"… 7 год*, 20-го января.
… и очень рад. И слава богу: чем глуше, тем лучше. Видеть людей не могу, а здесь я никаких людей не увижу, кроме больных и крестьян. Но они ведь ничем не тронут моей раны? Других, впрочем, не хуже моего рассадили по земским участкам. Весь мой выпуск, не подлежащий призыву на войну (ратники ополчения 2-го разряда выпуска 1916 г.), разместили в земствах. Впрочем, это неинтересно никому. Из приятелей узнал только об Иванове и Бомгарде. Иванов выбрал Архангельскую губернию (дело вкуса), а Бомгард, как говорила фельдшерица, сидит на глухом участке вроде моего за три уезда от меня в Горелове. Хотел ему написать, но раздумал. Не желаю видеть и слышать людей.
21 января.
Вьюга. Ничего.
25 января.
Какой ясный закат. Мигренин — соединение antipirin'a, coffein'а u ac.citric.
В порошках по 1,0… разве можно по 1,0?.. Можно.
3 февраля.
Сегодня получил газеты за прошлую неделю. Читать не стал, но потянуло все-таки посмотреть отдел театров. «Аида» шла на прошлой неделе. Значит, она выходила на возвышение и пела: «Мой милый друг, приди ко мне...»
У нее голос необыкновенный, и как странно, что голос ясный, громадный дан темной душонке…
(Здесь перерыв, вырваны две или три страницы.)
… конечно, недостойно, доктор Поляков. Да и гимназически — глупо с площадной бранью обрушиваться на женщину за то, что она ушла! Не хочет жить — ушла. И конец. Как все просто, в сущности. Оперная певица сошлась с молодым врачом, пожила год и ушла.
Убить ее? Убить? Ах, как все глупо, пусто. Безнадежно!
Не хочу думать. Не хочу…
11 февраля.
Все вьюги, да вьюги… заносит меня! Целыми вечерами я один, один. Зажигаю лампу и сижу. Днем-то я еще вижу людей. Но работаю механически. С работой я свыкся. Она не так страшна, как я думал раньше. Впрочем, много помог мне госпиталь на войне. Все-таки не вовсе неграмотным я приехал сюда.
Сегодня в первый раз делал операцию поворота.
Итак, три человека погребены здесь под снегом: я, Анна Кирилловна — фельдшерица-акушерка и фельдшер. Фельдшер женат. Они (фельдш. персонал) живут во флигеле. А я один.
15 февраля.
Вчера ночью интересная вещь произошла. Я собирался ложиться спать, как вдруг у меня сделались боли в области желудка. Но какие! Холодный пот выступил у меня на лбу. Все-таки наша медицина — сомнительная наука, должен заметить. Отчего у человека, у которого нет абсолютно никакого заболевания желудка или кишечника (аппенд., напр.), у которого прекрасная печень и почки, у которого кишечник функционирует совершенно нормально, могут ночью сделаться такие боли, что он станет кататься по постели?
Со стоном добрался до кухни, где ночует кухарка с мужем своим, Власом. Власа отправил к Анне Кирилловне. Та ночью пришла ко мне и вынуждена была впрыснуть мне морфий. Говорит, что я был совершенно зеленый. Отчего?
Фельдшер наш мне не нравится. Нелюдим, а Анна Кирилловна очень милый и развитой человек. Удивляюсь, как не старая женщина может жить в полном одиночестве в этом снежном гробу. Муж ее в германском плену.
Не могу не воздать хвалу тому, кто первый извлек из маковых головок морфий. Истинный благодетель человечества. Боли прекратились через семь минут после укола. Интересно: боли шли полной волной, не давая никаких пауз, так что я положительно задыхался, словно раскаленный лом воткнули в живот и вращали. Минуты через четыре после укола я стал различать волнообразность боли:
Было бы очень хорошо, если б врач имел возможность на себе проверить многие лекарства. Совсем иное у него было бы понимание их действия. После укола впервые за последние месяцы спал глубоко и хорошо, — без мыслей о ней, обманувшей меня.
16 февраля.
Сегодня Анна Кирилловна на приеме осведомилась о том, как я себя чувствую, и сказала, что впервые за все время видит меня нехмурым.
— Разве я хмурый?
— Очень, — убежденно ответила она и добавила, что она поражается тем, что я всегда молчу.
— Такой уж я человек.
Но это ложь. Я был очень жизнерадостным человеком до моей семейной драмы.
Сумерки наступают рано. Я один в квартире. Вечером пришла боль, но не сильная, как тень вчерашней боли, где-то за грудною костью. Опасаясь возврата вчерашнего припадка, я сам себе впрыснул в бедро один сантиграмм.
Боль прекратилась мгновенно почти. Хорошо, что Анна Кирилловна оставила пузырек.
18-го.
Четыре укола не страшны.
25-го февраля.
Чудак эта Анна Кирилловна! Точно я не врач. 11/2 шприца = 0,015 morph.? Да.
1-го марта.
* * *
Доктор Поляков, будьте осторожны!
Вздор.
--------------------------------------------------------------------------------
Сумерки.
Но вот уже полмесяца, как я ни разу не возвращался мыслью к обманувшей меня женщине. Мотив из партии ее Амнерис покинул меня. Я очень горжусь этим. Я — мужчина.
Анна К. стала моей тайной женой. Иначе быть не могло никак. Мы заключены на необитаемый остров.
--------------------------------------------------------------------------------
Снег изменился, стал как будто серее. Лютых морозов уже нет, но метели по временам возобновляются…
--------------------------------------------------------------------------------
Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начитается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием. В самом деле: куда к черту годится человек, если малейшая невралгийка может выбить его совершенно из седла!
--------------------------------------------------------------------------------
Анна К. боится. Успокоил ее, сказав, что я с детства отличался громаднейшей силой воли.
2 марта.
Слухи о чем-то грандиозном. Будто бы свергли Николая II.
* * *
Я ложусь спать очень рано. Часов в девять. И сплю сладко.
10 марта.
Там происходит революция. День стал длиннее, а сумерки как будто чуть голубоватее.
Таких снов на рассвете я еще никогда не видел. Это двойные сны.
Причем основной из них, я бы сказал, стеклянный. Он прозрачен.
Так что вот, — я вижу жутко освещенную лампу, из нее пышет разноцветная лента огней. Амнерис, колыша зеленым пером, поет. Оркестр, совершенно неземной, необыкновенно полнозвучен. Впрочем, я не могу передать это словами. Одним словом, в нормальном сне музыка беззвучна… (в нормальном? Еще вопрос, какой сон нормальнее! Впрочем, шучу...) беззвучна, а в моем сне она слышна совершенно небесно. И, главное, что я по своей воле могу усилить или ослабить музыку. Помнится, в «Войне и мире» описано, как Петя Ростов в полусне переживал такое же состояние. Лев Толстой — замечательный писатель!
Теперь о прозрачности; так вот, сквозь переливающиеся краски Аиды выступает совершенно реально край моего письменного стола, видный из двери кабинета, лампа, лоснящийся пол и слышны, прорывшись сквозь волну оркестра Большого театра, ясные шаги, ступающие приятно, как глухие кастаньеты.
Значит, восемь часов, — это Анна К., идет ко мне будить меня и сообщить, что делается в приемной.
Она не догадывается, что будить меня не нужно, что я все слышу и могу разговаривать с нею.
И такой опыт я проделал вчера:
А н н а. — Сергей Васильевич…
Я. — Я слышу… (тихо музыке — «сильнее»).
Музыка — великий аккорд.
Ре-диез…
А н н а. — Записано двадцать человек.
А м н е р и с (поет).
Впрочем, этого на бумаге передать нельзя.
Вредны ли эти сны? О нет. После них я встаю сильным и бодрым. И работаю хорошо. У меня даже появился интерес, а раньше его не было. Да и мудрено, все мои мысли были сосредоточены на бывшей жене моей.
А теперь я спокоен.
Я спокоен.
19 марта.
Ночью у меня была ссора с Анной К.
— Я не буду больше приготовлять раствор.
Я стал ее уговаривать.
— Глупости, Аннуся. Что я, маленький, что ли?
— Не буду. Вы погибнете.
— Ну, как хотите. Поймите, что у меня боли в груди!
— Лечитесь.
— Где?
— Уезжайте в отпуск. Морфием не лечатся. (Потом думала и добавила). Я простить себе не могу, что приготовила вам тогда вторую склянку.
— Да что я, морфинист, что ли?
— Да, вы становитесь морфинистом.
— Так вы не пойдете?
— Нет.
Тут я впервые обнаружил в себе неприятную способность злиться и, главное, кричать на людей, когда я не прав.
Впрочем, это не сразу. Пошел в спальню. Посмотрел. На донышке склянки чуть плескалось. Набрал в шприц, — оказалось 1/4 шприца. Швырнул шприц, чуть не разбил его и сам задрожал. Бережно поднял, осмотрел, — ни одной трещинки. Просидел в спальне около 20 минут. Выхожу, — ее нет.
Ушла.
Представьте себе, — не вытерпел, пошел к ней. Постучал в ее флигеле в освещенное окно. Она вышла, закутавшись в платок, на крылечко. Ночь тихая, тихая. Снег рыхл. Где-то далеко в небе тянет весной.
— Анна Кирилловна, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки.
Она шепнула:
— Не дам.
— Товарищ, будьте добры, дайте мне ключи от аптеки. Я говорю вам, как врач.
Вижу в сумраке ее лицо изменилось, очень побелело, а глаза углубились, провалились, почернели. И она ответила голосом, от которого у меня в душе шелохнулась жалость.
Но тут же злость опять наплыла на меня.
Она:
— Зачем, зачем вы так говорите? Ах, Сергей Васильевич, я — жалеючи вас.
И тут высвободила руки из-под платка, и я вижу, что ключи у нее в руках. Значит, она вышла ко мне и захватила их.
Я (грубо):
— Дайте ключи!
И вырвал их из ее рук.
И пошел к белеющему корпусу больницы по гнилым, прыгающим мосткам.
В душе у меня ярость шипела, и прежде всего потому, что я ровным счетом понятия никакого не имею о том, как готовить раствор морфия для подкожного впрыскивания. Я врач, а не фельдшерица!
Шел и трясся.
И слышу: сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся и, оскалившись, говорю:
— Сделаете или нет?
И она взмахнула рукою, как обреченная, «все равно, мол», и тихо ответила:
— Давайте сделаю…
… Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у нее извинения за бессмысленную грубость. Сам не знаю, как со мной это произошло. Раньше я был вежливым человеком.
Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:
— Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. Уж знаю. И я себя проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.
Я успокоил ее как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чем, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьезно отвыкать, уменьшая дозу.
— Сколько вы сейчас впрыснули?
— Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.
Она сжала голову и замолчала.
— Да не волнуйтесь вы!
… В сущности говоря, мне понятно ее беспокойство. Действительно, morphium hidrochloricum грозная штука, привычка создается очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..
… По правде говоря, эта женщина единственный верный настоящий мой человек. И, в сущности, она и должна быть моей женой. Ту я забыл. Забыл. И все-таки спасибо за это морфию…
8-го апреля 1917 года.
Это мучение.
9 апреля.
Весна ужасна.
--------------------------------------------------------------------------------
Черт в склянке. Кокаин — черт в склянке.
Действие его таково:
При впрыскивании одного шприца 2%-ного раствора почти мгновенно наступает состояние спокойствия, тотчас переходящее в восторг и блаженство. И это продолжается только одну, две минуты. И потом все исчезает бесследно, как не было. Наступает боль, ужас, тьма. Весна гремит, черные птицы перелетают с обнаженных ветвей на ветви, а вдали лес щетиной, ломаной и черной, тянется к небу, и за ним горит, охватив четверть неба, первый весенний закат.
Я меряю шагами одинокую пустую большую комнату в моей докторской квартире по диагонали от дверей к окну, от окна к дверям. Сколько таких прогулок я могу сделать? Пятнадцать или шестнадцать — не больше. А затем мне нужно поворачивать и идти в спальню. На марле лет шприц рядом со склянкой. Я беру его и, небрежно смазал йодом исколотое бедро, всаживаю иголку в кожу. Никакой боли нет. О, наоборот: я предвкушаю эйфорию, которая сейчас возникнет. И вот она возникает. Я узнаю об этом потому, что звуки гармошки, на которой играет обрадовавшийся весне сторож Влас на крыльце, рваные, хриплые звуки гармошки, глухо летящие сквозь стекло ко мне, становятся ангельскими голосами, а грубые басы в раздувающихся мехах гудят, как небесный хор. Но вот мгновение, и кокаин в крови по какому-то таинственному закону, не описанному ни в какой из фармакологий, превращается во что-то новое. Я знаю: это смесь дьявола с моей кровью. И никнет Влас на крыльце, и я ненавижу его, а закат, беспокойно громыхая, выжигает мне внутренности. И так несколько раз подряд, в течение вечера, пока я не пойму, что я отравлен. Сердце начинает стучать так, что я чувствую его в руках, в висках… а потом оно проваливается в бездну, и бывают секунды, когда я мыслю о том, что более доктор Поляков не вернется к жизни…
13 апреля.
Я — несчастный доктор Поляков, заболевший в феврале этого года морфинизмом, и, предупреждаю всех, кому выпадет на долю такая же участь, как и мне, не пробовать заменить морфий кокаином. Кокаин — сквернейший и коварнейший яд. Вчера Анна еле отходила меня камфарой, а сегодня я — полутруп…
6-го мая 1917 года.
Давненько я не брался за свой дневник. А жаль. По сути дела, это не дневник, а история болезни, и у меня, очевидно, профессиональное тяготение к моему единственному другу в мире (если не считать моего скорбного и часто плачущего друга Анны).
Итак, если вести историю болезни, то вот. Я впрыскиваю себе морфий два раза в сутки в 5 часов дня (после обеда) и в 12 час. ночи перед сном.
Раствор трехпроцентный: два шприца. Следовательно, я получаю за один раз — 0,06.
Порядочно!
--------------------------------------------------------------------------------
Прежние мои записи несколько истеричны. Ничего особенно страшного нет. На работоспособности моей это ничуть не отражается. Напротив, весь день я живу ночным впрыскиванием накануне. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил. Надеюсь, и не причинит. Но другое меня мучает. Мне все кажется, что кто-нибудь узнает о моем пороке. И мне тяжело на приеме чувствовать на своей спине тяжелый пытливый взгляд моего ассистента-фельдшера.
Вздор! Он не догадывается. Ничто не выдаст меня. Зрачки меня могут предать лишь вечером, а вечером я никогда не сталкиваюсь с ним.
Страшнейшую убыль морфия в нашей аптеке я пополнил, съездив в уезд. Но и там мне пришлось пережить неприятные минуты. Заведующий складом взял мое требование, в которое я вписал предусмотрительно и всякую другую чепуху, вроде кофеина (которого у нас сколько угодно), и говорит:
— 40 грамм морфия?
И я чувствую, что прячу глаза, как школьник. Чувствую, что краснею…
Он говорит:
— Нет у нас такого количества. Граммов десять дам.
И действительно, у него нет, но мне кажется, что он проник в мою тайну, что он щупает и сверлит меня глазами, и я волнуюсь и мучаюсь.
Нет, зрачки, только зрачки опасны, и поэтому поставлю себе за правило: вечером с людьми не сталкиваться. Удобнее, морфий впрочем, места, чем мой участок, для этого не найти, вот уже более полугода я кого не вижу, кроме моих больных. А им до меня дела нет никакого.
18 мая.
Душная ночь. Будет гроза. Брюхо черное вдали за лесом растет и пучится. Вон и блеснуло бледно и тревожно. Идет гроза.
Книга у меня перед глазами, и в ней написано по поводу воздержания от морфия:
"… большое беспокойство, тревожное тоскливое состояние, раздражительность, ослабление памяти, иногда галлюцинация и небольшая степень затемнения сознания..."
Галлюцинаций я не испытывал, но по поводу остального я могу сказать: о, какие тусклые, казенные, ничего не говорящие слова!
«Тоскливое состояние»!..
Нет, я, заболевший этой ужасной болезнью, предупреждаю врачей, чтобы они были жалостливее к своим пациентам. Не «тоскливое состояние», а смерть медленная овладевает морфинистом, лишь только вы на час или два лишите его морфия. Воздух не сытный, его глотать нельзя… в теле нет клеточки, которая бы не жаждала… Чего? Этого нельзя ни определить, ни объяснить. Словом, человека нет. Он выключен. Движется, тоскует, страдает труп. Он ничего не хочет, ни о чем не мыслит, кроме морфия. Морфия!
Смерть от жажды — райская, блаженная смерть по сравнению с жаждой морфия. Так заживо погребенный, вероятно, ловит последние ничтожные пузырьки воздуха в гробу и раздирает кожу на груди ногтями. Так еретик на костре стонет и шевелится, когда первые языки пламени лижут его ноги…
Смерть — сухая, медленная смерть…
Вот что кроется под этими профессорскими словами «тоскливое состояние».
--------------------------------------------------------------------------------
Больше не могу. И вот взял и сейчас уколол себя. Вздох.
Еще вздох.
Легче. А вот… вот… мятный холодок под ложечкой…
Три шприца 3%-ного раствора. Этого мне хватит до полуночи…
--------------------------------------------------------------------------------
Вздор. Эта запись — вздор. Не так страшно. Рано или поздно я брошу!.. А сейчас спать, спать.
Этою глупою борьбою с морфием я только мучаю в ослабляю себя.
(Далее в тетрадь вырезано десятка два страниц.)
… ря
… ять рвота в 4 час. 30 минут.
Когда мне полегчает, запишу свои ужасные впечатления.
14 ноября 1917 г.
Итак, после побега из Москвы из лечебницы доктора… (фамилия тщательно зачеркнута) я вновь дома. Дождь льет пеленою и скрывает от меня мир. И пусть скроет его от меня. Он не нужен мне, как и я никому не нужен в мире. Стрельбу и переворот я пережил еще в лечебнице. Но мысль бросить это лечение воровски созрела у меня еще до боя на улицах Москвы. Спасибо морфию за то, что он сделал меня храбрым. Никакая стрельба мне не страшна. Да и что вообще может испугать человека, который думает только об одном, — о чудных божественных кристаллах. Когда фельдшерица, совершенно терроризованная пушечным буханием…
(здесь страница вырвана.)
… вал эту страницу, чтоб никто не прочитал позорного описания того, как человек с дипломом бежал воровски и трусливо и крал свой собственный костюм.
Да что костюм!
Рубашку я захватил больничную. Не до того было. На другой день, сделав укол, ожил и вернулся к доктору N. Он встретил меня жалостливо, но сквозь эту жалость сквозило все-таки презрение. И это напрасно. Ведь он — психиатр и должен понимать, что я не всегда владею собой. Я болен. Что ж презирать меня? Я вернул больничную рубашку.
Он сказал:
— Спасибо, — и добавил: — что же вы теперь думаете делать?
Я сказал бойко (я был в этот момент в состоянии эйфории):
— Я решил вернуться к себе в глушь, тем более, что отпуск мой истек. Я очень благодарен вам за помощь, я чувствую себя значительно лучше. Буду продолжать лечиться у себя.
Ответил он так:
— Вы ничуть не чувствуете себя лучше. Мне, право, смешно, что вы говорите это мне. Ведь одного взгляда на ваши зрачки достаточно. Ну кому вы говорите?..
— Я, профессор, не могу сразу отвыкнуть… в особенности теперь, когда происходят все эти события… меня совершенно издергала стрельба…
— Она кончилась. Вот новая власть. Ложитесь опять.
Тут я вспомнил все… холодные коридоры… пустые, масляной краской выкрашенные стены… и я ползу, как собака с перебитой ногой… чего-то жду… Чего? Горячей ванны?.. Укольчика в 0,005 морфия. Дозы, от которой, правда, не умирают… но только… а вся тоска остается, лежит бременем, как и лежала… пустые ночи, рубашку, которую я изорвал на себе, умоляя, чтобы меня выпустили?..
Нет. Нет. Изобрели морфий, вытянули его из высохших щелкающих головок божественного растения, ну так найдите же способ и лечить без мучений! Я упрямо покачал головой. Тут он приподнялся, и я вдруг испуганно бросился к двери. Мне показалось, что он хочет запереть за мной дверь и силою удержать меня в лечебнице…
Профессор побагровел.
— Я не тюремный надзиратель, — не без раздражения молвил он, — и у меня не Бутырки. Сидите спокойно. Вы хвастались, что вы совершенно нормальны, две недели назад. А между тем… — он выразительно повторил мой жест испуга, я вас не держу-с.
— Профессор, верните мне мою расписку. Умоляю вас, — и даже голос мой жалостливо дрогнул.
— Пожалуйста.
Он щелкнул ключом в столе и отдал мне мою расписку (о том, что я обязуюсь пройти весь двухмесячный курс лечения и что меня могут задержать в лечебнице и т.д., словом, обычного типа.)
Дрожащей рукой я принял записку и спрятал, пролепетав:
— Благодарю вас.
Затем встал, чтобы уходить. И пошел.
— Доктор Поляков! — раздалось мне вслед. Я обернулся, держась за ручку двери. — Вот что, — заговорил он, одумайтесь. Поймите, что вы все равно попадете в психиатрическую лечебницу, ну, немножко попозже… и притом попадете в гораздо более плохом состоянии. Я с вами считался все-таки как с врачом. А тогда вы придете уже в состоянии полного душевного развала. Вам, голубчик, в сущности, и практиковать нельзя и, пожалуй, преступно не предупредить ваше место службы.
Я вздрогнул и ясно почувствовал, что краска сошла у меня с лица (хотя и так ее очень немного у меня).
— Я, — сказал я глухо, — умоляю вас, профессор, ничего никому не говорить… Что ж, меня удалят со службы… Ославят больным… За что вы хотите мне это сделать?
— Идите, — досадливо крикнул он, — идите. Ничего не буду говорить. Все равно вас вернут…
Я ушел и, клянусь, всю дорогу дергался от боли и стыда… почему?..
--------------------------------------------------------------------------------
Очень просто. Ах, мой друг, мой верный дневник. Ты-то ведь не выдашь меня? Дело не в костюме, а в том, что я в лечебнице украл морфий. 3 кубика в кристаллах и 10 грамм однопроцентного раствора.
Меня интересует не только это, а еще вот что. Ключ в шкафу торчал. Ну, а если бы его не было? Взломал бы я шкаф или нет? А? По совести?
Взломал бы.
--------------------------------------------------------------------------------
Итак, доктор Поляков — вор. Страницу я успею вырвать.
Ну, насчет практики он все-таки пересолил. Да, я дегенерат. Совершенно верно. У меня начался распад моральной личности. Но работать я могу, я никому из моих пациентов не могу причинить зла или вреда.
--------------------------------------------------------------------------------
Да, почему украл? Очень просто. Я решил, что во время боев и всей кутерьмы, связанной с переворотом, я нигде не достану морфия. Но когда утихло, я достал еще в одной аптеке на окраине 15 грамм однопроцентного раствора — вещь для меня бесполезная и нудная (9 шприцов придется впрыскивать!). И унижаться еще пришлось. Фармацевт потребовал печать, смотрел на меня хмуро и подозрительно. Но зато на другой день я, придя в норму, получил без всякой задержки в другой аптеке 20 граммов в кристаллах — написал рецепт для больницы (попутно, конечно, выписал кофеин и аспирин). Да в конце концов, почему я должен прятаться, бояться? В самом деле, точно на лбу у меня написано, что я — морфинист? Кому какое дело, в конце концов?
--------------------------------------------------------------------------------
Да и велик ли распад? Привожу в свидетели эти записи. Они отрывочны, но ведь я же не писатель! Разве в них какие-нибудь безумные мысли? По-моему, я рассуждаю совершенно здраво.
--------------------------------------------------------------------------------
У морфиниста есть одно счастье, которое у него никто не может отнять, — способность проводить жизнь в полном одиночестве. А одиночество — это важные, значительные мысли, это созерцание, спокойствие, мудрость…
Ночь течет, черна и молчалива. Где-то оголенный лес, за ним речка, холод, осень. Далеко, далеко взъерошенная буйная Москва. Мне ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет.
Гори, огонь, в моей лампе, гори тихо, я хочу отдыхать после московских приключений, я хочу их забыть.
И забыл.
--------------------------------------------------------------------------------
Забыл.
18-го ноября.
Заморозки. Подсохло. Я вышел пройтись к речке по тропинке, потому что я почти никогда не дышу воздухом.
Распад личности — распадом, но все же я делаю попытки воздерживаться от него. Например, сегодня утром я не делал впрыскивания. (Теперь я делаю впрыскивания три раза в день по 3 шприца четырехпроцентного раствора). Неудобно. Мне жаль Анны. Каждый новый процент убивает ее. Мне жаль. Ах, какой человек!
Да… так… вот… когда стало плохо, я решил все-таки помучиться (пусть бы полюбовался на меня профессор N) и оттянуть укол и пошел к реке.
Какая пустыня. Ни звука, ни шороха. Сумерек еще нет, но они где-то притаились и ползут по болотцам, по кочкам, меж пней… Идут, идут к Левковской больнице… и я ползу, опираясь на палку (сказать по правде, я несколько ослабел в последнее время).
И вот вижу, от речки по склону летит ко мне быстро и ножками не перебирает под своей пестрой юбкой колоколом старушонка с желтыми волосами… В первую минуту я ее не понял и даже не испугался. Старушонка как старушонка. Странно — почему на холоде старушонка простоволосая, в одной кофточке?.. А потом, откуда старушонка? Какая? Кончится у нас прием в Левкове, разъедутся последние мужицкие сани, и на десять верст кругом — никого. Туманцы, болотца, леса! А потом вдруг пот холодный потек у меня по спине — понял! Старушонка не бежит, а именно л е т и т, не касаясь земли. Хорошо? Но не это вырвало у меня крик, а то, что в руках у старушонки вилы. Почему я так испугался? Почему? Я упал на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы не видеть ее, потом повернулся и, ковыляя, побежал к дому, как к месту спасения, ничего не желая, кроме того, чтобы у меня не разрывалось сердце, чтобы я скорее вбежал в теплые комнаты, увидел живую Анну… и морфию…
И я прибежал.
--------------------------------------------------------------------------------
Вздор. Пустая галлюцинация. Случайная галлюцинация.
19-го ноября.
Рвота. Это плохо.
Ночной мой разговор с Анной 21-го.
А н н а. — Фельдшер знает.
Я. — Неужели? Все равно. Пустяки.
А н н а. — Если не уедешь отсюда в город, я удавлюсь. Ты слышишь? Посмотри на свои руки, посмотри.
Я. — Немного дрожат. Это ничуть не мешает мне работать.
А н н а. — Ты посмотри — они же прозрачны. Одна кость и кожа… Погляди на свое лицо… Слушай, Сережа. Уезжай, заклинаю тебя, уезжай…
Я. — А ты?
А н н а. — Уезжай. Уезжай. Ты погибаешь.
Я. — Ну, это сильно сказано. Но я действительно сам не пойму, почему так быстро я ослабел? Ведь неполный год, как я болею. Видно, такая конституция у меня.
А н н а (печально). — Что тебя может вернуть к жизни? Может быть, эта твоя Амнерис — жена?
Я. — О нет. Успокойся. Спасибо морфию, он меня избавил от нее. Вместо нее — морфий.
А н н а. — Ах ты, боже… что мне делать?..
--------------------------------------------------------------------------------
Я думал, что только в романах бывают такие, как эта Анна. И если я когда-нибудь поправлюсь, я навсегда соединю свою судьбу с нею. Пусть тот не вернется из Германии.
27-го декабря.
Давно я не брал в руки тетрадь. Я закутан, лошади ждут. Бомгард уехал с Гореловского участка, и меня послали заменить его. На мой участок — женщина-врач.
Анна — здесь… Будет приезжать ко мне…
Хоть 30 верст.
--------------------------------------------------------------------------------
Решили твердо, что с 1 января я возьму отпуск на один месяц по болезни — и к профессору в Москву. Опять я дам подписку, и месяц я буду страдать у него в лечебнице нечеловеческой мукой.
Прощай, Левково. Анна, до свиданья.
1918 год
Январь.
Я не поехал. Не могу расстаться с моим кристаллическим растворимым божком.
Во время лечения я погибну.
И все чаще и чаще мне приходит мысль, что лечиться мне не нужно.
15-го января.
Рвота утром.
Три шприца 4%-ного раствора в сумерки.
Три шприца 4%-ного раствора ночью.
16-го января.
Операционный день, потому большое воздержание — с ночи до 6 часов вечера.
В сумерки — самое ужасное время — уже на квартире слышал отчетливо голос, монотонный и угрожающий, который повторял:
— Сергей Васильевич. Сергей Васильевич.
После впрыскивания все прошло сразу.
17-го января.
Вьюга — нет приема. Читал во время воздержания учебник психиатрии, и он произвел на меня ужасающее впечатление. Я погиб, надежды нет.
Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Я их боюсь. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество.
--------------------------------------------------------------------------------
Здесь нужно быть осторожным — здесь фельдшер и две акушерки. Нужно быть очень внимательным, чтобы не выдать себя. Я стал опытен и не выдам. Никто не узнает, пока у меня есть запас морфия. Растворы я готовлю сам или посылаю Анне заблаговременно рецепт. Один раз она сделала попытку (нелепую) подменить пятипроцентный двухпроцентным. Сама привезла его из Левкова в стужу и буран.
И из-за этого у нас была тяжелая ссора ночью. Убедил ее не делать этого. Здешнему персоналу я сообщил, что болен. Долго ломал голову, какую бы болезнь придумать. Сказал, что у меня ревматизм ног и тяжелая неврастения. Они предупреждены, что я уезжаю в феврале в отпуск в Москву лечиться. Дело идет гладко. В работе никаких сбоев. Избегаю оперировать в те дни, когда у меня начинается неудержимая рвота с икотой. Поэтому пришлось приписать и катар желудка. Ах, слишком много болезней у одного человека!
Персонал здешний жалостлив и сам гонит меня в отпуск.
--------------------------------------------------------------------------------
Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью.
Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил 4 пуда, теперь 3 пуда 15 фунтов. Испугался, взглянув на стрелку, потом это прошло.
На предплечьях непрекращающиеся нарывы, то же на бедрах. Я не умею стерильно готовить растворы, кроме того, раза три я впрыскивал некипяченым шприцем, очень спешил перед поездкой.
Это недопустимо.
18-го января.
Была такая галлюцинация: жду в черных окнах появления каких-то бледных людей. Это невыносимо. Одна штора только. Взял в больнице марлю и завесил. Предлога придумать не мог.
--------------------------------------------------------------------------------
Ах, черт возьми! Да почему, в конце концов, каждому своему действию я должен придумывать предлог? Ведь действительно это мучение, а не жизнь!
--------------------------------------------------------------------------------
Гладко ли я выражаю свои мысли? По-моему, гладко.
Жизнь? Смешно!
19-го января.
Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
Я ушел из аптеки воровской походкой.
«Что вы видите смешного в этой болезни?»
Но удержался, удерж…
В моем положении не следует быть особенно заносчивым с людьми.
Ах, фельдшер. Он так же жесток, как эти психиатры, не умеющие ничем, ничем, ничем помочь больному.
Ничем.
--------------------------------------------------------------------------------
Предыдущие строки написаны во время воздержания, и в них много несправедливого.
Сейчас лунная ночь. Я лежу после припадка рвоты, слабый. Руки не могу поднять высоко и черчу карандашом свои мысли. Они чисты и горды. Я счастлив на несколько часов. Впереди у меня сон. Надо мною луна и на ней венец. Ничто не страшно после укола.
1 февраля.
Анна приехала. Она желта, больна.
Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех.
Дал ей клятву, что уезжаю в середине февраля.
--------------------------------------------------------------------------------
Исполню ли ее?
--------------------------------------------------------------------------------
Да. Исполню.
Е. т. буду жив.
3 февраля.
Итак: горка. Ледяная и бесконечная, как та, с которой в детстве сказочного Кая уносили сани. Последний мой полет по этой горке, и я знаю, что ждет меня внизу. Ах, Анна, большое горе у тебя будет вскоре, если ты любила меня…
11 февраля.
Я решил так. Обращусь к Бомгарду. Почему именно к нему? Потому что он не психиатр, потому что молод и товарищ по университету. Он здоров, силен, но мягок, если я прав. Помню его. Быть может, он над… я в нем найду участливость. Он что-нибудь придумает. Пусть отвезет меня в Москву. Я не могу к нему ехать. Отпуск я получил уже. Лежу. В больницу не хожу.
На фельдшера я наклеветал. Ну, смеялся… Неважно. Он приходил навещать меня. Предлагал выслушать.
Я не позволил. Опять предлоги для отказа? Не хочу выдумывать предлога.
Записка Бомгарду отправлена.
--------------------------------------------------------------------------------
Люди! Кто-нибудь поможет мне?
Патетически я стал восклицать. И если кто-нибудь прочел бы это, подумал — фальшь. Но никто не прочт.
--------------------------------------------------------------------------------
Перед тем как написать Бомгарду, все вспоминал. В особенности всплыл вокзал в Москве в ноябре, когда я убегал из Москвы. Какой ужасный вечер. Краденый морфий я впрыскивал в уборной… это мучение. В двери ломились, голоса гремят, как железные, ругают за то, что я долго занимаю место, и руки прыгают, и прыгает крючок, того и гляди, распахнется дверь…
С тех пор и фурункулы у меня.
Плакал ночью, вспомнив это.
12-го ночью.
И опять плак. К чему эта слабость и мерзость ночью?
1918 года 13 февраля на рассвете в Гореловке.
Могу себя поздравить: я без укола уже четырнадцать часов! Четырнадцать! Это немыслимая цифра. Светает мутно и беловато. Сейчас я буду совсем здоров?
По зрелому размышлению: Бомгард не нужен мне и не нужен никто. Позорно было бы хоть минуту длить свою жизнь. Такую — нет, нельзя. Лекарство у меня под рукой. Как я раньше не догадался?
Ну-с, приступаем. Я никому ничего не должен. Погубил я только себя. И Анну. Что же я могу сделать?
Время залечит, как пела Амнер. С ней, конечно, просто и легко.
Тетрадь Бомгарду. Все..."
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.