Кнопка для обезьяны / Найко
 

Кнопка для обезьяны

0.00
 
Найко
Кнопка для обезьяны
Обложка произведения 'Кнопка для обезьяны'

 

Сам во всём виноват. Конечно, хочется обвинить кого-то другого: Егора, девчонок, врачей санатория, всех, кто ничего не заметил и ничего не сделал. Но разве кто-то мог меня остановить?

Ведь Вика не виновата, что в её присутствии я переставал быть собой. С самого начала, как только увидел её в столовой «Пикета», похожей на конференц-зал в маминой фирме: окна во всю стену, пол из искусственного камня, белые колонны и столики на четверых с белыми скатертями. Даже пластмассовые цветы в вазочках, культур-мультур. И это вместо тяжёлых портьер и роскошных ковров, как в других санаториях. Солнечно — глаза слепило: жарил октябрь вовсю.

Я тогда опоздал на обед: отец устраивал меня через главврача, пришлось торчать под кабинетом, пока они болтали. Потом вещи в комнату носили, прощались, так что когда я появился, весь детский корпус уже был в столовой. Галдёж стоял, как на перемене. Толстая медсестра, что показывала дорогу, растерялась и не знала, куда меня посадить, к детдомовской группе не хотела и к малышам тоже. Я же не просто по путёвке, по знакомству, особенный.

А я Вику увидел, так ноги сами туда пошли, не я это был, точно. Попадись на пути что-нибудь — растянулся бы наверняка. Топал, как зомби, через весь зал: тело деревянное, руки в карманах. Нелепо плюхнулся на стул напротив неё:

— Привет. Я — Саша.

Глупо, наверно, себя вёл.

Они там самые старшие за столиком собрались. Вике вообще семнадцать бахнуло, как я потом узнал. И что она делала в детском корпусе? Правда, на семнадцать не выглядела: чёрная толстовка с Тимати, уши пробиты местах в семи, не меньше. Волосы выбеленные, до плеч, как у Ведьмака — в нашем восьмом классе так ходили. Подружка её, Ира, тоже ростом маленькая, под мальчика стриженная. А вот Егор в свои пятнадцать выглядел взрослым дядькой, я ему почему-то не понравился, дядька сразу заявил:

— Я — Егор, будешь называть меня босс.

Надо было обратить это в шутку, но на меня смотрела Вика, и собою я быть перестал.

— Я буду называть тебя Егор, — сказал не я.

Не я почему-то ему понравился.

 

Если ты кудрявый темноволосый Саша, тебя обязательно обзовут Пушкиным. У девяноста процентов людей щёлкает в голове одна и та же кнопка, это ожидаемо и я давно привык. Вот и санаторные опять — не очень-то приятно, когда идёшь по городу в компании девушки, которая тебе нравится, а бугай на голову тебя выше кричит при прохожих: «Слышь, Пушкин, может, по пиву, а?» И ничего ему не сделаешь, потому что девушка, которая тебе нравится, тоже называет тебя Пушкиным и при этом ласково треплет твои волосы. Потом уходит вперёд и берёт за руку бугая, а за твою руку цепляется её подруга, и чтобы гулять в этой компании, ты спустишь на тормозах и «Пушкина», и многое другое.

Егор меня подавлял. Не знаю, как это у него получалось, но я постоянно чувствовал с его стороны вызов. Бесконечное: «А не слабо̀?»

Не слабо̀ ночью встать, прокрасться в соседнюю комнату к детдомовцам и перемазать спящих зубной пастой? Они ребята нормальные, особенно второклассник Лёшка, девчонки любили с ним щекотаться и баловаться, но вылазка есть вылазка. Адреналина — хоть отбавляй: дверью не скрипнуть, по красному ковру коридора босиком. Коридор длиннющий, свет горит в конце, за стойкой дежурной медсестры, её там никогда нет. Хитрые детдомовцы догадались ставить перед дверью стол: открываешь — и грохот. Но я осторожно давлю, давлю на дверь, стол потихоньку отъезжает по ковру, я ныряю под стол, просачиваюсь во мрак, где пахнет грязным бельём, и щедро украшаю волосы и подушки бело-полосатыми червяками "Бленд-а-меда". А потом ещё на зеркале вывожу что-нибудь вроде «лохи», пока Егор стоит на стрёме в коридоре.

Не слабо̀ спрятаться от медсестёр где-нибудь на балконе и до тошноты давиться сигаретным дымом? Конечно, нет, ведь рядом стояла Вика. Я забирал у неё сигарету докурить, прикоснуться к влажному фильтру, которого касались её губы. Покупал сколько угодно сигарет, хотя никогда раньше не курил и не собирался. Покупал столько, сколько хотел Егор — в этом у меня было преимущество, отец всегда давал много денег. А может, и не преимущество, понятно же: Егор мною пользовался, я платил за право быть рядом с Викой. Они об этом не знали. Что тут такого: если деньги есть, купить в городе сигарет или мороженого для друзей?

На этом «не слабо̀» я и попался. Пускай мы безобидно шалили с детдомовцами, бегали в холл подливать канарейкам в клетки пива и выжигали «Пикет рулез» на перилах корпуса — ерунда. А вот с предложением Егора поиграть в новую игру соглашаться не стоило. Я сначала подумал, он пургу гонит — нормально, что ли — перекрыть дыхалку, чтобы в обморок упасть? Но Вика сказала, у них в Волгограде тоже так играют, и все живы-здоровы остались. Зато можно всякие глюки увидеть, как перед смертью — тоннель со светом и всё такое.

Страшновато было, да. Но когда смотрит на тебя девчонка, которая танцевала с тобой вчера на санаторной дискотеке, и ты теперь знаешь, чем пахнут белые волосы: вкусно-шоколадным шампунем — станешь ли праздновать труса? Согласишься, пока Егор (ему-то тоже страшновато) не вызвался быть первым, быть первым — самое почётное, +10 очков к уважению. Ох, как мне его не хватало на таком-то фоне.

И вот сижу на корточках, упираясь спиной в дверцу шкафа, быстрый глубокий вдох — быстрый глубокий выдох, и ещё раз, ещё. Все стоят наготове рядом: Ира с брызгалкой для белья, Вика в модно-рваных джинсах: вижу сквозь решётку прорех загорелые полосы кожи, полутайна-полуиздёвка. Надо мной нависает громада Егора, я ему доверяюсь.

Уже голова кружится от избытка кислорода, последний вдох до упора, насколько лёгких хватает. Резко встаю, спиной по дверце шкафа, и на грудь наваливается ладонь, над солнечным сплетением, кажется, рёбра сейчас захрустят. Только бы Егор не передержал. Плывут куда-то его чёрные лохмы и напряжённое лицо, буднично гудит лампа над головой; мне теперь не страшно. Я не дышу — валится набок стена с рифлёными обоями в цветочек, небрежно заправленные кровати за спиной Иры расплываются бежевыми пятнами. Момента этого никогда не поймаешь — только что стоял под тяжёлым прессом ладони, пахло сигаретами и накатывал шум в ушах — и вот ничего нет.

Так я в первый раз умер.

Это потом я научился маскировать качели под внешним спокойствием, но в первый раз ударило неожиданно. Хорошо, что лежал — меня перетащили на кровать. Вернулся, понял — лежу я, только звуков вокруг нет. И вдруг навалилась тревога, будто случилось что-то плохое. Только чего мне было бояться? Прошло удачно, 10 очков я заработал. Одновременно, поверх тревоги — досада, колюче-едкая, от такой хочется ударить кулаком в стену: «Какой я лопух!». И жадное любопытство, как бывает, когда читаешь интересную книгу: ну что там дальше? Ощущения несовместимые, сильные, и главное — беспричинные. Понятным было лишь удивление от такого напора и непередаваемое счастье.

На моём теле будто открылись глаза — каждая по̀ра — глаз, и каждый глаз видит что-то своё, а мозг корёжит от невозможности принять столько сразу, его качает из стороны в сторону, от жгучего любопытства — в страх, от счастья — к досаде. С каждым перелётом качелей я замирал, как на аттракционе свободного падения: всё сжимается и хочется орать — как же это было остро! Век бы так летал, да только брызнули в лицо холодным, нагло ударили по щекам, и я услышал:

— Пушкин, чего орёшь? Эй!

Настоящие глаза открыл: надо мной Егор, трясёт за плечи, за ним девчонки склонились испуганные, и я, конечно, сказал:

— Хочу ещё.

Когда возвращаешься, всегда кажется, что прошло очень много времени. Полдня, а может, сутки, хотя всё так же горит лампа на потолке, тот же вечер за окном, и на часах те же без двадцати какого-нибудь. И всегда, всегда хочется обратно.

Мы в тот вечер все попробовали смерть. И девчонки тоже. Сначала Вика решилась, и я смотрел, как Егор душит её лапищей прямо в лысину нарисованного Тимати, чуть ниже грудей. Не по себе было, знал, что не больно, что Егор умеет, но хотелось крикнуть: «Хватит!»; уже и глаза у неё закатились, а я стоял молча, пока Вика не сползла по дверце шкафа. Мы с Егором подхватили её под мышки и дотащили до кровати, безжизненную, уложили осторожно. Ира с брызгалкой рядом стала, и ждали мы, что будет.

Я думал, сейчас Вика вернётся и тоже будет летать на качелях, а я посмотрю, как это со стороны. Баловался с её бессильной рукой: поднимал и бросал на покрывало, и пришло в голову, что можно в этот момент делать с ней, что угодно, не узнает никогда. Сразу руку в покое оставил — не понравилось, что Егор может так же подумать. Тут она и вернулась, замычала что-то, головой помотала и глаза открыла. Мы все: что? как? — а Вика с кровати слезла, бледная, еле Егор подхватить успел, до ванной довёл; её шатало сильно, но его отпихнула и дверь закрыла, и мы услышали звуки рвоты.

Я гадал: как же так? Ей плохо — мне хорошо было. Не просто хорошо, по-чудесному хорошо, круче, чем в «Need for Speed» в 3D гонять, я до границ галактики долетел и обратно вернулся — в жизнь не забудешь. Своей очереди ждал, как бездомный Тузик сосиску, Ире завидовал, когда она закашлялась на кровати и обводила нас пустыми глазами, Егору завидовал, когда он захрипел под моей ладонью — со всех сил жал, щедро, может, ему повезёт.

Никто немедленно повторить не желал, то ли не было с ними ничего, то ли делиться впечатлениями не захотели — это бы я понял: сам не мог объяснить, что со мной произошло, но повторить хотелось — хоть пищи. Егор уже говорил: «Стопэсто, ещё придавлю насмерть — в тюрьме кличку Дантес дадут». Я им про полёт — они: глюки, опасно. И ведь правы были. Если бы Вика не поддержала Егора, может, я и утих бы, но она тоже говорила: «Пушкин, зай, может, всё уже?», и не меня так и подмывало спорить: почему должно быть как Егор хочет? И уговаривал. Становился к дверце шкафа, замирал весь: вот сейчас, сейчас… Придавят меня, моргну — и падаю в качели возвращения.

Догадался не сразу — может, раза с третьего. К тому времени мы попривыкли к «сеансам», не боялся никто, расслабились. Я им сказал, чтоб не толкали, не брызгали, сам вернусь, пробыть бы в этом состоянии подольше. Егор меня душил, как обычно, уже помутнело всё, последнее, что помню — холодком по ногам потянуло — и выбыл.

А как вернулся, так чуть не обделался: накрыло страхом не просто ледяным — с температурой абсолютного нуля. Тут же на качелях болтнуло — смешно. Смешно, хоть за животики хватайся — резкие такие качели, из страха в смех, и проваливался иногда в тёплое забытое чувство — как щенка любимого на руках держишь. Подумал: всё, конец мне, с ума схожу, как клёво-то, оказывается, с ума сходить! Да только страх мне жуть как не нравился, и глаза открыл с усилием, сам всё ещё в полёте.

Смотрю — я на кровати, Вика стоит у окна, а детдомовский Лёшка маленький ей в живот уткнулся, ревёт, плечи худые дёргаются, она его по бритой голове гладит. Меня всё качало: ужас-смех, ужас-смех. Тут и звуки пришли, будто беруши в самолёте из ушей достал — и правда, ревел Лёшка в голос. Я голову повернул: Егор сидел рядом, глянул на меня: «Лёш, да смотри, — кричит, — живой он, живой!», и сам хохочет чуть не до слёз. А я летаю, едва не ору — в груди дрожит мелко-мелко, по спине как горячей пилой водят вверх-вниз — и понял. Не мой страх, Лёшкин — он зашёл и увидел, как я умирал, смех не мой — Егора смех. Не щенок на руках, а Лёшка под защитой чёрных Викиных рукавов, тощий, рыдающий, ей жалко его. Только счастье — моё, настоящее, от прозрения: на качелях я познавал других.

Это стало величайшим открытием в жизни — проведение в мою комнату интернета и рядом не стояло. Интернет у всех был, а качели — только у меня. Я мог узнать то, что никому не доступно, чужую душу, которая — потёмки.

Мог узнать, как видел мир Егор, когда шёл враскачку по мощённой квадратными плитками площадке санатория, и перед ним расступались толпы мелюзги, каково это — быть боссом?

Мог понять Иру — что она чувствовала, когда мы дождливым вечером собирались в чьей-нибудь комнате от скуки, и я рисовал ей карандашом каких-нибудь волков и целовал её в губы. Не потому, что хотел, а потому что так надо: Егор тоже целовал Вику, мы что — хуже? А может, Ире не нравились мои волки и поцелуи не нравились, может, она тоже считала их вымученно-нелепыми и думала, что мы разбились по парам неправильно — теперь я это узнать мог.

И Вику — как же хотелось понять, почему она хватала за шею и трепала весело голову, за плечи приобнимала, когда шли в столовую? Почему от радости визжала и чмокала в щёку, когда я дарил стыренные с санаторной клумбы астры и говорила: «Пушкин, ты прелесть, выходи за меня замуж»? Но если мы сбегали от медсестёр и с горы спускались в город, она всегда шла за руку с Егором, и если я покупал им с Ирой на сувенирных лотках какие-нибудь браслетики из камней или другую девчачью ерунду, она только спокойно говорила: «О, спасибо» — я хотел знать, почему?

Надо ли удивляться, что желание снова умереть и вернуться заняло все мои мысли? Я — единственный в мире, уникальный, этот дар стоило изучить от и до, испытать всё, на что я был способен.

На следующий день вместо процедур — что я, эвкалиптовых ингаляций не видел? — начались исследования. Была проблема: я не мог сделать это самостоятельно, а посвящать кого-то в тайну качелей не хотел. Ира, Вика и Егор вообще посчитали меня чокнутым после того, как я просил умертвить себя раз за разом. Поэтому я дождался, пока они уйдут в лечебный корпус, и пошёл вылавливать скучающих детдомовцев и предлагать новую игру.

Выяснилось, что я умею качели направлять. Вот так просто: сижу на низкой скамейке в заросшей хмелем беседке, с двух сторон поддерживают двое — лечь-то негде, сзади холод металлического столба, опираюсь о него спиной. Меня качает, а я выбираю направление, будто выстраиваю узенькие тоннели без щелей от себя к другому. Вправо выстраиваю — и любопытство — его в игре чаще всего встречал, приелось уже, но что поделать: тот, кто поддерживает меня справа, умирает от любопытства, а мне на качелях оно в несколько раз сильнее переживается. Держу тоннель, держу, сколько могу, но не выдерживаю, падаю в невесомость — ффух! — взлетаю. Влево тоннель строю — о, что-то знакомое, предвкушение приключений, как в казаках-разбойниках в детстве: а что вражеская армия ответит на заход с фланга? ух, мы их сейчас… Голову не поднимаю, притворяюсь мёртвым, а самого трусит от чужого азарта, помноженного на три — хорошее чувство, не хочу в другое перелетать. Рука того, что слева меня держит, в карман моей куртки лезет, вот гад — я голову к нему поворачиваю — ох, как же страхом-то бьёт! Нет, друг, с тобой мы больше не играем.

Каждый раз я находился на качелях всё дольше, и всё проще становилось их направлять. Через пару дней мы с детдомовцами сидели под корпусом на укрытой елями скамейке и долго слушали, как какой-то взрослый отдыхающий с женой ругался на балконе, на третьем этаже над нами. Я тогда подумал: зачем всё это? Встречаться, жениться, семью кормить, столько сложных движений ради того, чтобы делать движения простые — почему так глупо мир устроен? Додумать не успел — на качелях и так думать сложно — дёрнуло меня, и я уловил раздражение этого отдыхающего аж с третьего этажа! На радостях не удержал тоннель к нему, да и чувство его было гадкое, но я гордился собой, будто мировую Олимпиаду выиграл!

Угнетала только постоянная зависимость от других, нельзя было самому себе надавить на грудь так, чтобы перекрыть доступ воздуха и крови в голову. Но я упрямый, способ нашёл, подсказала малышня.

С моей лёгкой руки игра в смерть поползла по «Пикету», как вирус чумы: то и дело где-нибудь в тихих уголках — по комнатам, беседкам во дворе — кого-нибудь душили. Не у всех получалось: быков, кроме Егора, в детском корпусе не было, и детдомовские придумали за шею душить. Я, конечно, тут же попробовал.

Вдвоём под лестницей затаились. Туда редко кто из взрослых заходил: полумрак, картонные коробки какие-то, пластмассовые вёдра грязные стопкой. Рыжий Мишка-шестиклассник со второго этажа шарфик свой смотал втрое; шарфик у него яркий был, чёрно-жёлто-полосатый, Мишку Билайном из-за него дразнили. Я со стены паутину рукавом стёр, присел, как всегда, на корточки, встал резко, и Мишка мне шарфом под кадык надавил. Мягко было, совсем не как в солнечное сплетение, не гудело в ушах, только слегка в глазах поплыло, в голове легко-легко стало, и я, даже не умирая, провалился в качели.

И звуки на месте, вовсе сознания не терял. Вдруг злость охватила — порвал бы всех. Кулаки сами сжались, чуть Мишке под дых не дал, без малого. Но опомнился, понял — на качелях я уже, и злость не моя. Мишку за руку потрепал — хватит, мол. Он только шарфик отпустил, к нам под лестницу сердитая медсестра заглянула (по ковру-то шагов не слышно):

— Вы что тут забыли? Опять под лестницами гадите?

Я стою, зубы стиснул, ногти воткнулись в ладонь больно — рвать, грызть, по стене бы пробежался и с ноги кому-нибудь в челюсть, как в фильмах — чем же её так допекли? Мишка: «Да мы просто играли, идём, Пушкин», — за рукав потянул. Я — за ним, не шататься старался, ещё подумает она — пьяный, а самого качает: Мишкино веселье — её злость. Каких же усилий стоило, проходя мимо медсестры, не впиться в белый халат пальцами, не сорвать с головы колпак этот дурацкий, не топтать, не уничтожать — сам себе на душу наступил и прошёл-таки мимо.

Через полкоридора отпустило, будто проснулся — ни ярости, ни бросания в невесомость — полный штиль. Так уныло, серо, а сердце всё бухает, ещё просит: ненависти, радости, чего угодно, только мощного, не как в жизни, а усиленного качелями, чужого и яркого. Я догнал Мишку и выкупил у него чёрно-жёлтый шарфик, всё, что с собой взял, выгреб и отдал. Купил себе независимость.

Шарфик был узкий и длинный, с тех пор я с ним не расставался, замотал вокруг шеи в три ряда и так носил везде. Шёл по лечебному маршруту — каждый день три километра после завтрака — и нарочно своих обгонял. Шагал один по розовому песку терренкура вперемешку с хвойными иголками, за поворотом находил где-нибудь скамейку для уставших, удобную, со спинкой. Мне только чуточку расслабиться — садился, набирал воздуха и за концы шарфика тянул медленно. Едва-едва начнут стволы елей напротив в глазах расплываться — достаточно, я на качелях.

Запоминаю жёлтый столбик-указатель рядом: «500 метров маршрута, 1245 над уровнем моря», и уже догоняет меня из-за поворота тропинки Викино умиление. Серые белки скачут по колючим веткам, прямо к рукам спускаются, не пугливые. Вика кормит их чищеными семечками из пакета, по пушистым мордам гладит, волосы её на солнце сияют белыми искрами — смотрел бы и смотрел. А её чувство трогательное, на качелях до предела раскаченное, по сердцу прямо режет, я весь мир обнять и расцеловать готов — так мне хорошо.

Встаю, ноги вялые, но иду первым, чтобы не видели моей глупой улыбки, а сзади горькие волны накатывают: там Егор который день пытается собрать четырёхрядный кубик-рубик, да не выходит. Он идёт и чертыхается, он уже разбивал его в комнате о пол и собирал заново, а сейчас спотыкается на ходу, но крутит. Мне и смешно, и его гнев толкает, жёсткий, невкусный, не нравится — я перестраиваю тоннель качелей в другую сторону.

И снова весело, всё ближе, ближе — Ира с воплем прыгает мне на спину, и я сдаюсь, её себе на плечо перекидываю, кружу и хохочу от счастья, пока мы не валимся на дорожку, а у меня в голове — щёлк! Встаём, все в иглах и песке, я снова в тусклой реальности, смотрю на указатель: «900 метров маршрута», прогресс, вчера на «800» вернулся. Только не смешно мне больше, не хорошо, быстро ухожу вперёд, до следующего поворота, до скамейки.

Ещё нравилось на учёбе себя на качели отправлять. Что за учёба в санатории? Одна учительница на всех, кабинет большой, сплошь партами заставленный, ступить негде. И все там — от первоклашек до Вики, как при дедушке Ленине. За что и любил я санатории — прогуливаешь школу, но потом тебе обязаны в классный журнал перенести полученные оценки, а в санаториях ниже четвёрки не поставят. Учительница задания раздаст и «Космополитан» листает, все пишут, трудятся, а я-то наученный, сижу за задней партой и дурака валяю. Если твой отец работает в курортном холдинге, ты обречён два месяца в году провести в санаториях, тебя даже не спрашивают, хочешь ли, нет ли — езжай, путёвка готова, так что я давно здешние порядки узнал.

Оглянусь — не смотрит никто, и привычно за концы шарфика тяну. Тут же, хоть за окном пасмурно, во мне светло становится, я ложусь на парту лбом, чтоб не видеть никого, руками закрываюсь и ловлю. Чужое веселье: вон тот пацан приклеил сидящей спереди девчонке наклейку на спину и хихикает; чужую печаль: в первом ряду новенькая семиклассница, ей одиноко, она никого не знает, и у неё брекеты на зубах. Чуть правее, через парту, сидит мой деликатес: Вика смотрит на меня иногда, и я давно знаю, что ей нравится на меня смотреть, так же, как на Егора, нет разницы, словно ей всё равно. Пусть она ходит с ним за ручку и целуется — у неё всегда одна ровная уверенность в себе.

А сейчас Егора нет, он учёбу не жалует; Вика пишет мне записки, комкает и бросает на стол: «Пушка-черепушка», «Сашка-чебурашка». Мне не надо гадать, что это значит, я точно знаю: она хочет меня порадовать, и я на качелях радуюсь куда сильнее, чем она догадывается — и за неё, и за себя, и за кого сам выберу.

Богом я был, всезнающим, всевидящим, в любом месте, где собиралось более нуля человеков, находился источник моего могущества. Да что там — у меня отросли крылья, «Пикет» стал моей землёй обетованной, я целыми днями пребывал в нирване, а если не в нирване, то в поисках нирваны — только шаг ступи, она повсюду.

А потом случился футбольный матч. Я в команде не был, зачем мне это? Полночи предвкушал, как буду собирать овации. Ночью дождь прошёл, трава была скользкая, сырым ветром поддувало под мой волшебный шарф. Мы с Егором сидели на мокрых валунах у поля и смотрели, как детдомовцы гоняли мяч. Егор меня развёл на спор, и на победу Мишкиной команды я поставил часы «Стелс», хотя, по-честному, без разницы было, кто победит. Я ждал момента.

Страсти на поле кипели — слов нет. Как все визжали, слышали, наверно, даже в городе. Я сидел и успокаивал себя: подожду ещё немного. Противник забил гол, заложило уши от девчоночьего крика — ещё чуть-чуть. Вокруг вскакивали с валунов, скандировали: «Давай! Давай!» — ещё совсем капельку. Два-ноль не в нашу пользу, караул! Уже и без качелей трясёт, я захвачен азартом игры: Мишка, тварь ты такая, быстрее! Мишка обгоняет долговязого защитника, несётся со всех ног в нашу сторону, к воротам, лицо перекошено, трепыхаются на бегу рыжие вихры. Поддетый мяч вертится белой кометой, да! Да! Я набираю воздуха, хватаюсь за шарф и… тя… ну…

Ох, как же больно это было! Радость болельщиков обрушилась стопудовым тараном, словно поместили меня между двумя колонками несусветных децибел и врубили на всю. Резко, неумолимо; голову корёжило под давлением, как жука под подошвой, мозг разлетался на осколки далеко в разные стороны. И не вырваться, не уйти с качелей, будто во сне: убегаешь от опасности, а сам лишь ногами перебираешь на одном месте. Я держался, может, секунд десять, потом помню только, как бился от боли на мокрой траве, как Егор держал меня за плечи и кто-то пискляво верещал: «У него кровь! А-а-а!», пока не исполнилось моё единственное тогда желание: я потерял сознание…

 

— Всё в порядке… Я в порядке… Всё нормально…

Пришлось повторить это опупенное количество раз, пока меня не оставили в покое. Я прославлял низкоуровневый «Пикет», где воспитатели не присутствовали на футбольных матчах, а медсёстры — на своих постах. Меня могли затаскать по врачам, сообщить родителям, а те уж точно залечили бы досмерти. Что бы я им рассказал? Что пережил радость, которую человеку пережить не под силу?

Егор отвёл меня в комнату, где я выбросил в ведро куртку, залитую кровью из носа и наврал ему и Вике с Ирой, что страдаю эпилепсией: «Врачам-не-говорите-пожалуйста-пожалуйста-не-хочу-в-больницу». Они, разумеется, поверили, и следующий час я провёл относительно неплохо: лежал на кровати, Вика с Ирой с двух сторон гладили меня по волосам, а Егор смешил нас анекдотами. За это время Мишкина команда проиграла, и часы «Стелс» я проиграл тоже.

На другой день на процедуре я лежал на столе и спросил у мануалиста — доброго старичка, мы с ним давно подружились:

— Может человек от радости умереть?

Он нажал мне на хребет так, что я крякнул:

— Бывали случаи, — завёл мне руку за спину и дёрнул, я опять крякнул. — Сердце слабое или организм истощён. Что это ты интересуешься?

— Да просто, — охнул я от рывка за ногу. — Мне иногда так радостно бывает, кажется, я лопну.

— Тебе вряд ли грозит, — мануалист перевернул меня на спину и медленно потянул за шею. — Ты здоров, истощённым не выглядишь, так что радуйся, сколько влезет, — он подмигнул и дёрнул мою шею вбок, кости захрустели, аж искры из глаз.

Хотел я спросить у него, что будет, если регулярно лишать себя воздуха, но от того, что он мне подмигнул, стало неловко, словно он заподозрил меня в чём-то постыдном. Можно было попросить у медсестёр компьютер и поискать информацию в интернете, разузнать у других врачей — да много чего можно было. Ждать было нельзя. Пусто стало, горько без качелей, как бесконечный угнетающий дождь за окном. Он шёл на самом деле, и каждая капля по стеклу и по лицу говорила мне: я могу стать яркой для тебя, ты же бог, так раскрась меня. Когда мы в следующий раз спустились в город, я прошлёпал по лужам до ближайшего магазина, купил самый дорогой порошок и долго в ванной отстирывал от крови перепачканный на матче чёрно-жёлтый шарфик.

Я пообещал своему мозгу, что буду избегать сильных потрясений. Никаких качелей на матчах. Увижу, что к кому родители приехали — ни-ни. Драку увижу — ни за что. Сердце у меня действительно здоровое, и я никогда ничем, кроме простуды, не болел. Справлюсь.

После случая на матче выпадать в качели стало совсем легко. Теперь я мог сделать это прямо на ходу, стоило лишь чуть задержать дыхание и совсем немного надавить на шею. Что сказать — был и рад, и встревожен. Но рад куда больше. Я же снова получил наполненный чужими чувствами мир, жадно пил из него, как ненасытный вампир.

Это был лучший в моей жизни отдых в санатории. Ну и что, что нас не баловали развлечениями, и в «Пикете» не было бассейна и сауны? Мы сами себе развлечения находили. А мне и находить их не надо было — вокруг — черпай из бездонного котла. Честно, не считаю никого виноватым в том, что я забыл об осторожности.

Могу я обвинить Иру, что она была счастлива, когда мы танцевали в холле на дискотеке? На ней была красная маска-очки по случаю Хэллоуина, я обнимал её за шею и ерошил отросшие стриженые волосы. Близко-близко обнимал, а сам ловил концы шарфика, чтобы дать себе ещё больше счастья. И потом впитывал её приятное умиротворение и смотрел через её плечо в высокое окно, там торчала полная, как по заказу, луна, и все вокруг немножко сходили с ума.

Могу я обвинить её, что перепад от умиротворения в моих объятьях до обиды и горечи ударил неожиданно, так, что дыхание перехватило, мне же в сто раз обиднее на качелях было? Пока я сбивал качели и приходил в себя, Ира отвела мои руки, как ненужное что-то, и убежала через стеклянные двери во двор, под луну, одна. И я, растерянный, заметил её взгляд в сторону лестницы: Егор вёл за руку Вику куда-то в коридор, к ступеням, где едва горели лампы. Знал же давно, что Ире Егор нравился, а не я вовсе, да дела до этого не было — не до Ириных симпатий, когда вокруг столько творится интересного.

Виновата Вика, что не собой я становился из-за неё? Сколько раз смотрел, как ходит она за руку с Егором, и никогда не хотелось вырвать её руку из его лапищи и… что-нибудь с ним сделать. Так почему я пошёл за ними во тьму, как сумасшедший, мимо танцующих парами малявок, мимо строгого охранника, по лестнице шаг за шагом, по коридору, бесшумно, до пустого тренажёрного зала?

Как вор, крался до открытой стеклянной двери. А оттуда — шорох — не разберёшь, и вылетела в лунный луч на полу знакомая толстовка с Тимати, чуть не мне под ноги. Я Егора убивать шёл, серьёзно. Шагнул за дверь — темнота и светлым пятном Викины бёдра загорелые, без рваных джинсов, и его руки на них, и её шёпот: «Люблю тебя».

 

Люблю.

 

Я вернулся в коридор и сел прямо на пол. Рядом с открытой дверью тренажёрного зала. В полной прострации. Мне было плохо, и я знал только одно лекарство. Руки сами потянули за концы шарфика. Чёртово потрясение и печаль моя — всё вместе. И искушение — любить Вику вместо него, за него… да, я идиот.

Что такое радость от забитого гола по сравнению с этим? Качелями накрыло так, что нельзя было нормально вздохнуть, я молча корчился в судорогах на ковре, ни закричать — ни прекратить мучение, если бы сумел, кричал бы на весь «Пикет»: «Убейте меня, кто-нибудь!»

Казалось, мозг вытекает через глаза, нос, на языке — вкус крови, каждая по̀ра-глаз содрогалась от боли. Остановить качели я не мог и спасался от них бегством, на остатках воли полз по шершавому ковру, оставляя кровавый след. Тысячи лет полз, рывок за рывком к далёкому-далёкому пятну света в конце коридора, но заклинившие качели догнали меня, сердце будто пробило дыру в груди, вырвалось наружу с клочьями мяса. И всё тут же прекратилось.

Шёл убивать Егора, но он почти убил меня. И не виню его.

Я лежал у потрёпанного кожаного дивана под телевизором в углу для отдыха, живой. Глаза заливало чёрным, наверное, что-то испортилось в сосудах или я не знаю, почему. Оказалось, прополз почти весь коридор. Непослушными пальцами я с трудом вытащил из кармана телефон, на ощупь набрал номер отца, прохрипел в трубку:

— Забери меня отсюда. Пожалуйста, забери.

И немедленно накрыло снова: из тренажёрного зала выбежали Егор и Вика, по каждому нерву било плетьми их страха за меня. Я катался по ковру, рыдал и мысленно умолял их успокоиться, ведь они меня убивали, но не мог ничего выговорить.

Не помню, как получилось, что я выжил.

 

Родители очень дорожат мной, я единственный сын; меньше всего они хотят, чтобы меня закрыли в психушке. Уже больше полугода моя семья живёт на транквилизаторах. В нашем доме запрещены смех и веселье, горе и удивление — всё. Переведённый на домашнее обучение, я каким-то чудом закончил восьмой класс.

Я поселился внизу, на кухне, подальше от спальни родителей, подальше от улицы, мы не включаем телевизор, у нас не бывает гостей. Нельзя выходить — качели настигают в любой момент: пробка на дороге, очередь в магазине, идущий домой к нелюбимой жене усталый муж — это опасно, прохожий чуть раздражённее обычного — адская боль. Мои настройки сбиты, мне теперь нельзя находиться рядом с людьми, и я сам виноват. Разве кто-то мог меня остановить?

*****

Есть ли надежда, что это когда-нибудь пройдёт? Я так хочу на свободу. Может, кто-нибудь знает решение? Напишите, прошу: vk.com/obezyana_s_knopkoj.

Прошу.

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль