Я хочу рассказать о воздействии неба. Посвящаю все это Венере, ибо она душа мира. Не жарко-фуриозный Марс, не холодно-гневный Юпитер, не царствующее Солнце. Ты не холодная, но и не яростная, ты прохладная и светловоздушная. Но не ты была правящей в точке гороскопа при моем рождении, а Диана, переменчивая и ревнивая, она властвует в моем подбрюшье, она, давшая мне тоскливое ожидание грядущего ужаса и сверхчувствительность ко всему, и вместе с ней восходит и распоряжается страшный Сатурн судьбы.
Однажды, то был необычный период моей жизни, связанный с важным решением, которого я ожидал, я стоял перед воротами, ведшими под уклон к обрыву городского оврага, от них остались лишь два призматических остова боковых столбов-колонн из побуревшего кирпича. Я часто приходил тогда на это место в упомянутые сентябрьские дни, принося в кармане кожаной куртки, сам не зная зачем, свою тетрадь и карандаш. Тарковскианский классический ландшафт: свалки, поросшие рудеральными зарослями, рытвины-раны, чудовищные ребра проволоки, ямы, заполненные гниющей густой водой, горы предметов, брошенных умирать, плоскости гаражей, покрытые толстым слоем коррозийного порошка, бетонные скелетообразно-конструктивистские остовы недостроенных сооружений, битое стекло, обломки костей, огромные и пустотелые, будто человеческие; суставчатые рукоподобные кусты репейника, грозный чертополох, волны изумрудной крапивы, пырей и дурман; разбросанные раннеосенние деревья и всхолмления травы ритмически колеблются на холодном чистом ветру, в согласии с его порывами.
Я смотрю на запад, зажженный туннелем длинных, многозубчато-исходящих лучей Солнца. Впереди, по ту сторону проема ворот, шагах в пятидесяти от меня неподвижно сидит ярко-черный бродяга-бич; он дремлет, или выжидает момент, он спиной ко мне, но я чувствую, что неведомо как доставшийся ему сажевый длинный плащ распахнут на седой груди, словно вижу его узловатые мускулы, выдубленную кожу, череп, покрытый жесткими редкими колючками волос, хотя его капюшон надвинут на глаза. Рядом с ним на полуразломанном ящике стоит ажурная и заржавевшая пустая клетка для птиц с полусферической крышей. Две бездомных собаки, одна коричневая (с тигровыми полосами) и тощая, другая пепельно-серая и неожиданно упитанная, бегают зигзагами, не обращая внимания ни на меня, ни на бродягу…
Солнце заходит; далеко внизу через кристаллический пласт холодного вечереющего воздуха дней осеннего эквинокса, от южного горизонта до северного лежит низина города, его разновысотные и разнофигурные соты; с изменением освещенности ряды домов начинают напоминать стимпанковые гравюры или подводные металлические города де Квинси, английского опиофага. Время терпко продвигается; идут минуты, часы, темнеет, и все пространство зажигается постепенно россыпями зеленых, оливковых, янтарных, коралловых, индиговых огней; колоссальные стеклянные коробки строений ближе к краю окоема призрачно засвечиваются внутренним светом, по линии горизонта выстраиваются тончайшие точечные светящиеся ожерелья. Слиток чистого гесперического сияния возничего-ноктифера, Венеры, между двумя столбами ворот завис в циановой толще (как будто объемной) надзакатного воздуха над исполинской картой местности; все быстрее темнеет, и вот уже Антарес, Кальб-аль-Акраб, остро-пурпурно просверливает область десцендента; над головой, у полюса мира, прочерчивает в ювелирно-бархатной черноте, в слюдяном мраке, ломаную исполинскую дорогу золотой Дракон; внизу, в глубине, далеко под ногами, вечно сокрытое безразмерной земной глыбой, на пересечении невесомейших армиллярных абстракций — imum coeli, утерус небес; где-то близ него ущербно-истлевающий, но все еще грозный и мощный декресцент последней лунной четверти (со времен Каина люди пятнают своими следами внешнюю маску лунарной сферы, в конце концов осмелившись буквально попрать ее подошвами ног).
Я уже давным-давно сижу на каменной плите, выщербленной и покрытой то ли мхом, то ли лишайником, то ли плесенью, долго, долго сижу, положив голову на руки, забывшись… Мне всегда давала ощущение истинной жизни, каковой она подарена человеческому существу — грань яви и сна, гипнэротомахия. О, если бы мы могли схватить миг пересечения онейрического рубежа, мы стали бы владычествующими в нашей области бытия. Насколько ты охватываешь вверх небо, поднимаясь в него, погружаясь в сновидении, в той же степени ты опускаешься внутрь себя, внутрь своего тела, и твои органы удивительным образом становятся небесными орбами невероятной красоты, сложно-извитыми, чернено-серебристыми в черно-тусклой, вечно лишенной света среде твоей утробы, начинают жить своей отдельной вибрирующей жизнью.
И вот на миг ослепляют вспышки полотен подлинного неба, слоеного, как пирог; единый хорал (первый образ, первое приближение похоже на «Звездную ночь» Ван Гога, и, одновременно, на «Вид Толедо» Эль Греко); ветвление смыслов, иероглифы, их символические слои; зарождение иероглифов, иероглифы элементов, эфира, воздуха (первого и блистающего видоизменения эфира); небесный монохорд Фладда, ярусы иерархического древнего неба, реверберация изначального тона в зеркалах этих уровней; Божественный ордер, или канон (известно, что автор бессмертной «Uranographia: totum caelum stellatum» Иоанн Гевелий тесно был связан с розенкрейцерами).
Отграничились целестиальные регионы; обозначились великолепно-гравюрно прорисованные, с бездной подробностей невероятно богатого изображения, фигуры констелляций, ибо не звезды составляют созвездия, но тело, или сущность, созвездия само кристаллизует сидерические массы, которые, таким образом, становятся лишь некоей materia prima для этих сложнейших структур; и вот, наконец, я стал смутно различать словно невесомо-тонкие изящно-верикальные фигуры жен в длинных одеяниях, будто сторожевые башни; наверное, это ангелы, зажегшие в руках своих охраняющие светильники-звезды.
Но я попал в ловушку уранографии. Погружаясь вверх, в его, неба, старые слои, видавшие когда-то кинокефалов (сталактитно нараставшие вниз, в обратной аналогии к сталагмитным земным слоям), я, возможно, столкнулся с тем поясом, где утвердились боги, древние, низвергнутые и ставшие сатурническими, погасшие и замерзшие, огромные закрытые лица немотствующих князей. Дверь Небес духовных надежно заперта, замкнута крепчайшим затвором во внешнем своем бытии; я иду назад, но кем я иду?
Закономерно: следующий фазис сновидения показал мне другой мир, где был другой человек в других обстоятельствах, но это был и я (как я мог считать себя неким малоудачливым писателем по имени Алексей Желудков, светловолосым молодым человеком с мягкими чертами лица и с пшеничными усами, ведь я брюнет, с небольшой эспаньолкой, нос чуть с горбинкой, математически-астрономические длинные пальцы, я это ощущаю, не видя свои руки, но, удивительно, при всем этом глаза наши абсолютно одинаковые). Любопытно, что я сразу осознаю, что все внешнее представление моего инобытия — лишь символический образ, ибо человек не способен, пусть даже во сне, усвоить некую реальность, радикально отличающуюся от реальности наличного плотного уровня существования данного индивидуума. Иными словами, на самом деле тот человек, который есть вот этот, видимый мной во сне «я» — не есть человек в тесном смысле, хомо, не есть даже другое существо нашего или подобного мира, но эмблематически представлен моему узкому сознанию он может быть только во внешнем образе человека и человеческих обстоятельств.
Итак, я сижу, взобравшись с ногами на широкий подоконник окна, выходящего на открытый вечернему теплому воздуху и закатному свету балкон; я тягостно задумался, положив руки на колени, голову откинув и повернув к заоконным картинам города, чьи трущобы и зиккураты начинают становиться металлически-сверкающими, а за входной дверью, на маленькой квадратной площадке полулежит тяжелопьяный бродяга-бич, оккупировавший не только мою лестничную площадку, но и мою жизнь, и не дававший нам жить. Тот самый, который, в конце концов, разрушил мою жизнь, потому что из-за него умер дорогой мне человек, нет, не сознательно он убил его, он даже не знает о том, что виновен, но я знаю это, я. И я решаюсь, потому что мне стыдно перед этим прекрасным смелым Сурьей в блистающих доспехах, ушедшим уже вглубь Земли, и перед нежной Венерой за мою робость; я стремительно встаю с подоконника, достаю из стола нож для разрезания страниц (в наборе была, кроме того, лупа, это символы двух путей, подумал я), нож латунный, обоюдоострый, тонко-конический суживающийся клинок (как он попал ко мне? Да, мне подарили, подарил человек, много значивший для меня), выхожу за дверь, подхожу и — убиваю бродягу. Я всаживаю нож в его глаза. Сильными, неколеблющимися ударами, утопая в черной волне гнева. Будь благословен праведный гнев. Мне показалось, что чудным огнем засияли его глаза в миг, когда я правой рукой держал его за полусферу черепа и отводил левую руку для удара. Два небольших шарообразных чистых огня, лучение их схоже с магическим светом Венеры (я смутно осознал в тот момент всю литеральность доктрины философов о том, что свет идет от глаза к источнику, так же, как от источника к глазу). Я понял, что я, именно я был призван освободить этот бесценный свет, дабы он слился с вечным светом, и не был вновь и вновь, в нескончаемом цикле смертей-рождений, несчетно заключаем в сосуды; те сосуды, что сотканы из материи миров, все томительное разнообразие которых составлено из плотного дыма. И нож — это Мизерикордия, благородный стилет, прекращающий муки. И еще: ведь у меня есть таблицы, уранографические хартии; я веду таблицы, невероятно мелкие значки, покрывающие стопы белоснежных листов, куда вносятся все, все деяния, и в этих таблицах колоссальный диапазон возможных характеристик этого моего последнего деяния-кармы — от благого освобождения Посвященного из последней его оболочки, которая, как говорят, должна быть именно такой, бродягой или нищим, до опытного факта устранения некоего тела, занимавшего определенное количество экстенсивного пространства; между этими предельными крайностями — практически безграничная совокупность «парсов», ведь недаром даже в официальной астрологии число этих жребиев личной орбиты достигает гигантского значения.
Но теперь мне всю жизнь будет сниться сон, я заперт в камере, набитой людьми, идет вяло-напряженный разговор, и вдруг, как бы под пугающий удар музыки (когда начинаются где-то в соседнем дворе невидимые похороны), в дальнем углу встает человек, у него кроваво-запекшиеся дыры вместо глаз, и я понимаю, кто это. Я в ужасе бегу из своего дома, вокруг здания и свалки, я уже у обрыва, где в овраге виден весь город, я выбрасываю нож как можно дальше…
Я проснулся. Черная фигура бродяги неподвижно сидит на возвышении по ту сторону проема, передо мной, уже совсем близко. И он сейчас поднимет капюшон, и я увижу его глаза. Или ЕЕ глаза, вдруг со страхом осознал я, ведь это — женщина, или гермафродит, или кастрат, но почему? И этот кристалл соли в черном небе меж двух колонн, так вот какую страшную соль породил я своим опусом, деланным во сне.
И я бегу обратно, задыхаясь, ощущая боль, колющую отчего-то в правой половине грудной области, уже в ночной мгле, вверх по улице, освещенной нежно-горчично-желтыми фонарями; впереди она пересечет гигантскую дугу дороги, по которой ходят трамваи; вот по правую руку здание темноохристого кирпича, своей модерно-готичностью прекрасно оттеняющее чистый песочно-желтый с пробелью ренессансный дом с колоннами ионического ордера по левую руку (это больницы, это больницы); вовне и внутри меня тройственной фугой беззвучно звучит хорал, уже совсем ночь (вокруг ожившие от летаргии дня в вечерней влажновоздушности огни, тихая жизнь), я вскакиваю в сапфирно-сверкающий во тьме прозрачный трамвай — и вижу, что в трамвае сидят рядами утвердившиеся на всех сидениях, как на престолах, великолепные негры; это студенты-медики, догадываюсь я, их древне-мифологические головы черны, как эфиопский кофе, и я уже знаю, что они будут разрезать меня драгоценными золотыми ланцетами и детальнейшим образом, под увеличительными линзами, изучать мои внутренние органы, живущие самостоятельной жизнью (об этом я говорил уже ранее).
… прошло много лет. Но почему в ящике моего стола, в том самом, который я с тех пор боюсь открыть, сквозь щель я неподвижно часами наблюдаю латунный изящный клинок, откуда он попал ко мне, как?
То, что называется Всевозможностью, или Универсумом, есть зеркальное отражение, отсюда и все, что в мире криво и дурно. Но суть в том, что мы можем понять вечную одновременность, одновременность всеобъемлющей вечности, nunc stans, только как единомгновенность, nunc fluens, на самом же деле мгновение — это свойство лишь эмпирического горизонтального времятечения. Исток персонального времени каждого существа (здесь несомненно подобие макрокосма и микрокосма) скрыт в средоточном омфале, откуда истекает оно жидко-желеобразными жилами по всем несчетным лучам-возможностям складывания жизни; каждая из этих жизней идет по законам своей реальности, непредставимым для соседнего иноварианта (притом здесь описан только низший, или внешний, из бессчетных уровней-слоев всей полноты существований, которыми наделена персона). Отдаляясь от недвижного центра и приближаясь к обращающейся окружности пустырей времени, личной Кали-Юге, оно, это индивидуальное время, начинает стремительно дряхлеть, разреживаться и низвергаться, распыляясь в обрыв-ничто.
Но бывает, пусть крайне редко, что вены эти переплетаются на мгновение, и тогда будто ожог опаляет наше дневное сознание, ожог невмещаемой огромности нашего истинного бытия.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.