1.
Никогда не полагал, что окажусь в забытом Богом лесном уголке на крайнем севере Московской области. Уголок настолько дик, что какой-нибудь заштатный Глухопырьевск мнится пупом цивилизации. Первопрестольную здесь забываешь невольно. Словно смутный сон, она отплывает на задворки памяти со всей праздной столичной мишурой, от которой к тридцати устаешь, если и не смертельно, то старчески, и — странно иногда вспоминать, что та самая Москва удалена мизерно — на сто и один километр. Другой мир, другой уклад, другие нравы. Будто и не было: или той жизни, или в той жизни — тебя.
Только судьбой склонен объяснять я, м.н.с. НИИ Лесного Хозяйства, попавший под молох сокращения штатов, обескураживающий излом жизни. Чем еще, как не указующим перстом судьбы истолковывать стечение обстоятельств, при котором в тот же день, когда родной коллектив отторгнул меня, как обжора отрыжку, почти в тот же час в метро, нечаянно, встретил я товарища по студенческим далеким годам? Товарищ у себя на месте большая шишка — директор лесхоза, в Москву прибыл в Департамент лесов на коллегию. (Отчего же судьба? — вопрос резонен, но отпадает, как штукатурка, если сопоставить небо и землю — директора и метро.) После обычных, чуть ли не ритуальных объятий, восклицаний: «Ха! Серега!» — «Старик, ты ли это!» — я всплакнул в жилетку товарища. Наболевшее хлынуло, захлебываясь от волнения, я рассказал, как остался у разбитого корыта неопределенности, без средств к существованию, с женой и двумя ребятишками на шее.
Серега громко, на весь вагон, захохотал в лицо мне и моим бедам. Тогда казалось — черезчур громко, хотелось сжаться, исчезнуть из вагона, но обидеться я не успел: тяжело хлопнув по плечу, Сергей, нет, с той минуты Сергей Ромуальдович Кнороз, предложил должность лесничего одного из вверенных ему лесничеств. Я обещал подумать, посоветоваться с супругой, но уже тогда внутренний голос кричал: «Согласен!» Учитывая невнятное завтра, предложение было заманчивым, хотя и пугало полным почти незнанием дела. Почти — так как все, что касалось вероятностной работы я изучал в институте, правда давно и лишь теоретически. Имелся еще один пунктик, гревший усталое мое сердце — финансовый. Сергей Ромуальдович обещал под жилье служебное помещение — лесной кордон. В нем я надеялся начать новую, с чистого листа, жизнь, приспособившись к непривычным для горожанина неудобствам, таким как дрова, туалет во дворе, колодец. Детей думалось отправить к бабушке, а квартиру в Москве возле метро «Новослободская» сдать внаем и пусть денежки капают, как капельки дождя с карниза — рублик к рублику, баксик к баксику, обеспечивая семье более-менее приличное существование.
Если бы внутренний голос знал, как он ошибался...
2.
На станции Окоемово меня и жену встречал помощник лесничего, должно быть, предупрежденный о нашем приезде. «Вадим!» — представился он. Он был одних со мной лет, большеголов, кряжист, кривоног. Из-за этого природного недостатка ходил, переваливаясь из стороны в сторону. «Кентавр без лошади!» — определил я его.
В километре от станции, чуть в стороне от села, среди золотых сосен и белого мха пряталось Окоемовское лесничество. — контора, гараж, три бревенчатых унылых домика-кордона.
— Тот — ваш! — с щедростью падишаха махнул помощник рукой в сторону осевшего на бок домишка — раньше в нем жил Андреич, прежний лесничий, потом, правда, сезонники, так что… сами понимаете.
В комнатах кордона было захламлено, если не сказать — засрано. Пустые бутылки валялись вперемежку со старыми плесневелыми вещами, за которые трудно было палочками взяться без брезгливости. От забытой еды исходил проникающий в поры забытый дух. Несмотря на выпотрошенность тряской дорогой и физически, ощущаемую на телах, клейкую, как лента для мух, пыль, мы тотчас принялись за уборку. Через пару часов комнаты просветлели, приняли мало-мальски обжитой вид. Я уже заваривал в литровой банке чай, резал к ужину купленную еще в Москве колбасу, когда супруга, прибираясь в кладовке, вдруг взвизгнула и вылетела оттуда с перекошенным от ужаса лицом:
— Т-т-т-а-а-ааам! — заикалась она.
Опрокинув банку, я бросился в кладовку. И — ошалелый — замер.
Из дальнего угла щерился на меня и пялил впадины человеческий череп...
3.
Ночью мы не смыкали глаз. После булькающего котла столицы, ночь в лесничестве ошарашила, оглушила, ошпарила — первозданностью. Тишина давила на перепонки. Среди мрачного-мрачного леса, под черным-черным небом в соседстве с бесхозным-бесхозным черепом делалось жутко. Шорохи диких зверей в березовой поросли, хохот ночной птицы за ближайшей сосной — все это было посильней «Фауста» Гете.
— Может, поедем обратно? — спрашивала жена. Глаза женщины были полны безотчетной тревоги, как леснический пруд воды и водорослей. — Дети с бабкой без присмотра...
В пруду заквакали лягушки. Мы ворочались на диване, непривычные к новому месту. Слова сказаны. Ночь прожить — не поле перейти. Молчали тягостно, бесконечно, пока жена не вздыхала:
— Осторожней на работе! Никому ничего не рассказывай!
И снова молчали, будто боялись спугнуть ночную птицу. До нового вздоха.
— Осмотрись! — Череп-то человеческий! Кто знает, что здесь творится. Убьют ни за что, ни про что...
На рассвете я брился. Тяжелейшая задача: лезвие станка прикасалось к горлу, воспаленное воображение давило на сталь тверже руки и — лилась по стенам кровь, и — вставали перед глазами пустые глазницы, и — по стенам медленно растекались багровые пятна...
На часах стрелки показывали без десяти восемь. Предстояло знакомство с подчиненными. Я взглянул в зеркало. Был бледен, но выглядел сносно: впали глаза, зато тщательно выбрит и — строгий костюм. Улыбка сложилась бодрой, но в глазах пустела грусть. В зрачках мелькнули черепушки.
Помощник представил меня коллективу. Бригадир Титыч смотрел испытывающе, исподлобья. Он то ли ухмылялся не по-доброму, то ли имел привычку кривить лицо. Имена других двух лесников тогда я не запомнил. Мастерица Маруся — женщина с непомерно узкими плечами и могучими бедрами, отчего зад ее напоминал фужер на тонкой ножке ног, водитель машины и слесарь — моя с того дня команда. Забрав бензопилы, наточив цепи, мужики уехали в лес. Слесарь гремел в гараже железками. От мастерицы на всю контору расходился густой, парфюмерный дух стареющей, но в душе вечнозеленой, как елка, одиночки. Я сидел в кабинете лесничего, разбирал бумаги. За окном на лугу паслась лошадь. Другая часть кентавра вошла в кабинет.
— Разрешите, господин начальник? Или товарищ?
— Присаживайся Вадим! — руку он жал, как клещами. — Ты вчера сказал что в моей квартире жили сезонники.
— Раньше в ней всегда жили лесничие. Последним — Андреич. Она считается лучшей квартирой. Теплый дом, хороший. Я уже трех лесничих пережил на своем веку. И все они там жили.
— Давно ты здесь? — мы сразу перешли на двойное, как дно, обращение. Он мне, как начальнику — вы, я ему — ты.
— Пять лет. После института.
— Ну и как?
Вадим пожал плечами.
— Тоска. Но бывает весело, редко, правда. Хотелось бы чаще. Село у нас тихое. Если сосед скотинку прирежет — и то событие.
Я достал из полиэтиленового пакета череп.
— Вчера, разбираясь в кладовке, жена нашла вот это.
— Что это? — зрачки Вадима расширились.
— Череп!
— Свиньи! Уффф! Я даже испугался! — глаза забегали. — Думал, человеческий! Точно, точно, свинячий! Они очень похожи, черепа, ну, один к одному. Я ведь представьте, господин начальник, думаю, человек не от обезьяны вовсе произошел, а от свиньи. Недаром столько сравнений с этим благородным животным.
— Интересно! — спрятал я находку обратно в пакет. — Так откуда в кордоне череп свиньи?
— Андреич коллекционировал. Свинью, бывало, заколет, мясо рабочим раздаст, а себе — голову. Кожу обдерет, да на кол перед домом сушиться повесит, а как высохнет — в коллекцию. — Вадим встал и направился к выходу. Перед дверью остановился:
— Вы, господин начальник, поищите хорошенько, еще должны валяться. У него знатная коллекция была черепов, от поросеночка молочного до хряка!
Я долго сидел задумавшись. Машинально взглянул в окно и вздрогнул, забыв тотчас то, о чем думал: лошадь на лугу не паслась.
5.
Признаться, я поверил помощнику. На обеде вместо того, чтобы есть, перерыл закутки, закоулочки, чердак и камчатки. Других черепов не было, ни свиных, ни человечьих. Разве Вадим сумасшедший? Перед зеркалом я представил собственный череп. Серый, оскальчивый, он медленно вытянулся и стал похож на черепушку свиньи. Для полноты картины мысленно покрыл трансформированный черепок кожей — ни свиньи, ни хряка не получилось, другое какое-то животное, неизвестное антропологам.
Жена бесшумно подошла со спины, обвила руками.
— Уедем отсюда! Место гиблое!
— Маша, вдвоем в зеркало не смотрятся!
— Условий никаких… Дети там...
— Ничего. Обживемся, ребятишек сюда возьмем!
— Эти черепа… — она прижалась к моей спине, всхлипнула. — боюсь я...
Я повернул ее к себе, нежно обнял за плечи.
— Что ты, глупенькая! Не черепа, а череп, к тому же вроде не человеческий! Все объяснилось. Это экземпляр из коллекции свиных черепов. Прежний лесничий собирал, а он здесь жил.
— Свиных? — не очень-то поверила Маша, городская моя жительница, общавшаяся со свиньями только через гастроном.
— Конечно, свиных, так что… — говорил я уверенно, собираясь на работу.
Уходя, заметил, как Маша разглядывала себя в зеркало. Вспомнил, какая она была — ладная, стройная, и — контрастом — сегодняшняя, перед зеркалом, раздобревшая, с размытыми формами, она без особой натяжки напоминала свинью. Красу свою, молодость променяла на невеселую, прямо скажем, жизнь со мной, окрашенную разве, словно забор блеклой красочкой, двумя ребятишками.
— Свинья… свинья… — шептала Маша. Хотелось подойти, обнять ее, но я тихо затворил за собой дверь.
6.
На делянку выехал с мастерицей. В кабине уазика удушливо пахло дешевой туалетной водой. Казалось, водитель использовал ее вместо бензина. Машина тряслась по лесной дороге мимо елок и осин, мимо сосен и берез, пока не въехала на делянку.
Полыхал костер из сучьев — искры взвивались в небо, тарахтел, застыв, трелевочный трактор с пачкой хлыстов, высились штабеля свежеспиленного леса. В Зоне Безопасности стоял на телеге вагончик. Из вагончика неслись брань, крики.
— Нахрюкались! — сокрушенно вздохнула мастер и решительно направилась в будку!
— Почему пьяные, сволочи! — заорала она, стукнув по столу кулаком так, что подпрыгнули железные кружки из-под водки.
— А ты дала?.. — поднялся со скамейки, но тотчас осел, не удержав равновесие, молодой тракторист — каски? дала?
— Заткнись, Кухлевский! Я с начальником!
— С на-чаль-ником! — лесник закопошился, пытаясь опять встать, опрокинул со стола кружку. Она перевалилась через ручку, закатилась под буржуйку.
— Сиди! — приказал Кухлевскому Титыч. И ко мне:
— А! Начальник! Милости просим, начальник! Знакомиться будем! — он сделал шаг навстречу. В руках темной сталью блеснул топор. Воцарилась тишина. Гудел в буржуйке огонь. Мне захотелось стать кружкой, спрятаться под печкой. Титыч похлопывал обухом топора себе по ладони. Пьяные глазки его были непроницаемы. Красное обветренное лицо — угрюмо. Он сделал еще шаг. Он уже дышал сивушно-чесночным жарким дыханием мне в лицо. Это было дыхание смерти. Я запомнил его. Стараясь не морщиться, я панически быстро соображал. Пятиться назад нельзя — высота телеги большая, а внизу железки — упадешь — сломаешь позвоночник. Поворачиваться спиной страшно, заедет, даже если обухом — расколет черепушку как фундук. Я ощерился, готовясь к борьбе. Титыч сделал еще шаг, замахнулся — мастер завизжала — но на взлете топор вдруг замер. Титыч поскреб лезвием затылок и улыбнулся пьяной, почти по-детски доброй улыбкой.
— Не дрейфь, начальник! Хочешь огурчик?
Отстранив бригаду от работы и получив уверение, что план — будь спок, начальник, выполним — мы возвращались в лесничество молча, погрузившись, каждый в свои мысли. Лишь изредка ловил я на себе любопытные взгляды мастерицы. Когда подъехали к лесничеству, она как-то тепло дотронулась до моей руки.
— Уезжай, начальник!
— Почему, Маруся?
Она хотела сказать что-то важное, я знаю, набрала в рот воздуху, но вместо слов с губ ее сорвалось кроткое хрюканье. Мастерица покраснела:
— Извините! — И не дождавшись, пока уазик притормозит, выскочила из машины.
Спать мы легли опять не по-городскому рано, задолго до наступления темноты. Сон, как и в первую ночь, не шел. Маша прижалась ко мне горячим телом, силясь утолить дрожь.
— Холодно! — шептала она. Я понимал: страшно и неловко успокаивал:
— Завтра дров навезу, печку затопим!
— Я не умею.
— И я. Мы научимся.
Лежали молча. Я уставился на дверь в кладовку. Она казалась дверью в новую жизнь, в которую мы неосторожно постучались. Дверь, заскрипев, отворилась, нужно идти, но за ней — тьма, страх, непонятное шуршание и писк то ли мышей, то ли крыс, то ли маленьких поросят. Холодно, зябко, жутко, но идти уже необходимо, обратного пути нет, билеты проданы, представление началось; да что там пути, ничего обратного нет: ни прежней работы, ни прежнего образа жизни, ни прежней страны. За спиной — осколки, обломки, руины, впереди — скрипучая дверь в темную кладовку.
Я взглянул на жену. В свете фонаря различил блеск ее напуганных глаз. Она не спала, смотрела на ту же дверь.
— Знобит! — прошептала она.
— Уезжать нам некуда, Маша! — ответил я.
8.
Старый, видавший виды, аварии, кюветы, уазик с утра не завелся. В лес отправились пешком. Титыч с бензопилой, Кухлевский с бачками под бензин, я с топором, острым, как кинжал абрека. Мастерицу пожалел, оставив в конторе с помощником делать бумаги. Дорога вилась долгая, среди хмурого ельника. Мы едва поспевали за Титычем. Он был молчалив, хитрые глазки как бы прятались в складках его воспаленных век. Короткая мощная шея поросла густым и жестким щетинистым волосом.
Я уже валился с ног, когда Титыч, поставив пилу на мох, соорентировавшись по закрытому кронами диску солнца, нашел на сломанной ветровалом елке старые тески:
— Вроде здесь, начальник, валить будем. Сверь с картой то!
— Здесь, точно! — важно кивнул я, ни черта не смысля ни в румбах, ни в азимутах.
Кухлевский заправил пилу топливом, надел на голову каску. Титыч завел стартером бензопилу, примерился к дереву и — с полуразворота отпилил Кухлевскому голову. Кровь брызнула во все стороны. Голова шлепнулась каской в мох. Титыч заглушил пилу, оскалился:
— Не боись, начальник! Не наш он! — по лицу его каплями пота труженика сползали капли крови Кухлевского.
Тревожно куковала кукушка, гудели напуганные овода. Титыч поднял за лямку каску с головы. Перевернутые, не успевшие удивиться глаза Кухлевского, смотрели с веселым прищуром. Титыч протянул каску мне:
— Стой здесь! Жди! — и исчез в ельнике.
Сколько я, беспомощный и одинокий, охреневал в самом сердце леса — пять минут или пять часов — не помню. Ошалелый, стоял, как приказал Титыч, не двигаясь, без мыслей, без желаний, без чувств. Очнулся от нарастающего хруста веток.
« Титыч! — сердце ухнуло филином. — Вдруг он и меня — вжик! — пилой!»
Из ельника, втягивая ноздрями воздух, выскочил кабан-секач. Он похрюкивал.
Вздох облегчения:«Не вжик!» сменился внутренним, ступорящим душу воплем:
— Титыч!
Я не заметил, как вопль прорвался наружу. Я уже не орал, а истерично визжал среди леса:
— Титыч!
Воинственно опустив окровавленные клыки, вепрь бил копытом, в заплывших кровью глазках проживала смерть. Я понял, что никто не поможет, перестал кричать.
Секач ринулся на меня. Я неловко отмахнулся топором, но удар получился: кабан тупо застыл, как в «замри», любимой игре моих ребятишек — и рухнул в прошлогоднюю листву.
Я рванул без оглядки, не разбирая пути. Сучья хлестали лицо, трещали, как совсем недавно под кабаном и — тысячу лет назад под Титычем. Всю ночь я блуждал, проклиная родной коллектив НИИ Лесного Хозяйства, внутренний голос и Сергея Ремуальдовича Кнороза. Только под утро, рваный и ободранный, с ссадинами и кровоподтеками, я выбрался к Окоемову. Будто вор и тать, огородами и бором подкрался до усадьбы лесничества и, мелкими перебежками негодяя, — от трактора к трактору — добрался до дома, постучал в окно:
— Маша! Маша! Открой! Это я!
Жена щелкала замками, гремела затворами, дверь приоткрылась. Родное перепуганное лицо выглянуло из-за двери. И перекосилось, от ужаса, словно косяк этой самой двери. Маша завизжала, как бензопила Титыча, захлопнула дверь.
Тут только ко мне вернулось чувство реальности. Как к близорукому человеку возвращается зрение, когда он наденет очки. Я заметил, что в одной руке держу окровавленное орудие убийства — топор, в другой — каску с головой Кухлевского.
Я опять постучал в окно.
— Маша! Маша, пусти! Не бойся! Я все объясню!
В доме тишина царила долго. Замки все-таки защелкали. Меня впустили за порог.
— Господи! — Маша всплеснула руками — Что же это ?!
— Это не я… не я… Титыч убил… А я — единственный свидетель!
Хотелось спрятаться в кладовку, пересидеть, переждать, пока все не уладится. Это ошибка, милиция разберется, я ведь не убивал!
Странно, но камнем на шее висело чувство вины.
Жена освободила голову несчастного от каски.
— Закопай на свалке. Да обсыпь табаком, чтобы не разрыли собаки!
Но я не послушал жены. Закопать вещественное доказательство вины Титыча! Нет, нет, и нет! Украдкой от супруги, брезгливо держа голову за волосы, бросил ее в кладовку. Голова все так же весело щурилась.
Я взял лопату, вышел на улицу, выкопал на свалке возле туалета неглубокую ямку, бросил в нее консервную банку, закопал, табак, скрутив из газеты самокрутку, скурил и вернулся домой.
Маша тщательно отмыла каску и топор, заштопала одежду.
— Что будем делать? — не выдержав, она зарыдала.
— Никуда я отсюда не уеду! — ответил я.
9.
Кривоногий помощник, казалось, знал все. По крайней мере, смотрел с усмешечкой.
— Кухлевский не вышел, начальник! Забухал, наверное.
— А Титыч?
— А что — Титыч? Титыч как штык! — помощник нагло ухмыльнулся — на нем лесничество держится.
Я поздоровался с подчиненными за руку. Титыч приветствовал меня спокойно и дружелюбно. Лоб его был перехвачен тряпице, а капли крови, если они и были, смылись с лица утренним умыванием.
Работа на делянке спорилась. Титыч валил лес с Вадимом, сам трелевал на тракторе, мастерица точковала кубатуру. И не мешали ни мошкара, ни оводы работе. И ни что не напоминало о Кухлевском. Даже его отсутствие.
С работы ехали с песнями. Вадим обладал сочным приятным басом. Он старался вытянуть под Шаляпина «Вдоль по Питерской...» и это у него почти получалось.
Домой я пришел в хорошем настроении, покушал — жена приготовила картошку с местными грибочками очень вкусно, как в Москве, — и тут только вспомнил о голове Кухлевского.
"Чушь какая-то вчера приснилась!" — подумал я, но на всякий случай заглянул в кладовку.
Голова лежала на ухе, спекшиеся с кровью волосы упали на один глаз. Кухлевский, казалось, подмигивал.
10.
Я ничего не сказал принявшийся за уборку Маше, сел смотреть телевизор, а перед глазами шумел ельник, ломал сучья Титыч — секач, падала в мох защитная каска. Подумалось: все кончено! Кухлевского будут искать, голову обнаружат, а это улика, меня посадят. Ничего не докажешь!
Маша мела возле кладовки.
— Милая! На ночь не метут! — вскочил я с кресла.
— Я немножко. Мусора сколько с леса наносил!
— Машенька! — отобрал я у нее веник — отдохни! Ты как пчелка! То у плиты, то в огороде, теперь — уборка! Ты устала! Пойдем, телевизор посмотрим! — я обнял ее за плечи и медленно отвел от страшной двери.
По телевизору показывали почему-то сказку про трех веселых поросят. Детскую сказку во взрослое время. Ниф, Наф, Нуф. Поросята боялись серого волка. Нуф оказался вдруг свинкой-девочкой и очень похож на мастерицу Марусю. Веселые свинки жизнеутверждающе хрюкали, валили бензопилой деревья, каски, головы...
— Что с тобой? — растолкала меня жена — ты кричишь!?
Я не заметил, как уснул. Давно выключен телевизор, свет фонаря за окном рассеивался по стеклу, в лесу кричала ночная птица.
— Все хорошо! Все хорошо! Приснилось что-то, не помню что. Спи, милая! — отвечал я и опять через мгновение — головы, головы, головы, поросята с бензопилами наперевес, кровавый бред в глухом подмосковном ельнике.
— Титыч, не надо! — останавливал Наф секача-папу. — Не надо голову поперек! Надо вдоль, вдоль! Дольками!!!
11.
Я понял! Я все понял! Чтобы заплутать, запутать следы нужно много-много черепов. Вадим говорил, череп свиньи похож на человеческий. Я раздобуду десять, двадцать, нет, тридцать черепов и голову Кухлевского среди них спрячу так, что мать родная не узнает, не то, что милиция! Эта мысль вернула к жизни. Я стану истинным коллекционером! Буду собирать черепа свиней, как делал Андреич, прежний лесничий!
Стоп! Значит, Андреич коллекционировал черепа неспроста, значит, повод был...
Я вышел на разведку по вопросу количества свиных голов села Окоемова. Позади конторы на лужайке помощник играл в бадминтон с мастерицей Марусей. Они с напряженными улыбками следили за полетом волана; ракетки с хлестом рассекали воздух, волан взвивался в небо, с одной стороны, зависал жаворонком и на излете со свистом вновь взвивался ввысь. Игроки топтали лужайку, радостно крича, причем у Вадима на кривых ножках получалось забавно, но споро. Маруся возбужденно взвизгивала во время удара, но воланчику нет-нет, да удавалось нырнуть в траву, чаще возле мастерицы. Вадим выигрывал. Но меня занимало другое: как узнать, водятся ли свиньи в Окоемове, они не бродят, как собаки, по селу, не щиплют травку будто гуси, не дают, словно коровы, молока. Свиньи тихо стоят по своим свинарникам, или лежат, зарывшись по уши в пыль и грязь, и блаженно похрюкивают, всячески наслаждаясь жизнью. А я их не слышу. Хотя должен лишить их всяческого наслаждения, да и собственно всяческой жизни должен лишить. Я или свиньи? Свиньи или я? — вот вопрос, вынесенный кровавой строкой с подачи кабана-Титыча в тайный лозунг села Окоемова.
12.
Из одного двора звучала странная для здешних мест музыка. По шипению понятно было, что играла пластинка. И как-то музыка не совпадала ни с окоемовским пейзажем, ни с лесом, что сразу за селом, ни с речкой, серебрящейся вдоль соснового бора, ни с пористыми облачками под синью бездонного неба. Музыка эта не совпадала ни с сонливостью туповатых лиц местных юнцов, лузгающих на скамейках у клуба семечки. То не хард был и не поп, ни рейв и не техно, тем более ни русские, да и не нерусские народные песни.
Играли марши. Нацистские марши. Торжественная мелодия медных труб звала, как зовет только труба — выстроиться по росту в шеренгу по четыре и маршировать колонной вдоль трибуны с эксцеленцем. С животными, попадавшими под действие славных звуков, происходила метаморфоза: гуси вышагивали перепончатыми ластами, словно бюргеры, собаки, приняв напряженную стойку «сидеть!», пряли ушами и таращились преданно, как мальчики из команды «гитлер-югенд», свиньи там, в хлевах были свиньи и хрюкали «хайль!» О! Надо лишь только внимательно прислушаться и тогда через посторонние звуки пробьется вожделенное хрюканье. Я исполнился уверенности, что в доме, из которого несется «хали-хало!» непременно держат поросенка. Открыв калитку, я вошел во двор. Навстречу направлялся кучерявый мулат, одетый в оранжевый костюм, желтую сорочку и черную бабочку, которая как бы присела на яркий цветок. Невольно — взглядом — я искал связку бананов в его руках.
— Знаю! Вы — наш новый лесник — произнес мулат на чистом русском. — А я фермер — Порфирий Мбхнытыч Бемба-Мемба. Пытаюсь вот накормить наш народ картошкой, капустой, мяском! «Наш — это чей?» — хотел я уточнить, но, будучи от природы воспитанным, постеснялся.
Мы расположились под трапециидальным деревом декоративного можжевельника. Солнце, словно от неожиданности, зажарило как в тропиках. Фермер принес холодного пива.
— Порфирий Мбхнытыч! — спотыкаясь на отчестве, я откупорил холодную банку «баварии» — я к вам зашел на звуки музыки.
— Да, понимаю — улыбнулся он грустно — она вам мешает, как и всем. Но эти марши вдохновляют, помогают воспитывать молодежь в духе патриотизма, любви к родине, к той земле, на которой живешь! Приходите к нам вечером, взгляните на тех пацанов, которых видели на улице. Они преображаются, когда раскатывают по деревне на мотоциклах под звуки моих пластинок!
Я не стал доказывать, что юнцы, тарахтя мотоциклами, вряд ли слышат маршики, я просто сменил тему:
— Порфирий Мбхнытыч! Может подскажите, где купить порося? Хочу в лесничестве праздник устроить с шашлыками.
— У меня! — белоснежно улыбнулся Бемба-Мемба — я как раз хотел резать на продажу.
Уходил от мулата счастливый. Мумба-юмба, а взял копейки. Ноги невольно печатали шаг по пыли.
13.
Кидали жребий. Кому вырезку, кому печень. Резал Титыч, он взял себе сердце. Я попросил голову. Титыч сходил в подсобку, вынес каску, бросил в нее голову, протянул мне. Вадим усмехнулся.
Они все знают! — пронеслось в голове.
За следующей свиньей меня отправили к татарину Рустамову.
«Татарин и свинина. Странно!» — думал я.
Рустамов жил в таком же коттедже, был смугл, улыбчив, выглядел на сорок с хвостиком.
— Свинью? Забирай! У меня комбикорм кончился, думал уж на бекон выращивать.
— Как это — на бекон?
— Очень просто! День комбикорм даю, день имею, ничего не даю — бекон получается! — Рустамов рассмеялся.
— Простите?..
— Свинья кушает — слой мяса — один день, свинья не кушает — слой сала — другой день. — Рустамов сделал выразительный натягивающий жест уками — Мясо-сало, мясо-сало, бекон получается! Даром бери, может, когда дровишек пару чурок подкинешь.
Горе мне, горе! С этого разговора я не то, что на сало смотреть не мог, меня от одного вида безвинных хохлов тошнить стало, рвало и мутило...
14.
Я подготовил частокол, но головы вывешивать не спешил. Бегало в Окоемове еще несколько свинок.
Помощник с мастерицей играли в свободное время в бадминтон. Их звонкий смех порой раздражал. Я не мог понять, как люди играют в бадминтон, когда на свободе разгуливают свиньи, когда кол из свежесрубленной осины в частоколе одинок безголовый, как рама без картины.
Гайваз был не то чечен, не то осетин, жгучие усы его свели с ума много баб села Окоемова. Он был женат на русской, жил в типичном коттедже а ля «русская деревня» и тоже держал свинью. Принято было, что ли, так в Окоемове, правило хорошего тона — держать свинью. Если не завел порося или хряка, или на худой конец, свиноматку, то не джигит ты села Окоемова, а как может чечен или осетин прослыть не джигитом. Никак не может чечен или осетин. Позор ляжет на весь род до седьмого колена. И потому держит Гайваз свинью, и потому:
— Никак, брат, не могу продать! — улыбаясь, сказал Гайваз. — хоть сам не кушаю, продать не могу, не обижайся!
Расстроенным уходил я от Гайваза. Не каждый, как оказалось, обитатель Окоемова, обладатель заветной хрюшки, жаждет расстаться с ней. И ведь не заставить, нет, плохо будет тому, кто решит окоемовского джигита заставить свинью продать. Столько стали, столько свинца в глазах Гайваза! Мулат хочет расстаться, татарин несмотря на улучшенный селекционный отбор, хочет, а джигит нет. Стыдно, видите ли, ему будет смотреть в глаза подрастающего жгучеусого поколения, разбросанного по окоемовским коттеджам и домишкам, которое уже, еще подрастая, шагает под бамби-мамбовы марши и имеет ( пока уже, но еще ) Рустамову беконовскую психологию — так или примерно так думал я, не солоно хлебавши, возвращаясь в лесничество. Навстречу с ракеткой от бадминтона попалась Маруся.
— Что случилось? — тревожно спросила она.
— Да вот… — и вдруг, я выложил Марусе обо всех злопыхательствах со свиньями, утаив, естественно, о черепах.
— Вы к Титычу обратитесь, он поможет!
15.
Настало время сказать со всей степенью ответственности: Титыч в лесничестве первый лесник.
В его руках топор волшебен. Как проводит он осветления, прочистки, видали ль вы? Ночью, еще затемно выходит на работу, чтобы вкалывать по прохладце, чтобы овод да комар поедом не ел. Выбирает самую заросшую еловую посадочку, где осина с березой житья елочке-сосенке не дают. И давай рубить, размахнись рука, развернись плечо — без обеда, не разгибаясь, до жаркого солнышка. Выпрямит спину, утрет рукавом со лба пот, глянет — стоят елочки-сосенки, будто из плена освобожденные, зеленые, стройные — душа радуется.
А пила на заготовках! В его руках она визжит, не ревет, а поет, особую, протяжную, грустную, Титыча любимую, мелодию. И деревья с охом и шумом валятся на землю, и не абы как валятся, а строго, куда Титыч укажет-направит. А сядет Титыч на трелевщик, зарычит мотор, лязгнут гусеницы — как челнок снует трактор из пасеки в штабель, из штабеля в пасеку — кубы как грибы на глазах растут. А как носит Титыч каску — не снимая, носит, словно бальзам льет на душу инженеров по технике безопасности. А работу закончит, выйдет из трактора чумазый, в промасленной спецовке, смахнет пот со лба, улыбнется просто, спросит:
— Начальник, ну как?
— Отлично, Титыч! — отвечу — отлично!
И Титыч, походкой человека хорошо сделавшего дело, пойдет к вагончику, хлебнуть из термоса чайку, скурить папироску. Не разговорчив он и в карты не игрок. Мужики в «козла» режутся, Титыч книжку читает. Мужики водку пьют — Титыч трактор протягивает.
А самое интересное, — Маруся понизила голос. — Один Титыч дорогу в Кремль знает. Говорят, хаживал туда и — что удивительно — оттуда вернулся.
Какой Кремль? Схохмить хотел, мол, Кремль в Москве остался, рядом с Мавзолеем и ГУМом, за мной в Окоемово не подался. Маруся перебила:
Здесь свой Кремль — монастырь Свято-Кедринский. Заветное место. Не только Титыч видел, да один он вернулся. Мбхптыч, говорят, звон колокольный слышал, только верится с трудом, почудилось, верно, маршики в ушах пошумливали. Так что идите, идите к Титычу, совета спросите, уж он-то подскажет! Машина из леса вернулась, дома он.
16.
Я послушал Марусю. Душевность и участие сплетались в ее голосе в прочную бечеву убеждения. И чувствовалось в ее голосе что-то еще — неуловимо-необъяснимое, касающееся, казалось, нас двоих. Но что еще может быть между лесничим и мастером, кроме положенных на производстве отношений? Любовь? — смешно, амурные шашни по схеме: начальник — подчиненная? — но я не видел в Марусе женщину, достойную служебного романа. Бывает, конечно, свинка — золотая щетинка, но как водится, в соседнем лесничестве. Жалость? Вряд ли обуяло меня это всепоглощающее чувство, своих проблем хватало, меня бы кто пожалел, одни свиньи в чужих свинарниках чего стоили, не говоря о голове Кухлевского. И, тем не менее, в благодарность за доброе слово погладил я ее по щеке:
— Мы сыграем с тобой еще в бадминтон!
Маруся смутилась, как девочка, веснушки аж потемнели на покрасневшем лице, заулыбалась беззубо, будто угадал я ее потаенное желание. Опустила голову, ковырнув ракеткой валявшуюся на тропинке сосновую шишку, прошептала:
— Я буду ждать!
И побежала, не оглядываясь, как та же девочка — ножки выкидывались — вправо-влево, ручки размахивались влево-вправо, ракетка с веселым свистом рассекала воздух, словно перечеркивала ее прошлую, нелегкой женской судьбы, опостылевшую жизнь...
17.
Титыч обитал на окраине Окоемова один. Во дворе стояла большая будка, вокруг нее земля была словно вскопана. Боясь сызмальства собак, прежде чем зайти, я хлопнул калиткой. Ни лая, ни гавканья. Хлопнув еще раз и решился, вошел во двор. Из будки звеня цепью, вылез огромный страшный кабан и спросил:
— Выи-и?
— Титыч! — охнул я, вспомнив вмиг заросли ельника, голову в каске. Ноги ослабли, я оперся на штакетник и не мог ни шага ступить, ни слова молвить.
— Не дрейфь, начальник! — сказал кабан. Я раскрыл рот и замер. «Говорящий вепрь! Оборотень!»
— Пойдем в дом! — усмехнулся оборотень. — Чайком угощу. В лесу подобрал я этого кабанчика. Охотники мать подстрелили. Загиб бы он...
Только сейчас приметил я Титыча, стоящего невдалеке от будки, возле дровника, с топором в руках.
— Пойдем! — Он вбил топор лезвием в березовую чурку и вытирая руки о черный фартук, направился в дом.
Я перевел дух и юркнул следом мимо будки. Кабан трамбовал копытцем землю и тут же рыхлил ее рылом, но достать меня мешала цепь.
18.
На столе, посреди комнаты блестел боками самовар, не электрический, а настоящий, на углях и с хромовым сапогом. Титыч в стенках самовара забавно отражался: глазки расплывались, нос расплющивался в пятачок. Он подал в больших с красными яблоками чашках чай, в розеточке с серебряными щипчиками кусковой сахар, баранки.
Он пил чай смачно, втягивая губами воду, покряхтывая от удовольствия.
Подражая Титычу, я тоже покряхтывал и, казалось, что так вот, покряхтывая — чай слаще.
— Дело, Титыч к тебе! — не стал я юлить. — Хочу переговорить насчет свиней… Может посоветуешь что, подскажешь?
— Не брешут, значит, в Окоемове. — Титыч щипчиками взял два куска сахара, помочил в чае и, посасывая, отправил их в рот. — По стопам Андреича отправился, черепки коллекционируешь! Так?
— Так, Титыч! — отвечал я как на духу. — Но коллекция пока мала для выставки. Всего четыре черепа.
— Откуда четыре? — Титыч резко отставил чашку. Глазки немигающе сверлили меня. — Негра свинью продал, татарин и — все!
— Я… да… я… — залепетал я, поняв что сболтнул лишнее — Один в кладовке нашел. От Андреича остался...
— А еще один? — вскочил Титыч, нависая надо мной.
— Еще один… — Мямлил я, не зная, как молвить страшное. Но Титыч вдруг улыбнулся просто и ободряюще:
— Ладно, не дрейфь, начальник! Друг не выдаст, свинья не съест! Слышал я, что Кухлевского без головы хоронили.
— К… как без г… головы? — только сейчас стал я понимать в какую историю влип. Череп Кухлевского у меня в кладовке, рядом с черепом Андреича, и никому не докажешь, что это не я… — что же делать? — не заметил, как подумал вслух.
— Да, ситуация… — отхлебнул Титыч из чашки. — Ты пей, пей, чаек добрый!
Но меня несло:
— Я хотел, чтобы те черепа, которые в кладовке, затерялись среди других, свиных и стал коллекционировать. Порфирий дал, Рустамов дал, Гайваз, сволочь, не дал. Где взять еще, не знаю! — я плакал. Нервное напряжение последних дней сказались и слезы текли как сопли — сами по себе — может ты, Титыч, — смотрел на него с надеждой и мольбой — зарежешь кабанчика, а?
— Что? — Титыч поперхнулся. — Кабанчика?! — он закашлялся, кашель перешел в сардонический смех — зарезать! Ха-Ха!.. кабанчика!.. Накуси-выкуси!.. Ха-ха! Кабанчика!.. — он показал известную комбинацию из пяти пальцев. Глаза налились, то ли от кашля, то ли от смеха, кровью.
— А совет дам! — он неожиданно стал серьезен. В душе потеплело. Титыч хороший. Титыч посоветует. Мерещилось, что я на приеме у доктора, заболел какой-то редкой болезнью и все надежды на чудо-эскулапа. Доктор знает, доктор спасет, доктор пропишет лекарство.
— Свиней в Окоемово больше не найдешь. У кого есть — резать не дадут.
— Выкрасть у Гайваза? — предложил я.
— Зарежет. Не свинью — тебя! — усмехнулся Титыч. Он же чечен.
— Или осетин… — загрустил я...
— Раскинь мозгами! Коллекцию надо увеличить, чтобы два подозрительных черепа затерялись среди других. Так?
— Так! Я и хотел! — встрепенулся я, обнаружив, что Титыч понимает мною задуманное — только… Свиней-то нет больше!
— Свиней нет, но есть человеки.
— М… м… м… — промычал я неопределенно.
— Для бестолковых поясню! — Титыч сжевал баранку. — Исходные данные: два черепа — свиных, два — человеческих, так!
— Так!
— Свиней в дефиците, людей как в грязи. Так?
— Так-так! — начал я соображать, куда Титыч клонит.
— Коллекционируй человечьи черепа, свиные среди них затеряются, а выставишь их как свиную коллекцию. Все перепутается, никто не разберет. А людишки… Бывают никчемные людишки. Возьми Кухлевского, Маруську ту же, мастерицу. Вроде человек, а все чушка-рюшка, хавронья толстозадая.
— Надо убить Марусю?
— Ну, что ты все… — Титыч расстроился. — Я не говорил. Есть кладбища, археологические раскопы, сам думай, да и вообще, извини, начальник, чай ты выпил, а мне дрова колоть надо. — Титыч сделал вид, что не замечает меня более.
Я не обиделся, обул на терраске ботинки и вышел, задумчивый, из его дома. Шестым чувством ощутив опасность, случайно поднял голову. Выставив клыки, на меня несся вепрь. Я прижался к стене террасы, ощущая, как шевелятся по всему телу волосы, словно от зябкого ветра. Вепрь набрал крейсерскую скорость, я прощался с жизнью. Со спасительным звяком натянулась прочная цепь, кабан ткнулся в воздух — кожа ошейника вмялась в шею — и завалился на бок. Поднявшись, снова ринулся на меня, ощетинив ости-щетинку. Глазки его замутились кровью, со рта хлопьями облетала слюна. Сжавшись — по стеночке — выскочил я со двора Титыча.
19.
Возле конторы по аллее голубых елей прогуливался Вадим.
— Начальник! Если так и дальше работать будем, план выполним, премию получим, правда? — радостно поспешил он ко мне, едва завидев.
— Да!? — не то спросил, не то согласился я. Стыдно признаться, как лицу, ответственному за производственные результаты, но тогда мне, еще не отошедшему от визита к Титычу, было не до плана.
— Я говорил, что дело у Вас пойдет, говорил! И мужики Вас уважают! Вот только Маруська...
— Что — Маруська?
— На хрена такая мастерица нужна? Какой от неё прок?
— Я думал, у вас хорошие отношения. В бадминтон играете.
— Хорошие-то хорошие, и в бадминтон поигрываем, — Вадим сально усмехнулся. — Но отношения работе не помеха. Я бы на Вашем месте, простите за наглость, Маруську уволил и мастером жену взял.
— Жену? Хорошо, Вадим, я подумаю.
Вадим потоптался на кривых ножках и мечтательно вздохнул:
— А я, вообще-то, в футбол играть люблю! Не удивляйтесь. Мое уродство не помеха. Я хороший левый хав. Помню, в детстве до вечера гонял с пацанами мяч. «Свинопас-кривоножка! — кричали они — дай пас!» Свинопас-кривоножка — так меня звали. И я делал ювелирную передачу в стиле Феди Черенкова! «Свинопас-кривоножка»! — кричали пацаны — бей по воротам!» И я забивал, как Олег Блохин.
— Здорово! А почему тебя звали свинопасом, Вадим?
— Когда мячик прокалывался, взрывался или расклеивался, и нечем было играть, новый купить было не на что, да и негде, я шел на свиноферму, выпрашивал у знакомых фермеров ненужную им голову забитой свиньи и вот этой-то головой мы продолжали играть в футбол. Видели бы вы, начальник, какие пасы я отдавал, какие пасы!...
Казалось, помощник, погрузившись в воспоминания, загрустил.
— Вадим, — спросил я — ты не одолжишь мне ракетку для бадминтона?
— Вы хотите?.. — вскинул он брови.
— Завтра суббота, выходной. Почему бы и нет?
— Конечно, конечно! О чем речь! У меня замечательная ракетка! Эх! А я бы погонял в футбол!
20.
Жене я сказал, что пошел общитывать наряды, конец месяца — нужно готовить отчет. Лужайка, на которой обычно играли в бадминтон Маруся и Вадим, начиналась сразу за конторой и из нашего кордона не просматривалась, а так как Маша без меня появляться на улице не любила, я мог не бояться, что обман раскроется. Да и что это за обман — игра в бадминтон, хотя совесть и грызла мышкою — давила двусмысленность: игра в бадминтон с одинокой женщиной, подчиненной по службе.
Я взял в условленном Вадимом месте ракетку и, насвистывая, отправился на лужайку.
Маруся уже ждала. Одетая в спортивную желтую куртку, такую же мини-юбку с бейсбольной кепкой козырьком назад и в темных солнцезащитных очках, она разительно отличалась от той Маруси, которую я привык созерцать на работе. Нет, она не превратилась из золушки в принцессу, не стала мисс Обояшка Окоемовского лесничества, но она была мила.
Завидев меня, Маруся подбежала, откидывая поочередно ноги в стороны.
— Доброе утро, начальник! Начнем? На счет?
Она запустила волан птицею в воздух. Небо раскрылось навстречу удивительно синем, ни облачка на нем. Следя за полетом воланчика, я сделал два шага в сторону и резко по нему ударил.
— Вы ходили к Титычу?
— Ходил.
— И что?
Воланчик камнем падал с неба. Солнце светило где-то сбоку, прячась за макушками сосен.
— Ничего! — настроение немного испортилось. Вспомнились слова Титыча: «свиней в Окоемове больше нет!»
— Как — ничего? — Маруся замерла, опустив растерянности ракетку. Воланчик нырнул в траву. — Я знаю, знаю, что будет… мне… страшно...
— Что будет? — я подошел к ней, настораживаясь. Она уткнулась лицом мне в плечо...
— Ничего не будет, о чем ты! — начинал я догадываться. — Чушь все это! — Титыч вздорный мужик! Успокойся!
Маруся рыдала.
— Это случится, я знаю! — Шептала она — пусть! Что будет, то будет, только...
— Что — только?
— Я люблю тебя! — выдохнула она, как в омут головой. — И ничего не требую взамен, ничего не прошу, просто хочу, чтобы ты любил меня сейчас! — ракетка выпала из ее рук.
Как никогда я чувствовал, что обязан исполнить свой долг. Перед этой маленькой несчастной женщиной, ради меня готовой принести свою жизнь в жертву непонятно каким темным силам. Мне не хотелось, я испытывал неловкость перед женой, но, чувствуя неотвратимость судьбы, я раздевал Марусю.
— Сейчас… в туалет сбегаю! — прошептал смущенно, когда она осталась в одних трусиках, а сам в гараж побежал, за топором.
Когда вернулся, Маруся лежала на спине, подложив под голову куртку, и смотрела на небо. Заслышав шаги, она улыбнулась:
— Небо сегодня… удивительное! — прошептала, не оборачиваясь, давая возможность незаметно спрятать в траве топор.
— Бездонное! — подтакнул я, склоняясь и целуя ее тело.
— Родной! — она выгибалась под ласками. — Как я ждала этой минуты. С самого твоего приезда!
В траве стрекотали кузнечики, ползали рыжие муравьи, прыгали зеленые блошки.
— Я люблю тебя! — прохрипела Маруся, когда я вошел в нее. Она кричала так, что я боялся, как бы кто не услышал и закрывал ее рот рукой. Тогда она начинала непотребно хрипеть под моими пальцами так, что я вспоминал о топоре...
Рука нашарила его холодное лезвие… я подтянул его, перехватил за топорище. Маруся, счастливая, смотрела глаза в глаза. Я не выдержал, отвел взгляд.
— Поцелуй! В последний раз!
Я поцеловал ее нежно в лоб, как покойника. Она прикрыла веки. Я взмахнул топором и… в бессилии опустил его.
— Не могу! Не могу! — топор выпал из рук.
— Родной! — она прижалась ко мне с самоотреченностью любящей женщины, готовой на все. — Я помогу тебе! Во имя любви! Я спасу тебя!
Со стороны села, урча пламенным мотором, выехала машина и скрылась за поворотом. Я проводил машину тоскующим взглядом, как провожают журавлей.
Маруся в любовно-предсмертном экстазе схватила топор и лезвием, быстро, так что я не успел опомниться, провела себе по горлу. Топор выпал из рук, кровь хлынула на зеленую траву. Обагренный кузнечик пытался выбраться из липкой горячей жижи, как из паутины. Наполовину расставшись с головой, Маруся задавила кузнечика. Я поднял, как хоругви, кровавый топор.
— Сволочь! — раздался истошный крик. Я вздрогнул, удивленно взглянул на Марусю. Нет, она не любила меня, я не верил словам, женщина и перед смертью не бывает искренна, значит, она не могла с такой ненавистью кричать — Подлец!
Я обернулся. Кричала Машенька, невесть когда и откуда появившаяся. — Ты!!! Ты!!! Ты!.. — сжав кулаки, подступала она.
— Я не убивал! Не убивал! Я объясню!
— Ты изменил мне! Сволочь! Подлец! Свинья!
— Маша! Машенька! Подожди! — я приблизился к ней, все еще держа топор в руках.
— Изыди! Я верила, а ты!.. — она оттолкнула меня и, ссутулившись, побрела прочь. Меня обуяла горечь обиды. Почему? Почему никто не хочет понять? Я не виноват! Обстоятельства! Они сильнее меня! А измена и не измена вовсе, а последнее желание приговоренного.
Ступая бесшумно, я догнал жену, размахнулся и словно ракеткой по воланчику топором ударил в область седьмого шейного позвонка. Голова улетела в траву и покатилась, как футбольный мяч. Туловище сделало самостоятельно пару шагов по ходу движения и повалилось навзничь.
21.
В пожарном пруду, расположенном рядом с лужайкой я отмылся от крови. Мысли в ключевой холодной воде пришли в порядок, приняли стройность.
«Срочно тела закопать!.. черепа освеживать и вывесить вместе с другими на колья. Жена, скажу, в Москву уехала, не выдюжила, не вынесла тишины, и уехала, а Маруся — откуда мне знать, куда делась Маруся. Мы поиграли в банбинтон, она ушла и больше я ее не видел! Траву… травку надо скосить, скормить кроликам, у соседки Бухтирихи есть кролики, остальное закрасить зеленой краской...»
В выходной день, в субботу, в лесничестве безлюдно. Лесники отдыхают по Окоемовским коттеджам. Я закопал тела на задворках, прикрыл свежую землю дерном, скосил траву, подкрасил недокошенное, снял скальпы и разделал черепа. Доставая мозги жены, я обливался слезами, вспоминал нашу безрадостную жизнь. Первое свидание, невинный поцелуй на скамейке ботанического сада, свадьбу, частые размолвки, два ребетенка, два выкидыша… маленькие семейные праздники… да, были и они, семейные праздники, только теперь трудно вспомнить какие...
Перед домом, на кольях я выставил черепа. Титыч был прав. Два свинских, среди черепов Андреича, Кухлевского, Маши и Маруси сильно не выделялись и вполне могли сойти за черепа людей другой национальности. У джигита Гайваза, наверное, был такой. У Мбхптыча уж точь в точь!
Вообще, маленькая получилась коллекция, камерная. А получить за нее можно было не один годик камеры. Но совесть не мучила меня, она, может, замучает потом, наизусть замучает, покоя, сна и воли лишит, но не сейчас — сейчас я должен выжить, выстоять и победить!
Облако пыли всклубилось перед конторой, из облака вышли жители села Окоемова. Я даже вздохнул с облегчением: томительное ожидание завершилось. Среди прочих различил в толпе Вадима и Титыча, Рустамова и Гайваза, детей Гайваза и села Окоемова. Возглавлял шествие — я пригляделся — директор лесхоза, мой бывший институтский товарищ Сергей Ромуальдович Кнороз. Перед кольями с черепами толпа остановилась.
Сергей Ромуальдович подошел ко мне. Всем видом своим он выражал укоризну. Лицо его выглядело усталым, карие умные глаза смотрели сочувственно. Было чуть-чуть неловко, что из-за моей никчемной персоны побеспокоили важного и занятого человека.
— Рад тебя видеть! — сказал я Кнорозу с той спокойной и дружественной интонацией, какая не давалась с того самого момента, когда я сделался его подчиненным.
— Ты что натворил? — грустно спросил он. — Ты же неглупый мужик.
Из толпы вышел участковый — толстый потный боров с опухшей мордой в форме старшего лейтенанта.
— Вы обвиняетесь в убийстве! — объявил он, обращаясь к толпе, как конферансье. Толпа загудела, как труба, по которой пустили воздух. Мне подумалось, что нужно раскланяться и что-нибудь спеть. Например, «Вдоль по Питерской...» — Изъять вещественные доказательства!
Бемба-Мемба и Рустамов услужливо сняли с кольев черепа свиней.
— Нет! Вы ошиблись! — закричал я. — Это не те черепа! Я грешен, да виноват, но я хочу покаяться! Надо вон те! Человечьи!
— Молчать — приказал Кнороз. — За дачу ложных показаний тебе прибавят срок!
— Это он! — я бросился к Титычу — это все он!
Но Гайваз перехватил меня, выломал руки за спину. Титыч зажал рот. Подъехал воронок.
— Нам не нужны черепа животных. За них не сажают! — похлопал меня по плечу Сергей Ромуальдович. — Прощай!
— Прощай, Сережа, но… — договорить не дали, силой запихнули в машину. Машина медленно тронулась. На переднем сидении тихо бряцали друг о дружку вещественные доказательства — черепа свиней.
— Дяденька милиционер! — услышал я, как один из отпрысков джигита Гайваза спросил толстого борова в мундире — можно мы поиграем в футбол?
— Конечно ребятишки, в чем дело? — участковый потрепал отрока по смоляной шевелюре. Дети сняли с кола череп Кухлевского, смастерили из штакетника ворота и, разбившись на две команды, стали играть черепом Кухлевского в футбол.
— Эй, ребята, я с вами! — засеменил кривыми ножками на лужайку мой, теперь уже бывший, помощник Вадим — Давай! Давай!
Последнее, что я услышал, были азартные крики: «Бей, Свинопас, бей!» — и через секунду, когда машина уже выехала на шоссе и скрылась за поворотом, всеобщее ликование:
— Гоооол! Гоооол!
22.
Я проводил машину тоскующим взглядом, каким провожают журавлей. До трагедии не хватило мига.
— Сволочь! — своим истошным криком Маша спасла всех нас. Я со страхом посмотрел на Марусю: жива! Она лежала на траве, я стоял с топором в руках и то, что спортивная юбочка ее была неприлично задрана, в наличии топора, не вызывала никаких подозрений. — Что ты делаешь!? Не убивай ее! Зачем? За что?
Меня передернуло. Опоздай Маша хоть на десять секунд...
Топор выскользнул на траву.
— Я… я запутался… где столько свинок взять?
Маша гладила меня по голове, успокаивала.
— Они придут за мной… — всхлипывал я. — Который час?
— Полдень. Я обедать хотела позвать.
— Полдень! Скоро автобус в райцентр. Уезжать вам надо. Обеим. Сейчас. Потом будет поздно. Я дам денег на билет и на первое время.
— А ты? — спросила Маруся.
— Я не могу. У меня работа, уеду — поставят прогул.
Женщины не заставили долго себя уговаривать. Я проводил их до остановки. Маруся как была — в спортивном костюме, Маша — в домашнем халате и тапках на босу ногу.
— Я позвоню! — успокоил я жену, сажая женщин в автобус. Автобус закрыл двери и скрылся за поворотом.
Я вздохнул облегченно, утерев испарину со лба. Вернулся за топором и смело направился в Окоемово на добычу оставшихся черепов, твердя, словно заклинание:
— К Титычу! К Гайвазу! К Титычу! К Гайвазу!
20.
Куда податься бедному лесничему, загнанному скверными обстоятельствами в дальний угол, похожий на угол кладовки, в которой я нашел запылившийся череп Андреича?
Бедному лесничему ничего не остается, как окрыситься и действовать на опережение.
Приблизительно так думал я, твердо и бесповоротно шагая к дому Титыча. Душу тревожило присутствие в видении про арест лучшего институтского друга, а ныне — директора лесхоза Сергея Ромуальдовича Кнороза. «Просто видение!» — успокаивал я себя, но душу все равно бередило: здесь, в Окоемове ничто не случается «просто» — даже видения, в этом я успел убедиться.
Вот и высокий из двухметровых досок глухой забор Титыча. Не доходя до калитки, я взобрался на него, напротив окна.
За окном Титыч пил за столом чай, доставая серебряными щипчиками из розеточки кусковой сахар сразу по два кубика.
Кабанчик хлебал из казанка горячее варево, не обращая вокруг, в том числе и на меня, никакого внимания. Я наблюдал через окно за Титычем, слышал аппетитное чавканье и позвякивание толстой цепи.
«Привязан!» — я спрыгнул на вражескую территорию и, согнувшись, держа топор наперевес, подкрался с подветренной стороны к будке. Движения сделались уверенными, чисто механическими, будто не привыкать было подкрадываться с топором к жертве.
Боря ухом не повел и щетинку не успел навострить — топор тенью хищной птицы упал на мощную шею. Что-то хрустнуло, хрястнуло, стукнуло — голова, отлетев, закатилась за будку.
В сознании высветилась картинка: Титыч выронил серебряные щипчики — кусочки сахара игральными костяшками бряцнули о пол. Титыч схватился за сердце и, изумившись, стал медленно подниматься со стула...
Я подобрал голову Бори, засунул ее в мешок, обтер топор, кинул его к голове и направился к калитке.
— Хэээй! — хрипло, как выстрел крикнули сзади. Я вздрогнул, резко обернулся. В дверях, опираясь о косяк, еле стоял Титыч. Из горла его хлестала кровь — Хээей!
Он что-то хотел сказать, сделал шаг и рухнул с лестницы. Рука его дотянулась до моего сапога, судорожно цапнула голенище. Я в ужасе отпрянул — пальцы Титыча сжали, выдрав с корнем, обагренную кровью траву...
21.
Я дождался ночи. Где-то там, под ясными, яркими звездами в грязном дырявом сарае возле коттеджа Гайваза, будто заложник, спала, зарыв пятачок в землю, последняя окоемовская свинка. «Я спасу ее!» — героически подумалось, я исполнился решимости, на которую только способен русский человек, идущий на правое дело. Пусть потом я зарежу ее, но сейчас, во что бы то ни стало — спасу! За высоким, как у Титыча, забором собак не было. Дождавшись, когда выблядки не то чечена, не то осетина, промаршировав под бембо-мембовы маршики, разбредутся по домам тенью, если не отца Гамлета, то лесничего Андреича, подкрался я к Гайвазову коттеджу, перемахнул через изгородь и сбил монтировкой с двери свинарника амбарный замок.
Светила половинка луны, ее отраженного неверного света едва хватило, чтобы различить в темноте уставившиеся на меня в немом вопросе маленькие грустные глазки и блестящий влажный пятачок.
— Пойдем со мной! Ты будешь свободной! — сказал я свинье.
Она поднялась с земли и, не издавая ни визга, ни хрюка пошла за мной.
— Какая тощая! — ужаснулся я, когда мы вышли на улицу. Она была еще грязной и вонючей. Об этом, щадя самолюбие животной, ей не сказал.
Когда мы оказались за калиткой, свинья потерлась о мою коленку в знак благодарности. Мне стало совестно. Немножко поотстав, я вытащил из мешка топор и, страшась, что она обернется и взглянет доверчиво в глаза — уверенным движением мясника всадил ей в загривок.
— Ты умрешь! Но умрешь свободной!
22.
Похороны старейшего лесника Бориса Титовича обставили с помпой. Со всего района съехались лесничие лесхоза. В темно-зеленой форме с дубовыми листами в петлицах, они, склонив голову, несли заколоченный гроб. В селе шушукались, будто тело потеряло голову. У могилы Сергей Ромуальдович Кнороз сказал речь. О том, что покойный — это эпоха в лесном хозяйстве района. О том, как бережлив был в заботе о подрастающем лесе, справедлив в общении с людьми.
Гроб под рыдания осторожно опустили в землю. Комья суглинка забарабанили по крышке, тревожа и плоть, и дух.
«Там ли Титыч?» — подлой мыслью свербело в мозгу. Зная способность покойного к перевоплощению, я не мог ответить с уверенностью.
Поминали Титыча. На поминках я не остался, а, вернувшись домой, развесил на осиновых кольях черепа свиней, ради которых черепа Андреича и Кухлевского являлись, если можно так выразится, стержнем коллекции, этакой изюминкой. Я отдавал себе отчет, что принял вызов.
После поминок толпа из жителей села Окоемово, лесничих других лесничеств, возглавляемая Сергеем Ромуальдовичем Кнорозом, валила к моему кодону. Это было знакомо и скучно. Я даже мог с закрытыми глазами искать, где в толпе ковыляет Вадим, где вышагивает Рустамов, а где рвет и мечет разъяренный Гайваз.
Толпа окружила коллекцию. На лицах Вадима и прочих я прочитал разочарование обманутого зрителя, заплатившего за билет свои кровные.
— Где?! — подскочили ко мне Вадим и Кнороз. — где человеческие черепа?
— Вот! — я честно сознался, показывая черепа Андреича и Кухлевского.
— Врешь, гад! Ты закопал их! Где! Говори! — Вадим затопал ногами, а я поежился — столько ненависти было в его глазах.
— Да вот они!
— Врет он, Сергей Ромуальдович! Нагло врет! Это черепа настоящих свиней.
Пацаны села Окоемова разочарованно сплевывая, разбредались по лесничеству, вытаптывая белые мхи.
— Эй, ребята! Как же футбол? — крикнул поникший Вадим.
— Да пошел ты!..
— Сам играй свинячим! — отвечали в сердцах гайвазовы отпрыски. — Мы лучше помаршируем!
Толпа постепенно рассосалась, накормленная, вместо хлеба двойным зрелищем: похоронами и выставкой. Перед коллекцией черепов остались я и директор лесхоза Кнороз. Нет, теперь, когда все разошлись, остались старые институтские друзья — я и Сережа.
— Ну? — спросил Сережа.
— Что — ну?
— Мне — то одному можешь показать, куда ты дел черепа?
— Чьи?
— Не придуривайся. Своей жены, Кухлевского и мастерицы.
Я вздохнул, мол, ничего от тебя то не скроешь.
— Пойдем, если хочешь.
Глаза Сережи, словно глаза гончей, вспыхнули охотничьем азартом. Я пропустил его вперед. Мы вошли в дом.
— Направо, в кладовку! — у порога я неприметно прихватил топор. — Здесь пригнись!
Сергей, нет, теперь уже снова Сергей Ромуальдович Кнороз пригнулся, я взмахнул топором, и — голова директора лесхоза поскакала в кладовку.
Я грустно усмехнулся. История повторяется. Скоро вместо меня пришлют нового лесничего.
Я закопал обезглавленное тело там, где должен был закопать трупы жены и Маруси и, не мешкая ни минуты, подался в лес на поиски таинственного и всеми неведомого монастырского Кремля.
«Не брешут люди! Отсижусь в безопасности за высокими стенами!»
В лесу, за каждой елкой мерещились секачи, подгоняемый страхом, я бежал, ориентируясь по солнцу, дальше и дальше вглубь к черным водам Канала. Просека, ведшая туда, поросла травой и осокой, сапоги утопали в болотной жиже. Запыхавшись от сумасшедшего бега, я остановился перевести дыхание и услышал колокольный звон.
«Дин-динь-дили-дон! Дин-динь-дили-дан!» — звенело над деревьями.
А может, просто кровь стучала в висках?
Или маршики нацистские неслись вслед из Окоемова:
— Хали-хало!
— Хрю-хрю!
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.