Калигула. Глава 20. Наказание сестер. / Фурсин Олег
 

Калигула. Глава 20. Наказание сестер.

0.00
 
Фурсин Олег
Калигула. Глава 20. Наказание сестер.
Обложка произведения 'Калигула. Глава 20. Наказание сестер.'
Наказание сестер.

Глава 20. Наказание сестер.

В драмах, придуманных самою жизнью, роли имеют ту особенность, что непрерывно сменяются. Роль ребенка, потом юноши, взрослого, старика. Роли социальные: на ступенях социальной лестницы немало зрелищ и, соответственно, ролей разыграно и разыгрывается; посчитать не представляется возможным, проще, пожалуй, звезды в небе исчислить. Роли, что играет человек в семье: отца, матери, ребенка, подчиненного и подчиняющегося. И так далее. Во всех этих ролях, сыгранных нами, присутствуют и сочетаются в единство полярные противоположности победы и поражения. Сегодня ты жертва, обреченная на поражение, завтра победитель. Сегодня проиграл, завтра выиграл. Только не просто это дается. Изменить судьбу трудно, особенно со знаком «плюс». На это могут уйти годы и неимоверные усилия. Трудно дается любая борьба, не всякий готов к ней. Жертвой быть легче, проще, как ни странно это звучит.

Агриппина Младшая не могла пожаловаться на отсутствие мужества. И жаждой власти эта женщина была одержима. То жизненное противоборство, в которое вовлекла ее и дядю, Клавдия Нерона, судьба, поначалу закончилось для Агриппины поражением. Она сделала все, чтобы изменить результат. История подтверждает, что ей удалось…

Новый повсеместный набор Калигулы прошел весьма успешно. Он созвал отовсюду легионы и вспомогательные войска. Сделал все, чтоб число припасов было огромным, таким, которое никогда ранее не видывали. В месяце Германик император покинул Рим и двинулся в Галлию, а затем в Германию, можно сказать, со всеми чадами и домочадцами. В числе прочих была с ним беременная Цезония, сестры — Юлия Агриппина и Юлия Ливилла. Марк Эмилий Лепид сопровождал старшую из сестер. Ее собственный муж был тяжко болен. И Лепид рассматривался всеми как наиболее вероятный следующий муж Агриппины. А в том, что он ее нынешний любовник, никто не сомневался уже сейчас…

Когда римские войска начали переправу через Рейн, уже в октябре, случилось то, что должно было случиться. Поздней ночью домчался до ставки императора гонец из Рима. Был незамедлительно проведен к недовольному, срочно разбуженному принцепсу. Беседа была тайной. Продолжалась более часа. Те из преторианцев, кто сторожил в ту ночь, говорили, что она прерывалась криками Калигулы: «Что ты несешь, проклятый!»; «Да я тебе язык отрежу, негодяй! И не посмотрю, что ты свободный. Распятым будешь все равно, что раб!».

Говорили, что гонец с особыми полномочиями был прислан дядей Калигулы, Клавдием. Кто-то клялся, что чуть ли не сам Феликс это был. С ним спорили потом: отпущенники Клавдия не носятся по дорогам сами, у них полно собственной челяди. Они раздобрели давно, раздались, а этот был худеньким…

Так или иначе, то, что последовало за прибытием гонца, было страшным. Схвачены были родные императора, схвачены и разделены. По отдельным домам рассованы, сторожили их денно и нощно. Говорили, что задумали сестры и их приближенные убийство принцепса, раздел власти. Не удивишь Рим заговором. Но любовь Калигулы к сестрам была предметом зависти и удивления многих. Хватало тех, кто злорадствовал теперь. Были чистые душой, кто не верил. Были такие, кто прятал глаза. Неудивительно, впрочем. Среди легионеров, особенно высшего эшелона, было немало тех, кто ждал и для себя нелегкой участи по праву. И дождались…

Император колесил по дорогам. Император допрашивал. Император грозил, улещал и увещевал. Император готовил казни.

Агриппину подняли среди ночи, не слушая криков, не внимая просьбам и угрозам. Грубо, толчками в спину гнали через лагерь. Растрепанная, потерявшая свой обычно независимый, презрительный по отношению ко всему на свете вид, она шла, спотыкаясь, трясясь от страха мелкою дрожью…

Взгляды легионеров, в которых были все оттенки чувств — от сочувствия до презрения, от вожделения до ненависти, — ловила она не глазами, нет, и даже не спиной или грудью. Всем своим телом. Молодым, жадным, холеным, взлелеянным телом, да солдатскую ласку, да солдатский гнев! Они жгли ей кожу, она шла как под градом стрел, и все больше сгибалась, гнула спину…

Ею бросили на бревенчатый пол под ноги брату, пинком. Тот молчал, а Агриппина говорить поначалу просто не могла, страх душил ее, сжимал в тисках горло. Она сосредоточилась на том, чтобы встать. Хотя бы встать в полный рост перед ним, выровняться, так, чтобы глаза смотрели в глаза…

Руки, на которые она опиралась, предавали, подгибались. Она чуть было не расшибла себе лицо, падая. Но справилась, поднялась, отряхнула столу. Выпрямилась. Нашла в себе силы встретиться глазами с братом…

Он не показался ей грозным. Скорее задумчивым и печальным. Это придало ей духа. Если брат не гневается, а исполнен грусти, значит, можно еще бороться, можно!

Принцепс молчал. И тогда заговорила она, с вызовом, дерзко, повышая голос на каждой новой фразе.

— Ты, — сказала она ему, — разве ты не знаешь, кто я! Так я тебе напомню!

И стала перечислять, словно забивая гвозди в его голову, удар за ударом, взмах — падение, шляпка гвоздя торчит в ряду других. И вся голова брата в железных гвоздях, утыкана, смотрится ежом…

— Я дочь Агриппины, а она была внучкой Августа! Не ты один, но и я тоже праправнучка самого Цезаря, ты один носишь его личное имя, но кровь его во мне, как и в тебе!

Калигула кивнул головой, и загнул палец на руке. Он знал, что перечисления не окончены. Загнул и второй, словно зачтя ей Агриппину и Цезаря. Не пожалел и третьего пальца, загнул его по справедливости, посчитав Августа…

Она, увидев это, загорелась гневом. Обнажила клыки. Много говорили о том, что у Агриппины истинно волчьи клыки, острые, торчащие. Раньше он не видел этого. Сестра его была красива, только это он и видел. Теперь он подивился справедливости молвы; отсутствию собственной наблюдательности — удивился тоже. А еще — отчетливо увидел перед собой мать. В то мгновение, когда она рвалась на бой с Пизоном, завидев его корабли вдали. Не так ли обнажала она клыки? Он вспомнил, и сердце его захлестнуло болью. Он загнул еще один палец на руке, засчитав его сестре. Ох, он хорошо знал, кто перед ним…

— Я дочь Германика, а он был Клавдием! Кровь патрициев Рима течет во мне! Я дочь патриция и мать патриция!

Он загнул еще два пальца, соглашаясь. И сказал:

— Ты — жена патриция, дорогая. Пусть Домиции Агенобарбы и не так давно ими стали, но они патриции[1]. Не забыла?

Агриппина жгла его глазами. Брату показалось, что с губ ее, кроваво-красных, коралловых губ, воспеваемых поэтами, течет пена.

— Это ты забыл, что я еще и сестра императора, твоя сестра!

Калигула был согласен и с этим. Он только спросил кротко:

— Мы все посчитали, Агриппина? Ни ты, ни я, мы ничего не забыли?

— Ты не можешь не считаться со всем этим, не можешь, — рычала сестра. — Можно не любить меня, да ты никогда и не любил! Словно я не знаю, ты любил только одну женщину на свете! И она умерла, кроткая дурочка, и хорошо сделала! Таким, как она, нечего делать на этом свете! Только не забудь посчитать, что я еще и ее сестра…

Брат поник. Еле слышно сказал:

— У меня, может быть, не хватит пальцев на руках, Агриппина…

— Лишь бы у тебя хватило ума меня не трогать! Не любишь и не уважаешь, так это мне все равно! Агриппина как человек не стоит уважения, прекрасно! Но мой статус! Мое положение сестры, жены, дочери и матери, оно достойно уважения, ты обязан с ним считаться!

Горький, исполненный издевки смех брата хлестнул ее, ударил бичом. Он заговорил, и теперь уж он поднимал голос все выше. И ей было страшно. Ей было страшно слышать его отповедь.

— У меня тоже есть статус, сестра, и его я обязан уважать в первую очередь! Ты говоришь, что ты сестра принцепсу? Покусившись на жизнь его и власть, как смеешь ты вспоминать об этом?

И он снова загнул палец на руке…

— Жена патриция, говоришь?! Впрочем, не ты, а я вспомнил об этом! Ты всегда забывала! Твое положение жены весьма шатко, Агриппина…

— Мой муж еще жив! — быстро вставила она.

— Да, жив. А какая ты ему жена, Агриппина?

И он стал перечислять добродетели жен, что считались основными в Риме.

Такой уж сегодня им обоим выпал вечер. Вечер перечислений.

Он говорил с самим собой, а не с нею.

— Modesta… Но разве моя сестра скромна? Никто, ни один человек не может сказать о ней этого. Она отнюдь не скромница, и доводилось мне слышать, что не всякая из луп[2] так мало разборчива, как Агриппина. Proba? Честна ли Агриппина? Говорю же, что нет, нет у нее чести, а ведь мать учила ее когда-то, что женщина без чести, что корабль без паруса. Несется по воле волн, а куда? Frugalis, бережливая? Ох, нет! И не бережлива Агриппина, и я, и Агенобарб, ее муж, могли бы многое сказать об этом. Впрочем, нехорошо быть мужчине скупым, так говорила бабушка, Антония. Забудем об этом. Сказали, и забыли, не главная это беда…

Ей пришлось выслушать это, и многое другое. Она не была целомудренной, и стыдливой она не была, и абсолютно верной, и услужливой, и уступчивой…

— Так какая же ты жена, Агриппина, — спросил он вдруг у нее, когда она устала слушать, и внимание ее рассеялось. — Кровь Августа? Кровь Цезаря? Один сказал бы, что ты обязана быть вне подозрений. Другой подверг бы Домиция Агенобарба наказанию за сводничество, а тебя прирезал бы в твоей постели…

— Я не удивилась бы этому, — прошипела та в ответ. — Мужчины вечно охраняют власть от наших посягательств! Вот я: я умна. Я учена, и у меня есть опыт в том, как управлять… я управляла мужчинами, ты ведь и сам это подтвердил только что… а они управляют миром! Я обаятельна, и те, кто знают меня близко, не раз твердили мне о моих талантах. И при всем при этом мне предлагают сидеть дома и наблюдать со стороны, как правят Римом! И кто? Безумец, у которого вечно болит голова! Если только он не бьется в судорогах, не борется с видениями, что проплывают в его воспаленном болезнью воображении!

Победно вскинув голову, она закончила свою оскорбительную речь. Стояла, прожигая его взглядом.

Калигула не стал спешить с ответом. Он раздумывал. Мгновения текли, вечность ложилась между ними. Вечность, через которую он не мог перекинуть мост…

Не так давно император сотворил доселе невиданное. Он перебросил мост через залив, между Байями и Путеоланским молом. В три тысячи шестьсот шагов. Собрал отовсюду суда, выстроил на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал. Потом выровнял по образцу Аппиевой дороги. Те усилия, что приложили тысячи людей для осуществления его замысла, были пустяком, пожалуй. Вот стоит его сестра, дочь его же отца и матери. Одна кровь. И, приложи он усилия в тысячи раз большие, ему не пробиться к ее сердцу. Не пробудить любви, не потревожить совесть. Лучше ему, Калигуле, строить мосты. Он не умеет возбуждать любовь и привязанность. А как же ему хотелось! Как хотелось, чтобы хотя бы близкие понимали. Его честили в сенате за эту «выходку», называя его глупцом, больным и вздорным. Он не был таковым, и уж Агриппина могла бы понять, дочь полководца! Так отрабатывалась возможная переправа через Рейн. Рим готовился к походу в Германию и Галлию. Но что толку объяснять это кому-либо, да и надо ли? Он так устал сражаться с сенатом, принимающим все его начинания криками: «К бою! Император дурак!». Не хватало еще каждый шаг объяснять близким. Не стремящимся его понять близким. Чернящим его на каждом шагу в угоду личным интересам.

— Не стоит спрашивать с меня, сестра, за все сразу, — устало сказал он. — Не я сотворил тебя женщиной. Не я поселил в тебе страсти, которые свойственны мужам, а не женам. Природой определено тебе иное место, так судили боги. С самого детства ты борешься с тем, что в тебе есть женского. Лучшего женского…

— По-твоему, лучшее женское — это место у прялки! Молчаливое согласие со всем, что скажет мужчина. Вечная покорность судьбе?

— Не говорил я этого, — с горечью какой-то, ей непонятной, отвечал брат. Она не могла знать, что давний разговор с Друзиллой вспомнил Калигула в это мгновение, и снова сдавила грудь его непереносимая боль. — Этого я не говорил! Но ведь и твои бесконечные связи с мужчинами, бесстыдство твое, о котором судит Рим, это не лучшее, что может быть с женщиной! Не такой ей следует быть!

Помолчали оба. Она искала слова, но не успела найти. Брат заговорил снова.

— Уж если безродного юнца, Тигеллина, вытащила из придорожной канавы, пригрела. Мальчишку вовсе… Рим заговорил о том, что твой Луций почти младенец, на свое счастье, а то мать его — распутница, глядишь, всему научит сама…

— Нынче безродным быть неплохо, — угрюмо заметила Агриппина, видимо, не знавшая, что отвечать на справедливые попреки. — Вот дядя, тот отпустил на волю рабов; либерты его теперь богаче иных патрициев, власти у них больше, чем у сенаторов…

— Помимо того, что дядя отпустил своих рабов, а те и сами разбогатели, и патрона не оставили без его доли, Агриппина! Помимо этого, дядя немало хорошего сделал. Для него родственные связи не пустяк, в отличие от тебя. Хорош бы я был сейчас, если бы не он…

Агриппина бросила на брата быстрый взгляд. В это мгновение острый, пусть и женский, как говорили, ум ее уже вычислил что-то. Великий чтец по лицам, ее дядя Клавдий, будь он тут, должен был бы содрогнуться. Ничего хорошего лично ему этот взгляд не сулил. «Вот оно что, кому я обязана сегодняшним позором! Луций Вителлий? Сенека? Кто из них, дядиных знакомцев, предал нас? Кто? Я найду, найду обязательно. Только бы выплыть сегодня! Если мой завтрашний день наступит, я найду способ отомстить всем!»

— Ты мне говоришь о статусе своем, — продолжил брат. — Я должен с ним считаться, ты права. Но ведь в первую очередь с ним должна была считаться ты сама. Ты же этого не сделала? Если ты посчитала нужным отречься от брата, от мужа, от сына, если ты пошла путем, которым ходим мы, мужи, почему ждешь от меня слабости в ответ?

Агриппина лишь передернула плечами. Да и что могла бы сказать? Действительно, она жила, как живут мужчины, то есть собственным умом и желаниями. И требовала от мужчин снисходительности, ей уже не принадлежавшей. Это было удобно, быть и той и другим при случае. Ей удавалось. Но тогда почему бы и нет? Глупо не воспользоваться имеющими место преимуществами. А глупой она не была никогда, не могла себе позволить.

В эти мгновения Калигула, измученный противоположными желаниями — наказать и простить — был как никогда прозорлив. Он сделал предсказание, которое суждено было ей вспомнить в последние мгновения жизни.

— Не знаю, как носит тебя земля, сестра. И почему? Ведь Друзиллы — нет! Как несправедливы боги…

Он помолчал. Она дрожала, осознавая, что решается вопрос собственной ее жизни и смерти. Все силы уходили на то, чтобы справиться с дрожью. Игра в вопросы и ответы была не по силам ей сейчас. Вопросы не нравились ей. Ответов она все равно не знала, да и не искала вовсе.

— Я-то посчитаюсь с тобой и положением твоим, — заключил брат. — Я помню, Агриппина, кто ты… кто я, помню тоже. Ты мне сестра, и пусть так остается всегда. Сестер не убивают, даже в наказание. Только предавший будет предан и сам. Если у тебя есть кто, кого ты все-таки любишь, остерегайся его! Бойся тех, кого ты любишь, Агриппина, они всех опасней…

Ей сохраняли жизнь! Единственное, что она понимала, так это!

Но ведь это было не все…

В трудный этот час, как дал ей понять брат, теряла она все то, чем дорожила.

Отняли сына, а он был дорог. При рождении его ауспиция предсказала — ребенок примет власть в Риме. Но суждено ему отнять жизнь у собственной матери. «Пусть убьет, лишь бы властвовал!», — вскричала она, услышав весть от отца ребенка. Домиций Агенобарб, циник до глубины души, удивился тогда безмерно.

— На что тебе, Агриппина, его власть? Когда ты ею не воспользуешься? Раз уж умрешь. Неужели думаешь, что, умерев, мы все еще можем пользоваться благами тут, в Риме? Что тебе власть, когда ты, безгласный и холодный, готов служить деревом для погребального костра…

Домиций Агенобарб уже болел, старился на глазах. Безудержно растрачиваемая жизнь укорачивалась. Перспектива костра близилась. Он вздрогнул всем телом, представив картину будущего. И, отогнав ее растерянным смешком, Агенобарб заключил, качая головой:

— Нет, мне подавай тут, здесь я был, а там, благодарение богам, нет, и не рвусь! Если бы мальчишка был угрозой мне, я бы скорее придушил его, чем радовался, как ты! А ты как знаешь…

Она же радовалась. Это было бы победой, победой над врагом их семьи, Тиберием. Над самою ее семьей. В ее семье все рвались к власти, не считая потерь. Кое-кто уже давно обогнал ее, Агриппину. Братец, например. Друзилла, которой досталось от власти братца куда больше, чем Агриппине…

Ей так хотелось быть первой, что она не боялась смерти. Склоняясь над маленьким Луцием, лаская, целуя ребенка, она ни на мгновение не забывала: этот всех перегонит, будет цезарем! Он был ей дорог, этот мальчик, надежда ее на победу!

Его отнимали теперь у нее. Он был Домиций, по крайней мере, по фамилии. Сама Агриппина сомневалась в этом! Гораздо чаще ласкал ее в ту пору, когда был зачат ребенок, Луций Аней Сенека, чем собственный муж. Но, так или иначе, он слыл Домицием Агенобарбом, и у него была родня, помимо опальной матери! Мысленно она пожелала Домиции Лепиде[3], тетке, дабы отвалились у той руки, которые она тянула к ребенку. Давно тянула-протягивала, вот и сбылись ее надежды!

У нее, Агриппины, отнимали Рим…

Звон в ушах ее рос, в глазах стояла рябь. Стены бревенчатой комнаты, где брат устроился на ночлег, запрыгали перед глазами…

Жизнь — это ведь Рим! Это сын! Вдали от Рима и сына жизни быть не могло…

Насмешкой прозвучало то, что у нее отнимали еще и имущество. Все то, что было ее каждодневной жизнью. Дома, тряпье…Что еще? Украшения. Ах, да. Земли. Посуду. Все это Гай обещал продать на торгах, а раз обещал, так сделает. Он ведь ей брат. Одна кровь. Она бы тоже не спустила…

Она пыталась справиться с тошнотой, подступавшей к горлу. С дрожью, что сотрясала тело. Сосредоточила глаза на бревнах стены. Упорно складывала их в полотно, считала по одному. Попутно посмеялась над братом, что он все тяготеет к былому. Стены дворцов его раздражают, бревенчатая хижина, это для него самое место, он ведь нездоров. И жил бы в ней, раз так. Дышал бы дымком от костра. Но ведь не станет!

Бревна сложились. Встали в строй. Дышать стало легче. Она думала о том, что все может измениться. И Калигула не вечен, и власть его не вечна. На ее памяти он был третьимпо счету принцепсом. Почему бы не быть четвертому на ее памяти?

— Ты улыбаешься, Агриппина? Все не страшно тебе, сестра…

Калигула стал мрачен. Он распалил себя перечислением бед, что готовил ей в отместку. Ему хотелось видеть ее слезы. Быть может, увидев ее слезы, он простил бы…

Но она стояла перед ним вызывающе дерзкая, красивая, яркая, злая, сверкая глазами, улыбаясь!

Давнее соперничество было между ними. И, если сестра вела себя по-мужски, значит, по-мужски следовало ударить. Не сестру, — соперника, дерзнувшего посягнуть на власть. Не сестру, а убийцу. Предателя. Заговорщика!

Калигула подошел к двери, позвал…

— Я приготовил тебе подарок, Агриппина, на прощание. Думаю, понравится. Встреча любовников, это ведь всегда так… заманчиво. Мы-то с тобой вряд ли уже увидимся. Я не мог лишить тебя радости встречи хотя бы с ним. С Лепидом ты ведь не прочь повидаться?

Она не отвечала. Но сердце, казалось, выдало. Застучало, забилось в груди. Ей оставляли жизнь. Быть может, и спутника в дорогу…Другие радости тоже могут вернуться, она была права, не давая себе распуститься!

Большую плетеную корзину занесли в комнату. Корзину из ивы. Их было много в их общем с Калигулой детстве. Только поменьше размером. Таких корзин не бывает, такие большие корзины просто не нужны. Заполнить ее лесной добычей не по силам и легиону.

И, однако, она стояла, закрытая красною тряпкой.

Громкий крик вырвался из ее груди. Брат сорвал тряпку. И глазам ее предстали окровавленные останки Лепида. Тело лежало на дне, неестественно короткое. Марк Эмилий Лепид был четвертован. Конечности его, уложенные пальцами вверх, залитые кровью, украшали края корзины. В середине, на теле, лежала голова, отделенная от туловища. Глаза были открыты почему-то, и взгляд этот из глубины смерти, пустой, холодный, был прикован к Агриппине…

Свет померк, опустилась ночь на ее веки…

А потом была дорога от Мевании[4] до Рима. Агриппина шла пешком, как было решено братом. Несла в руках, прижимая к сердцу, не из любви, а потому что иначе бы уронила, урну с прахом бывшего возлюбленного. Уронив, подверглась бы наказанию, какому, Гай не говорил. Но ей хватило и угрозы. Следовало, вероятно, принести жертвы богам и без того. Останки Лепида сожгли в корзине из ивовой коры, поместили в урну. А если не так, пришлось бы нести корзину, и как, скажите, справилась бы женщина? Нести, хоть и разделанный, но не ставший от этого менее тяжелым, труп взрослого мужчины в корзине на плечах? Хоть в чем-то не покинула ее Фортуна!

Рядом шла, спотыкаясь, плача, бормоча оправдания себе, Ливилла. Время от времени, когда сил не оставалось, Агриппина отдавала урну ей. Та не смела отказаться, уж таким был взгляд сестры: не приходилось сомневаться, может все, даже клыками своими выгрызть горло.

Агриппина не жаловалась, не плакала и не оправдывалась. Но каждый шаг этой дороги остался в памяти ее навсегда. Она повторяла себе снова и снова: «Я вернусь. И, когда я вернусь, я стану самой главной. Самой главной в Риме. Если надо будет убить, я убью. Кто бы ни встал на моей дороге, мне все равно. Если бы я успела убить Гая, этой дороги не было бы никогда. В следующий раз я убью первая. Я знаю теперь, что следует торопиться…».

А Клавдий, дядя Калигулы, много ли выиграл он в этой битве? Агриппина точила зубы на родственника, давала клятвы мести. Для нее был он победителем в затеянной ею войне!

Не знала она, что немало потратил дядя сестерциев, раздавая их сенаторам. Рвался быть во главе тех, кто поздравит Калигулу с избавлением от опасности. Своего добился. Был принят Калигулой с почетом. Чем не победитель? Избавился от сестер, каждая из которых представляла собою угрозу, получи она достойного мужа в придачу. Такого, как Лепид, например…

И, однако, случился с дядей конфуз, да какой! Подтвердил он свою репутацию семейного шута. Оставшись с Калигулой наедине, стал в чем-то убеждать императора. Говорили, упомянул он Птолемея Мавретанского[5] в разговоре, слышали люди, из тех, у кого ушки всегда на макушке. И в дворцах-то стены имеют уши, а уж в бревенчатых избах, столь любимых императором, тем более!

Калигула раскричался в ответ, распалился. «Нет у меня больше сестер, а ты и вовсе без родни меня оставишь!».

И, по приказу разгневанного окончательно императора, выкупали Клавдия, прямо в дорожной одежде, как был, в реке!

Тяжко, конечно, для такого, как Клавдий, благодетельствовать, чтоб получить такую благодарность! Вновь быть осыпанным насмешками. Вновь быть ошельмованным, к тому же на глазах у сенаторов, которые своей чести не имея, чужую особенно ненавидят…

А что делать? Ведь еще не самое страшное с ним случилось. Племянник ожесточил свое сердце. Как-то почувствовалось это сразу. Казнь за казнью, расследование за расследованием. Там, в Риме, возрастала ненависть к нему, убийце близких. Его это не волновало. Он принимал решения. Он был угрюм и сосредоточен на делах.

Дядя попытался было племянника вразумить. Несмотря на купание свое холодное, на страх, не менее холодивший сердце, чем вода в реках. Как только Калигула чуть успокоился, он призвал Клавдия к себе. Не извиняться, конечно, но желая быть прощенным. И, почувствовав это движение к себе в обращении племянника, дядя заикнулся было о том, что пора бы остановиться. Справедливость справедливостью, но она ведь уже восторжествовала. Любовью встретил Рим когда-то Калигулу, следовало проявить теперь ответную. Хватит крушить и ломать. Довольно, иначе обернется любовь ненавистью.

— Пусть ненавидят, лишь бы боялись, — ответил племянник.

«Oderint, dum metuant». Он больше не желал быть любимым! Любовь оборачивалась болью, бедой, смертью. Все остальное тоже могло изменить ему, он привык к изменам, но если не любишь, то это хотя бы не больно!..

Принцепс с головой окунулся в работу. Он строил форт, получивший название Преторий Агриппины, еще один на Нижнем Рейне, Лауриум. Он проводил учения в легионах. Он терпел лишения вместе с солдатами. Он ел то, что ели они. Спал по нескольку часов в сутки. Теребил своих легатов. Даже зима не стала препятствием к ряду военных действий.

В Лауриуме нашла Калигулу радость; не ждали уже такой! По этому поводу устроил Калигула праздник!

Он выстроил два свои легиона, в каждом по десять когорт, на поле возле форта. В боевом порядке: в две шеренги, по пять когорт в каждой. Принцепс выехал навстречу легату Внутренней Германии, Публию Габинию Секунду. Они встретились на середине поля, между двумя легионами, и Калигула спешился, чтоб приветствовать легата. Он прижал легата к сердцу, он целовал его по-братски. С величайшей почтительностью принял он из рук полководца святыню: орла семнадцатого легиона. И видели те, кто в передних рядах, и кто в задних: целовал Калигула орла легиона. И видели те, что в передних: слезы катились по лицу молодого принцепса.

Когда он был совсем маленьким, легионеры звали его «сыном лагеря». Так оно и было, он и был сыном лагеря. Теперь стали звать «отцом войска»...

Семнадцатый! Восемнадцатый! Девятнадцатый!

Кто не знал, не помнил эти номера, обреченные на забвение? Безвозвратно утерянные в Тевтобургском лесу легионы. Больше никогда армия Рима не встанет под эти номера. Больше никогда не будет таких легионов у Рима. Но все, кто погиб в том лесу, нынче вернулись в строй, они здесь, они с нами! Потому что орел последнего из них вернулся, наконец, сегодня. Он с нами!

Вар Квинтилий и легаты легионов, нашедшие смерть от собственных мечей, вы с нами! Войсковые трибуны, префекты и кентурионы-примипилы[6], казненные Арминием! Вы снова с нами сегодня!

О боги милостивые, боги Рима и завоеванных римлянами стран! Боги преисподней! Если достоинство, мужество, честь хоть как-либо ценимы вами: да будет обласкана Вами душа аквилифера[7] семнадцатого римского легиона!

На исходе третьего дня сражения, когда уже не стало Вара, когда остальные военачальники либо избрали ту же честь, мечом найдя сердце, либо, уже не сражаясь, а обороняясь, уходили к Рейну с остатками разбитых легионов… Когда готовили дикари виселицы и ямы, точили топоры, готовя жертвы своим богам, а кое-где уже даже стрелами прикрепляли отсеченные головы к деревам для устрашения легионов…. Когда уже орлы двух легионов стали добычей херусков во главе с ухмыляющимся предателем-Арминием[8]...

Кто, как не он, Арминий, знал, что орлы легионов — лучшая добыча, вырванная у римлян! Он охотился за ними, он их искал; искал не менее горячо, чем смерти Вара. Что Вар? Рим — не Вар Квинтилий! Рим — это легионы, на острие меча несущие свою страну повсюду! А сердце легиона — его орел.

Вот тогда, когда вся эта беда уже случилась, произошла, аквилифер сорвал орла с древка, спрятал под пояс. И утопился вместе с ним в проклятом германском болоте!

Он кричал последней сотне парней, что окружили его:

— Держите варваров! Держите до последнего! Я ухожу, и орел со мною!

И они держали до последнего. Падали, как в осеннем лесу листья, один за другим. Чавкало под ногами болото, аквилифер уходил туда, где стоял густой туман над проклятой равниной, и было ясно каждому, — зачем!

Они считали вслух шаги аквилифера. Его не было видно, нет, но каждый его шаг отдавался в сердце. Два шага легионера, это один пасс…

— Пятьдесят пассов, ребята, — кричал один легионер. — Всего пятьдесят! Держитесь. Рано еще. Не ушел!

И падал, пронзенный стрелой варвара…

— Сто пассов! Не видно уже, пропал в тумане, — отчитывался второй.

И настигал его нож, что метнул варвар, кровь лилась из разорванного горла…

— Ушел! Ушел в самую топь, пятьсот пассов, — радовался третий, падая…

Их не стало. А аквилифер уже пил, пил болотную жижу, хватал ртом и вдыхал носом, будто славный conditum tinctum[9], который так любил; торопился умереть…

И вот, Публий Габиний Секунд нашел орла, отыскал в земле хауков! Отбил, привез, отдал императору на виду у всего нынешнего войска. Все видели радость принцепса?! Все разглядели его порыв к объятиям, благодарственным объятиям легату Внутренней Германии?! Он разрешил Габинию носить прозвище Хаукий! Ио[10] принцепсу! Ио Легату! Ио погибшим в несчастном лесу, вновь обретенным сегодня! Вы с нами! Пусть даже казармы ваши разгромлены, номера легионов забыты навеки, даже имена стерты с памятников, но с нами орел ваш, а значит, вы с нами!

Принцепс угощает нас сегодня вином с виноградников Везувия, привезенным на днях в дубовых бочонках…истинная lympa[11], говорят! Ио принцепсу, пусть славится цезарь!

«Он присвоил множество прозвищ…, — говорят историки, — его называли «сыном лагеря», и «отцом войска».[12] Те, кто встретил с императором орла пропавшего легиона, те звали его так по праву!

А цезарь? Что чувствовал цезарь в те дни, когда отмечали возвращение орла легионеры? О, в этом было знамение для цезаря, и какое!

Семнадцатый! Восемнадцатый! Девятнадцатый!

Это о них скорбел прадед Август; отпустивший бороду, нестриженый, бился головой о косяк двери, повторяя: «Верни мне мои легионы!». Принцепса можно понять: подобно нашествию кимвров[13] и тевтонов, могло обрушиться на Рим нашествие германцев. Ослабленные трехлетней Паннонской и Далматской войной легионы империи находились в Далмации, в отдалении от Германии, возникла серьёзная угроза вторжения в Галлию. На среднем Рейне оставались только два легиона легата Луция Аспрената,[14] который храбростью, смелостью да деятельностью своей неусыпной постарался воспрепятствовать переправе германцев в Галлию и распространению восстания.

Это над ними рыдала мать, и отец не умел сдержать слезу. Их прах похоронили они, заслужив тем самым немилость Тиберия: тот утверждал, что Германик, полководец и авгур[15], не должен был ронять свой сан и участвовать в похоронах, прикасаясь к праху. Еще одна попытка очернить отца, Тиберий не упускал ни одну, завидуя и злобствуя, ненавидя! Отец так не считал. Для него священными были эти несчастные, неприбранные останки бедных солдат, не собственный сан!

Два орла были отбиты отцом.

Когда-то бруктеров[16], поджегших свои селения, рассеял Луций Стертиний, посланный Германиком с отрядом легковооруженных; истребляя неприятеля, он среди добычи обнаружил орла девятнадцатого легиона, захваченного врагами.

А когда сам отец, где-то через шесть лет уже, напал на марсов, передавшийся римлянам вождь их, Малловенд, сообщил, что зарытый в находящейся поблизости роще орел одного из легионов Квинтилия Вара охраняется ничтожными силами. Туда немедленно был выслан отряд с предписанием отвлечь неприятеля на себя, и другой — чтобы, обойдя его с тыла, выкопать орла из земли; и тем и другим сопутствовала удача…

Калигула нашел третий. История с Тевтобургским лесом, несмотря ни на что, завершилась благополучно.

«В одержанной победе для них было все — и сила, и здоровье, и изобилие».[17]

 

 


 

 

[1] Гней Домиций Агенобарб принадлежал по рождению к древнему плебейскому роду Домициев. Отец его, Луций Домиций Агенобарб, выдающийся военачальник времен Августа, удостоенный триумфа, консул 16 до н. э., в том же году получил патрицианский статус согласно закону Сенния.

 

 

[2] Лупа (лат. lupa) — так в Риме называли проституток. Название происходит от латинского слова «волчица».

 

 

[3] Доми́ция Лепи́да Мла́дшая или просто Лепи́да (лат. Domitia Lepida Minor; ок. 10 г. до н.э. — 54 г. н.э.) — дочь Луция Домиция Агенобарба (консула 16 г до н.э.) и Антонии Старшей, мать Мессалины.

 

 

[4] Мевания(лат. Mevania) — ныне Беванья, древний укрепленный город в Южной Умбрии, при слиянии рек Клитумн и Тиния. Расположен в живописной плодородной местности по дороге из Рима в Анкону (via Flaminia). Город издревле славился особой породой прекрасных белых быков.

 

 

[5] Птолемей (г.р. неизвестен — 40 г. н.э.) — последний царь Мавретании. Сын Юбы II и Клеопатры Селены II, дочери египетской царицы Клеопатры VII от триумвира Марка Антония. Назван в честь египетских царей Птолемеев, от которых он происходил по материнской линии.Состоял через Антониев в родстве с императорским домом Юлиев-Клавдиев (Клавдий и Германик приходились ему двоюродными братьями по мужской линии). В 40 г. н.э. казнен по приказу Калигулы.

 

 

[6] Кентурион (или центурион) примипил (лат. centurio primi pili, primipilus) — старший кентурион легиона (кентурион первой кентурии). Примипил по положению был помощником командира легиона, ему была доверена охрана легионного орла. Он давал сигнал к выступлению легиона и распоряжался подачей звуковых сигналов, касающихся всех когорт. На марше он находился во главе армии, в бою — на правом фланге в первом ряду. Под его командованием была кентурия численностью в 400 отборных воинов, непосредственное командование которыми осуществляли несколько командиров низшего ранга. В некоторых случаях мог дослужиться до легата.

 

 

[7] Аквилифер (лат. aquilifer — «орлоно́сец») — знаменосец римского легиона.До 104 г. до н.э. в виде символа легиона могли использовать образ волка, вепря, быка, коня и т. п., а после был введён единый стандарт (реформа Гая Мария) — аквила — в виде золотого или серебряного орла. Аквилифер был один на весь легион, считался одним из высших унтер-офицеров (рангом ниже кентуриона) и получал двойное жалование.Орёл легиона должен был находиться рядом с кентурионом первой кентурии первой манипулы первой когорты, то есть аквилифер фактически сопровождал центуриона-примипила.

 

 

[8]По свидетельству Тацита, в 4 г. н.э. Арминий стал начальником римских вспомогательных войск, состоявших из херусков; изучил латинский язык и римское военное дело (Тацит, «Анналы», II 10). При этом ему удалосьудостоиться звания всадника и стать гражданином Рима (Веллей, II 118). Поэтому Арминий рассматривался римлянами как предатель.

 

 

[9] Неизменным успехом у легионеров пользовался фруктовый коктейль conditum tinctum. Секрет его приготовления сообщает знаток быта римских воинов М. Юнкельман: 0,5 л сухого белого вина, желательно, греческого, с привкусом смолы, смешать с 0,5 л меда в большой емкости; нагревать до кипения, размешивая, снять пену. Затем добавить 30 г грубо помолотого черного перца, 10 лавровых листов, 10 г шафрана и 5 вымоченных предварительно в вине фиников без косточек. Поварив эту смесь несколько минут, снять с огня. Долить еще 1,5 л того же вина. Употреблять охлажденным.

 

 

[10]Возглас «Ио!» соответствует русскому «Ура!».

 

 

[11] После службы солдаты могли промочить горло в таверне, находящейся в гарнизонном поселке, дешевым молодым вином из ближайших провинций; знаменитые рейнские и мозельские виноградники и появились под влиянием находившихся здесь в течение четырех с лишним веков римских гарнизонов. Дорогие зрелые вина везли из Испании, Южной Галлии. Лучшие вина привозили из Италии: lympa с виноградников Везувия, amine — великолепное выдержанное белое вино, pradzion — с привкусом смолы и т.д. Вина перевозили и хранили в глиняных амфорах и в дубовых бочонках.

 

 

[12] Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати Цезарей. Калигула.

 

 

[13] Кимврская война (лат. BellumCimbricum, 113-101 гг. до н.э.) — война Римской республики в конце II в. до н. э. с вторгшимися на её земли германскими племенами кимвров, тевтонов и рядом кельтских племён.Кимврская война, её масштабы и несколько разгромленных римских армий произвели большое впечатление на современников. В последующие века римлянебоялись вторжения в Италию, прежде всего вторжениягерманцев, не опасаясь уже более многочисленных кельтов. В ходе войны римская армия была реформирована, перейдя от ополчения граждан к профессиональному способу комплектования.

 

 

[14] Луций Ноний Аспренат (лат. Lucius Nonius Asprenas; около 28 г.до н.э. — около 25 г.н.э.) — политический и военный деятель Римской республики, консул-суффект 6 г. н.э. В 7-9 гг. н.э. в должности легата сопровождал своего дядю Квинтиния Вара в Германию. В 9 г., когда Вар был разбит в Тевтобургском лесу, Аспренат находился на Рейне во главе двух легионов. Благодаря энергичным и смелым действиям, он сумел сохранить войско, спуститься в нижние зимние лагеря и не допустить распространения восстания на левый берег Рейна.

 

 

[15] Авгу́ры (лат. augures) — члены римской жреческой коллегии, выполнявшие официальные гадания (главным образом ауспиции) для предсказания исхода тех или иных государственных мероприятий по ряду природных признаков и поведению животных. Авгуры появились уже при Ромуле, при Нуме Помпилии была учреждена государственная должность авгура, почетная и пожизненная.

 

 

[16] Бруктеры (лат. Bructeri) — племя западных германцев, обитавшее в конце 1 в. до н.э. между Эмсом и Липпе на болотистом месте, откуда и название (древневерхненем. bruch — болото). Их соседями были фризы, батавы. В 4 г. н.э. бруктеры были покорены римлянами. Принимали активное участие в антиримской борьбе херусков под предводительством Арминия в 9 г. н.э.

 

 

[17] Публий Корнелий Тацит. Анналы (Кн. I. 68).

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль