Запись пятая. Роман "Медвежья кровь". / Осташевский Александр
 

Запись пятая. Роман "Медвежья кровь".

0.00
 
Осташевский Александр
Запись пятая. Роман "Медвежья кровь".
Запись пятая. Роман "Медвежья кровь".
Запись пятая. Медвежья кровь

Александр Осташевский

Запись пятая.

 

 

Медвежья кровь.

 

…реальный медведь в ней,

эгоистичный, дикий, по-

этому тупой, грубый и

жестокий….

 

"Медведи".

 

 

 

1

 

 

Ну вот, кажется, я разгадал "медвежью" тайну, но от этого она не стала менее угрожающей и мистической.

Однажды, после возни в кабинете и обеда, я зашел в библиотеку, которая (вполне разумно) находилась в общежитии, недалеко от моей гостиницы. Здесь я увидел библиотекаршу Кисуеву и Марью Петровну.

— Здравствуйте, Александр Алексеевич! — расплылась в чудесной, открытой улыбке Клара Викторовна, и глаза ее засияли. — Ну, как у вас настроение, как уроки? Присаживайтесь!

Когтелапкина тоже сладко улыбалась и многозначительно смотрела на меня.

Кисуева была одной из женщин, которых Марья Петровна полушутя рекомендовала мне в будущие жены: "Она разбирается в литературе и политике, часто проводит беседы с учащимися, у нее чудесная фигура". Кисуева была лет на восемь старше меня, но выглядела молодо, свежо; лицо ее русское, широкое, с немного выдающимися бугорками скул под глазами, что придавало ему азиатские черты.

— Спасибо, настроение хорошее, ребята работают, особенно сегодня, когда разбирали взгляды Базарова, — ответил я Кисуевой. — Все-таки анализ текста — главное в литературоведении: он и увлекает, и дает точные знания о произведении.

— Вам бы не здесь работать, Александр Алексеевич, — сказала Кисуева, — вы такой знающий специалист. Почему вы не хотите в вуз: там, мне кажется, контингент как раз достоин вашей эрудиции.

— Знаете, — я взглянул на Когтелапкину, которая все так же сладко улыбалась, — может быть, наоборот, мне нужно работать именно здесь, со слабыми ребятами, ведь они ничего не читают, где еще они знания получат. А в вузе студенты — люди посерьезнее: они и преподавателя слушают, и книги читают.

— Да, надо кому-то и здесь работать, — вставила Когтелапкина и собралась уходить.

— А каково ваше мнение о наших ребятах, вы еще не разочаровались в них? — допытывалась Кисуева, и глаза ее еще больше разгорались.

— Нет. Они, конечно, не подарок, знаний у них мало, большинство почти безграмотно, но жалко их: это не их вина. А мозги у них свежие, восприимчивые, души тоже малозапятнанные, мыслят быстро, запоминают хорошо — мне с ними интересно.

— Я рада за вас, но посмотрим, что вы скажете через год.

— Не знаю, не зарекаюсь: поживем — увидим.

Когтелапкина вышла, пожелав "молодым людям" приятной беседы. Кисуева заулыбалась еще больше и доверительно спросила:

— Ну, как вы живете? Одному-то ведь трудно.

— Хорошо живу, спасибо, Клара Викторовна.

— А как с одиночеством справляетесь?.. Извините… семью заводить не думаете?

— Нет. У меня уже был печальный опыт, больше не хочу.

— Ну, а как же одному-то: не поговорить, не поделиться?

— А я и не один, Клара Викторовна: у меня ребята, почти 200 человек, с ними не соскучишься. Да и начальство, сотрудники скучать не дают.

— Да я не об этом: своих детей ведь вам нужно заводить, уже пора. От той семьи у вас детей не осталось? Я слышала, вроде у вас был ребенок?..

Мне становилось все противнее, даже страшно слушать ее, я чувствовал себя как на допросе, но не отвечать, оборвать не мог: боялся показать свою несостоятельность. Энергия ее вопросов подгоняла меня, как плетка коня, толкала на откровенность, ведь так долго я ни с кем не говорил о своей жизни.

— Нет, ребенка не было. Детей завести нетрудно, "кому ума недоставало", вопрос в том: от кого? От любимой, любящей, единственной женщины — вот от кого детей хочется.

— Да, да… конечно….

— А такой у меня нет, да и вряд ли когда-нибудь будет.

— Ну, это вы зря. Появится еще в вашей жизни та, единственная, и вы будете счастливы.

— Вашими устами бы мед пить, Клара Викторовна, только я в это не верю: жизнь отучила.

— Да, конечно, вы много пережили.

Она зажгла настольную лампу, как бы создавая более интимную обстановку, и я будто очнулся: с удивлением заметил, что за окном почти стемнело, а в библиотеке здорово похолодало. Смотрел на ее красивое, но суховатое лицо, на искрящиеся глаза и думал: чего она хочет? Женить меня на себе — не на того напала. Добра ли мне хочет или только устроить свою жизнь, воспользовавшись моим одиноким, бездомным положением? Скорее всего, второе. Знала бы она, каково со мной жить — сразу бы отказалась.

— Ну а Стародубова Любовь Корнеевна, вам не нравится? — Кисуева спросила об учительнице химии, молодой, крупной, симпатичной женщине с озорным лицом.

Ишь как подъезжает, подумал я.

— Прекрасный специалист, умница, красавица, ее у нас очень уважают. Дом свой, много комнат, огород, сад… правда, она еще сына воспитывает, от первого брака.

— Вы, Клара Викторовна, ее, как морковь на базаре, продаете.

И тут мне по-настоящему стало страшно. По лицу библиотекарши пробежало что-то темное, и я увидел в этой тьме, на миг, белизну хищных, острых, голодных зубов, сверканье желтых кошачьих глаз с вертикальной щелкой зрачка. На этот миг ее рука, лежащая передо мной на письменном столе, покрылась темно-коричневой шерстью и выпустила кривые, острые когти. Крик замер у меня в горле, но Кисуева, умела держать себя в руках: опять стала прежней и продолжала, отвечая на мои слова:

— Я просто хочу вам добра, мне вас жалко, — и простодушно улыбнулась.

Я, насколько мог, взял себя в руки, хотя, наверное, выглядел жалко. Потом сказал через силу, твердым, сухим, но сдавленным, переходящим в хрип голосом:

— Я не люблю, когда меня жалеют. Я ведь к вам вот зачем пришел: мне нужен словарь литературоведческих терминов.

Но словаря в библиотеке не оказалось, и я ушел в свою гостиницу, лег и закурил.

Итак, парадоксально, но в тот миг, в набежавшей на лицо библиотекарши тени, я увидел… ее истинную сущность. Она… хищница… осторожная, бесшумная, как… кошка, пантера, но… человек… бестактный, грубый, как медведь. Но так же… директор в столовой нахамил, швырнул банку с краской — проявил свою "медвежью" натуру, свою "медвежью" сущность — вот на краске я и увидел его, истинный, след — медвежий. Ребята изуродовали книги, надругались над ними и надо мной, то есть проявили медвежье варварство, звериную дикость — вот и оставили следы медвежьих когтей на учебнике эстетики — следы того, кем они на самом деле были. Особенно ясно это было видно в раздаточной столовой, когда я увидел в Берлогине не человека, а реального медвежонка… потому что он и был им на самом деле: алчный обжора, эгоист, дикарь.

Итак, передо мной начинает вырисовываться медвежий угол, где живут люди с медвежьей кровью хамства, эгоизма, алчности, варварства и хищничества.

Поэтому мои человеческие качества интересовали директора и его окружение только в том смысле, насколько я мог быть для них полезен и удобен. Эта логика действовала и в отношениях преподавателей к учащимся, которые были для них, как я понял, только местом исполнения своих должностных обязанностей, как и сами они были только местом исполнения директив Управления профтехобразования. Во "исполнение" подобных обязанностей и директив в Медведееве варварски вырубают леса, равнодушно относятся к сельскохозяйственной технике, которая кормит всех его жителей, а вместо настоящего обучения и воспитания будущих хлеборобов занимаются приписками и очковтирательством. Человек в этом большом медвежьем углу забыт навсегда, ему нет здесь места.

 

 

2

 

В воскресение, после завтрака, я отправился гулять в окрестные поля. Я всегда любил деревню, природу, среди которой она жила, и хотел снова насладиться красотой родных равнин и лесов, памятных мне с детства. После того, как я увидел в буре около училища медвежий призрак, мне захотелось увидеть и понять в природе что-то новое, наверное, страшное, чего я раньше не представлял.

Оставив позади последние дома, я вышел на пригорок: передо мной расстилались безбрежные серо-желтые поля. Вдали, на горизонте, чернел лес, а справа, прямо к нему, шла широкая дорога из белого песка. Я вышел на нее и двинулся к лесу по обочине, тропинке из слежавшейся, выжженной, серой травы. Как-то особенно жадно всматривался в блеклые травинки перед собой, в насекомых, пересекающих мне дорогу. Медленно приближался лес, становясь шире и чернее, все больше преграждая мне дорогу.

А вокруг было столько простора, столько воздуха и сияющего солнца, что уходили мысли о зле, таящемся впереди, в будущем, подчиняясь бодрящему, всеохватывающему чувству воли, свободы, безбрежности и безграничности жизни. Да, блеклые, серые, поникшие травы и кусты говорили об умирании одного поколения природы, но справа, чуть дальше, ярко зеленели всходы озимых. Весной, когда прогреется земля, они дадут свежие, сочные злаки пшеницы. А за ними родится и окрестная трава, и поросли кустов, а там появятся цветы, запоют птицы, и жизнь возродится вновь.

Но не будет никогда в этом возродившемся мире, в этих бескрайних раскинувшихся полях и лесах буйства и пылкой пышности кавказской природы, которую я любил не меньше, чем русскую. Нет, русская природа всегда грустна, особенно задушевна, поэтому и русские песни, искусство тоже всегда грустны и задушевны. Отчего? Не грусть ли это богатыря, затерявшегося в безбрежных просторах своей родины и не находящего в них своего места, своей цели? Или сами просторы грустят от своей беспредельности и заброшенности, одиночества и величия?

Осень — наиболее подходящее время года для такой природы: увядание подчеркивает ее печаль и выражается в образах простых и чистых:

Дни поздней осени бранят обыкновенно,

Но мне она мила, читатель дорогой,

Красою тихою, блистающей смиренно.

Так нелюбимое дитя в семье родной

К себе меня влечет.

Вон, слева, две березки стоят: хотя и ярко солнце, сине небо, а они опустили ветви с полуоблетевшей желтой листвой, почти закрывая свои белые стволы, как платьем, и полны девичьей чистой грусти, тихие, покорные и одинокие среди бескрайнего поля. Но я шагал к царству деревьев, к мрачно чернеющему, уже близкому лесу и немного боялся, что вновь увижу призрака медведя.

Я вошел в тень огромных деревьев, и они окружили меня прохладой, мудрой тишиной, изредка нарушаемой задумчивым шелестом увядающих листьев и посвистом птиц. Чем дальше я двигался, тем больше открывался мне лес, пронизанный колоннами солнечных лучей, пламенели, переливаясь золотыми, багряными мазками, пышные кроны деревьев. Под ногами шуршали волны листьев, громче и чаще посвистывали птицы, и все это вместе двигалось навстречу мне, превращая лес в дивный дворец гармонии света, цвета и музыки. Это была прощальная грустно-радостная симфония жизни и смерти: приближение смерти заставляло уходящую жизнь максимально выразить себя, создать такую красоту:

Унылая пора! Очей очарованье!

Приятна мне твоя прощальная краса —

Люблю я пышное природы увяданье,

В багрец и золото одетые леса….

Я углублялся в лес и не видел ни одной вырубки, ни одного поваленного дерева. Здесь потому так хорошо, думал я, что нет человека, охваченного жаждой наживы: этот лес он еще не заметил или просто пренебрег им. Я сел на пенек, закрыл глаза и весь растворился в мудром шуме листвы его деревьев, в мелодичном и нежном посвистывании птиц. Душа с болезненной сладостью вспомнила мир моего детства: я почувствовал себя ребенком, который лежал среди шумящих трав и лесов, и видел белую бабочку, сидящую перед ним на голубом васильке и медленно помахивающую крыльями, слышал трели поющего жаворонка в небе.

И еще лес шумел о великом и вечном, что недоступно человеческому пониманию, а только его душе. Он говорил о вселенной, о бесконечном космосе, который можно почувствовать только в звуках, в голосе природы, в шуме этих высоких деревьев. Но странно: в этой космической музыке, которой разговаривал со мною лес, я ощущал нечто очень свое, заветное, единое со мной и вселенной, что-то будущее, светлое, радостное.

Я встал, прошел еще немного — лес расступился, и передо мной открылся новый простор. Блестели серо-желтые поля, а среди них затерялись искрящееся озеро и стадо коричневых и белых коров, дальше, на самом горизонте, темнели полосы лесов. Все это было частью моей души еще с детства и зазвучало во мне сокровенно родной, широко разливающейся мелодией симфонического оркестра и вторящего ему фортепиано.

И вот такой, напоенный светом, природой и музыкой, я подходил к первым домам Медведеева и не мог не заметить, насколько органично они вписываются в окружающий пейзаж. Шел вдоль изб и видел, что они так же милы и безыскусственны, как окружающие их поля и леса, а знакомые мне с детства резные наличники на окнах, фигурные столбики с навесами над крыльцами говорили о любви людей к своему дому, к своим близким. За заборами лежали горы овощей и фруктов, выращенных теплыми, человеческими руками. Неужели в Медведеве живут только люди с медвежьей кровью? Не верится!

Да и какое право я имею судить о людях, жизнь которых мне, в сущности, неизвестна? Ведь в каждой семье как-то заботятся друг о друге, растят детей — сколько труда и любви на это положено, сколько слез пролито! Болезни, смерти, рождение…. А я… я хоть воспитал одного ребенка, посадил и вырастил хоть одно дерево? Да они мне в лицо посмеются, когда я буду говорить об их "медвежьей" сущности, и правильно сделают.

А между тем из них едва ли есть один,

Тяжелой пыткой не измятый,

До преждевременных добравшийся морщин

Без преступленья иль утраты!..

Поверь: для них смешон твой плач и твой укор

С своим напевом заученным,

Как разрумяненный трагический актер,

Махающий мечом картонным….

Нет, не о "медвежьей" сущности здесь надо говорить, а о сложнейшей противоречивости человека, окружающих меня людей.

Неужели библиотекарша только хищница, с повадками пантеры или медведя? Нет, она проводит с ребятами беседы, хочет научить их чему-то доброму, светлому. И только ли личный расчет руководил ей в разговоре со мной? Нет, страдая от своего одиночества, бессемейности, она смогла понять и искренне посочувствовать мне, обремененному подобными проблемами. Грубо она это делала, факт, но это не значит, что в ней нет ничего человеческого, что она только хищник.

Разве Берлогин только "медвежонок", непроходимый обжора, тупица, лишенный человеческого будущего? А ты, хоть раз, поговорил с ним по-человечески, поинтересовался серьезно, чем живет этот затюканный мальчик, только вступающий в жизнь, ведь не одной же жратвой? Наверняка, дома у него тяжелая, затхлая атмосфера, раз он не получил элементарного развития, может, живет без родителей. А ведь это твоя прямая, человеческая обязанность, тем более, что он в твоей группе.

Я шел между избами, от которых пахло чем-то вкусным и теплым, домашним, от которого я давно отвык, и новое солнце сияло передо мной совсем близко, но не слепило, а как бы просвещало насквозь мою душу и тело новыми мыслями и чувствами. И тут опять, как совсем недавно, но уже во всей душе моей, во всем теле моем зазвучал этот чудесный, светлый мужской голос:

"И кто напоит одного из малых сих

только чашею холодной воды…"

во имя Любви к нему, во имя Любви….".

Да, да, чудесный мой друг, я хочу помочь этому мальчику, этой библиотекарше!.. Но как… как?!

"…только чашею холодной воды…"

во имя Любви к нему, во имя Любви….".

Да, да, я обязательно поговорю с этим мальчиком, постараюсь чем-нибудь помочь ему, особенно в училище, где его не любят: ведь я же его классный руководитель, его учитель! Буду защищать его как смогу. И с библиотекаршей буду поласковей, полюбезней, почеловечнее….

Но кто же ты, мой добрый друг, как имя твое? Как мне тебя постоянно не хватает: твоего ласкового голоса, мудрых слов! И где искать тебя?..

Вдруг две идущие навстречу мне незнакомые женщины поздоровались со мной. Как бы в ответ на мои мысли…. Это они могут быть моими друзьями? А почему бы и нет: может быть, их дети или родственники учатся в училище, даже в моей группе? Как бы там ни было, но меня уже знают в Медведеве как учителя, значит, я что-то значу в их жизни.

Но кто же ты, мой добрый друг? И где искать тебя?.. Или ты живешь во мне? Может быть, ты — это я сам, лучшее во мне?.. Но он молчал. Долго я так шел и думал.

Когда уже подходил к общежитию, вдруг увидел Берлогина, косолапо шагающего мне навстречу. Дико взглянув на меня, он опустил голову, приподнял широкие плечи и прошел мимо, не поздоровавшись.

"…во имя Любви к нему, во имя Любви….", —

еще светлее, еще настойчивее зазвучал во мне голос друга. Я обернулся и позвал Гришу. Он остановился и нехотя повернулся ко мне. Я подошел к нему:

— Гриша, ты чего проходишь мимо и не здороваешься?

Голова его еще больше ушла в плечи, он еще больше насупился и проворчал про себя:

— Здравствуй.

— Как тебе живется, Гриша? Плохо?

Он все больше зарывался в себя, топтался на месте, и оба мы чувствовали, что наш разговор не нужен, никчемен, что нам от него только плохо. Гриша снова пробормотал что-то, повернулся и пошел дальше.

Как же мне любить его, такого "медвежонка", как полюбить?! Скажи мне, друг мой!

После обеда я много читал, а когда стало темнеть, настроение мое резко ухудшилось. Я смотрел в окно, и мне вдруг показалось, что там медленно угасает жизнь. Серели, темнея, знакомые избы и дорога перед ними, пошел мелкий, унылый дождь, понемногу смывающий все следы. Молнией взорвалась мысль: я никчемен и не могу серьезно работать, да у меня и не получится это в училище — настоящего следа я здесь не оставлю. Я разучился любить, а без любви я не учитель. Я даже поговорить со своим учеником не могу как следует. Меня охватило физическое, тоскливое предощущение конца, стало жутковато. Все, что совершилось и совершается в училище со мной или без меня предстало несерьезным, даже комичным, а от этого еще более трагичным. Избы, грязь, размытая дорога, моросящий дождь за окном воплощали вековечную косность окружающей меня жизни, которую не разрушишь ни гениальной мыслью, ни гениальным действием.

Долго так я сидел и курил, глядя в окно, но пришло время опять идти к ребятам: Хасаныч, наверное, уже собрал их на мой литературно-музыкальный кружок "Орфей", который проводился еженедельно. Директор гордился им, обещал придти, послушать, но так и не сделал этого. Я и Клара Викторовна читали ребятам произведения А. Конан-Дойля, Н. Островского, М. Горького по программе внеклассного чтения. Здесь я меньше беседовал с ребятами: хотел, чтобы они больше слушали сам художественный текст, увлеклись им и почувствовали красоту, силу слова. Сначала им было неинтересно, но вопросы заставляли их думать, и постепенно они увлекались событиями и характерами. В конце каждого чтения я просил ребят высказать свое мнение о прочитанном.

Так получилось и сегодня: я вернулся в гостиницу бодрый, свежий, хотя и уставший. За окном уже было темно, я покурил и пошел на ужин: опять к ребятам, избавителям моим.

 

 

3

 

Сегодня, как обычно, в понедельник, директор устроил педсовет. Восемь часов: до начала занятий час. Расселись преподаватели, потом стали входить мастера. Деловой походкой, с черной папкой в руках к учительскому столу прошел директор. Серьезно, уважительно поздоровался со всеми.

Начали отчитываться мастера. Дошла очередь и до Павла Семеновича, мастера моей группы.

— Почему у вас столько учащихся отсутствует? — спросил директор.

Павел Семенович стоял перед ним с каменным выражением лица и заученно ответил:

— Пять больных, четверо отсутствуют по неизвестным причинам.

— Да, но ведь у вас не один, не два, а четверо человек отсутствуют по неизвестным причинам всю неделю! В чем дело, а, Павел Семенович?

— К Сомкову я ездил, Николай Федорович, но дома не застал. А Елкин и Петров обещали сегодня приехать, с родителями говорил. Остальные болеют.

— Так, девять минус три — шесть человек болеют?

— Да, шесть, — не моргнув глазом, ответил Павел Семенович, — справки обещали представить.

По поведению ребят во всех группах я уже чувствовал, что уроки им все более надоедают. Я их понимаю: попробуй, высиди 6-7 часов каждый день в скуке и тоске, когда неинтересно, потому что предыдущих знаний нет, потому что лень что-нибудь делать, даже слушать, потому что не знаешь, зачем это, и учитель порой только читает скучную, малопонятную лекцию. Вот они и бегут от такого "учения" все чаще и дальше. А как им без явки тройку поставишь? Вот и становится проблема обучения проблемой явки, отсидки на уроках: если не хочешь и не можешь учиться головой, то учись задним местом. А самое главное — страх училища перед инспекторами из Казани: их мало интересует, как добываются и оцениваются знания, для них тоже самое важное — явка, средство, а не цель, ведь так легче, формально — "по-медвежьи". Поэтому каждый день это слово на устах у всех: явка и, еще раз, явка.

Директор, опросив ряд мастеров и преподавателей, встал:

— Ну, что же с явкой будем делать, товарищи? А? Ведь таким образом дело дальше не пойдет, ведь скоро проверка…. Вот я тебе, Павел Семенович, сколько раз говорил: съезди пораньше, узнай, а ты….

— Я же ездил, и не раз — дома никого нет, — оправдывался мой мастер.

— Все равно, надо опять ехать… ночевать там… через председателя сельсовета, колхоза добиться!.. Я что ли за вас поеду?!

— Когда ехать-то, времени нет, — раздался голос другого мастера, зычный и грубый.

— Время у вас есть, Николай Егорович: уборочная кончается, вы находитесь здесь… вы ведь за ребят отвечаете, понимаете, о-тве-ча-е-те!!

— Я технику на хранение ставлю, когда мне?

— Вы прежде всего мастер!.. Кстати, почему вождение не даете? Вот к вам ребята и не ходят. Вы это понимаете?! Им неинтересно к вам ходить!

— Я давал….

— Один раз, а надо двадцать, тридцать…. Учить надо, заинтересовывать, вы мастер! Почему старший мастер этого не видит?

— Я вижу, так они же не подчиняются, — раздался голос Тупорылова.

Прослушав его отчет, директор обратился к преподавателю истории и обществоведения:

— Галина Федоровна, почему окна в кабинете до сих пор не заклеили, вы что, ребят поморозить хотите: не сегодня— завтра холода грянут?

— Замазка кончилась, Николай Федорович, пластилина нет нигде, так чем клеить?

— Вы как маленькая, Галина Федоровна, как маленькая! Ну разве, разве можно так?!.. Вы что, раньше об этом подумать не могли?!

— А когда же думать: я только недавно узнала, что замазку привезли, все сразу расхватали.

— Так, значит… — директор хлопнул ладонью по столу, — к вам лично должны прибежать, сообщить, на белом блюдечке с голубой каемочкой принести!.. Где же ваша инициатива, ваше неравнодушие, черт возьми?!

"Спектакль" начался, с тоской подумал я, ожидая своей очереди.

— Вы сколько зарплату получаете?

— Сколько есть — все мои, — уже со злобой проговорила пожилая учительница.

— Нет, вы извините, Галина Федоровна…. Ну-ка, Марья Петровна, дай-ка список! Вот… Шишкина… Галина… Федоровна… двести сорок рублей в месяц. Дальше смотрим: Колесова — 250, Иванов — 190, Стародубова — 232, Оленевский — 190, Лохматов — 270, Безлапов — даже 290. Отпуск у вас, товарищи преподаватели, два месяца, как у пожарников, а отдача? Где отдача?? Учащиеся на занятия не ходят, вождение не даете, кабинеты не оборудуете — плевали вы на учащихся! А кушать — все кушаете? Так ведь надо работать — отрабатывать свой хлеб! Ваш "хлеб" — учащиеся!.. Нет, я не могу… Марья Петровна! Почему я должен за всех отвечать?!.. Почему… меня позавчера в райкоме Дубинский… из души в душу… как пацана?!..

Директор схватил лежащую перед ним пачку классных журналов и изо всей силы грохнул ею по столу, прямо перед лицом Галины Федоровны. Она вскрикнула, и все вздрогнули.

Так передо мной вновь появился медведь, вместо директора: он стоял на задних лапах, с оскаленной пастью, почти одного с ним роста, с рыжей, свалявшейся шерстью. Как подстреленный, он отчаянно рычал, визжал, раскачивался и размахивал передними лапами, большими и волосатыми. Но этого медведя я уже не так боялся: было в нем что-то жалкое, забитое, отчаявшееся. Да, да, директор в данный момент не мог не быть медведем, раз позволил себе так обращаться с пожилой женщиной, учителем, раз позволил себе так унижать и других учителей, ради спасения собственной шкуры. Но опять никто, кроме меня, этого медведя в директоре не видел, хотя все продолжали мрачно смотреть на него.

— Не могу-у я бо-ольше!!.. — ревел медведь-директор, качаясь, брызгая слюной и пеной, размахивая лапами. — Ну-у, придет вме-есто меня-а дру-го-ой… тигр… может, лу-учше бу-удет!.. Ког-да-а вы нау — учитесь по-настоя-ащему-у рабо-отать?! Мне надое-ело с мо-ордой в г… не-е ходи-ить, вы-ы только все-е чи-истенькие-е, а я-а за что-о му-учаюсь, ма-ать ва-ашу?!

Он замолк, перестал раскачиваться и замер: я чувствовал, сколько усилий стоило ему опять превратиться в человека. Медленно проявлялись на нем костюм, галстук, рубашка, и, наконец, уже не медведь, а Николай Федорович сел за учительский стол. Он помолчал, а потом оглядел сидящих перед ним и заговорил, подавляя надрывы:

— Гы-главный в-вопрос у нас остается… товарищи, — это яв-вка… и еще раз явка!.. Мы, н-наверное, так сделаем… М-марья П-петровна… М-михаил Васильевич (старший мастер — А. О): каждый… день… после третьего у-урока, в каждой группе… будем от-тчитываться о… явке. Нет человека — немедленно е-ехать за ним, достать его… х-хоть со дна морского. Мы-ы учебное заведение, об этом, товарищи, забывать нельзя.

Люди немного оживились. Директор еще больше успокоился, немного улыбнулся и развернул голубой журнал.

— Вот недавно в журнале "Профтехобразование" я прочел статью об одном мастере… — он надел очки и вгляделся в текст, — мастере Заботове… Иване Ивановиче…. Так вот, это человек, который постоянно находится рядом с ребятами, — дальше директор начал читать:

"Однажды к Ивану Ивановичу подошел курсант и попросил отпустить его домой. "У меня мать тяжело болеет, присмотреть некому, — сказал он. Иван Иванович согласился, но, когда курсант исчез за дверью, он открыл ее и крикнул ему: "Володя! Подожди!.. Я тоже иду на улицу Нариманова, нам по дороге". Курсант остановился и опустил голову. Они пошли вместе, и Иван Иванович расспросил его о семье, близких, а потом задал вопрос: "Что с мамой? Давно болеет? Может, помочь чем-нибудь?". Курсант ничего не ответил и еще ниже опустил голову. Когда они подошли к его дому, Иван Иванович попросил: "Володя, может, разрешишь поговорить с твоей мамой, я ведь давно ее не видел, к тому же она тяжело больна? Володя совсем сник и открыл перед ним дверь. Их встретила жизнерадостная, улыбающаяся Володина мама и пригласила за стол. Иван Иванович ни ей, никому не сказал о проступке Володи, но после этого случая Володя перестал обманывать старших и стал учиться усерднее.

Так воспитывает Иван Иванович своих учеников: ненавязчиво, не читает морали, а делом, примером доказывает им порочность плохого поступка и человеческую ценность хорошего".

— Ну как? — директор поднял глаза на людей. — Что скажете? Конечно, нам далеко еще до такого мастера, нам еще за собой вон сколько грязи убирать надо, но стремиться к этому мы обязаны.

Педсовет кончился, все стали расходиться.

— И так каждый понедельник: соберет перед работой, изругает на всю неделю, а сам уедет водку пить, — говорили между собой мастера и преподаватели. — Испортит настроение, а как потом работать? И так работа нервная, собачья.

Вот каков бывает результат воздействия гуманных романтических идей, если их пропагандируют в "медвежьей" форме насилия и грубости.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль