Прекрасна она всегда и у всех, даже когда ненавидима как женщина. Предания церковные сообщают, что Мария из Магдалы была молода, красива и, увы, вела грешную жизнь. Простите, отцы церкви, видящие в женщине сосуд греха; трудно мужчине, не растерявшему молодость и пыл, не отвлеченному от неё учением вашим, забыть, как она прекрасна. Огнём её тела и светом её души живём, она — наша мать, сестра, жена и подруга…
Чем мы руководствовались мы, авторы, когда рассказали о ней, как о подруге Христа? Логикой: не мог быть мужчина-иудей Учителем, каким Иисус был, не познав женщину, не будучи женат. Так не бывало в те времена, и если в Евангелиях этого нет, значит… значит, их подвергли цензуре (а это было сделано официально, когда имеющиеся предания об Иисусе разделили на истинные и апокрифические, далеко не всегда руководствуясь стремлением к истине как высшей цели).
Что касается нас, мы руководствовались ещё апокрифическим Евангелием от Марии. Свидетельством великого Леонардо да Винчи: его «Тайной вечерей», где не мужчина отнюдь, но женщина справа от Учителя! Черты лица, овал, волосы, плечи! Тот самый «любимый ученик», и будущий апостол Петр, как описывают, возмущен был тем, как часто Иисус целовал именно эти губы! Почему бы и нет, почему не «послушать» да Винчи? Разве опровергнуто мнение о том, что художник был масоном высшего посвящения, а, следовательно, человеком, знающим Нечто, причастным тайн? Руководствовались также «Священной загадкой» авторов Майкла Байджента, Ричарда Лея; Генри Линкольна. Интереснейшее исследование. Как и работа отечественного автора, Руслана Хазарзара…
Мы отдаем себе отчет в том, что перечисленные нами источники, как и другие, о которых мы уже не говорим, сами по себе являются литературой специфической. Это не беллетристика, которую читают все, и стар, и млад. Потому проблем, хотя бы у учёных, не возникает. Когда же информация выплескивается на страницы романа, когда на читателя оказывается эмоциональное воздействие, когда те, перед которыми он склонялся как перед богами, оказываются вдруг живыми людьми, может возникнуть чувство протеста. Тем более, если работа становится бестселлером, как это случилось с «Кодом да Винчи» Дэна Брауна. Писатель просто украл данные из «Священной загадки», и это не очень красиво. Но проблемы с церковью, в лоне которой он вырос, возникли у него вовсе не потому, что он нарушил одну из заповедей…
Мы искренне просим людей верующих и воцерковленных: не читайте! Мы уважаем ваше мнение, и просим вас не мешать нам — иметь свое. У нас нет намерения оскорбить вас.
И обращаемся с просьбой ко всем, и верующим, и атеистам, помните: «Спаситель любил её…».
Глава 1. Массилия — новая родина?
Массилия[1] кажется мне похожей на чайку. Она белая, с резными крылами, и парит между синим небом и зеленым морем в лучах яркого солнца. А ещё она похожа на римский театр, в котором ряды домов выстроились ярусами на прибрежных холмах, море же служит местом, где поют и играют, сценой. Иосиф водил меня на подобное представление, я мало что поняла, потому что плохо понимаю Рим. Мне понравился аулеум[2], огромный, шитый золотом занавес, который опустили перед началом представления и подняли по завершении. Но Макк — дурак и обжора, Букк — глупый хвастун, пустослов и простак, Папп — простоватый дурашливый старичок и Доссен — уродливый шарлатан[3], эта милая компания, что веселила народ, меня расстроила. Все показалось мне грубым, шутки были из разряда глупых и даже злых, я бы сказала. Мне не было смешно. Я была не к месту в театре, и напрасно дядя старался изо всех сил, передавая мне смысл произносимого. Я подозреваю, что он приукрашивал шутки, и пытался скрыть нарочитую грубость, что в них сквозила. Я теперь многое понимаю сама, язык римлян уже не совсем чужд мне, дядя не учел этого. Но я оценила его старание развлечь меня…
Если представить себе, что море — орхестра[4], а Массилия легла полукругом, ее обнимая, то эта самая красивая на свете сцена. По ней плывут корабли римлян, и это мне мешает; иногда я вижу очень тяжелые, сделанные из толстых дубовых досок корабли, укрепленные поперечными брусами, с кожаными парусами, это корабли галлов, жителей этих мест. Но по ней же плывут лодки рыбаков, как у нас, на море Галилейском, и любые паруса золотит на рассвете солнце, а закат бросает на них багрянец. Небо, прозрачно-голубое по утрам, и синее днем, вечерами ловит багрянец своими сетями. И этот роскошный аулеум тоже шит золотом, золотом солнечных лучей. Рыбки, что выбрасываются из рыбацких сетей, разевают рты в попытках ухватить воду, шумит галька под днищами лодок, когда их вытаскивают из воды на крутые берега …
Совсем Генисарет, Галилейское наше родное море? Совсем не Генисарет…
Я-то знаю, как никто другой, что у этого моря нет края и границ, а еще я знаю, что того, кого люблю, мне встретить на этих берегах не придется. И потому мне не мила Массилия, и, несмотря на всю красоту, что нас окружает, я здесь словно в римском театре: все хорошо, и всем хорошо тоже, кроме одной меня.
Если бы не Сара[5], что сталось бы со мной, разлученной с близкими и родными. Девочка моя — явственный след прошлого, не позволяющий мне забыть, кто я и что я в этом мире. Кто знает, если бы не она и не мой долг перед нею, а не смокнулись бы волны моря надо мною в один из дней тоски? Ведь не всегда спокойны здешние каланки, бухты со скалистыми стенами. Холодные ветры дуют в городе зимой и весной, завывая, и море собирает грозные валы, и, заключив союз, обрушиваются они на город всей своей мощью.
Осенью родилась Сара, но уже тогда выли ветры, и буря несла воды к берегу, и соленые брызги долетали до самого окна моего…
Поначалу я почти не чувствовала свою малышку. Она росла во мне, не доставляя хлопот, словно понимала, что мне нужны все мои силы. Трудно было на корабле римлян, когда волнение на море нас качало; но трудно было не одной мне. Тошнило и дядю, и тех, кто служил нам. Римляне посматривали на нас с неприязнью: то и дело кто-нибудь из нас перегибался через деревянную обшивку, извергая содержимое желудка в воду. Правда, я была женщиной, и они, несмотря на свое нежелание видеть женщину здесь, у себя (дядя объяснил, что это считается дурным знаком на корабле), они все же понимали мое положение, и сочувствовали. Помню, один из них, когда мне было особенно худо, и я едва ли не прилегла на деревянной палубе на глазах у всех, принес воды, и умыл меня, забрызганную и несчастную. Он даровал мне наслаждение, очистив, позволив выполоскать водою рот, а я разрешила ему себя касаться, хоть он был мне никем. Мы оба нарушили негласные каноны, и были благодарны друг другу за то, как это сделали: с пониманием и сочувствием. Быть может, нас и осудили, но видит тот Бог, что стал и моим, как был мужниным, что так правильно. Единственно правильно: любить и помогать друг другу. Разве не так учил Йешуа?
Позднее я узнала, что «римлянина» зовут Мауронит, и что он не римлянин, а галл. Он высок, голубоглаз и белокур. Он промывает зубы собственной мочой, как мне сказали. Потому что так принято в его роду, и он соблюдает обычай, не страшась насмешек. А еще он смачивает волосы известняковым раствором и странным образом зачесывает их со лба назад — на манер лошадиной гривы. И, помимо этого, он измеряет раз в месяц собственную талию поясом, и рад, если она осталась прежней, а если пояс не сходится, галл начинает браниться, а после терзает себя какими-то упражнениями и голодом, пока пояс не сходится на талии вновь. Он удивительно подвижен и заразительно страстен, он враг уединения, смешивается со всеми и вмешивается во все. Он великодушен и он тщеславен. Он носит яркие разноцветные плащи с вышитыми на них цветами. После всего того, что услышала о нем, я поняла, почему и в случае со мною он не побоялся кривых ухмылок. И еще, каковы галлы в представлении римлян. Своего мнения я толком еще не имею. Понимаю только, что галлы ближе нам по духу, нежели римляне, но такого понимания мало.
Да, когда корабль не болтало, все было лучше. Особенно, если солнышко припекало, и лазурь неба сливалась с бирюзой волн.
А вот последние недели, когда носила я Сару, и жила на суше, были трудны.
Дом на берегу моря, где мы жили, был каменным и холодным, если дули ветра. Но он был хорош, по местным представлениям, поскольку велик. Пять комнат для безвестной иудейки и ее сопровождающего! И сколько звериных шкур на полах, соломенных подстилок, приляг и отдохни, ни о чем не беспокоясь. Разве о холоде, но это не тот холод, что смутит галла или римлянина. А вот меня….
Дядя завел очаг, и я протягивала руки к живому огню, греясь. Сара била ножкой изнутри, словно ее сотрясал озноб, как меня. Может, так оно и было.
Отекли ноги, а потом даже руки отекли. Стало крайне тяжело ходить. Меня мучили боли внизу живота, я ощущала там тяжесть. Без конца тянуло помочиться. Мучали судороги в ногах, я просыпалась, крича от боли. И спать с огромным животом было тяжело.
Дядя не мог бы быть внимательнее, чем был, но ухаживать за мной ему не пристало. И двоих его слуг, которых достало до сих пор, стало мало для нас. Так в мою жизнь вошла Эна[6].
Она была послана мне богом, не иначе. Женщина галльского происхождения, она молода и красива. Рыжий костер ее волос пламенеет в каждом углу нашего дома, и кажется, в каждом из углов, каждое мгновение. Она быстра, хлопотлива и домовита. Она ласкова, и смеется беспрестанно. Она ласкает меня не как госпожу свою, а как сестру, и ее помощь просто бесценна. Она готовит тысячи разных блюд из пшеницы, полбы, проса, смешивая их с лесными орехами; она угощает меня сушеными яблоками, грушами, сливами. Она запекает каштаны в очаге…
Иосиф молчаливо принимает пищу из этих славных, крепеньких рук. Он тоскует по своим, я знаю. И по привычной еде, и по ограничениям, впитанным с молоком матери. Он видит в Эне чужестранку, которая нечиста. Но он отметает все это, как ненужное. Он делает вид, что неважно это. В память о Йешуа он принимает все, что дает нам бог, и не ропщет. Это удивительно для меня; хотя, казалось бы, разве мало всего, что оставила я ради Него? Почему же другие не могут поступать так же?
Эна любит свинину, и уж этим должна быть противна дяде.
Осенью многие в Массилии моют бадьи уксусом, натирают чесноком мрамор бадьи, а в подкожное сало разделанной свиньи втирают морскую соль, остатки которой смывают. Дно бадьи обсыпается свежей солью, и сало укладывается, обильно сдобренное смесью трав. Когда бадья наполнена — она плотно закрывается, и сало отправляется на вызревание.
Эна раздает всем и повсюду свое сало: добавляет в еду, лечит им при болезнях, натирает…
И дядя Иосиф ест, похваливая, горох и чечевицу на сале!
Когда бы не Эна, разродилась бы я Сарой, или нет? Горе, меня снедавшее, незнание мест, куда я попала, и мое положение, отнюдь не прибавлявшее мне разума и спокойствия, все это совсем меня изменило. Я не знала, где искать нужные травы, да и есть ли они здесь, я не понимала, чем можно помочь себе в окружении этих людей: троих мужчин да женщины-прислуги, которая еще и не рожала сама.
Эна привела в наш дом эвага[7], и тем самым уже навеки обязала меня, помогла найти свое место в чужом и малопонятном мне мире.
Она вбежала ко мне в комнату, словно за ней гнались, бросилась к моим ногам, и закричала:
— Он идет, госпожа моя, идет!
И прежде, чем я успела понять, кто же ко мне идет, ко мне, беременной, уже на сносях женщине, простоволосой и измученной, распухшей от отеков, не ждущей гостей в вечерний час, на пороге моей оказался он. Эваг (только так позволял называть себя мой учитель, имя собственное он давно потерял, и не стремился обрести) показался столь странен мне, что я долго и невежливо молчала, рассматривая его. В конце концов, это ведь он явился без всякого спроса ко мне, а не наоборот.
Римляне сказали бы, верно, что он похож на сатира. Он носил коротко остриженную, но островатую бороду, и к ней еще усы. Светлые его глаза, то ли, голубые, то ли, скорее, серые с оттенком голубизны, устремлялись на собеседника, просто пронзая насквозь. Щеки впалые, губы тонкие, слегка поджаты. На шее его ожерелье из чистого золота, и золотые браслеты на запястьях и плечах, и золотыми кольцами унизаны персты его. Он был в штанах, подпоясан золотой перевязью, а туника его была голубой, по цвету здешнего неба, и белые цветы, как облака, ложились на эту голубизну. Плащ, почти римский сагум[8], был закреплен аграфом на плече: и аграф золотой, с синим прозрачным сапфиром. Башмаки на нем были кожаными, с завязками. Словом, я не могла отвести взгляд от этого еще довольно молодого человека: никого и ничего подобного я еще не видела в жизни.
— Я — эваг, — сказал он мне. — Я верю в существование богов, я знаю, что часть моего бытия является божественной сущностью.
Честно говоря, я потерялась, не зная, что ответить. Но его это не удивило, хотя, как будто, он все же ждал моего ответа некоторое время. Потом продолжил, не дождавшись ответа:
— Я верю в изначальный долг, и строю жизнь в согласии с природой. И приближаю себя шаг за шагом к миру богов.
И снова я промолчала. А что тут скажешь? Появился на пороге твоей комнаты и жизни в целом некий галл, провозгласил, что он эваг, рассказал о своих жизненных правилах, и потребовал от тебя если не ответа, то понимания. Я же не имела в себе ни одного, ни другого.
— Ты нуждаешься во мне, потому что болеешь. И душа твоя болеет.
Только теперь я осознала, что говорит он со мной на родном языке, и говорит хорошо. С Эной же говорили мы на странной смеси римских и греческих слов. Эна хорошо знала греческий, язык первых жителей Массилии, я же немного понимала его, как ныне и язык римлян.
С волнением спросила я того, кто звался эвагом:
— Откуда знаешь ты язык моего народа?
Он рассмеялся.
— Женщины склонны душою ждать чудес отовсюду. Словно напились от рождения сervisia или zythus, иль угостились corma[9]. Не вижу ничего особенного в том, что тебя удивило. Твоих соотечественников, разделивших изгнание с Архелаем[10], немало в Виенне, а я там жил…
Сара словно ждала появления эвага в нашей с ней жизни.
Вечером этого дня мы говорили с эвагом о целительных травах. Был у нас с ним спор о свойствах напитков из живицы, а также отваров из корней, предупреждающих беременность. Начавшаяся непогода стала предлогом и мне, и дяде, оставить гостя у себя. Положение целителя, а также представителя власти, делало его, несомненно, в глазах дяди, достойным подобного предложения. Хотя дядю смущал и наряд, и многие высказывания гостя казались странными, и вольное его поведение в чужом доме…
И вот тут начались у меня схватки. Я предполагала, что скоро, потому что уже две недели как опустился живот мой, и стало легче дышать. Исчезла изжога, долго меня мучавшая, правда, ходить стало труднее, и сидеть тоже. И боль внизу живота, временами схватывающая, и отделение слизи кровянистой (я же не девочка, я жрица, кое-что о теле своем знаю!) подсказывали, что час мой настает. Но так скоро?! Дядя поспешил удалиться, и я осталась с эвагом и суетящейся, перепуганной насмерть Эной.
Я искусала себе губы так, что неделю потом Эна смазывала их травами на своем чудодейственном жиру. Я говорила себе, что новая жизнь грядет, и мой крик с плачем плохое приветствие для нее. Я говорила, что крики мои лишь отнимут силы, а мне силы понадобятся. Я напевала вслух звуки, я дышала так, как говорил эваг. Я пыталась расслабиться, когда он, заставив меня прилечь на ложе, тер своими сильными руками мои ноги. Он снимал боль, хотя бы отчасти. И все же я кричала, когда боль распирала мое чрево, и я растерзала губы, пытаясь удержаться.
Там, за воротами дома, сумасшедший ветер нес обрывки белья, мусор и листья по опустевшим улицам, бросал в окна брызги воды. Вода лилась с неба, вода неслась с моря к берегу, и вскоре улицы просто затопило ею. Плавали, говорят, бадьи и корыта, мычал полузатопленный в своих стойлах скот, люди хватали уплывающее имущество…
Я же кричала, раздираемая напополам болью.
Протекал час за часом, а легче не становилось.
Более того, схватки нарастали, я кричала, и уже ничего не помогало мне, не останавливало, ни внутреннее убеждение, что кричать нельзя и стыдно, ни боль в съеденных, покусанных губах.
— Я должен посмотреть тебя, — сказал мне эваг. — Знаю, что иудейки не подпускают к себе мужчин, тем более — меня, галла, — во время родов. Только я должен это сделать, понимаешь? Я касался твоих ног, я трогал твой живот, но я должен увидеть тебя внутри. Ты иная, чем все они, иудейки, так будь же умницей, ложись, откройся, и я помогу тебе, девочка…
Лекаря-мужчины у меня никогда не было. Владея некоторыми знаниями сама, окруженная всеми теми, для кого наше женское тело отнюдь не тайна, нуждалась ли я когда-нибудь в помощи мужчины?
Но и не в этом дело. Я была удивлена тем, как заволновалось мое тело, как воспротивилось, остановившись перед этой последней преградой: он ведь и впрямь уже многое видел, многого коснулся. А нашему знакомству времени было так недолго, всего-то несколько, пусть и томительных для меня, но часов…
Мое смущение сказало мне самой немало нового обо мне. Но я его преодолела, и это главное.
Осмотрев меня, эваг сказал:
— Вот, кровь уже, и открыто все, что надо, а воды не излились. Это опасно для ребенка. Я выпущу воды, ласточка моя, и начнем рожать с тобою. Верь мне; сегодня утром нечто выбросило меня из постели, и повело из леса в город. Я всегда слушаю нечто, и когда Эна бросилась ко мне с криком о помощи, я знал, что услышал нужное…
И он действительно сделал это. Каким-то острым железным крючком, пока я корчилась в очередной схватке. Но рожала все же я, а не он, хотя, по правде говоря, он очень помогал мне. От Эны было немного толку рядом со мной, но эвагу, пожалуй, она помогала хорошо, ничуть не меньше, чем эваг мне.
Я плохо помню последующие часы, знаю одно: их было еще немало. А может, мне показалось.
Помню, что не начинались потуги, несмотря ни на что. И эваг заставил меня тужиться.
Казалось, крики обессилили меня. Ничуть не бывало, оказалось, это не самое страшное: потуги, которых не было, и которые я должна была вызвать, и впрямь сделали меня на последующие сутки бессильной, неспособной повернуться на ложе. А пока я тужилась, и кровь бросалась мне в голову, и в глаза, которые потом, еще несколько дней, были красными от излившейся в них крови: не сразу я научилась тужиться в том месте, в котором необходимо…
Когда удалось вызвать потуги, все пошло своим, природой назначенным путем, и дитя, и мое тело, вдруг осознавшее, что необходимо делать, стали работать вместе, я лишь подчинялась им, и подчинялась тому, что говорил эваг.
Я тужилась, из меня изливалась моча, прямо на руки лекарю. Я тужилась, и бог его знает, что еще выливалось на его добрые, целительные руки. Мне уже не было стыдно. Нечто, которое выбросило эвага на улицы города, вошло и в меня, утверждая: все не просто так. Должен был прийти тот, кто спасет меня, вот он и пришел. И кто я такая, чтоб осмелиться отвергнуть посланную свыше помощь?
В час, когда горожане с ужасом прислушивались к завываниям неутихающего ветра, ужасаясь наводнения, боясь того, что дома их размоет, и они падут на их головы, в тот самый час ночной, предрассветный, вернее, раздался первый крик моей девочки.
Я не стала противиться, когда эваг пожелал сделать подарок девочке, ведь именно он привел ее на свет, он вкупе со мною.
Лекарь снял с шеи странное украшение, бронзовое, с красивым орнаментом. Две скрещенные палки, расположенные внутри круга. На веревочке из кожи, и оно обвило шею Сары. Она была такая смешная: с красным личиком, на котором сохранялась слизь и даже кровь, голая, но с украшением, истинная женщина…
Я спросила:
— Что это, отец?
Он усмехнулся.
— Наш древний знак. Круг — это солнце, а перекрестье — стороны света. И земные стихии, вода, земля, огонь и воздух…
Подумав, помолчав, он вдруг добавил:
— Это для непосвященных. Став посвященной, ты сама расскажешь мне, что это значит…
Я так не думала. Ни четыре ветра, ни четыре времени года, заключенные в солнечный круг, меня не волновали в эту минуту. Довольно было и того, что мы с дочерью спаслись, и блаженствовали в тепле жарко горящего очага. Довольно и того, что эваг благословил нас, и пожелал процветания.
Как-то я спросила эвага, как случилось, что пришел он в дом, в который его не звали. Он объяснял это неким внутренним позывом, которому не мог он противиться. А вот позднее, позднее нечто другое.
— Твоя дочь, — сказал он мне. — Я взял ее на руки, как только ты родила ее. И знал уже, в то самое мгновение, что она важна. Важна для моего народа[11], как это ни странно. Я увидел ее в будущем моего народа, той нитью, что протянется через века между нами и вами.
Моя жизнь уже была наполнена тем, что давал Йешуа, и это было чудом. Теперь в нее пришла Сара, и мне говорили, что она — чудо…
Быть может, кто-то обрадовался бы, а я пугалась. Йешуа ушел, кто знает, не оставит ли меня и дочь?
И я ревниво оберегала бы ее от эвага, когда бы ни полное доверие, что установилось между нами. Я успела его полюбить; и дядя поначалу хмурился, был насторожен, но эваг умел разогнать любые тучи. В частности, он справился с болезнью, которой дядя стыдился, поскольку он кровоточил, почти как женщина, и очень мучился животом.
Эваг привел в наш дом Мауронита, которого я уже знала.
— Знаешь ли ты, девочка, что арфа — голос души, и она заставляет рыдать людей и богов? Она чарует, она увлекает. С ее помощью ты услышишь голос богов. Или бога, одного бога, о котором ты все время говоришь мне. Я не знаю твоего бога, но я позову Мауронита, Мауронит сыграет тебе на арфе, и ты услышишь своего бога, он будет говорить с тобой. О нет, никто не увидит этого бога, и никто не услышит, кроме тебя; он будет говорить только с тобой…
Мауронит оказался бардом[12]: он путешествовал, он узнал мир, и теперь, как говорят, тысячи сказаний живут у него на языке. Жаль только, что языка Мауронита я не знаю. Только когда галл Мауронит играет на арфе, язык не нужен.
Галл играет так, будто плачет сердцем, если бы сердце умело плакать. Плачет и душа, если она есть. Галл играет так, будто вот-вот, сейчас, в это самое мгновение, готовится сказать что-то самое важное в жизни. Он играет так, что листва срывается с дерева и кружит в воздухе, танцуя. Он играет так, словно и сам сейчас сорвется и полетит. Да он уже летит, и вся Массилия летит вместе с галлом, большою белой чайкой с резным крылом…
Сара полюбила встречи с бардом. Я не шучу: малышка поворачивает голову, заслышав звуки арфы, и улыбается.
Иосиф полюбил встречи с бардом. Когда Мауронит появляется в нашем доме, обычно вместе с эвагом, Иосиф призывает слуг. Большая бронзовая энохойя[13], затейливый кувшин для вина, заносится в комнату. И начинается вечер, когда пьется и говорится, и играет Мауронит для всех, кто слышит. Играет галл Мауронит что-то свое, плачет о своем. А я …я грежу. Я вспоминаю свое. Руки мужа касаются моего лба, нежно и ласково проводит он по горящей коже своими чудными руками, успокаивая. Я слышу его шепот: «Мириам, любимая, я с тобой…». Иногда, когда Мауронит не весел, встревожен чем-то, я вижу другое. Гефсиманский сад, и Он стоит, ожидая. За деревьями блещет оружие при лунном свете, то приближается стража Храма…
Мауронит приходит в наш дом не только поиграть. Я вижу взгляды, обращенные в сторону Эны, и я понимаю суть и смысл этих взглядов. Понимает их и Эна. Она отгораживается от этих взглядов, беря на руки Сару. Играет с девочкой, бормочет ей всякое разное на ушко. В этом ответ: Эна успела привязаться ко мне и к дочери так, что не желает расставаться. Значит, ее сердце молчит, когда играет Мауронит на арфе. Значит, она не слышит. Так бывает иногда. Но верится с трудом: просто девочка себя не понимает. Весна на улицах Массилии сделает свое дело. Мауронит сумеет улучшить миг, когда никого не будет рядом, обнимет Эну своими сильными руками, и девушка, у которой закружится голова, сдастся, и скажет «да». Я помогу приблизить этот миг.
Быть может, это случится тогда, когда быстрые лодки, подняв паруса, понесутся по синей воде, торопясь обогнать друг друга? Массилия любит состязания лодок.
Мауронит надарит Эне множество стеклянных бус, и наденет ей на шею обруч[14], я почему-то уверена, что он будет заканчиваться переплетением листьев, а не шаров. Мауронит, он слагает стихи и песни, и он обязательно будет петь Эне о древе жизни в священном лесу[15].
А мы с эвагом начнем собирать травы, цветы и листья. На здешних скалах есть жизнь, есть растительность, и эта жизнь лечит. Все, что создано природой, может быть использовано на благо людское. Так говорит эваг, и я, из былых знаний не все растерявшая, смогу быть полезна людям тем, что уже знаю, и тем, чему научит меня эваг. Нынче я говорю о пользе чаще, чем о чем-либо другом, если думаю о себе. Я могу быть полезна, я нужна, и это главное.
Весной, когда галлы начнут состязаться в быстроте плавания лодок, выйдут на берег и греки Массилии. Они возлягут прямо на морском берегу, на большой пир, будут пить вино из своих кувшинов, славить богов. Девушка, которую все будут звать Гиптида[16], пойдет по берегу, заглядывая в лица пирующих, словно разыскивая, словно не видя того, кого любит ее душа. А уж сколько мужчин и юношей будет ей улыбаться, пытаясь понравиться! Это только представление; сегодня не греки Массилии, нет, но лигуры, древние жители этих мест, будут стремиться завоевать сердце Гиптиды, дочери местного царя Нана. Таков смысл сегодняшнего представления!
Вдруг со стороны моря появится корабль. Вскочат со своих мест воины, пирующие на берегу. Забряцают медные щиты, заблещут короткие мечи, топоры. Натянуты будут луки…
На берег с корабля сойдет юноша по имени Протис. Белоснежный хитон, отделанный голубой каймой, с поясом на талии, заложенный складками. Доспехи его небогаты, всего лишь кираса, оставляющая руки открытыми, и поножи — кнемидес; короткий хитон обнажает сильные ноги ниже колен, и подчеркивают икры сандалии из толстой кожи на толстой двойной подошве — «крепидес». С ним толпа воинов, которыми командует Протис.
Всем своим видом сошедшие с корабля являют миролюбие: они лишь гости, пусть незваные, но ни в чем неповинные.
Лигурийцы волнуются: корабль греков, полный воинов, их оружие и доспехи, кажется, вполне явные признаки недружелюбия, как бы не улыбались прибывшие; и вообще, не место здесь чужеземцам, когда Гиптида ищет себе мужа. Того и гляди, разразится бой!
Но что это?
Как зачарованная, идет к Протису Гиптида. Никто и опомниться не успевает, крики ужаса среди лигурийцев: не погибнет ли, не будет ли похищена царская дочь, неосторожно подошедшая к чужестранцам на берегу?
А Гиптида уже протянула свой кубок, знак выбора, знак всепоглощающей любви Протису. И юноша, сраженный ее красотой, еще ничего не понимающий, но уже счастливый ее выбором, пьет напиток любви…
Так будут праздновать греки Массилии основание своего города. И будут говорить «Массалия», но не Массилия. Ибо так они зовут свой город, не на римский манер. Дорого досталась им ошибка выбора между Помпеем и Цезарем[17]: они ошиблись, потеряв свою свободу…
Массилия кажется мне похожей на чайку. Она белая, с резными крылами, и парит между синим небом и зеленым морем в лучах яркого солнца. И кажется мне, что вся моя прошлая жизнь — лишь призрак, а настоящая моя жизнь — это Массилия. Где родилась моя дочь. Где я живу, чтоб быть полезной другим. Где я стою на распутье дорог: вот тут греки, там римляне, а вот здесь галлы, и, наконец, мои соотечественники — там. А я кто? Зачем я? И почему — я тут…
[1] Марсе́ль (фр. Marseille [maʁ.sɛj], окс. Marselha [maʀˈsejɔ], [maʀˈsijɔ], местн. [mɑχˈsɛjə], лат. Massilia, Massalia, греч. Μασσαλία) — город на юге Франции, крупнейший порт страны и всего Средиземноморья.Город был основан ок. 600 до н. э. фокейцами, греками из Малой Азии. Тогда он назывался «Массали́я» (Μασσαλία на греческом, Massilia или Massalia на латинском). Фокейцами образовали аристократическую республику, распространившую свои владения по галльскому и испанскому побережью. Город имел превосходную гавань Лакад и был укреплен. Влияние Массалии на распространение в Галлии греческих нравов и искусства было очень значительно. Во время борьбы Помпея с Цезарем Массалия стала на стороне первого, но после двух морских сражений взята войсками Цезаря. С тех пор республика город потеряла свое политическое значение и превратился в одним из важнейших центров римской образованности в южной Галлии, иногда он именовался Гавалией.
[2] Аулеум ( лат. Auleum) — передняя декорация древнего римского театра, закрывавшая до представления сцену. Она не поднималась, как у нас — вверх, а падала вниз перед началом игры и поднималась при конце или в антрактах (см. Ovid. Metam. III, 41; Horat. 2, ep. I, 189; Juvenal VI, 166).
[3] Ателла́на (от лат. fabula atellana, басни из Ателлы) — короткие фарсовые представления в духе буффонады, названные по имени города Ателла (совр. Аверса) в Кампанье, где они зародились. Придуманные во II веке до н. э., ателланы представляют стереотипных и гротескных персонажей. Главных масок было четыре:
Макк (Маккус-простак) — изображающий дурака, обжору и ловеласа; бритый, с ослиными ушами, горбатый;
Буккон (Букко-хвастун) — толстощекий обжора с огромным ртом, болтун и хвастун;
Папп (Паппус) — глупый старик, богатый, скупой и честолюбивый;
Доссен (Доссенус) — злой горбун, провинциальный «философ», шарлатан.
Разыгрывавшиеся римскими комедиантами и фигурировавшие в качестве дополнений к трагедиям, ателланы рассматриваются как предшественники комедии дель арте.
[4] Орхе́стра (др. — греч. ὀρχήστρα, от др. — греч. ὀρχέομαι танцевать) в античном театре — круглая (затем полукруглая) площадка для выступлений актёров, хора и отдельных музыкантов. Первоначальное и этимологическое значение — «место для плясок». Сце́на (др. — греч. σκηνή, букв. «палатка, шатёр») — часть театра, подмостки, место основного театрального действия. В древнегреческом театре изначально представляла собой шатёр, в котором готовились к выступлению актёры, затем стала частью театрального антуража, изображая фасады зданий, задние планы (само театральное действие проходило в орхестре, позднее — в проскении).
[5] Вместе с дядей Иисуса, Иосифом Аримафейским, Мария покинула Иудею и прибыла на юг Галлии. Там она нашла убежище в еврейской общине. Там же, в Галии, родила дочь. Девочку назвали Сарой.
[6] Эна ( кельтское женское имя Ena) — страстная, пламенная.
[7] Эвагами древние галлы называли своих ученых, которые занимались исследованием природы и медициной. В качестве врачей они также принимали участие в правительственных советах.
[8] Сагум (лат. sagum) — плащ римских солдат. Обыкновенно сагум закреплялся на плече, но бывали исключения. Он изготовлялся из шерсти. Сагум носили все римские граждане, кроме консулов; также сагумом называлась накидка бедных людей. Внешне сагум был похож на палудаментум, однако изготавливались они из разных материалов.
[9] Галлы в основном употребляли из спиртных напитков преимущественно различные сорта пива (cervisia, zythus) и рябиновый сидр (corma).
[10] Ирод Архелай (23 г до н. э. — 18 г. н.э.) — этнарх Самарии, Иудеи и Идумеи с 4 г. до н. э. (по другим данным, с 1 г. до н. э.) по 6 г н. э., сын Ирода I и его жены самаритянки Малфаки (Малтаки). Из-за жестокого обращения с подданными Август в 6 г н. э. отправил Архелая в ссылку в Виенну — город в Нарбоннской Галлии недалеко от Лиона и конфисковал его имущество. Таким образом закончилось правление Архелая, а его владения были включены в состав римской провинции Сирия.
[11] «Как мы знаем из средневековых легенд, Магдалина приехала в Галлию, привезя вместе с собой Святой Грааль или «королевскую кровь». Тесно связанный с образом Иисуса, этот Грааль, как кажется, был очень близко связан с неким потомством. Он вдохновил авторов многочисленных романов, действие которых было помещено в эпоху Меровингов, и написанных после Годфруа Бульонского, мнимого «отпрыска» семьи Грааль, но реального — меровингского рода, взошедшего на трон Иерусалима, не имея, однако, королевского титула.
Если бы речь шла о любой исторической личности, кроме Иисуса, то мы, без сомнения, не колеблясь и без обиняков сформулировали бы выводы, спровоцированные этими последовательными размышлениями. Но речь шла об Иисусе, и наше взрывоопасное заключение не преминуло бы накалить страсти. В этих условиях более мудрым было представить его как простую гипотезу. Вот она: Магдалина из Магдалы, таинственная личность из Евангелия, была в действительности женой Иисуса. У них был ребенок или несколько детей, и после распятия Магдалина тайно добралась до Галлии, где, как ей было известно, она могла найти убежище в одной из еврейских общин, обосновавшихся на юге страны. Таким образом, прямое потомство Иисуса пустило свои корни в Галлии, ибо Магдалина привезла с собой этих детей или ребенка, и эта в высшей степени «королевская кровь» непрерывно продолжалась в потомстве в самой строгой тайне в течение почти четырехсот лет — нормальный промежуток времени для высокого рода. Последовали многочисленные династические браки с другими еврейскими семьями, а также с римлянами и вестготами. В V веке потомство Иисуса, слившись с франками, породило династию Меровингов». М.Байджент, Р.Лей, Г.Линкольн. «Священная загадка».
[12] Бард (от кельтского bardos, восходит к праиндоевропейскому *gwerh — провозглашать, петь) — певцы и поэты у кельтских народов, одна из категорий друидов.
[13] Энохойя или Ойнохойя (др. — греч. ἡ οἰνοχόη — «кувшин для вина») — древнегреческий кувшин с одной ручкой и круглым или трилистниковым венчиком, напоминающим лист клевера. Ойнохойи предназначались для подачи вина, и характерны, в том числе и для крито-минойской культуры Древней Греции. Из-за трилистникового венчика ойнохойю также называют «вазой с тремя носиками». Профессиональные виночерпии, приглашаемые на симпосии, искусно разливали с помощью ойнохойи вино сразу в три сосуда.
[14] Наиболее типичное кельтское украшение — торквес, золотая шейная гривна. Это толстый металлический обруч, гладкий или свитый из нескольких полос, оканчивающийся либо шарами, либо простой прямоугольной пряжкой, либо сложным переплетением стилизованных листьев и ветвей.
[15] В ранние века вся Северная Европа была полностью покрыта густыми лесами. Лес — это и еда, и лекарства, и строительный материал для жилищ, топливо для священных огней, духовность и культура. Когда какое-нибудь из племен расчищало землю для будущего поселения, люди всегда оставляли большое дерево в самой середине — «Дерево Жизни», кранн бетадх (crann bethadh), воплощавшее целостность племени и его безопасность. Кельты рассматривали деревья как особый природный символ, обладающий огромной мудростью и связующий небеса и землю. Листья и ветви деревьев, по их понятиям, ловят энергию верховного правителя небес — Солнца и передают ее по стволу к корням и Земле — символу физического мира.
[16] По преданию история Марселя началась с истории любви Гиптиды, дочери Нана, царя племени лигурийцев, и грека Протиса. Царь Нан решил выдать замуж свою дочь: он созвал пир, на котором Гиптида должна была выбрать себе жениха. В этот момент и высадились на берег Прованса греки, оказавшись на царском пиру. Гиптида протянула свой кубок с вином — знак своего выбора — греку Протису. В качестве свадебного подарка молодожены получили часть побережья, на котором они основали город, назвав его Массалия.
[17] Во время борьбы Помпея с Цезарем Массалия стала на стороне первого, но после двух морских сражений взята войсками Цезаря. С тех пор республика город потеряла свое политическое значение и превратился в одним из важнейших центров римской образованности в южной Галлии, иногда он именовался Гавалией.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.