чудо совершенствуется каждый год, потому что у Уолли Байяма есть могучие недремлющие конкуренты, и Уилеры уже поглядывают с завистью на соседа, у которого и набору мобильных удобств добавился еще и телевизор. А там, глядишь, холодильник станет элегантнее, внедрят автоматику в раздвижной диван и мало ли еще чего придумают. И Уилерам станет совестно показываться со своим устаревшим трейлером на очередной слет. Он вызовет презрительную усмешку: ха-ха, восемь тысяч долларов? И где наша не пропадала: мобилизовав стариковские сбережения, они обменяют свой нынешний на еще более сверкающий трей.1ер, уже за десять тысяч долларов. Ничего больше и не требуется Уолли Байяму.

 

Из соседнего трейлера Уилеры пригласили знакомую пару на французский кофе, мексиканские орешки и русского журналиста. Мне пришлось признать, что по части трейлеров мы еще отстаем и пока даже вроде бы не планируем подтянуться.

 

Но разумна ли и полезна сама идея кочевья на закате жизни? — допытывался я у них. Какая сила срывает американских стариков с насиженных мест и заставляет катить и катить в преддверии могилы, посверкивая в вечернем солнце дюралевой продукцией Уолли Байяма?

 

Мне все объяснили. Что странно для нас, для них — логическое завершение жизненного пути.

 

Американец привычно доверяет решение психологической и материальной проблем старости американской технике, американским дельцам. Проблема психологическая объяснена была так. «Н старости мир сужается, чувствуешь одиночество и изоляцию. Не хочешь висеть гирей на шее детей. А в дороге легче заводятся знакомства. Новые места, новые люди стимулируют угасающий интерес к жизни». Проблема материальная объяснялась коротко — дешевле. Не надо платить налоги за дом и землю. Плати лишь за бензин и немного за стоянку в кемпинге — за кусок земли под колесами, за подключение к газу и электричеству. Кемпингов много. Вместе с перелетными птицами можно, смотря по сезону, подаваться на юг или на север. Можно стричь купоны на разнице в стоимости жизни, ибо американский доллар всегда полновеснее за границей, чем у себя дома. Обе пары 'в Дирборне проездом. А жить предпочитают в Мексике, в кемпинге возле Гвадалахары: «разумные цены, приличная пища намного дешевле».

 

Попутный разговор о Мексике и мексиканцах возник в неожиданном, но не случайном плане — чистоты туалетов, горячей воды и, конечно, долларов. Моим собеседникам было стыдно за тех членов клуба, которые, глядя на чужую страну из своего дюралевого чистенького гнезда и обожая ее разумные цены, обзывают мексиканцев «грязными ворами». Соседка не без злорадства рассказала историю падения одной чистюли-американки.

 

Она стала грязна, как гвадалахарская крестьянка, когда в баке ее трейлера осталось лишь десять галлонов воды.

 

Я вернул их к разговору о кочевьях. А как же быть в совсем глубокой старости, когда подводят зрение и руки, лежащие на баранке? О, тогда можно стать в каком-нибудь кемпинге на вечную стоянку.

 

— Представьте, тогда можно даже газон не подстригать перед трейлером!

 

Это торжествующе прокричал Генри Уилер, и кочевники загалдели при упоминании этой великой благодати.

 

Вот так, дорогие друзья, — газон можно не подстригать! Я никогда, признаться, не подстригал газоны. Я напряг воображение, чтобы оценить все величие отказа от этого ритуала и понял, что неподстриженные газоны стоят где-то на очень высоком уровне, что это бунт против всевластного буржуазного конформизма. И тут я вспомнил о старухах из «Дирборнской таверны» — о тех мумиях, сидящих в мягких кpecJiax, хранительницах великого идеала. Конечно, добродетель — в богатстве или по крайней мере в «дисент лайф» -в приличной жизни буржуа. А когда тебе не по силам выдерживать стандарты бесколесной «дисент лайф», когда преуспевающие соседи уже презрительно косятся на твой ветшающий дом и во весь рост встает гамлетовский вопрос: стричь или не стричь газоны? отступай достойно. Переходи на колеса. Там стандарты конформизма не так строги. Пополняй клиентуру Уолли Байяма. Оригиналам-кочевникам разрешают к старости не стричь газоны ...

 

Конформизм уживается с фрондерством, критика соотечественников за узость и провинциализм — — с патриотизмом, национальной гордостью, с распространенными пропагандистскими клише. «Я — за свободу и конкуренцию», — говорит Нинет. Она знает, что такое конкуренция. Кто знает это лучше американцев, для которых школа жизни равнозначна школе конкуренции? А что такое свобода? Это и есть свобода конкуренции. Эти понятия здесь — близнецы.

 

Генри Уилер откровенен, особенно когда нет соседей. Видит много несообразностей в политике правительства, в экономической ориентации страны. Свои претензии к людям в Вашингтоне не стесняется выкладывать перед иностранцем, к тому же «красным»:

 

— Они тратят пятьдесят — шестьдесят миллиардов в год на армию и военную технику. Сколько лет это продолжается? Сейчас мы пришли к тому, что от этого все труднее отказываться. А посмотрите, что происходит тем временем? Лезвия для бритвы разве вы будете покупать американские? Нет. Вы берете английское лезвие — оно лучшего качества. Фотокамеры, телевизоры? У японцев лучше. Европейские машины долговечнее, прочнее, а мы все делаем с расчетом на быстрый износ. А суда? Ведь мы покупаем японские суда. В Америке такая стоимость рабочей силы, что мы не можем конкурировать с другими странами.

 

У Генри Уилера страх беззащитного перед большими корпорациями, мифически сильными и необъятными.

 

— Давно ли были десятки автомобильных корпораций, а где они теперь? Осталась «большая тройка». Попробуйте-ка открыть новое автомобильное дело. Прогорите даже со ста миллионами.

 

Он родился и сложился в эпоху американского изоляционизма — изоляционизма не только во внешней политике, но и внутри страны (слабая централизация, большие права штатов, озабоченность и традиционная одержимость местными и личными делами и бизнесом}. И вот на протяжении каких-то десятилетий его страна берет на себя бремя «опекуна мира», «мирового полицейского». Накал каша образовалась в мозгу среднего американца, который всегда чихать хотел на все, что происходит не только за пределами его страны, но и за пределами его города и штата. Он привык смотреть на все, как прагматист, живущий сегодняшним днем, всякую теорию он отрицает в принципе. Но мерка узкого прагматизма не годится для истории. А американец ощущает себя ее участником, и, может быть. выбирая президента США и з двух кандидатов, он делает выбор между войной и миром (ошибочно или верно — это уже другое дело).

 

Генри Уилер катит в своей дюралевой кибитке в Мексику и читает там мексиканскую газету, издающуюся на английском языке. И вдруг убеждается, что в этой газете мир выглядит иным, чем в той, которую он всю жизнь читал на севере штата Мичиган. Он обнаруживает, что ему сделали «брэйнуошинг» — промывку мозгов. Он пытается пробиться к истине. Он пробует смотреть на мир исторично: « Вы позднее начали, а уже достигли больших результатов». Он угадывает угрозу в американском глухом и сытом благополучии, в американском высокомерном — по принципу богатый к бедному — отношении к другим народам. Он считает, что сто лет без войн на американской территории и помогли американцам, и развратили их — они не знают, что такое война и как настрадались русские, да и остальные европейцы. А это опасно.

 

И он же опутан мелкими, но сильнодействующими условиями американского филистерства, американских, сформированных теми же большими корпорациями представлений о «дисент лайф». Из него хлещет наивная ребячья гордость за новенький трейлер, сыплются извинения за непостеленные ковры".

 

Кофе выпит, орешки съедены, соседи Уилеров ушли. Наступил вечер, и громкий радиоголос, разносящийся над лагерем, предупреждает кочевников о грозящей опасности: Гринфилд-виллидж отказалась подключить трейлеры к своей электросети. Уилеры не на шутку заволновались, и я понял, что пора прощаться. Но на прощание Генри решил познакомить меня с каким-то выдающимся кочевником.

 

— Вот это парень! — шептал он мне с тайным восторгом заговорщика.

 

Парень, однако, куда-то запропал, и Генри сам рассказал мне коротенькую повесть. Повесть о Настоящем человеке из «Караванного клуба Уолли Байяма».

 

Повесть эта, одна и та же, писалась заново каждый раз, когда в трейлерный табор, где бы он ни раскинулся, вдруг вкатывался еще один дюралевый домик на колесах, таной, нан все, но принадлежащий негру. И не успевал он занять свое место в ряду, нак Настоящий человек уже любезно стучал в негритянскую дюралевую дверку: « Вас не беспокоят? Вам тут не мешают?» Обрадованная семья благодарила недремлющего защитника расового равенства и такого легкого на подъем врага дискриминации. А герой через полчаса стучал снова: « Все нормально?» Его снова благодарили. Но это было лишь начало. Настоящий человек был бдителен, пунктуален и неутомим. Еще через полчаса слышался его бодрый оклик: « Все о'кэй?» Он не жалел себя ни днем, ни ночью, громыхая по дюралевой дверке: « Все в порядке?» Спустя каких-нибудь трое суток в кемпинге воцарялся, накопец, полный порядок: черный соотечественник отбывал, уяснив, что никакие дюралевые чудеса Уолли Байяма не защитят его от «стопроцентных» американцев.

 

Я был ошеломлен этой историей, рассказанной с упоением и мстительным сладострастием.

 

— Чем же вам насолили негры, мистер Уилер?

 

Он зашептал мне прямо в ухо, словно сокровенную тайну:

 

— Знаете, есть таное понятие — «миддл класс», средний слой. Так вот, американцы хотят попасть в «Миддл класс» или хотя бы приблизиться к нему. Усердно работают. Сберегают деньги на дом, на машину, чтобы вывести детей в люди, накопить кое-что на старость. Они знают цену каждому пенни и каждым пенни обязаны своему труду. А почему негры не попадают в «миддл класс»?

 

Слова были сухи, книжны, но шептал их тот самый Генри Уилер, который испытывал неловкость за своих соотечественников, третирующих мексиканцев, который критикует крупные корпорации и гонку вооружений, тот самый Генри Уилер — добродушный, толковый старик, с которым приятно поболтать за кофе и орешками. Шептал с жаром и возбуждением.

 

— А вот почему, — продолжал он. — У них другое отношение к пенни. Им плевать на все — заработал, истратил. Они уже сто лет свободны и сами виноваты, что живут в бедности. А что получается? У их детей инстинкт разрушения. Им все чуждо в нашей стране…

 

Потом он поспешно распрощался и убежал по своим электроделам.

 

Но я оценил торжественность момента и прочность этого кредо. Негры есть разные, с разным отношением н пенни, и, если верить Уилеру, в Детройте тридцать два миллионера — негры. Но он берет негритянскую бедняцкую отчаявшуюся массу, и она внушает ему страх. Она не вписывается в его американский образ жизни и уже тем самым посягает на этот образ жизни. Она ничего не получила от Америки и страшна тем, что ей нечего терять. Генри Уилеры — а их миллионы — видят в неграх разрушителей, потому что фантом своей обездоленности и порывом н борьбе негры посягают на экономический и социальный статус-кво, на трудный, шаткий, но по-своему устойчивый баланс сил в американском обществе. И они выбивают подпорки из-под идеалов Генри Уилера, из-под его прикладной жизненной философии, материально воплотившейся в трейлере марки « Эрстрим». Он опасается, что у них другие критерии ценностей.

 

Так что же Уилер — расист? Выходит, да. Но, судя по объяснению того же Генри Уилера, его расизм — лишь производное. Он собственник. Именно с точки зрения собственника негр для него — антипод. Генри Уилер — частична той самой мелкобуржуазной стихии, которая, по замечанию Ленина, порождает капитализм ежедневно, ежечасно и в массовом масштабе. И питает его круговращение, и сберегает его. Собственник". Не в этом ли все начала, как бы далеко ни ушли концы — в данном случае в расизм?

 

 

 

31 мая. Дирборн.

 

 

 

С утра снова пешком, как правоверный паломник, — к штаб-квартире «Форд мотор компани» на Южном поле — окраине Дирборна. Сначала по Мичиган-авеню, потом по автостраде, забитой маrшrнаil! н, — сегодня рабочий день и машин еще больше — через большой, нехоженый, изрезанный автомагистралями луг. Двенадцатиэтажная главная контора Форда совсем невелика в сравнении с нью-йоркскими небоскребами крупных корпораций. Но она красива, чиста, стоит привольно, синеет стеклами. Синим стеклом собственного производства Форд снабдил, между прочим, и небоскреб ООН на Ист-Ривер в Нью-Йорке.

 

Экскурсия на завод « Руж», старый, но самый знаменитый у Форда и самый большой в США. — Обычная бесплатная экскурсия для любого желающего. Чего не следует показывать, не покажут, но нет и досадного впечатления «закрытых дверей». Чистые, удобные, радиофицированные автобусы отходят на завод от главной конторы каждый час. В нашем подобрался простой народ: школьники, парализованная девочка с матерью и специальным складывающимся креслицем на колесиках, старик со старухой — то ли бывшие русские, то ли бывшие украинцы, — могучий негр с тремя негритянками, два японца, разумеется, с кинокамерами.

 

Едем сначала по каким-то перелескам. Гид, красивый. модно одетый молодой человек, рассказывает, что все это фордовские владения, фордовская земля, фордовские леса. Владения велики. Форд, хотя и не фермер, получает от правительства кой-какую сумму за неиспользованную землю: в Америке в связи с перепроизводством сельскохозяйственной продукции фермерам выплачивают федеральную дотацию за преднамеренно необрабатываемую землю.

 

Мне, неспециалисту, трудно описать завод « Руж», особенно познакомившись с ним во время такой легкой экскурсии. Завод громаден. Весь цикл производства. Автомобиль начинается с железной руды, поступающей в собственный порт на реке Руж, и кончается на конвейере — выезжающей своим ходом машиной. Между прочим, у причала в порту стояло грузовое судно « Роберт Макнамара». Бывшего президента «Форд мотор компани», а ныне шефа Пентагона уже «воплотили» в пароход.

 

Экскурсия — такая же четная рабочая операция, как сборка машин. Покатавшись по заводской территории на автобусе, мы очутились у конвейера. В нужных местах гид останавливался, расставлял нас полукругом, вынимал микрофон из ящичка на стене, барабанил заученное. На взгляд экскурсанта, темп на конвейере не кажется чрезмерным, Замечаешь даже некую грациозность рабочих движений — вроде бы никакого напряжения. С рабочими, конечно, не заговоришь — конвейер. Каждые пятьдесят четыре секунды с конвейера соскакивают модные полуспортивные « мустанги», присоединяясь к восьмидесяти миллионам машин на трех с половиной миллионах миль американских дорог и мостовых.

 

Цифрами и фактами меня снабдили в главной конторе.

 

Когда пятьдесят лет назад Генри Форд первый, уже весьма процветающий автопромышленник, решил строить огромный завод с замкнутым циклом производства, нан говорится в официальном фирменном описании завода « Руж», даже друзья его были «скептически настроены», а «враги говорили, что он сошел с ума. Конгрессмены выступили против, когда он обратился к правительству за разрешением углубить и расширить канал на реке Руж, чтобы принимать морение суда. Акционеры были против, желая, чтобы прибыли компании шли на дивиденды, а не на расширение производства. Землевладельцы фантастически взвинтили цены на землю вдоль реки».

 

Форд одолел всех и вся. В ноябре 1917 года для жителей Дирборна главным событием была, конечно, не революция в России, а закладка фордовского завода.

 

Сейчас это лишь один из многих заводов Форда, хотя и крупнейший. Каждые сутки пять тысяч грузовиков, двадцать тысяч легковых автомашин и свыше шестидесяти тысяч пешеходов проходят через его ворота. Сто тридцать пять акров автомобильных стоянок обеспечивают место для двадцати тысяч машин: некоторые рабочие живут в семидесяти милях от завода. В 1 963 году пятидесяти трем тысячам своих рабочих и служащих в районе Дирборна Форд выплатил четыреста семьдесят шесть миллионов долларов (на всех предприятиях Форда сейчас работают триста тридцать тысяч человек). Завод производит и потребляет электроэнергии столько, сколько нужно для города с миллионным населением. В 1 963 году завод принял сто семьдесят девять тысяч экскурсантов из всех пятидесяти штатов США и из ста семи стран. « Его посещали американские президенты, высокопоставленные иностранные гости, аргентинские гаучо и босоногие члены племени с острова Фиджи».

 

«Форд мотор компани» по выпуску автомашин уже давно и значительно уступает «Дженерал моторе» — самой крупной промышленной корпорации капиталистического мира. И все же Форд, Генри Форд первый, династия Фордов — это нечто еще более крупное в нравственно-историческом плане, это важный институт современной американской жизни. Это поставщик не только машин, но и идей. При « Форд мотор компани», кроме музеев, есть и «департамент просветительских дел».

 

Вот одно из изданий этого департамента — апологетическая брошюрка под уголовном « Эволюция массового производства» («История вклада Форда в современное массовое производство и того, нан оно изменило привычки и мышление целого народа»). Брошюрка не присваивает Форду лишнего. Он был не изобретателем, а искусным дельцом и энергичным организатором, детально разработавшим принцип массового производства на основе четырех открытий своих далеких и близких предшественников. Эти открытия — взаимозаменяемость частей изделия, конвейер, дробление рабочих операций, уничтожение лишних движений у рабочего.

 

Первое открытие брошюрка приписывает американцу Эли Уитни. В 1 798 году, когда назревала война между США и Францией, правительству в Вашингтоне срочно потребовалось десять тысяч мушкетов. Ружейники-кустари физически не могли выполнить эту работу в нужный срок — в два года. Эли Уитни решил задачу, создав машину для производства ружейных частей и практически осуществив тем самым принцип сборни.

 

Второй принцип Генри Форд формулировал так· «Рабочий должен стоять недвижно, а работа двигаться». Это идея конвейера. Впервые ее применил Оливер Эванс, изобретатель автоматической мельницы. Его конвейер был прост: один рабочий засыпал зерно из мешков, а другой в конце линии принимал помол в мешни. В более развитом виде конвейер появился в шестидесятых годах прошлого века на бойнях Чикаго. Движущаяся лента, на которую вздергивали туши заколотых свиней, позволяла двадцати рабочим забить и обработать тысячу четыреста сорок свиней за восемь часов. Раньше их пределом было шестьсот двадцать свиней.

 

Третий принцип («дроби рабочие операции и умножай выпуск») был детально разработан американцем Элиху Рутом, помогавшим Самюэлю Кольту наладить массовое производство шестизарядных пистолетов «кольт». Элиху Рут раздробил рабочий процесс на множество отдельных операций — «легких, с меньшим шансом ошибиться, и более быстрых».

 

Если реализация трех первых принципов стала возможной благодаря изобретению новых и новых машин и механических приспособлений, то четвертый принцип, позаимствованный Фордом, вводил в дело «человеческий фактор». Это экономия времени и — нан следствие — ускорение производства за счет продуманного устранения лишних движений рабочего, в конце концов превращения его самого в машину, быстро соединяющую в целый продукт разрозненные его части, произведенные другими машинами. Четвертый принцип был придуман и разработан известным Фредериком Уинслоу Тейлором.

 

О Тейлоре фордовская брошюрка пишет тан: « Именно Тейлор взялся за то, чтобы, во-первых, установить скорость, с которой рабочий мог наиболее эффективно выполнять свои задачи. а во-вторых, целенаправить усилия рабочего так, чтобы он работал с минимумом лишних движений. Целью была, конечно, экономия времени, ибо время — суть прибыли, и каждый потерянный момент рассматривается как прямой финансовый убыток… Тейлор также обнаружил, что рабочие менее эффективны. а продукции наносится ущерб, когда работа чрезмерно ускоряется. Правильная Скорость. писал Тейлор, это скорость, с которой люди могут работать час за часом, день за днем и год за годом и сохранять хорошее здоровье». Тейлора, разумеется, интересовало то хорошее здоровье, которое позволяет рабочему соблюдать заданный режим скорости.

 

Брошюрка указывает, что «К этим принципам, взятым из прошлого, Генри Форд добавил свои собственные практические идеи, создавая новый метод автомобильного производства, который позднее приняла вся автомобильная индустрия».

 

Сам Форд выразил свою философию массового производства без обиняков, очень откровенно и до цинизма практично. Он писал: « Чистый результат применения этих принципов заключается в том, чтобы сократить необходимость мышления у рабочего, а также сократить его движения до минимума. По возможности он должен делать лишь одну операцию и лишь одним движением».

 

Как известно, Чарли Чаплин гениально проиллюстрировал этот фордовский идеал, создав в « Новых временах» трагикомИческий и жуткий образ рабочего на конвейере. Тот делал лишь одну операцию и лишь одним движением, а именно закручивал гайку. Одна гайка, другая гайка, десятки, сотни гаек неумолимо надвигала на него лента конвейера. Весь мир катастрофически сокращался до человека и гайки, человека на службе гайки, человека, рожденного лишь для того, чтобы закручивать гайки. Чаплинский образ синтезирует в себе весь нынешний капиталистический мир, непрестанно пытающийся создать такой гибрид — человеко-гайку.

 

Форд был дельцом, а не гуманистом, он не таясь, особенно на первых порах, подчинял «человеческий фактор» доллару. Чаплин помог нам вдуматься в фордовскую философию не с точки зрения прибыли и производства, а с точки зрения человеческой личности. Суть прогресса по-фордовски страшна: труд создал человека и труд должен превратить человека в машину. Форд начал дело 16 июня 1 903 года, «имея в изобилии веру, но всего лишь двадцать восемь тысяч долларов наличными», — эпически повествуют его биографы. Это были первые денежки Форда и его одиннадцати сподвижников-акционеров. А в 1 965 году « Форд мотор компани» выпустила четыре с половиной миллиона автомашин и тракторов и огромное количество военной и «космической» продукции. Их реализ<щия составила в 1965 году одиннадцать с половиной миллиардов долларов. « Форд мотор компани» стоит среди американских корпораций на втором месте после «Дженерал моторе», ее активы равны более чем семи с половиной миллиардам долларов.

 

Форд не был первым автомобилестроителем. Автомобили делались и до него, но вручную и только для гонок, для азарта. Однако Форд лучше других осознал потребность века в скоростях — на обыкновенных дорогах, а не на авто-треках — и первым взялся за производство дешевого массового автомобиля. После ряда неудач в 1 908 году пришел грандиозный успех — легендарная модель «Т». С октября 1 908 по конец 1915 года был выпущен миллион «фордов-Т». В 1 923 году с конвейеров Форда сошло два миллиона — за один год! — машин модели «Т».

 

Автомобиль действительно стал массовым, доступным, глубоко вошел в быт.

 

Последствия, подкрепленные другими фронтами индустриального развития и массового производства, были колоссальными. Машина вытянула за собой дороги и бум дорожного строительства. Машина связала город с деревней, заставила деревню тянуться за городом в смысле уровня жизни. Была создана качественно новая, причем дорогая, потребность и сопутствующий ей огромный, постоянно возобновляемый рыночный спрос.

 

Апологеты Форда приписывают ему еще и «социальную революцию», которая выразилась в долларах: он первым начал платить своим рабочим по пять долларов в день. Форд понимал, что рост покупательной способности населения и рост прибылей взаююсвязаны.

 

Форд стоял у истоков той капиталистической Америки, которой нужен не только человек-машина на конвейере, но и человек, которого факт владения собственной машиной освобождает от классового самосознания. Такого человека, ненасытного потребителя и раба вещей, умело воспитывают и оттачивают до совершенства большие корпорации, мощнейшая система рекламы, от которой нет спасения, и весь строй идеологии и жизни, убеждающий, что мера человека — это мера вещей, которыми он обладает.

 

Это сложный и чрезвычайно важный вопрос, вопрос взаимодействия научно-технической революции и социальной системы, вопрос о том, чему — в тех или иных социальных условиях — служит технический прогресс и массовое производство: духовному закабалению человека посредством вещей или его духовному освобождению, сужению человека до потребителя или созданию всесторонне развитой, гармоничной личности.

 

Вот что пишет известный американский социолог Эрик Фромм: « Чудо производства ведет к чуду потребления. Уже нет традиционных барьеров, удерживающих кого-либо от приобретения того, что ему заблагорассудится. Ему нужны лишь деньги. Но у все большего и большего числа людей есть деньги, может быть, не на настоящие жемчуга, но на синтетические, на «форды», которые выглядят, как « кадиллаки», на дешевые платья, которые выглядят, как дорогие, на сигареты, одинаковые для миллионеров и рабочих. Все в пределах досягаемости, может быть куплено, может быть потреблено… Производи, потребляй, наслаждайся совместно, в ногу с другими, не задавая вопросов. Вот ритм их жизни.: Какой в таком случае человек нужен нашему обществу?: Какой «социальный характер» подходит для капитализма ХХ века? Он нуждается в человеке, который сотрудничает в больших группах, который жаждет потреблять больше и больше, вкусы которого стандартизированы, легко поддаются влиянию и могут быть предсказаны ...

 

… Машина, холодильник, телевизор существуют для реального, но также и для показного использования. Они сообщают владельцу положение в обществе.: Как мы используем приобретаемые вещи? Начнем с пищи и напитков. Мы едим безвкусный и непитательный хлеб, потому что он отвечает нашей фантазии о богатстве и известности — он столь белый и «свежий». Фактически мы «едим» фантазию и потеряли связь с реальной вещью, которую мы едим. Наш вкус, наше тело выключены из этого акта потребления, хотя он касается их в первую очередь. Мы пьем ярлыки. С бутылкой кока-колы мы пьем изображение красивого парня или девушки, которые пьют ее на рекламе, мы пьем рекламный лозунг «паузы, которая освежает», мы пьем великую американскую привычку, меньше всего мы чувствуем кока-колу нашим нёбом… Акт потребления должен быть значимым, человеческим, полезным экспериментом. При нашей культуре от этого осталось мало. Потребление является в значительной степени удовлетворением искусственно стимулированных фантазий, исполнением фантазии, отчужденной от нашего конкретного, реального «Я».

 

Отметив, что потребление стало самоцелью, Фромм пишет: «Современный человек, если бы он посмел выразительно передать свою концепцию рая, изобразил бы картину, которая выглядела бы ка1\ самый большой универмаг в мире, демонстрирующий новые вещи и новые приспособления… » Все это, увы, точное описание нынешнего американца типа Генри Уилера, хотя, конечно, многие еще жестоко оставлены за дверьми потребительской вакханалии, а многие и восстают против нее. Итак, Форд делал не только машины и доллары. Не случайно в известном на Западе фантастическом романе-сатире Олдоса Хаксли « Отважный новый мир» Форд предстает в образе этакого нового Христа (автор прибегает к игре слов — Лорд, то есть господь, и Форд). В утопии Хаксли летосчисление ведется не от рождества Лордова., а от рождества Фордова, и люди выводятся серийно, в колбах, с заранее определенной социальной «предназначенностью».

 

Вечером я увидел краешек того Дирборна, который не входит в план ни платных, ни бесплатных экскурсий Форда. Я увидел изнанку фордовской Америки.

 

Приехали ко мне в отель два товарища. Я видел их впервые. Но они — товарищи. По взглядам.

 

Коммунист Н., работающий на фордовском заводе, — человек крепкий, ироничный, неунывающий. Поляк, которого поднял, закрутил и приземлил в Дирборне вихрь военных лет. Наково коммунисту в Дирборне? Тяжко. Почти одиноко. Но Н. не сr, рывает ни своих взглядов, ни принадлежности к партии.

 

Коммунист?! Для многих американцев это как исчадие ада. Кроме всего прочего, ведь это непрактично, неразумно — добровольно осложнять себе жизнь, отрезать себе дорогу к благам. Но местный профсоюзный босс, ренегат, бывший коммунист, однажды в порыве откровенности признался товарищу Н.: «Ты, конечно, считаешь меня предателем, не так ли? А мне ты все равно ближе, чем эти сукины сыны». Товарищ Н. не наивен, покаянные слова, прошептанные на ухо, его не обольстят. Но он знает, что доллары не заменят идеала и не заполнят вакуума там, где было нечто, называемое совестью.

 

Для рабочих, хорошо знающих Н., он коммунист, да, но прежде всего он свой парень, который не подведет, вступится за общие интересы, совет которого нужен и дорог. Н. верит в профсоюзную спайку, в то, что, когда нужно, его смогут защитить от администрации.

 

Товарищ К— редактор прогрессивной детройтской газеты на польском языке, американец из поляков. Он родился в CШA.

 

В машине Н. мы катим по вечернему Дирборну. Индустриальные задворки. Смрад труб. Старые заводские здания. Ветхие, грязные дома, где живут низкооплачиваемые рабочие, холостяки, вдовы, люмпены. С каким-то тайным удовлетворением Н. хочет показать своего единомышленника из Москвы проф-боссу, тому самому ренегату. Но в здании отделения No 600 профсоюза автомобилестроителей уже пусто. Остается посетить лишь одно « мероприятие» — собрание местной группы национальной ассоциации «Анонимные алкоголики». Мужчины и женщины, старые и молодые, обсуждают за чашкой кофе свои проблемы. Это странная, на наш взгляд, но, как утверждают, полезная организация. Алкоголики сообща лечатся. Борьба с зеленым змием начинается у них с публичного покаяния: я — алкоголик!

 

 

  • --- / Названия нет / Пономаренко Александра
  • Любимые женщины Геннадия Петровича / Малютин Виктор
  • Не взыщи / Жемчужница / Легкое дыхание
  • Спрашиваешь? / Балабол / Хрипков Николай Иванович
  • Мальчик и кукурузник. / Аутов Кочегар
  • Ночную Москву освежила гроза / Места родные / Сатин Георгий
  • Гибрис / Аквантов Дмитрий
  • Сидориада / Хрипков Николай Иванович
  • Царь Горох / Белка Елена
  • Эбби / Изгнанница / Лешуков Александр
  • Афоризм 736. О соловье. / Фурсин Олег

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль