Мы смерти ждём, как сказочного волка.
О.Э. Мандельштам
День обещал быть солнечным.
Вернее, день мог бы быть солнечным, но сейчас почти прошёл и начинал клониться к долгому весеннему вечеру. Что ж, ничего: за окном всё ещё было достаточно светло и ясно и тёплые жёлтые квадраты не спеша бродили по комнате. Феликс подставил им руки, но стоять на одном месте быстро надоело. Так и не переодеваясь (только пришёл из университета), он машинально заходил от стенки к стенке.
Завтра вечером будет встреча — с Роткрафтовым, Гречаевым и остальными, — но это только завтра. Статью для Видерицкого он обещал аж к воскресенью, а значит, время ещё есть. Всё-таки повезло (уже в который раз подумал Феликс), что Гречаев свёл его тогда с Видерицким. Очень вовремя — когда к третьему-четвёртому курсу новый твой статус превращается в обыденный факт и неизбежно встаёт вопрос: дальше-то что? Работа в журнале не то чтобы полностью отменила этот вопрос, но притупила его и отнесла срок окончательного ответа в более отдалённое и туманное будущее. Он — оппозиционер, подпольщик, чёрт возьми; он уже на баррикадах в битве с режимом Нонине, а то, что битва ещё не началась… Ну так начнётся когда-нибудь. Всем им ещё только предстоит показать, на что они в действительности способны.
Но в день сегодняшний ни для какой статьи у него не было настроения. Было для чего-то совсем другого…
Он прикинул, для чего именно, тихо притворил дверь в комнату. Не закрыл полностью — только отгородил ею шум телевизора в гостиной, а заодно и случайные нежелательные взгляды. Затем достал из обустроенного им тайника архив — увесистую, обтрёпанную по краям папку, — перебрал, не вытаскивая целиком, содержимое в поисках нужного номера. Не самый новый, двух-трёхлетней давности… Вот он, нашёлся.
Журнал «Собеседник», совсем недавно прикрытый, а до того специализировавшийся на интервью со знаменитыми и просто интересными людьми. Конкретно этот номер Феликс выцарапал в допотопном киоске на окраине Ринордийска в один дождливый летний день. Особую же важность журнал представлял потому, что в нём, помимо прочего, было интервью с Адель Зенкиной — ну, той самой Адель из общества «Очаг», что разыскало и систематизировало в прежние годы столько свидетельств и списков по «чёрному времени». Той Адель, которая, говорят, знавала многих из творческой тусовки тех лет (а значит, возможно, пересекалась и с самим Алексеем Луневым). Когда сотрудница «Собеседника», журналистка Вертишейкина, брала у неё интервью, Адель Зенкиной было уже за девяносто. С фотографии, однако, смотрела маленькая аккуратная бабушка с очень ясными светлыми глазами. Расположившись в глубоком плетёном кресле, она внимательно глядела на возможных зрителей.
Феликс перелистнул сразу на ту страницу, где помещалась основная часть разговора, и устроился вместе с журналом на диване — улёгся на живот среди нагретых пятен света, положив номер перед собой. Два или три раза он уже читал это интервью, но почему-то тянуло перелистать снова, погрузиться в полузнакомые слова и чужие откровения — будто в них таилось что-то ему сродственное и очень важное.
«Вертишейкина: Адель, скажите, почему «Очаг»? Почему именно такое название?
Адель: Изначально мы хотели назвать его «Пламя». Но «очаг» оказался точнее: это место, где остаётся пепел, когда пламя погасло, и там же разводят новый огонь, чтобы поддерживать его. К тому же к очагу возвращаются после долгих лет странствий. Нам, оставшимся, было крайне важно знать, что когда-нибудь мы «вернёмся домой», — если вы понимаете, о чём я.
В: Оставшимся?
А: (скромно улыбается) Так получилось, что в основном «Очаг» составили люди из нашей бывшей компании — я имею в виду участников «дела ринордийской богемы» и тех, кто около, вроде меня. Конечно, это коснулось не только нас, миллионы пострадали по всей стране, но мы всё-таки были давно и близко знакомы… После конца «чёрного времени» мы старались держаться вместе, не терять друг друга из вида — чтобы не растерять хотя бы наших воспоминаний. Кто-то может назвать это затянувшимся плачем по прошлому и спекуляцией, но, в конце концов, общая память — это всё, что у нас тогда оставалось.
В: Кому первому пришла в голову идея создать общество? Как вообще всё начиналось?
А: Идея летала в воздухе. Если вы о том, когда впервые она оформилась в слова и прозвучала вслух… Наверно, это было той ночью, в нашем с мужем разговоре. Знаете, одна из тех кошмарных ночей, которые бывают у переживших кошмар наяву (я сейчас не про себя). Когда ваши мёртвые оказываются вдруг слишком близко, вы почти слышите их дыхание у себя за спиной и понимаете, что ничего для них не сделали. И уже не сделаете. В эту ночь мы пообещали друг другу, что добьёмся как минимум установки обелиска — так или иначе.
В: «Память — лучшее оружие»…
А: Именно так. По крайней мере, когда всё остальное не в ваших силах — ни воскресить, ни даже наказать виновных (ведь не всех настигла расплата). Можно только попытаться сохранить правду — о тех делах и о тех людях, о том, как всё было на самом деле. Ведь время имеет привычку всё сглаживать и искажать.
В: Поэтому на обелиске не остановились?
А: Разумеется. Это было лишь первым шагом. Многовато оказалось работёнки, да и, думаю, не все архивы мы успели перекопать за эти годы. К тому же далеко не всё осталось на бумаге… Давайте так, чтоб вы понимали, система «идола» — это грязная механика за красивой и праздничной ширмой, поэтому по официальным отчётам там всё было прекрасно. Что-то, конечно, сохранилось во внутренних документах, что-то мы узнавали из рассказов свидетелей… Но если из двух участников действия тет-а-тет оба уже не здесь — в том или ином смысле… (разводит руками) Ну, вы понимаете.
В: Кстати, именно слова «Очага» о «системе» и стали основным поводом для нападок… Вернее, тот факт, что подобные речи появились уже после падения режима, как бы постфактум, тогда как прежде говорившие открыто поддерживали существующую власть.
А: (грустно улыбается) Да, было такое поветрие среди нового поколения. Своё мнение об этих нападках я уже высказывала — трижды или четырежды, точно не помню.
В: Да, ваши статьи наверняка войдут в историю эталоном апологетики. Но что вас на них сподвигло? Ведь до того никаких обвинений лично в ваш адрес не было…
А: Ну да, они были в адрес моего мужа и многих моих хороших знакомых. К тому же, будучи одной из тех, «с чьего молчаливого согласия всё творилось» (усмехается), я не могла не относить сказанное и к себе тоже. То есть поймите правильно, я не говорю, что мы ни в чём не виноваты, и быть кем-то вроде меня — действительно своего рода падение. Но подобные претензии я готова выслушивать от наших современников — от тех, кто прошёл тюрьму, каторгу, но не поддержал власти, от тех, кто прошёл допросы с пытками и не сдал своих товарищей (я лично таких не знаю, но допускаю, что они были). От них я бы выслушала все обвинения и не стала бы возражать. Но, кстати, они как раз никогда нас не обвиняли. А вот от тех… От людей, которые, по сути, не жили при «идоле» и понятия не имеют, что это такое… (качает головой) Я не считаю, что у них есть какое-то право в чём-то нас упрекать.
В: Не боялись впервые выступать в печати? Тем более в такой конфликтной теме?
А: (смотрит задумчиво, чему-то насмешливо улыбается) Женя тоже мне тогда говорил: мол, не лезла бы ты в это, на тебя тоже посыпется… Что, говорю, они мне сделают? Плохими словами назовут? Как страшно.
В: Не тяжело ли это морально? В смысле, вообще всё, чем занимался «Очаг», — чужие дела, чужие воспоминания, чужая боль… Не хотелось ли вам в какой-то момент отключиться от этого, уйти, не вспоминать?
А: Как ни странно, нет. Той девочке Адель, которая мелькала на встречах во Дворце Культуры и иногда играла там на гитаре, может, и было бы трудно, но мне… После того как пришлось фактически выстраивать свою жизнь из пыли по новой… Уже нет. Знаете, в одной из песен, что я играла, звучали слова: «Без боли всё было бы иначе, опыт сделал меня сильней».
В: А вам не обидно, что о той странице вашей жизни почти не знают? Ведь вы вращались в кругу людей, чьи имена сейчас служат символами эпохи…
А: (смеётся) Ну, я-то на символ точно не тяну. Знают тех, кто прыгал выше, — и в них же стреляли в первых. Что касается меня, я всегда была скорее с краю, и даже те песни, что я играла, — все были чужими. Так что, похоже, мой труд в «Очаге» принёс больше пользы. Моя же песня, самая главная… Думаю, она будет спета там (неопределённо кивает).
В: Там?
А: За чертой. Конечно, никому не известно точно. Но знаете… Женя, незадолго до того как уйти, рассказывал мне. Ему приснилась… (заминается) одна наша общая знакомая, которая много значила для нас обоих, она погибла в ссылке ещё в самом начале «чёрного времени». Во сне она спросила, скучает ли он по ней, и сказала, что ждёт его. И, когда он рассказывал, у него был такой умиротворённый вид. Казалось, его совсем не пугала эта перспектива, даже наоборот. Так что я верю, что снова встречу там нашу старую компанию, — я ведь пережила их всех (негромко смеётся). Только недавно я начала понимать: это счастье — что у нас было то, что было. И неважно, что началось позднее. Так что да, я верю.
В: Ну и напоследок, чего бы вы хотели пожелать нашим читателям?
А: Внимания к окружающим. И проницательности. Чтоб не пришлось потом изумляться, что новые чёрные времена уже наступили».
В конце страницы был уже небольшой чёрный завиток, отмечавший конец рубрики. Феликс убедился, что он на месте и никуда с прошлого раза не сдвинулся, и удовлетворённо прикрыл глаза.
Молодец Адель. Смогла даже ненавязчиво намекнуть в финале, что происходит в стране, — хотя, казалось бы, ей-то уж какая разница… Несколько лет назад, когда бралось интервью, всё было ещё не так однозначно, хотя Феликсу уже тогда что-то не нравилось в Нонине; теперь же, после перевыборов, гайки начали закручивать, и сейчас даже такой вот невинный разговорчик, как этот, едва ли дошёл бы до большой публики. «Кто-то там наверху выплел железную нить» — снова, спустя десятилетия, а значит, нужны и новые герои. Из тех — что прыгали выше. Из тех, кого вспоминают потом, через годы в таких интервью — пусть даже под абстрактным названием «общего знакомого». Не могут забыть.
И пусть в них стреляют в первых — оно того стоит.
Нет, вот так, как Адель: всех пережить, всё засвидетельствовать и передать поколениям следующим, — это тоже нужно и по-своему симпатично, но то, другое, острое, тревожно-терпкое, как горечь на дне бокала… Оно не требовало чётко разъяснённой цели; может, у него и вовсе не было цели — лишь настойчивая потребность сделать так, а не как иначе; может, именно из-за этого так хорош ясный весенний день и из-за этого же не жаль, если он станет последним — как финальный радостный аккорд мелодии-экспромта.
Тёплый солнечный свет лучился сквозь темноту опущенных век и выстраивал за ними свой — невидимый, но почти идеальный — мир. Дверь отворилась, и раздался мамин голос:
— Феликс?
— Мм? — он моментально сел: лучше сидеть, чем лежать, если с тобой говорят не на равных (ещё лучше стоять, но это пока необязательно).
— Мы тут с папой подумали, что самое время перебираться за границу, — мама говорила как будто между прочим, только в дополнение к быстрому и деловитому оглядыванию комнаты. — К тёте Мари и дяде Жану, если ты их помнишь.
— Помню, — Феликс вроде бы смутно припомнил, но тут же понял, что это совсем не главное. — А надолго?
— Как пойдёт. Может, с концами. Сколько тебе понадобится, чтоб утрясти всё с университетом?
Он мотнул головой:
— Зачем?
— Затем, чтоб не было проблем на новом месте, — кинула она несколько раздражённо. — Мы хотели самое большее недели через две, но чем раньше, тем лучше.
А, так, значит, «мы» — это «мы все трое», а не она с папой, можно было и сразу догадаться (на самом деле, сразу и догадался, конечно). Комната вокруг как-то вдруг стиснулась, съёжилась, собираясь скатиться куда-то вниз.
— Что, и квартиру вот так бросите? — проговорил он с коротким смешком. (Никчёмный вопрос, но хотя бы затянет текущий момент).
— Может, найдётся кто за две недели, — мама по-прежнему скользила взглядом по стенам и полкам, будто прикидывая, что из этого полезно, а что полная фигня. — А нет, так оставим за собой, может, ещё пригодится, время сейчас дороже. Так сколько тебе потребуется?
Он насупился и спрятал взгляд в узких досках пола.
— Я не поеду.
— Ну что значит «не поеду», — она отмахнулась. — Давай вот без этих твоих капризов. С дядей Жаном и тётей Мари мы уже договорились, они нас примут на первое время…
— Я серьёзно. Я никуда не поеду.
— Феликс! Твои закидоны так вовремя! — она вскинула взбешённый взгляд, на дне которого спрятался чуть заметный страх, и, наклонившись к Феликсу, яростно зашептала. — Ты видишь, что в стране творится? Вчера уроки патриотизма, сегодня ГосБД, завтра они вообще границы перекроют или начнут войнушку, и никто им ничего не скажет. Понимаешь, к чему идёт?
Очень тянуло ответить: «Понимаю, мама, отлично понимаю, потому и остаюсь». Но это бы нарушило конспирацию.
— Но я же не говорю, чтоб вы не ехали, — заметил вместо того Феликс. — Я только сам не поеду, вам-то это никак не помешает.
Мама взглянула так, как смотрят на абсолютнейшую глупость, и ничего не сказала. На всякий случай Феликс продолжил:
— Если проблема в квартире, то я съеду в общежитие…
— Ребёнок, не мели ерунду, — прервала она спокойно. — Всё, вопрос решён.
Маленький бес зашевелился в нём — не встал пока в полный рост, но уже порывался.
— Вообще-то я не ребёнок, — проговорил Феликс, усмехнувшись скорее нервно, чем действительно что-либо изображая. — Мне двадцать один год, и, как ты понимаешь, вот так вывезти меня куда-то по своему желанию ты не можешь.
Она невозмутимо кивнула (что вовсе не означало согласия):
— Вообще-то твой паспорт у меня, если ты забыл. А без паспорта, как понимаешь, ты здесь никто, и вышвырнут тебя отсюда при первом удобном случае. Так что придётся тебе поехать с нами, — мама кивнула ещё раз — вот теперь уже подтверждая собственные слова.
Всё это слишком нарушало те пределы, про которые Феликс думал, что они существуют. И слишком легко это производилось ею. Он вскочил на ноги.
— Если ты так сделаешь, я брошусь под первый же встреченный поезд и дальше можете ехать куда хотите!
— Что-о-о? — мама отшатнулась от него и захлопала глазами. — Да ты… Ты…
(Феликс не отрывал от неё взгляда, лихорадочно ожидая, что теперь она скажет или сделает).
Несколько раз открыв рот, она, по-видимому, не нашла достаточных выражений, демонстративно развернулась и вышла.
— Владислав! — донёсся её голос. — Поговори с ним, он невменяем!
Отлично, невменяем. Пусть невменяем, да. Сейчас, конечно, придёт папа, и разбирательства уйдут на новый виток. Воспользовавшись заминкой, Феликс быстро окинул взглядом комнату. Только теперь он понял, что у него дрожат руки и почему-то жутко не хватает воздуха. Предметы вокруг громоздились друг на друга и торчали под странными углами. С дивана смотрела бумажная, чуть-чуть блестящая бабушка Адель. Улыбка её, казалось, говорила: «Бывает, всякое бывает». Издевается.
Нет, он не дастся. Забаррикадирует комнату, уйдёт в глухую оборону… В крайнем случае действительно под поезд, чёрт с ним, зачем вообще жизнь, если она не радует или хотя бы не приносит пользы. Настоящая его жизнь — та, которой он грезил по ночам и которая едва лишь начинала претворяться в реальность, — она могла быть только здесь, в Ринордийске, любое другое место — это нонсенс. Всякому стало бы ясно, взгляни всякий его глазами, но раз неясно им… Что ж, он будет отвоёвывать этот путь с боем.
(Наверно, труднее всего восставать не против диктаторов и тиранов — а против своих же, против людей, с которыми тебя связывает столь многое, но которые вдруг решили, что имеют на тебя больше права, чем ты сам).
Вошёл отец.
— Феликс, — присаживаясь на диван, заговорил он негромко и серьёзно. — Ну что за сцены?
— Я никуда не поеду, — повторил Феликс уже без всякой интонации, как мантру. На это, пожалуй, всех его оставшихся моральных сил и хватало.
— Это я уже слышал, — проговорил отец неодобрительно, хотя очень сдержанно. — Объясни лучше, что на тебя нашло. Это глупо, в конце концов.
— Хорошо, значит, глупо.
— Вот видишь, всё понимаешь. Здесь никому никакой жизни теперь не будет.
— И я глупо здесь останусь.
— Но зачем? — отец чуть повысил голос, но лишь совсем немного. — Можешь ты мне просто сказать зачем?
Феликс поднял на него взгляд.
— Пап, я не объясню тебе всё в точности. Просто поверь мне, что я не могу уехать из Ринордийска, — он хотел было закончить на этом, но не выдержал и продолжил, отчаянно жестикулируя. — Здесь мой город, здесь вся моя жизнь, здесь моя работа, мои друзья, здесь Китти…
— Значит, всё-таки Китти, — будто бы сам себе отметил папа.
Феликс тут же замолк, осознав вдруг, какую ошибку и как запросто он допустил, — потому что Китти не нужно было упоминать ни в каком виде и ни при каких обстоятельствах. Кроме узкого круга посвящённых, никто ничего не знал, никто не должен был знать и в дальнейшем. А будь он сейчас на допросе… (Подпольщик недоделанный — трепло он обыкновенное).
Воспользовавшись тем, что у них всё-таки не допрос, Феликс отвёл взгляд и тихо сказал:
— Маме не говори.
Отец кивнул так, будто это и без дополнительных просьб было ясно, — сам он сосредоточенно думал о чём-то своём.
— Ну хорошо, — заключил он наконец. — Нет, так нет.
Потом ещё больше понизил голос, словно для того, чтоб не слышно было в гостиной:
— Я тебя, конечно, очень не одобряю, — он пристально посмотрел в глаза Феликсу. — Но ты парень взрослый… Сам смотри.
Феликс облегчённо выдохнул — он надеялся, что максимально незаметно со стороны, — и с благодарностью кивнул.
Папа ушёл, Феликс измерил шагами комнату несколько раз — из угла в угол и обратно. На середине пятой диагонали он остановился. Оказывается, за окном успело заметно потемнеть и комната погрузилась в сумрак. Из гостиной доносились приглушённые голоса, но вслушиваться, о чём это они, сейчас совершенно не хотелось. Он ещё раз пересёк помещение, вернулся, порылся в своих вещах — в самых дальних карманах, — достал зажигалку. Она почему-то помогала сосредоточиться на главном и отбросить всякие побочные мысли, когда они начинали боязливо шушукаться между собой, — стоило лишь чиркнуть ею. Маленький огонёк будто бы уже заранее обещал, что все проблемы разрешатся, — надо только идти вон туда, как это ты забыл.
К тому же в полутьме пламя красиво танцевало — почти недвижно, лишь слегка колеблясь и рассеивая призрачно-алый отсвет в воздухе.
И гасло оно тоже красиво.
Феликс снова тихо подобрался к двери, прислушался. В соседней комнате всё ещё продолжался разговор.
— Марта, ну он взрослый человек, в конце концов, — проговорил папин голос. — Справится со всем постепенно, что так драматизировать. Все мы через это проходили.
— Да какой он взрослый человек! — прервал второй. — Ведёт себя как девочка в пубертате!
В ответ едва различимо пробормотали:
— Ну, ему было у кого научиться…
— Вы меня в гроб сведёте оба! — воскликнул мамин голос, затем послышался какой-то театральный шорох. — Ты, ты лично сведёшь, вот увидишь. Увидишь, но будет уже поздно!
— Господи, да за что мне два таких истерика на голову! — перешёл на крик и папа.
Феликс невольно рассмеялся и быстро зажал рот рукой. Сейчас они покричат друг на друга, как это часто бывало, потом успокоятся, и возобновятся мир и идиллия. В том, что никто больше не потянет его за границу, Феликс практически не сомневался. По интонациям уже слышалось, что проблема теперь не в этом — а в том, что кого-то недолюбливают (вероятно, маму) и кому-то нужно срочно доказывать обратное (вероятно, папе). А каким-то образом доказывать это папа умел.
Так что можно было расслабиться и успокоиться. Угроза на сей раз миновала, и всё идёт тем путём, каким должно, как и представлялось всегда Феликсу. Он переглянулся с бумажной Адель, подмигнул ей — мол, видишь, мы тоже что-то можем — и тщательно упрятал журнал обратно в архив. Затем, ещё тщательнее, упрятал зажигалку.
Теперь он думал о Китти. После всей нервотрёпки хотелось думать о чём-нибудь приятном, а о Китти было приятно думать в любом случае (иногда даже чисто физически). У Китти тонкие изящные запястья и густые чёрные волосы. Иногда, перед сложным зачётом или контрольной, она распускала их и давала Феликсу заплетать в них косички, его это успокаивало. Саму же Китти если и могло что выбить из равновесия, то Феликс этого никогда не видел: на людях она вообще зачастую казалась безупречно работающей машинкой — с вечным заводом и внешностью красивой куклы. Впрочем, к пятому курсу, после многолетнего знакомства, он по едва уловимым признакам уже мог различить, когда она сердится, когда у неё неприятности и когда ей хорошо (в том числе физически).
А ещё — он знал это точно — Китти никогда его не оставит. И неважно, как это называть, он в общем и не задумывался в особенности, но в чём-то самом главном они совпадали, в чём-то глубинном, что скорее ощущается, чем понимается, будто оба пришли сюда из одного и того же далёка и теперь с переменным успехом искали его снова. Поэтому — сколько бы ни цапались они по мелочам, сколько бы ни изводили друг друга, невольно или осознанно («Зачем тебе пистолет, ты манипулятор от чёрта!» — кричал он ей во время одной из ссор), — в последней битве они будут по одну сторону баррикад, пусть даже против всего мира.
Утро принесло новое воодушевление и новые дела, требующие того, чтобы к ним приступили. Окрылённый вчерашней удачей, Феликс, вопреки обыкновению, был в университете уже за полчаса до начала пар. Надо бы найти своих — Витьку Рамишева, Леона Пурпорова, — напомнить им, чтоб пришли сегодня на сходку. Можно бы и Улю, но этот пусть вспоминает сам. К тому же Улю он вряд ли найдёт — тот завёл дурацкую манеру халтурить и по пятницам не являться вовсе. (Да и какой из Ули революционер, — подумал Феликс, но тут же осадил себя: из него самого на данный момент тоже не особо).
Кто заслуживал носить сие звание — так это Роткрафтов. Вот кто был из настоящих людей — сильных и смелых, каких, казалось иногда, не осталось в наше время. Роткрафтов не побоялся бы сказать Нонине в лицо, что он о ней думает, и, не сомневаясь, возглавил бы народное восстание, будь оно возможно, пусть и смертельно опасно. Конечно, Феликс уже вырос из того восторженного новичка, у которого, наверно, в глазах светилось «Со мной поговорил сам Петер Роткрафтов!», но и теперь он был сильно привязан к этому человеку. Его присутствие вдохновляло, ему хотелось подражать. Правда, для подражания уже есть Лунев, но Лунев далеко, на страницах старых книг и в воспоминаниях современников, а Роткрафтов — здесь, живой и настоящий. И если так может он, то, значит, может и Феликс.
Потому что, например, к Рамишеву он тоже был привязан, но совсем по-другому. Порой ведь так необходимо, чтоб кто-нибудь смотрел на тебя снизу вверх щенячьими глазами, независимо от того, как ты косячишь и какую несёшь лажу. Чтоб хватило сил самому не разочароваться в себе и, когда придёт момент, совершить всамделишный подвиг.
Вот Рамишев пусть и расскажет о нём спустя много лет в каком-нибудь интервью. Когда грядущие свершения уже станут историей, а его собственная жизнь оборвётся на взлёте — красиво, эффектно и с несомненной пользой для общего дела. Как исчезает вспыхнувшее пламя.
(Феликс и сам, пожалуй, не смог бы объяснить, чем влечёт его, как ничто другое, этот последний рывок на изломе).
В коридорах ещё почти никого не было, зато в аудитории он обнаружил Китти — конечно, на первой парте, конечно, с чистым листком для списка присутствующих. (С некоторого времени все стали поручать эту обязанность Китти Башевой и никому иному, чем она иногда пользовалась, включая в список тех, кто по каким-то причинам ну никак не мог присутствовать. И, что странно, ни разу на этом не попалась).
Возле парты Китти стояла их однокурсница. Ей было явно что-то очень нужно — судя по тому, как выразительно она взмахивала руками и широко распахивала густо накрашенные глаза. Феликс знал её немного: одна из тех «золотых деток», поступивших по блату и теперь появлявшихся иногда в стенах университета с новенькими телефонами и огромными перстнями наперевес.
В ожидании, когда она уйдёт, Феликс остановился чуть поодаль и прислонился к стенке, сложив руки на груди. Даже отсюда было заметно, что однокурсница старается зря: того, чего она хочет, Китти делать не станет. Верный признак, что кто-то раздражает её до крайности: всегдашняя её формальная улыбка, глаза при этом очень холодные — у неё обычно не было таких глаз. (Странно, что почти никто не ловил этого контраста).
Кстати (подумалось в который раз), что ещё с самого начала привлекло его в Китти. В ней чувствовался какой-то неуловимый отзвук ушедшей эпохи, что-то родственное монохромным фотографиям «чёрного времени» — особенно вот в этом плавно-ленивом жесте, которым она держала ручку. Или в том, как она оборачивалась через плечо, стоя в дверях. Феликс неоднократно перебирал фото актрис и моделей тех лет, но никого похожего не находил.
Не добившись, по-видимому, своего, однокурсница кинула оскорблённое «Ну спасибо!» и шумно покинула аудиторию.
Китти, не меняя выражения лица, чуть пожала плечами, затем, куда теплее, улыбнулась Феликсу (наверняка давно уже заметила, что он здесь, но виду не подавала).
— Чего она от тебя хотела? — поинтересовался Феликс, проскользнув за парту на соседний стул.
— Чтоб я её записала после перерыва, когда она уйдёт.
— Тебе ж не сложно, — рассмеялся он.
— Но не десять же раз подряд.
Феликс рассказал ей про свою вчерашнюю победу: столь важными событиями неудержимо хотелось с кем-нибудь поделиться.
— Глупо, — ровно и без осуждения заключила Китти, когда он закончил рассказывать.
Он деланно обиделся:
— Я думал, ты будешь рада, что я не уеду.
— Я рада, что ты не уедешь, — сказала она, не переменяя тона. — Но всё равно глупо.
Он понимал, что это всего лишь констатация «общественного мнения»: у Китти была странная манера зачастую озвучивать не свои мысли, а то, что по данному поводу подумали бы другие. Феликса иногда это бесило невероятно, но не сегодня: слишком уж хорошо всё складывалось. Ринордийск подмигивал через окно, как бы говоря: «Что, братишка, испугался? Дурачок ты, я нужных людей не отпускаю». Здесь же, под защитой толстых стен они сидели рядышком и будто бы ожидали чего-то неведомого.
Это что-то маячило иногда перед Феликсом, как маленькая побледневшая картинка, на которую только и можно, что взглянуть одним глазком, и которая кажется такой далёкой, хотя почти что держишь её в руках. Словно залог другого, лучшего мира — которого, быть может, и не существует в действительности.
Но он будет искать и дальше. Даже если это бессмысленно — он будет и дальше.
За окнами разливался яркий радостный свет, падал жёлтыми квадратами на стены и парты, и казалось, что на улице стоит теплынь, как и должно быть в середине весны. И, лишь если выйдешь наружу, — Феликс знал, поскольку только что пришёл оттуда, — станет понятно, какой пробирающий до дрожи холодок проносится иногда в воздухе: будто идёшь по краю глубокой пропасти.
День обещал быть солнечным.
P.S. Диаскоп — оптический прибор для рассматривания через окуляр изображений на просвет. Его неразборная разновидность — распространённый советский сувенир — бывает весьма причудливых форм, а вмонтированный в такой диаскоп единственный слайд нельзя заменить.
ноябрь 2015
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.