Глава 11. Первая женитьба.
Никто не отрицает, что жизнь — великая затейница, ревниво оберегающая себя саму разными способами. В разгар бедствий, которыми осыпает она человека, вдруг случаются самые светлые, самые радостные дни в его судьбе. Чтобы не угасал светильник в душе, называемый нами надеждой. Но и люди бывают разными, и обстоятельства. Бывает и иначе.
Случается, что череда бед прерывается вдруг внезапной удачей, и душа, воспрянув, воспылает надеждой. Если беды не намеревались отныне обходить человека стороной, а, напротив, обрушиваются на него с новой силой, то еще тяжелее становится участь его. Может, лучше не было бы счастья и удачи, тогда и нынешнее горе не казалось бы истинной бедой, а так, еще одним эпизодом в числе других, посланных злой судьбой…
Дочь Марка Юния Силана[1] стала первой женой Калигулы.
Марк Силан был не последним лицом в государстве. Сенатор, патриций, человек, приближенный к Тиберию. Еще не старый человек; с лицом, на котором, казалось, не было места отражению чувств. Не могло быть места на закрытом, словно наглухо застегнутом лице. Ему приказали — и он отдал дочь чужаку. Впрочем, не мог быть юный Гай Юлий Цезарь чужаком кому бы то ни было в стране. Его мать и братья страдали; в ссылке, в тюрьмах, тщательно подобранных Тиберием. Но само их пребывание там, не говорило ли оно о причастности императорскому дому? Не будь они угрозой Тиберию, не будь высоко занесены судьбой, разве дряхлеющий император рассовывал бы их по дальним окраинам, затыкал им дерзкие рты? И, ожидая со дня на день смерти вздорного старика, кто-то в глубинах души все эти годы ставил на Нерона Цезаря, кто-то — на Друза Цезаря. Кто-то припоминал свое знакомство с Агриппиной, женщиной весьма нелегкого нрава, но, несомненно, возвышенной и достойной. Не нашлось тех, кто дерзнул возразить Тиберию, посетовать на несправедливость, допущенную по отношению к внучке Августа. Но и эти отдельные чудаки скорее рассчитывали на будущие доходы от подобного вмешательства, нежели настаивали на справедливости. И среди них не было тех, кто был приближен к Тиберию, тех, кому было что терять. Кроме будущего тестя Калигулы, Марка Силана, чего, казалось, нельзя было и предположить. Однако, именно этот, легко справлявшийся с подводными течениями двора человек, когда дело коснулось его дочери, вдруг взбрыкнул самым неожиданным образом и допустил тяжелейший промах. Они были втроем, когда Тиберий повел разговор о браке. Сам император, Марк Силан и Калигула.
— Мой старый друг, — речь императора была негромкой, плавной, однако, в голосе сквозило напряжение, которое вполне различил Калигула. Но причина которого не была ему ясна.
— Мой друг… Мы говорили об этом и ранее, но сегодня я говорю эти слова при самом мальчишке, родственнике моем. И обращаюсь к тебе с просьбой… Достоинства твои, а также дочери твоей известны Риму. Мальчишке, которому вздумалось жениться, я покровительствую с давних пор. Род его тебе известен, ты не мог бы найти лучшего в государстве! Мой и то скромней, это известно всем...
На лице императора расцветала улыбка, но голос, голос! В нем явственно звучала угроза, и Калигула, стоявший с самым безмятежным выражением лица, внутренне сжался. Он привык ко всему, и угроза слишком давно висела над ним, и он бывал близок к опале, и к ссылке, и к смерти… Но сегодня-то был близок к свадьбе, и уж если судьба выносила его до сих пор, то почему бы ей не заботиться о нем и далее? Почему непременно плохое, а не хорошее? К угрозе привыкают, так же, как к счастью, и расстояния от одной до второго и наоборот — равны. А уж куда будет сделан шаг, в какую из сторон… Это мы посмотрим еще! Не такое видали, там, в походах, когда отец нес их общее счастье на острие меча и ни разу не споткнулся! До самого своего конца, впрочем…
Калигула выпрямил и без того прямые плечи, безмятежно улыбнулся Тиберию.
И тут раздался голос его будущего тестя. То, что он говорил, было невозможным, совершенно неприемлемым в этих стенах! В стенах виллы Юпитера на Капри, самого любимого тираном гнезда своего, где убивали просто так, за пустяк, а уж за прегрешение какое…
— Мой зять, по-видимому, проглотил свой язык навеки, и я бы тоже промолчал, если бы только речь не шла о моей дочери! А я говорил уже, и скажу еще раз!
— Воздержись! Никто здесь не спрашивал твоего мнения, — бросил император мгновенную предупредительную реплику, но куда там!
Марк Силан полагал, что его выслушают, он был готов на все ради этого.
— Негоже дочери моей родниться с Юлиями, когда они в роли преступников и отщепенцев разбросаны по тюрьмам! Нерон Цезарь погиб непонятною смертью, не погребен достойно, а мать Гая и другой брат его, Друз Цезарь, живы, но в ссылках! Если они повинны, то пусть страдают по своим делам, но если нет, то пусть стоят рядом с родственником своим, вступающим в брак!
— Я здесь решаю, кто и когда стоит рядом! Достаточно и моего присутствия, чтоб освятить этот брак, я тоже родня!
— Но если мать его — преступница, как и братья, много ли чести моей девочке родниться с ними… Если же это не так, то как посмотрят боги на брак, где свекровь не могла встретить будущую хозяйку дома, мать внуков своих, на пороге… Почему тень несчастья чужого должна лечь на легкие плечи? Почему внуки мои должны быть отчасти вне закона? Чем я это заслужил? И почему я не понимаю, честь ли это, оказанная мне другом-императором, или наказание, наложенное им же? Я требую ответа!
— Здесь требую один я! и если я говорю, что так будет, значит, будет так!
Тиберий сжал левую руку, бывшую у него сильнее и ловчее правой, в кулак. Разжав его потом резко, император, красный от гнева, стремительно вонзил пальцы в цельное яблоко, лежавшее на столе. Трах… хх! Яблоко разлетелось на куски. Подобным ударом или резким щелчком все той же левой руки Тиберий не раз ранил свою челядь, мальчиков и юношей, не угодивших властителю.
— Готовь фламмеум[2] дочери, молчи, и думай о том, чтобы вы не разделили чужого несчастья по твоей же вине! Я же готовил вам счастье, в чужой глупости неповинен! Много чести тебе роднится с Юлиями, в опале они или нет! Кто ты такой, хотел бы я знать… Или ты согласен, или мои преторианцы наготове… Всегда наготове! Эй, кто там у меня на страже, заснули вы, что ли, сюда...
Марк Силан развернулся, пошел прочь. На Пандатерию, разделить участь Агриппины, он не собирался во всех случаях, даже из любви к дочери. А ведь, казалось, готов был на все...
Калигула, опешивший было, резво затрусил за ним, как только опомнился, подальше от неприятностей. Вслед им несся смех Тиберия, победный, язвительный смех ненавидимого всеми тирана.
Но развлечения, сужденные Калигуле на сегодня, еще не кончились. Сразу за дверью будущий зять попал в цепкие «объятия» тестя. Тот был красен от гнева, не слишком вежлив. О приличиях не заботился, на преторианцев, ко всему, впрочем, привычных, насторожившихся при криках Тиберия, но не спешащих хватать их, зная переменчивость настроений императора, не оглядывался.
— Вот что я тебе скажу, мальчишка, — прошипел Марк Силан в лицо зятю, брызгая при этом слюной и морщась от презрения. — Мальчишка и есть, тогу совершеннолетнего дали тебе в девятнадцать, а могли бы и не давать вовсе, что в тебе от истинного мужчины...
Калигула улыбнулся и тестю. Много было таких, кто считал его мальчишкой, разве они что-то о нем знали? Он и сам о себе не знал еще многого, а эти, придворные льстецы, трусы и развратники, молчали бы уж, как молчит и он сам...
— Это ты смеешь, улыбаешься! Ублюдок мерзкий! Мать в ссылке, братья… Один умер, другой на пороге смерти… Их голодом морят, слышал, пока ты лижешь руки старику. Ты и девочку мою оставишь в беде, предатель, если, не ровен час, прикажут? Гладиатор, возница, какой ты там — зеленый, что ли...
— А ты? Ты разве так уж далек от меня, мой замечательный тесть?
Калигула не был зол, во всяком случае, внешне, он, как всегда, улыбался, был научен улыбаться. И еще он знал, как отражать удары, с самого детства. Пусть не так, как отец, в открытом и честном бою, но известно, как многого тот добился честностью. Урны для праха, которую они едва довезли до Рима?! Он еще помнил, как возвращаясь из Сирии, столкнулись корабли его матери с флотом Пизона. Настолько велико было у легионеров подозрение, что Пизон причастен к отравлению любимого военачальника, что они не позволили дождаться в его собственной провинции указания Цезаря, кому править Сирией. Единственное, что было ему предоставлено, — это корабли. И безопасное возвращение в Рим.
Как бесновалась мать, как хотела дать бой убийце! Как ее не пустили, ее, волчицу, стремящуюся вонзить клыки в горло ненавистного врага! У него нет столько сил, сколько у матери. Еще менее способен он вести бой по правилам, как родители… Но отразить удар, не этому ли учил его старый легионер, Теренций? И Фламинин, кентурион. Непременно отразить удар, когда хочешь остаться в живых, уж это обязательно...
— Девочку свою бережешь? — и снова он улыбался, не изменяя себе, хотя внутри все взрывалось, кипело. — Так я ее честно поимею. Была девочка, станет женщиной, моей. И ты смолчишь, хотя тебе это — смерть. Смолчишь ведь, хоть ты — не ублюдок!
— Если ты ее обидишь… Если ты только ее обидишь, — продолжал горячиться тесть. Но хватка его слабела, растерянность проступала на лице...
Калигула отбросил руки, державшие его. Пошел, насвистывая, прочь.
Впрочем, девочку Калигула не обидел. Не из страха, не из уважения к ее отцу. Из расположения к ней. Искренняя, непосредственная, живая, Юния Клавдилла действительно была еще девочкой. Хотя в лице ее ничего не было от Друзиллы, они не были похожи, но беззаботное ее веселье, столь свойственное и сестре Калигулы, роднило. Правда, у нее не было причин горевать, в отличие от его сестер, с самого детства. Те еще могли и погрустить, и поплакать, а Калигула более всего не любил эти моменты грусти. За каждую слезу, что уронила Друзилла, он готов был ненавидеть мир все больше, больше… Он не прощал ее грусти миру.
Жизнь улыбалась Юнии, любимице отца и остальных родных, живущей безбедно и безоблачно за высокими стенами. Понять мужа она не пыталась, в том мире, где она жила до Гая, понимание мужчины и его забот не входило в порядок вещей. Она встречала его легко и весело, она подчинялась его желаниям, разделяла их… Ее улыбка была приятна взору, ее смех радовал… Он не сумел ее обидеть, хотя тянуло. После отповеди Марку Юнию Силану тянуло. Но не так сильно, чтобы обидеть существо, всем своим видом выказывавшее ему одобрение, радость, почти любовь. А все же судьба его не дремала, ему суждено было это скоро понять.
Беременность Юнии обрадовала его, ошеломила. Он привык терять близких, не обретать. Мысль о сыне потрясала. Друзилла была в Риме, а Юния — рядом, и в глубине ее тела, к которому он оказался неравнодушен, вынашивалась надежда. На продолжение его рода, которому был нанесен новый жестокий удар. Весть о смерти Друза Цезаря пришла чуть позже, чем о смерти матери. Собственно, если вести хронологию событий, вначале внезапно был обвинен в подготовке заговора и казнен Элий Сеян. Калигулу Тиберий вызвал на Капри и все же женил, не принимая сопротивления Силана, не внимая его доводам. В год консульства Луция Ливия Оцеллы Сульпиция Гальба и Луция Корнелия Суллы Феликса, septem diebus ante november kolenda [3] — умерла мать Калигулы. Вслед за нею, почти сразу — Друз Цезарь.
Никто не узнал этого. Никто не видел. Он улыбался на людях, как всегда. Но как он скрипел зубами, как он рыдал, как пытался разбить голову о стену в минуту, самую страшную для него...
Не жалость, не страдание по брату или матери были причиной. Или не только они. Он оплакивал род свой, уходящий в прошлое. Он ощущал себя следующим. Ответственность пугала. Как он мог вести борьбу один? Это было их правом, его семьи, Рим был их достоянием и вотчиной. Они должны были наследовать его. Драка между ними была бы неизбежна, это правда, когда Рим стал бы принадлежать одному из них. Но судьба отняла бесславно братьев, что могли бы стать достойными врагами, а стали жертвами Тиберия, заморышами… Ему было стыдно, он перебирал имена, он ужасался. После брата, то ли покончившего с собой, то ли умершего от голода, мать… — мать! Брат, Друз! Уморили голодной смертью, вот как!
Забавно, про смерть матери он узнал от Марка Силана, любящего отца.
— Что же сказали сенаторы, отец мой? — насмешливо спросил он у прячущего глаза тестя. — Что они сказали, узнав о смерти дочери прославленного полководца, Марка Випсания Агриппы, родной внучки императора Октавиана Августа, жены славного полководца Германика? Что они сказали, узнав об убийстве?
Марк Силан вздрогнул, слово «убийство» было точнее слова «смерть», оно вносило ясность, оно было пугающе правдиво...
— Они благодарили императора… За милосердие… За то, что не была удавлена и избежала позора…
Зять его безмятежно улыбался. Был бледноват, да, но все же улыбался. Потом развернулся и пошел прочь. Насвистывая...
Он вспоминал детство. Звон разбитой вазы и заливистый смех Друза Цезаря. Теплые руки отца, ложившиеся на их головы — их, не слишком любивших друг друга, но братьев, но еще родных, роднее не бывает… Вздохи отца, разбиравшего как-то долго их очередную ссору.
Германик сказал тогда, устав делить на правых и виноватых:
— Даже волчата знают, что они — одного помета. Расходятся, разбегаются, ищут себе места по душе и по крови… Но не рвут же одну плоть и кровь, не травят своих, если только не голод, не смерть...
— А Ромул и Рем? Ромул убил Рема? — голосок Калигулы-маленького слышен ему, нынешнему. Ведь все тот же вопрос о старших братьях волнует его, как и тогда, какая разница, что разговор тот был давно. Спор не разрешен!
— Рим лег между ними границей! Рим — больше голода и холода, сынок, и больше жизни, даже если это — жизнь брата. Рем восстал против Рима, и погиб, убит по праву. Вы же не Рим защищали, а свои интересы каждый. Вот потому я накажу каждого, и победителей не будет...
А если Рим — это главное… Если сражаешься за Рим для себя, и это основной интерес — будет ли Рим твоим? Допустима ли тогда эта цена — жизнь брата?
Калигула не знал ответа. Не спросил отца. Он бы спросил, да тогда не знал, что такой вопрос возможен. Но теперь знает. Впрочем, решает не он. Решает Тиберий. Даже восстань Калигула против императора, что можно сделать?
Он не мог простить матери ее смерти. Она казалось вечной, эта Рея Сильвия[4] его детства. Она держала их жизни в своей руке, она вымаливала у судьбы эти жизни. Кто теперь будет молить о его собственной? Отец — отравлен, мать и братья пленены, умерли от голода, убиты. Члены его семьи падали одни за другим, уходили, угасали… Что же сам он мог противопоставить этому ужасу позорного падения дома своего? И как было не пропасть самому?
А тут — Юния оказалась беременна, его жена и дочь могущественного патриция. Ну, пусть при Тиберии не было могущественных. Был один Элий Сеян… Да власть его, пусть и беспредельная, была властью преходящей. Он, Калигула, знал это, и был прав, судя по всему. Он видел, каковы люди, чья власть была от судьбы и богов. Его собственная мать не поворачивала и головы в сторону входящего во дворцы временщика. Она владела всеми дворцами и виллами, не будучи их хозяйкой. Ее ненавидели. Это не мешало идти по мраморным полам, гордо неся свою бедовую голову, и оставаться внучкой Августа. Калигула чувствовал разницу, знал, как знал ее даже Тиберий, тиран и убийца. Не зная этой разницы, тиран не убивал бы загодя, без вины… Сеяну вменили в вину нечто, он умер по причине. То, что говорилось по поводу смерти матери и братьев, было попросту смешным, только вот и смеяться боялись…
Итак, Юния была беременна. Это означало новый виток судьбы, надежду. Его дети, и дети патрицианки Юнии, они стали бы ветвью рода. О, они имели бы бесспорное право на родовое наследство, на свой, им принадлежащий Рим! Где там Сеяну! И вообще, не будь Тиберия и его поспешных решений, а он, Калигула, часто бывал свидетелем внезапных казней и всяческих расправ, Сеян не первый и не последний в их числе! Не будь Тиберия, Калигула нашел бы достойное место прихвостню, приискал бы. Земель хватает империи, ее просторы безграничны. Интересы Сеяна тоже весьма разносторонни… Почему бы не съездить, допустим, в Иудею, где, говорят, немало золота Сеян добыл неведомыми Калигуле путями. Что же, каждый силен по-своему, надо признаться. Калигула — фактом рождения, Сеян — умением добывать, растить деньги. Вот и послужил бы отечеству, умник безродный. Где-нибудь там, в жаркой стране. Отец-то его недолго задержался в Египте[5]...
Они, Юлии, уже немало послужили, не мешало бы с этого служения свой законный доход получить...
Но вскоре Калигула похоронил свою мечту. Он был с тираном в тот день, когда от Силана пришло известие — дочь рожает, начались ее родовые муки. Тиберий не сразу отпустил своего пленника. Прошелся по поводу того, что рановато-де рожает дочь сенатора. То ли сроки перепутали… а и впрямь, не могло ли случиться чему до свадьбы? Девушкою ли взял Юнию Гай? Что-то, а корень у них общий, его собственный брат стал членом императорской семьи, будучи в утробе матери, сыном другого отца, как и он, Тиберий, а примеры заразительны… Женщины — коварные существа, и коль скоро его мать, а прабабушка Гая была такой…
Мучимый тревогой Гай посмеялся вместе со столь «добродушно» настроенным императором. Пожалуй, что переносила Юния, а не поторопилась, но разве Тиберию объяснишь? Он ведь надеется на взрыв гнева, бьет, куда попадется, вдруг получится. Отогнал от себя Калигула и воспоминание о Ливии. Как она стояла, прикрыв глаза от встающего на горизонте солнца, провожая его с Друзиллой к опальной матери в Геркуланум. От солнца ли? Прабабушка плакала, они с Друзиллой после сошлись в этом мнении безоговорочно …
Попросил все же о возможности уйти, быть рядом с женой. Плохо переносила Юния беременность, все тошнило ее и рвало, а в последнее время беспокоила ее одышка. И сердцебиения тоже; чуть что, ложилась женщина в постель.
— Пустяки, — отвечал император. — Что за глупости, быть с нею. Бабки пусть будут с ней, да мамки, те и сами рожать умеют. Что проку от тебя? Подержишь подол столы? Да где это видано?
Когда, наконец, императору вздумалось отпустить Калигулу, тот был выжат тревогой до последнего, хотя улыбка не сходила с уст.
На вилле его тревога не рассеялась, отнюдь, а он так надеялся на это…
Стон — долгий, мучительный, переворачивающий душу, потряс его на пороге. Потом и вовсе нечеловеческий крик. Так не могла кричать женщина! Он был рядом, когда рожала Агриппина. Та тоже кричала, но его мать — это его мать, она была сильней. Юния, девочка, мотылек, золотая рыбка!
— Долгие роды…— вымученно сказал отец, весь осунувшийся, с белыми и трясущимися губами. — А бабки твердят одно — неправильно идет плод, неправильно! А она маленькая, девочка моя, мелкая очень, говорят, в кости, к тому же…
Снова крик, еще, и еще. Страдание, превышающее всякую меру, в стоне. Гай попытался зажать уши. Однажды это уже было, вспоминал он, однажды я слышал вой измученного до крайности существа, осознающего свою смерть, неужели и теперь? И все равно это слышно, слышно, как ни прячься, ни зажимай уши…
Почему не позвать было Харикла, лекаря Тиберия, помочь роженице, почему надо доверить все повивальной бабке? Ох, не любит сенатор вольноотпущенников, патриций говорит в нем, презирающий бывшего раба, будь он во сто крат умнее хозяина. Впрочем, что за глупости! Но от криков Юнии можно и не так еще сбиться с мыслей. За Хариклом Гай все же послал гонца, искренне надеясь, что еще не поздно…
Силан пытался удержать его на пороге. Силан ворчал по поводу Харикла.
— Что толку от лекаря, который скажет: дочь твоя — слишком узка в кости, особенно в тазу. Вот когда бы ты с детских лет нагружал ее трудом, как своих рабынь, или уж занимал ее упражнениями…Упражнениями! Словно моя дочь легионер! А что лежит она много, труда не знает, так на то она дочь патриция. Моя дочь не рабыня, ей кланяться черной земле не надо! Родилась и выросла в городе, не она первая. Тонкая да узкая в кости, такими были ее мать, и бабка, и прабабка…
Из этих слов тестя вытекало, что Харикл все-таки Юнией занимался. Но мужу об этом не было сказано ни слова. Марк Юний Силан предпочел выбросить из головы предупреждения лекаря. А теперь стоял на пороге, не пуская зятя к той, что корчилась в муках.
Гай не мог остаться. Он ворвался в комнату, где на широком ложе металась жена, пытаясь изгнать из себя плод. Стараясь не смотреть туда, где вытекала кровь, где мельтешили руки повивальной бабки, где поселилась боль, убивающая Юнию, он схватил ее за руку, сжимал. Уговаривал, просил, убеждал…
— Еще немного, девочка. Больно, я вижу и слышу, я знаю! Потерпи, родная, недолго уже. Это всегда кончается, поверь. Так больно в самом конце, я не женщина, но знаю, я бывал при щенящихся суках, уж я-то знаю…
Она его и не слышала. До этого дня страдание не было уделом сенаторской дочери. Да, легкокрылая бабочка, девочка еще, балованная дочь…
Совсем страшно стало, когда она замолкла. Еще живая, но уже очень бледная, истекающая кровью. Но ей, по крайней мере, уже не было больно. Он понял это по ее умиротворенному, спокойному лицу.
Не в силах осознать случившееся, он побрел из комнаты вон, под вой и плач прислуги. Не ведая того сам, он улыбался.
— Родство со мною убивает, — сказал он потрясенному этой ясной улыбкой отцу. — Родство с Юлиями теперь — залог смерти, разве не так? Не о чем заботиться Тиберию, все приходит само. Мне тоже не жить, старик, но это и не важно…
Рассказывая о цепи событий в жизни отдельного человека, а порой и целого народа, нередко употребляют фразу: «Это было последней каплей в чаше терпения». Может быть, в одной трети случаев, подобной «каплей» действительно бывает злобный выпад врага. Поступок, вопиющий к небесам своей несправедливостью, оставив который без ответа, жить не сможешь более, дышать свободно, утратишь все, в том числе остатки последнего к себе уважения, а люди отвернутся от тебя в негодовании.
Но в остальном, в оставшихся двух третях, что такое «последняя капля»? При ближайшем рассмотрении возникает впечатление — да ничто — это! Либо враг не имел отношения к случившемуся. Либо косвенное отношение, так, проходил человек мимо, сделал что-то или сказал, не имея ни малейшего намерения задеть тебя. Случилось нечто, вовсе не зависящее от его воли…
Говоря о Калигуле, нужно сказать, что он подошел к этой черте давно. Ненависть к Тиберию зрела. Ненависть требовала выхода. Жизнь не располагала к тому, угроза была слишком велика. И тут случилась смерть Юнии Клавдиллы…
Тиберий не мог быть повинен в этом. Напротив, император устроил этот брак Калигулы, настаивал на нем и своего добился. Будучи весьма расположен к Марку Силану, к дочери его питал добродушные чувства, пусть и посмеивался над Гаем порой, будя в нем ревность. Таким уж он был, Тиберий, его расположение было тем, что принято называть «обоюдоострым лезвием», и по этому лезвию приходилось идти, стараясь не пораниться, удержаться на острие…
И, однако, очередной удар судьбы, к которому Тиберий не имел отношения, стал «каплей». Мысль о смерти тирана от собственной его руки сделалась для Калигулы главной, довлеющей, неистребимой. Он начал строить планы, двигаться по дороге, многим уже стоившей жизни.
Странно, но именно тут началось движение судьбы навстречу ему. Словно боги осознали справедливость его притязаний, необходимость воздать ему должное.
Впервые Калигула встретился взглядом с этой женщиной в страшный для себя час похорон жены. Факел, поданный ему зажигателем, отвернув лицо, он поднес к костру, под плач и вопли, под скорбное пение и звуки труб. Черные клубы дыма поднимались в воздухе за его спиной, чтобы вскоре оставить вместо тела Юнии кучу пепла и потухших углей. А он не мог отвести взгляда от карих глаз, заглядывавших, казалось, в душу. «Тебе больно? — спрашивали они. — Не отвечай, вижу, что больно. Могу я помочь? Хочешь, положу твою уставшую, больную голову на свои колени. Буду перебирать волосы, касаться легкими поцелуями лба. А может, другого ты хочешь? Неистовства страсти, нескромных ласк, удовлетворения мужского? Если так легче, то я здесь, я готова. Как ты хочешь, только бы не видеть этих слез, непролитых тобою, скопившихся, как в озерах копится вода от ручьев. Я проливаю свои. Только бы тебе стало легче, родной мой…».
Голубой плат, наброшенный на голову, знак скорби. Волосы распущены по плечам в беспорядке, отливают черным, угольным блеском. Воспоминание о Инцитате, чья грива того же цвета, возникло само собой, заставив Калигулу поморщиться. Он не любил сравнения такого рода, привычные, повторяемые, и он тосковал по своему коню. Дело, в конце концов, не в цвете волос. Он предпочел бы светлый оттенок, пожалуй, но и черный хорош. Женщина, казалось, открыта навстречу ему, словно развернутый свиток. Мгновение, и только разреши он, бросится, обовьет его руками, будет утешать, ласкать, подчинять и подчиняться…
Не помня себя, он спросил тестя, в бессилии опустившего руку с факелом к земле, как и свою поседевшую в одночасье голову.
— Кто эта женщина? Та, что возле ограды из кипариса, в углу? Взгляни же скорее!
Тесть, вопреки ожиданиям, не удивился и не возмутился. Ему было все равно. Он хоронил свое дитя, девочку свою. Все, что он делал в эти дни, диктовалось ему со стороны. Он поступал, как велели, говорил, что велели. Отвечал, когда спрашивали. Молчал, когда с ним не заговаривали.
— А, эта… Жена префекта претория, Макрона. Энния Невия, так, кажется, зовут женщину. Выскочка, как, впрочем, и муж ее. Странные люди. Мне Сеян, заговорщик и убийца, и то более близок. Я хотя бы понимал, чего он хочет для страны. Чего хочет этот, с лицом и повадками разбойника с большой дороги…
Сенатор махнул рукой. Вдруг проснувшегося в себе политика оборвал этим жестом, вновь предаваясь безраздельно горю. Не место было рассуждать о чем-либо, на виду у толпы. Жадно наблюдающей чужое горе, следящей за правильностью соблюдения обряда.
Погребальная церемония не должна быть нарушена. Душа умершей станет тогда блуждать, являться живым. Надо дать ей утвердиться в подземном жилище.
Калигула заставил себя не оглядываться по сторонам, не искать чужих взглядов.
Клубы дыма, совсем уже черного, запах горящего мяса. Не помогают нард, мирра, ладан и циннамом, брошенные родными и близкими в костер в качестве последнего подарка, не заглушают этот запах. Страшно…
Юния, совсем недавно бывшая живой. И его не пожелавший родиться сын. О боги! Харикл попытался извлечь плод из тела сечением, хоть и считал, что поздно уж[6]. И подтвердил, что то был мальчик; но мертвый мальчик.
Но все когда-нибудь кончается, и это тоже. Вот уже вынимают из кучи останков побелевшие кости. Или их остатки. Они облиты вином и молоком, выжаты в полотняном покрывале. Заключены в бронзовую урну. Розы, аромат духов. Все бесполезно. Пахнет плотью человеческой, сожженной плотью. Такой близкой ему еще совсем недавно. Тошнота подступает к горлу, позывы к рвоте сотрясают тело. Надо сдержаться. По крайней мере, для этих близких он все сделал правильно, если это может утешить. Мама и братья ждут своего часа.
Тесть получил в руки лавровую ветвь от десигнатора[7]. Странно, он, Калигула, был ее мужем. Власть отца над Юнией сменилась властью мужа. Или он что-то напутал в римском праве? Почему распорядитель похорон — ее отец? Даже в этом его обделили. Словно он не был мужчиной, не стал почти что отцом сам. Остался тем же мальчишкой, которому Тиберий неохотно дал toga virilis так поздно, как не дается она членам императорской семьи. Впрочем, что ему до этого? Какая разница, он или тесть будет трижды обходить собравшихся, окропляя их чистой водой? Очистятся все, это главное. А тесть потерял сегодня не меньше, чем сам Калигула. Он был ее родителем задолго до того, как Гай сделал ее своей. И так недолго это длилось, может, и впрямь, не было ничего. Даже того дивного рассвета, встреченного ими вместе. Когда, прижимаясь к нему, она сказала: «Я думаю, это будет мальчик. Я хотела бы мальчика. А ты?».
Все кончено, наконец-то. Тесть отпустил собравшихся словами: «Вы можете уйти». Пусть уходят. Эта, черноволосая, что беспокоит его теплотой взгляда, тоже…
Невия Сертория Макрона он знал хорошо. Участие нового префекта претория в падении Сеяна было неоспоримым, главенствующим. Оно сделало его героем дня. Казалось, в соответствии с собственными привычками, Тиберий создает в его лице нового любимчика и соправителя. Вначале этот любимчик метался между Капри и Римом, пока не добился своего. Теперь оставался возле священной императорской особы, мозоля глаза своим присутствием. Везде и повсеместно он провозглашал: преторианская гвардия предназначена для охраны императора. Соответственно, глава гвардии обязан быть там, где находится император. На Капри? Итак, столица переносится на Капри. И вся гвардия сосредоточится здесь, и будет охранять виллы, посещаемые императором. Вместо того, чтобы бездельничать в лагерях за стенами Рима или проводить время в беспутстве, болтаясь по кабакам. Разумеется, так было при Сеяне. Теперь этого не допустит новый префект…
Калигула был научен молчанию давно. И молчал. Хотя подмывало несколько раз спросить у префекта, какого врага Тиберия пасет Макрон столь ревностно на Капри? Участвуя в том, что называют новым словом в нынешнем обиходе — спинтрии[8]… Дух гвардейцев был бы в большей сохранности в Риме. Чистота их помыслов и верность тирану в отдалении были бы более искренни. Впрочем, ну какая разница? И его ли это дело, пока изменить что-либо он не в силах?
Но! Макрон подбирался к нему, и подбирался довольно неуклюже. Демонстрируя любезность, источая благодушие. Проявляя дружелюбие и настаивая на ответном. Еще один, испытывающий Калигулу на прочность? Что у него есть, что так старается отнять каждый? Сам-то он ощущает, что отнято последнее. Он пуст, ни стремлений, ни уверенности, ни надежд. Что еще удерживает его от гибели, так это мысль о призрачной встрече с Друзиллой где-то там, вдали. Если выживет. И ненависть к Тиберию еще, только бы не выдать ее, предательницу, кажется, написана на лице.
Забавно, что подобное дружелюбие проявила и жена Макрона. Не есть ли это общее их решение? Сам Калигула не стал бы играть так женщиной, подкладывать ее в чужую постель. Но мысль не кажется глупой. Чего только он не видел уже, особенно здесь, на Капри. Кто только не сдавал кого, не подкладывал! Глядя в лицо Макрона, можно предположить что угодно. Например, что и сам Макрон не прочь прилечь к Тиберию! Ха-ха, предложить собственного дружка или родные округлости старику! Лишь бы быть поближе … к чему? Что влечет Макрона? Стремление быть главным, отдающим приказы? Алчность? Деньги ведь частая причина, но, по сути, назвать их целью трудно. Деньги нужны все же большинству для чего-то иного. Чтобы купить потом то, к чему на самом деле рвется сердце.
Он знал, чего хотел сам, пока не разуверился в возможности хоть что-либо желать для себя и получить это. Он хотел восстановить справедливость. Вернуть родовое наследие, погубившее его семью. Никто не справился, а он, Калигула, смог. Мама бы гордилась им, и отец. Он знал, что это подарило бы им счастье даже сейчас, там, где они находятся. Но он безмерно устал уже, — быть зайцем. Если бы несущегося со всех ног зверька спросили, в чем состоит счастье, что ему нужно более всего? Разве не попросил бы несчастный дать ему хоть несколько мгновений покоя. Чтобы дать отдых ногам, не испытывать страха…
А женщина Макрона хороша. Пусть даже играет в чувства, но как играет! Или это он готов принять все, что угодно, даже игру, только бы не быть таким потерянным. Одиноким…
Любое лекарство, любое! Чтобы горящая в сердце ненависть не выплеснулась ненароком, не погубила его раньше времени. Улыбка не клеится к губам. Слова не складываются. Со дня на день Тиберий по праву заговорит об измене. Если будет видеть на лице Калигулы не привычную улыбку, а отвращение и ненависть. Если рука будет тянуться к оружию, которого не может он носить в присутствии старика, а хотел бы, хотел!
На девятый день после смерти принесли урну с прахом Юнии в гробницу. Трижды звали женщину по имени. Ответа не было, да и не могло быть. Тогда пожелали, чтобы земля стала ей пухом. «Покойся с миром!», — сказал ей и Гай тоже. Посидели на торжественном обеде с родными и близкими, вынесли и это. Остались с тестем вдвоем. Говорить было не о чем. Тосковали оба, оба страдали. Только врозь. Такая у Калигулы была судьба, он все привыкал и не мог привыкнуть. Никогда не было рядом того, кому можно было сказать о горе. Сказать-то можно, но кому какое дело, что он страдает? Родной душе можно бы выплакаться, да где же ее взять, родную? Тесть смотрит волком. Видно, мысль о виновности Калигулы вынашивает. А кто же еще виноват в смерти дочери, как не зять? Он принес Юнии свою несчастную долю, она ее разделила. Сам-то жив, проклятый! Не находится на него смерти, на ублюдка рода Юлиев, на выродка!
А ее и впрямь не было на него, этой смерти! Более того, вскоре его захватила жизнь, завертела, закружила в немыслимом водовороте…
И звался тот водоворот Энния Невия! В бесстыдстве не было равных этой женщине. В самом последнем лупанарии Субуры, где волчица всего-то за два асса готова на любое, самое нечистое совокупление, и то такой, как Энния, нет.
Калигула мог сказать, что его совратили! Его, познавшего бесчисленных женщин Греции, Азии, Египта! Его, ласкавшего женщин из Кадиса, знаменитых своею страстностью! Его, любимца домов под знаком Приапа! От патрицианских лупанариев, что возле Храма Мира. До тех, что нашли приют в Субуре у Целийского моста или в Эквилинском квартале…
Быть может, жизнь с Юнией и отдалила его на время от всего перечисленного. Она была юной и горячей, безразличной его не оставила. Потом, ненависть к Тиберию глушила все другие страсти, ранее им владевшие. Потом, что-то роднило Юнию с сестрами, и он был привязан к ней чем-то иным, помимо телесного зова… Но он еще не забыл той науки, что преподнесла ему бурная юность, проведенная под знаком тайны на грязных улицах, в тесных каморках!
Ему предстояло все это вспомнить в объятьях черноволосой Эннии…
В один из известных положенных дней Калигула пришел к гробнице Юнии. Он пришел один, позднее, чем полагалось. Ему не хотелось видеться с тестем. Ему вообще ни с кем не хотелось видеться. А не придти к могиле он тоже не мог. Надо было отдать должное богам манам[9], людям, покинувшим жизнь. Гробница Юнии для него, изгоя, была единственным местом, где это можно было сделать. Его собственная родня, умирая, не оставляла мест поклонения. Он давал себе клятвы, что со временем даст покой всем. А пока почитал лишь ушедшую Юнию, это можно было сделать, это единственное ему не возбранялось Тиберием…
Он прошел в гробницу. Вход в нее был сделан через прямоугольный атриум. Крыша атриума поддерживалась четырьмя колоннами, стоящими по четырем углам. Обложенная мрамором лестница, идущая направо, вела в подземелье, последнее жилище Юнии. Он знал, помнил, как выглядит усыпальница. В тимпанах[10] — фигуры женщин и гениев, окруженные орнаментом из переплетенных ветвей с листьями. Грации[11] пляшут с гирляндами из листьев в руках, внизу вакханка[12], сидящая на коньке. Очаровательная фигурка, в лице есть черты несомненного сходства с покойной. Именно потому Калигула не захотел идти в усыпальницу. Лучше пройти через другую мраморную лестницу налево и вверх. Атриум, предназначенный для поминальных трапез, пуст сейчас. То есть, нет там людей. А стол для Юнии накрыт. Сосуды, украшенные драгоценными камнями. Множество даров от близких. Одежда, украшения…
Калигула принес лишь молоко и вино. Достанет Юнии тех пирогов, фруктов, что оставил ей отец. И они-то не нужны ей. Только поверье говорит о том, что покойные нуждаются в пище и питье, а кто видел когда-либо их за едой? Или пьющими? Впрочем, о чем тут рассуждать, надо, так надо, и Калигула стал произносить положенные формулы. Формулы, приглашающие Юнию к еде и питью. Он хотел было уже вылить вино из принесенной фляги в гробницу, через предназначенное для этого отверстие. Но не успел. Сзади, со спины, прижалась к нему женщина, обхватила руками. Жаркий, стонущий шепот в самое ухо:
— Ты и меня напоишь вином, дорогой?
Рука Калигулы дрогнула, вино плеснуло, разлилось красным по мрамору, поплыло пятном. Калигула не мог унять сердца, удержать дрожь в руках. Женщина обнимала его, он ощущал ее дразнящие губы на своей шее.
— Я тоже жажду, но я ведь живая… — шептала Энния между поцелуями. Напои меня, согрей, это нужнее мне, чем покойной! Ей ничего уже не надо! Мне надо от тебя — все!
Он отчетливо сознавал, в чем состоит это «все». Поскольку руки ее знали свое дело, и уже касались его, дерзко и нескромно, и он был пойман ею в ловушку, ощущая восставшую свою плоть как радостную данность, как счастливый дар судьбы…
— Мы тоже будем мертвы, но пока мы живы! — она развернула его к себе рывком, и он утонул в ее глазах, горящих желанием.
— Вот смотри, я не боюсь смерти, — сказала она. — Любовь сильнее, ты это поймешь сейчас…
Вырвала у него флягу из рук. И припала к вину. К тому вину, что было достоянием мертвой Юнии, и проклятием для нее, живой!
Он досмотрел, как она допила. Увидел несколько красных капель на белом одеянии ее, у самого горла. Дальше помутившееся сознание не сохранило воспоминаний. Он овладел ею прямо на мраморном полу поминальной трапезной, святом для остальных римлян месте. Водоворот затягивал, жизнь несла в потоке страстей. А он и не сопротивлялся…
Глава 12. Капри.
Лодка раскачивается на волнах, взлетает и опускается. Устремленные ввысь глаза Калигулы тонут в синеве. Ни облачка на небе; нет белого кружевного покрывала, как никогда и не было. Море синее, небо синее. Оттенки разные, суть одна. Уже жарко, а ведь утро. Раннее утро. Очень хочется пить. Не удивительно, впрочем. Много было выпито вчера, и не воды, конечно, вина. Голова побаливает. Попробуй не выпей, когда глаза старца на тебя смотрят. Тиберий шуток подобного толка не понимает. Он, впрочем, никаких шуток вообще не признает. Ох, мерзкий же старик. Как подумаешь, с кем дело приходится иметь. Выжил из ума, из тела никак не выживет. Все туда же, старый, старый, а сатир козлоногий…
Порезвились вчера в нимфеуме[13] дружно. То-то нимфам жарко пришлось. Стыдно, наверное. У них не узнаешь. Они, нимфы, в гроте не показывались. Уплыли, верно, в море, за мыс. Им на непотребство человеческое смотреть не захотелось.
Жарко. Целое море воды рядом, прохладной, прозрачной донельзя. Если нырнуть, пусть и с камнем, как это делают местные жители, все равно не каждый раз до дна доберешься. Вроде оно близко, рукой подать, это дно, но нет! Просто безумно прозрачна вода, обманчива близость дна. Ее, соленую эту воду, не выпьешь. Незачем нырять. Калигуле уж точно незачем. Есть способ утолить жажду проще.
— Саласс, — сказал Калигула, едва ворочая распухшим языком, — Саласс, подай-ка воды.
Старик вздохнул в ответ. Он был рабом, уж привык им быть. Много лет прошло с того времени, как Август покорил их земли, уничтожил большинство народа. Те, кто остались, обращены были в рабство, в том числе и Саласс, а был он тогда совсем мальчиком. Куда меньше вот этого, который раздает приказы.
Саласс оторвался от весел. Снял флягу с водой с пояса. Протянул Калигуле, устроившемуся на носу лодки.
— Лучше не пить воду, господин, — сказал. — Чем больше выпьешь, тем больше захочется. Мне не воды жаль, хоть она уж и кончается, сказать по правде. Мне понятно одно: от нее жажда не пройдет. И голова будет болеть больше. Надо бы выпить уже вина. Подобное лечить подобным, это правильно. А если пить не умеешь, лучше не пить, и это также верно, как и то, что я старый раб. И служу цезарю…
Он лукавит, этот Саласс. Верно, что он стар, и верно, что принадлежит Тиберию, и приставлен к Калигуле именно цезарем. Только служит верой и правдой не ему, а своему новому господину. Рабу, у которого нет, не было, да и не могло быть сына, Калигула вдруг стал близок и дорог. Этот выбор не объяснить, пожалуй, просто словами. Мало ли мальчиков вокруг. У Тиберия их в окружении много. Одного ущипнуть, другого погладить, о третьего погреться. В постель уложить. Почему старик-раб потянулся душой к Калигуле, отнюдь не ласковому, отнюдь не разговорчивому? Мало того, он же знает, что молодой господин — потомок Августа. Покорителя его племени, убийцы его близких. Октавиан Август — прадед Калигулы, Калигула как его потомок, как истинный римлянин, уже причастен к гибели племени салассов[14]…
Пожалуй, всему на свете можно если не найти, то искать объяснение. Мальчики, что окружают Тиберия, своей судьбой довольны. Вчерашний, что так неприятно напомнил собой Друзиллу, например. Та же белого, с розоватым отсветом на скулах кожа, рыжеватые волосы, рисунок губ, их изгиб, их детская припухлость. И глаза, глаза светло-зеленогоцвета, Калигула в первое мгновение даже растерялся от нахлынувшего на него чувства узнавания родного чего-то! Что он вытворял, этот ублюдок, напомнивший сестру! Устроился у ног властителя. Тиберий, готовый к купанию, был одет только в короткую тунику, даже не препоясан; зато были у туники рукава, этот признак изнеженности, несовместимый с римским духом. Руки мальчишки, с тонкими, длинными пальцами, девически нежные, были неутомимы, не ведали стыда. Он полез под короткую тунику императора, туда, где старческая плоть обвисала беспомощно. Тер, и ласкал, и тревожил. Император млел. Сползала по подбородку слюна, вытекающая из беззубого правого угла рта. Закатывались бесцветные глаза. В какое-то мгновение император очнулся, но только для того, чтобы отдать приказ:
— А вы все? Вы-то здесь зачем? Покройте друг друга, хочу видеть это!
Что творилось в нимфеуме, не рассказать! Потрясающей голубизны вода. Чистая лазурь. Мрамор. И повсюду на этом чистом, прозрачном, — совокупляющиеся, дергающиеся тела. Сам Посейдон, кажется, уронил свой трезубец от растерянности. И тритоны уронили раковины!
Да нет, конечно, статуи продолжали стоять, как стояли. Они были привычны ко всему. Как и этот старый раб, Саласс. Он тоже ко всему привычен. Но ему это не нравится. Как не нравится Калигуле. Вот она, причина привязанности обоюдной. Им обоим не нравится все это. Но они должны терпеть. Им приходится. Схожесть судеб роднит. Впрочем, Салассу даже легче. На него обязанность принимать во всем этом личное участие не распространяется. А Калигула, помнится, прижимался к чьему-то теплому боку, вонзался в чужую плоть, терзал ее, глубоко, с напором. Благодарение Метис[15], женщина то была. Он озаботился выбрать в толпе спинтриев бесстыдницу и держался ее с самого начала. Не в первый раз уж все…
Жарко, хоть и утро. Может, Саласс и прав, надо бы вина, а не воды. Но при одной мысли об этом тошнит ужасно. Кажется, все уж отошло, рвало долго; он сам вызывал рвоту. И, однако, не все, значит, иначе не мутило бы так. Все жара, она виновата! ...
— Саласс, скоро уж? Ты сегодня не гребешь, кажется, а так, руками машешь, для виду!
— Может, оно и так, а только вон они, гляди, великаны, сыновья этой земли. Доплыли уж. Если развернуться к морю, а не лежать на носу, можно видеть…
Развернуться, так развернуться, хоть и нелегко это Калигуле. Каждое движение усиливает головную боль, отдается в висках. Шумит в ушах кровь, благородная кровь цезарей. Что толку от нее, от ее благородства, когда каждый день в грязи купаешься, обрастаешь ею. Не Тиберий, так Энния с ее ненасытной любовью. Ей всегда мало. Мало объятий, мало ласк, денег мало, власти мало, страна мала для ее безмерных притязаний…
Плыли, чтоб встретиться со скалами, и приплыли. Как бы не болела голова, надо бы хоть взглянуть. Чтоб не слишком удивлять Саласса. Тот привык к причудам, конечно. Но зачем ему знать, что желание увидеть скалы было совсем пьяным решением господина, а теперь ему это не нужно? Пусть думает, что надо это, необходимо. Пусть напрягается, размышляет, к чему бы это. Да и надо же ему отчитываться. Доложит, что плавали к скалам. Спросят зачем, так что-нибудь предложит в ответ из самим же придуманного; вот пусть думает.
А если искать объяснений, так можно найти. Хотел увидеть скалы, да. Бывал здесь с Юнией, на южной стороне острова, не раз. Дочь Марка Юния Силана любила эти места. А дочь Марка Юния Силана была еще недавно женой Калигуле. Была…
Три великана светло-желтой окраски, три охряных рифа. Они выступают из моря. Весь Капри — не что иное, как груда камней из известняка и дыр, гротов, что вырезало море за много тысячелетий в этой мешанине камней. Только рифы-великаны больше остальных и стоят в стороне. Завораживающе красиво. Блики солнца ложатся на скалы той же охрой, только много ее. Золото повсюду, золото. Золото волос Юнии, золото с рыжим волос Друзиллы. Быть может, этого он искал. Соскучился и затосковал. Внутри просило, ныло, звало. Он и поплыл. Саласс, конечно, поймет. Интересно, как объяснит тем, кому будет отчитываться. Они разве поймут? Они разве поверят?
— Возьми-ка, старина, поближе к арке. Поплывем сквозь нее, Саласс.
— А ты разве влюблен, господин? Или я, на старость лет, вдруг почувствовал влечение и страсть? Не со мною ли ты станешь целоваться, как проплывут над нами своды Среднего Брата[16]?
Раб припомнил примету, которую знал Калигула, в которую не верил. Они с Юнией не так давно еще целовались под сводами рифа. Излюбленное развлечение влюбленных, островитян и приезжих, и ведь верят, что вечно будут вместе, если успеть поцеловаться страстно, проезжая сквозь дыру в рифе. Юния верила!..
— Мне есть, кого целовать, старик, помимо тебя, а в эти глупости я не верю, — отвечал господин. — Вечного все равно ничего нет. Даже эти скалы не вечны. Я думаю, матерь-Теллус[17] накидала их когда-то, сражаясь с Небом. Можешь представить, какова была эта схватка? А можешь представить, что когда-нибудь обмелеет море, тогда эти великаны станут частью земли? Это возможно, ведь Старший уже связан с землею перемычкой. Или, представь, напротив, зальет море рифы, не станет красавцев. Вот только корабли, проплывая, будут задевать дном нечто, тонуть в этих местах. Все возможно. Да осторожнее, Саласс, ты что, пьян, старик?
Последние слова вызваны были тем, что лодку швырнуло раз, и другой, и ударило о скалу, сквозь которую они плыли. Калигулу бросало из стороны в сторону, приятных ощущений в дополнение к головной боли это не вызвало.
— Ну вот, я же и пьян. Так всегда, виноват невинный у сильного. Спросить меня, так пьяно сегодня море, да и ты, господин, тоже…
— Саласс, удерживай лодку, не наставь мне синяков на бока. Я, старик, пьян, да добр. Ты зла не знаешь.
Старый раб вздохнул тихонько, не рискуя спорить. Раб Тиберия, тот, кто служил в цитадели императора на восточном берегу Капри, мог судить о добре, но познал и зло во всех его мыслимых и немыслимых ликах.
Калигула вздоха не услышал, но, бросив взгляд на лицо Саласса, многое прочел.
— Энния вчера провела утро под свист бичей и розог, — многозначительно сказал он. — Все утро наслаждалась. А вся вина девушек была в том, что одна из них неправильно уложила локон. Все трое, все девушки, что одевали и причесывали ее в тот день, были наказаны. Та, что нарушила гармонию лица хозяйки, была не только сечена и бита. Вечером хозяйка отдала ее на расправу псу. Слышал, наверное, о ее псах, о псах Эннии, обученных и натасканных? Один из псов изнасиловал девчонку, а потом прокусил ей горло. Крови было, ужас. Энния наслаждалась. Я, Саласс, добр.
Раб только передернул плечами, не дал ответа. Знавал он людей, отданных на забаву львам, обезьянам, верблюдам. Знал и тех, кто отдавал, испытывая наслаждение, плотский восторг при виде страданий. При виде извращенных совокуплений животного с человеком. Энния Невия была такой, кто бы сомневался? Львица, если не голодна, добрее Эннии Невии…
А Калигула продолжал, не сводя глаз с лица раба.
— И мальчик погиб вчера, не слышал? Тот, что был с Тиберием. Император его любил весь последний месяц. Любил от всего сердца. Звал «рыбкой» и «персиком», цвет лица у мальчика был отличный. Был, говорю, потому что побледнел он сильно, когда приблизился к нему император вчера и руку протянул. На площадке перед дворцом, ты ее знаешь, где обрыв крутой. Мальчик вину свою знал.
Саласс молчал, ждал конца истории. В последние дни не приходилось ему слушать дворцовые новости да сплетни. Многими делами загрузил его господин. Впрочем, если и так, разве трудно догадаться ему, проведшему на Капри последние восемь лет, что могло произойти. Мысленно благословил он свою старость. И осторожность свою. Он призвал богинь Справедливость и Счастье. И ждал.
— Император плавал в нимфеуме, а мальчик, как обычно, нырял да облизывал. Захотелось Тиберию продлить наслаждение, схватил он мальчика за волосы, держит и тыкает, тыкает. Сам понимаешь, во что. Нерадивый оказался слуга, задохнулся под водой, стал царапать цезаря и кусать. Отпустил его император. И под водой отпустил. И с площадки вечером легонько так толкнул… отпустил, значит. Я, Саласс, пил много вчера, это правда. Но все же, вскользь как-то, нечетко, помню лодки у обрыва. Плавали там рыбаки, соскребали крючьями то, что на скалах от мальчишки осталось. Чтоб не завоняло, значит. А я Саласс, я добрый.
Молчал раб. Молчал и его господин. Было сказано и без того слишком много, непривычно много. Раньше они молчанием говорили. Теперь словами. Угроза была или только послышалась Салассу в речах? Была угроза, была. А зачем? Для чего? В чем провинился он перед молодым господином своим? Тем, что молчал обо всем, когда спрашивали? И о том, сколько раз произнес Калигула «мама» во сне, и сколько раз простонал «отец»… А о братьях скрипел зубами, бормотал при этом: «Ненавижу! Ненавижу…». Промолчал Саласс об этом, когда спросили. Сказал — спит хозяин крепко, как младенец. Настроение у него ровное, брови не хмурит, губы не кусает. Ест с удовольствием. В постели с Эннией кувыркается. Все у него хорошо…
Продолжаться бесконечно молчание не могло. Когда сказано так много, должно быть досказано оставшееся. Старик-раб напрягался, ждал. Не просто так затеян хозяином разговор с угрозами, есть этому причина. Пусть будет названа уже, потому как тяжело это повисшее во времени молчание, тяжелее, быть может, того, что было уже сказано или будет.
— Скажи-ка мне, Саласс, старина, кто этот человек, которого зовут Тень? И о чем ты, как мне сказали, ведешь с ним беседы время от времени в императорском дворце?
Вот как! Труднее вопроса и не придумаешь уже. И ответа, который был бы легок, нет у раба. Обмануло молчание, показалось тяжким, висело бы уж дальше между ними. Выпустил Саласс весла из рук, повисли в уключинах. Руки дрожат; и зубы туда же, дробь выбивают, неужели не слышно? Неужели не слышно, как стучит сердце бедного старика, как отдается в висках биение крови?
— Старина, я задал тебе вопрос, не слышу ответа. Сегодня я вынужден напоминать тебе о своей доброте без конца. Да, я добр, и я был к тебе расположен. Мне казалось, что и ты уловил разницу в обращении. Оказалось, это не так. Ты ничего не понял. Мне жаль!
Калигула уже не лежал на носу лодки, а сидел, сжимая руками борта. Ничего не осталось в нем от того юноши, каким он казался несколько мгновений назад. Был расслаблен и ленив, стал собран, напорист. Глаза горят, утопил взор в зрачках раба. Саласс и рад бы отвернуться, да не может пошевелиться. Рад бы отвести взгляд, но куда там! Огонь в глазах Калигулы завораживает. Любимая змея Тиберия, вот кто так смотрит, да и та, пожалуй, против этого мальчика слаба, нет-нет моргнет все же, живая она тварь…
— Ну! Говори! Лодку перевернуть не составит труда, утопить тебя, самому доплыть до берега, как ты знаешь, мне тоже легко. Скажу, случайность! Скажу, от страха ты себя не помнил. Не смог я тебя вытащить. Никто не удивится, что за прихоть: спасать старого раба?! Кто спросит о тебе, кому это надо?
Справедливость слов Калигулы ранила душу раба. Он был прав, мальчик. Смерть не столь страшила старика, как эта истина: собственное одиночество свое. Лодка их теперь была достаточно далеко за скалами, там, где морское дно резко уходит вниз, невидимое глазу. Ничего не стоит раскачать лодку и перевернуть ее. Легко утопить старика, не умеющего плавать. И впрямь никто не спросит, никто не заплачет. Никому дела нет. Вот что страшно. Страшно и то, что мальчика этого успел полюбить. А ему, кажется, и дела нет…
— Подожди…
Трудно давались слова. Хотелось объяснить, чтоб Калигула понял. Не хотелось заплакать. Не хотелось быть обвиненным в трусости: рабской доли хватало вполне, она предполагает и трусость, и низость, а он, Саласс, не был таким!… Как об этом-то скажешь?
Стараясь унять дрожь, раб потирал руки, и, сквозь тунику, — свою грудь, в которой тяжело ворочалось растревоженное сердце.
— Подожди, юноша, прекрати задавать вопросы. Пойми, есть такие вопросы, что несут угрозу для самого вопрошающего. Не о себе пекусь. Никто не хочет умирать, даже старый раб, не знавший жизни. Какая есть, все равно своя, и другую мне не дадут. А вот ты, ты молод, и есть у тебя надежда. По мне, ты все равно, что раб…и не чужой мне…
Возмущенный выкрик Калигулы Саласса уже не мог остановить.
— Да… раб! Не в том дело, что раб работает. Работа может быть в радость! Раб! Что он ни делает, все по чужой воле! Когда по своей, это уже не раб. А ты? Ты ведь здесь не по своей воле. Живешь не по своей воле, женился не по своей воле, радуешься по приказу, по приказу не льешь слезы, когда они стоят в глазах! Не печалишься, нельзя тебе печалиться, изменой назовут. Кто ты, когда не раб? Но умереть ты не должен. Это у меня нет надежды, а у тебя она есть. И если уж я не хочу умирать, то ты не должен стремиться к смерти, а ты ее зовешь! Зовешь, задавая вопросы, на которые я не хочу отвечать…
Теперь уж Калигула не сразу нашел слова. Что-то в этих рассуждениях Саласса было более чем правдой, а искренность старика смущала. Он не был готов полюбить Саласса. Ему это не нужно было. Ни за что на свете не хотел бы он признать Саласса равным себе или похожим на себя. Быть предметом его сожалений он тоже не желал. Все в нем возмущалось правде Саласса. Привязанность к себе старика он расценивал как оскорбление…
Здравый смысл возобладал. Калигула был уже неплохо научен жизнью. Используй все, что можно, все, что встает на пути, в своих целях. Тем более, если разрешают и дают. Не станет нужно, так что: отбрось! Иди дальше. Старик ко мне привязан, прекрасно. Я получу все, что мне надо, от этой привязанности. А там посмотрим.
— Скажи мне, Саласс, все, что можешь. Все, что знаешь. О том, что я задавал вопросы, умолчи. Этим ты спасешь меня. Я жив потому, что многое знаю, в этом моя сила. Знание не убивает, потому что я не кричу о нем. Хочешь помочь мне, дай ответы, а я подумаю, как мне это поможет, как это повернуть на пользу. Быть может, это поможет отразить удар.
Он говорил проникновенно. Он был убедителен. И старик сдался, но только отчасти.
— Знаешь, — сказал он, — в моих краях есть… нет, был такой обычай, до прихода римлян, которые всех убили… я не в упрек, просто правда ведь это?!
Калигула кивнул головой, не стал вдаваться в объяснения, оправдываться. Римляне многих убили, да. Чтоб их не убили самих. Чтобы остаться Римом. Чтобы быть римлянами. Чтоб не кануть в прошлое, не стать воспоминанием. Как эти — лигурийцы[18], сарматы, салассы…
— Зимними вечерами, когда воет ветер, холодно, засыпает снегом дороги, когда тоска снедает душу, мы собирались в домах друг у друга. Чтоб не замерзнуть, чтоб не заболеть. Чтоб отогреться друг другом. Еда общая на всех, кто чем богат, и вино, какое оно у кого есть, и дрова, кто сколько может поделиться. Но не это главное. Главное, это разговор неторопливый. Кто быль расскажет, кто небыль. Бывало, и сплетня, и наговор какой, бывало, и драка, но это редко. Редки были и памятны случаи, когда попадался хороший рассказчик. Есть такие, в каждом селении есть, кто много знает, много видел. Кому от Богов великий дар: увлечь других разговором. Предания, они живут в народе. Этими людьми и живут. И сохраняются ими!
Лодка раскачивалась на воде, увлекаемая волнами. Рифы острова Капри, все три великана, оставались вдали. Солнце стояло высоко в небе. Еще ничто, казалось, не предвещало грозы. Но гроза была неизбежна; рыбаки на острове и в море уже всматривались в горизонт, уже видели наползающие тучи. Ни Калигула, ни Саласс ничего, кроме друг друга, не видели и не слышали.
— Я расскажу тебе предание о Тени. Нет ведь никакого преступления в том, чтоб рассказать быль… может, уже украшенную небылицами, кто же знает?! Это неизбежно, когда что-то передается из уст в уста, ведь каждый видит по-своему и слышит свое…
И Калигула услышал из уст Саласса, раба, предание о Тени, о самом-самом римлянине из тех, кто никогда римлянином не был…
«Армия — не армия, легион — не легион, дисциплина — не дисциплина, бой или нет. Какая разница, в жизни мужчины должна быть женщина, не так ли?
Кентурион задней кентурии гастатов десятой когорты[19], вот кем был его отец. Невеликая должность, пять лет службы вычти, которую уже отслужил, прибавь еще не менее четверти века, да смерть попроси, чтоб миновала. Он был инородец, peregrini, чужой. В бою становился своим, поскольку не щадил себя. Его успели полюбить, спасший в бою орла легиона, он стал кентурионом. Уже сказано же, задней кентурии гастатов десятой когорты.
Она, его мать. Что о ней скажешь? Говорили, римлянка. Но тоже ведь странно: ни матери, ни отца не называли. Пусть из плебеев, но должно быть имя. У римлянки должно быть имя. Люди незавидной судьбы, пусть, но хотя бы когномен[20] римского имени. Для женщины, пусть она и маркитантка…
Они не могли вступить в брак, что это был бы за брак по римским понятиям, смешно. Но сами-то считали по-другому. Они к этому относились серьезно. Да на нее никто из легионеров взгляда похотливого бросить не мог безнаказанно. Все боялись. В гневе инородец бывал страшен. Кому, как не подчиненным его, было это знать. Да и те, кто над ним стоял, остерегались. А она кроме него никого и не видела. Есть такое качество у искренне любящей женщины: вроде на тебя смотрит, а не видит. И ты понимаешь, что ты ей не нужен, и не будешь нужен никогда, что, кроме того, единственного, никого ей не будет нужно. Будь ты хоть последним мужчиной на земле, самым распрекрасным, а ей тебя не надобно, и все тут.
Она была храброй. Есть маркитантки, что придут в лагерь только после боя, принесут свое вино, да еду, да себя на потеху. Им продавать и продаваться слаще всего. Есть другие, мать Тени, говорят, была такой. Шла за легионом в самую битву; там раздавала свои запасы. Ее любили не меньше, чем кентуриона. Многие старались оградить ее от всех опасностей и возможных оскорблений. Только смерть, она ведь не спросит, она любит отбирать достойных. Ей тоже лучшие люди нужны, не худшие.
Так и случилось, что к трем годам стал Тень сиротой. А что? Убили кентуриона в бою, это случается. Она на коне хорошо держалась, муж научил. Что твой equitatae[21], право, пусть никто не давал ей меча, и ножа, и не носила она lorica plumata[22], и гребня поперечного на шлеме. Никто и не понял, как она с повозки соскочила, что мужу полагалась. Они в ней с сыном повсюду за мужем и отцом следовали. Как выхватила его гладиус, как взвилась на коня, только ее и видели. Погибла, конечно. Не пожалел ее противник, а что до нее, так она бы никого точно не пожалела, дай ей волю. Из тех, кто мужа ее сразил, точно бы не пожалела.
В три года остался Тень сиротой. А дальше-то что, судьба известная. Легион твоя судьба, сирота, человек вне рода и племени! Следуй за легионом, а он тебя не бросит. Получишь гражданство. Станешь гражданином великого Рима, а там…».
— Походная жизнь, она как тебе видится, наследник? Интересной? Веселой?
Калигула презрительно покривил губы, улыбнулся вроде.
— Я, старик, знаю ее не понаслышке. Я сам так жил. Жизнь как жизнь, свои преимущества, свои недостатки.
Улыбнулся и раб ему в ответ. Насмешливо и недоверчиво.
— Как же, как же! Знаю, что знаком ты с ней, знаю. И Тиберий может сказать, что знает ее не понаслышке. Он тоже был полководцем, и дым пожарищ вдыхал, и мясо, на костре наскоро пожаренное, жевал. И спал не на мягком, и мечом размахивал. Только ты пойми, не сравнишь вашу жизнь с жизнью этого мальчишечки, не сравнишь.
Калигула вознамерился было поспорить, только не дал ему раб. Руками замахал, ногою даже притопнул.
— Я свое место знаю! Но спорить тебе со мною не дам. Потому что ты все равно с той стороны будешь стоять, а я с этой, и правота у нас разная. По-разному все видится с каждой стороны, и все тут!
— Продолжай, раб. Не обо мне говорим…
— У тебя, господин, были мать и отец. Ночевали вы в бревенчатых избах, не на земле, а когда и в дороге, так мать держала тебя на руках, голова твоя лежала на мягкой ее груди. Первый кусок доставался вам; шли вы не пешком, ехали на повозке. Мало кто осмелился бы дать тебе подзатыльник, кроме отца; никто не посылал тебя разведать, что творится в округе, да еды добыть, выпросить или украсть. Псы у Тиберия живут много лучше, чем этот мальчик жил тогда. А смерть, ее как списать со счетов? А кровь? От тебя-то ее скрывали, как могли, я знаю…
Калигула молчал. Снова в словах старика была правда. Или значительная ее часть.
— Псы у Тиберия холеные. Только знаешь, если сравнить с волками их, волки и умнее, и изворотливей, и живучи… куда там псам Тибериевым! Они без хозяев не выживут, им и прислуга нужна, а волкам и хозяева-то сами не нужны! Так и этот, что стал Тенью. Жить захочешь, чего только не сделаешь. Вот он и сделал. Хитрее и изворотливей человека, чем Тень, не приходилось мне видеть. И тебе тоже, знай. Не удивлюсь, если окажется, что ты его знаешь, видел когда-то поблизости, а когда не ты, так кто-то из близких. Его лицо знакомо всем, но никто не может сказать, что его знает. Он кажется бесплотным, проникающим повсюду, он имеет огромную власть в стране, но никто не видел, чтоб он ею пользовался. Лицо обычное, снова — как у всех, ничем не выделяющееся и не запоминающееся. Оденься он так, похож на клиента большого патрона, оденься этак — на патриция, но завтра будет кем-то из плебса…
— Откуда власть у него? Как он к ней прорвался?
— Многого не дано мне знать, я просто раб. Тебе сказали, что я с ним знаком? Не верь людям, они говорят то, чего не знают. Пусть он тот, кто знает всех, но кто я такой, чтоб занимать его больше, чем мгновение. Он и рассматривал меня всего мгновение, потом сказал: «Смотри, слушай, чувствуй и думай». Он сказал мне, когда я стоял, не глядя в лицо ему из страха и уважения: «Я должен знать о возможном наследнике все. Когда спрошу, расскажешь». Вот и все наше первое знакомство.
— Спросил? Спрашивал ли что после этого?
— Вчера ночью, в большой конюшне. Я услышал вдруг его голос, когда задавал корм коню. Он сказал: «Не оборачивайся, нет нужды, продолжай свое дело. Ты имеешь дело с тенью, а на нее не принято обращать внимание. Скажи мне, что твой хозяин? Правду ли говорят, что ненависть к Тиберию не дает ему спать ночами?».
Калигула знал ответ. Этот ответ слышал его verna, верный раб, случайно оказавшийся рядом в тот самый час. Но стоило проявить интерес, он и проявил его.
— Что отвечал ты?
— Что разговоров о Тиберии я не слышал. Что не поминаешь ты никогда ни мать свою, ни отца своего, ни братьев. Спишь спокойно, скрежета зубовного твоего я не слышал.
— Ты лгал, раб, — с вызовом сказал Калигула.
— Да, — с достоинством отвечал Саласс. — И Тень это знает. Он сказал мне: «Ты лжешь, оба мы это понимаем. Но то, что ты, у которого поджилки трясутся от страха, лжешь мне во имя своего господина, о чем-то говорит. О многом говорит. Хорошо, посмотрим. Судя по всему, он скоро придет за Тиберием. Там и увидимся. Хотелось бы знать, достоин ли он той жертвы, что пытался ты принести, старик. Хотелось бы знать, чего он на самом деле стоит, этот… щенок…».
Калигула вскинулся от слова, хоть слышал его не в первый раз. Во второй. В первый раз рассказал ему об этом Мемфий.
— Продолжай, раб, — сказал надменно. — Что знаешь ты еще об этом призраке?
Немногое знал Саласс.
«Предание говорит, что не пропал мальчик, сын безвестных, кентуриона и маркитантки. Мало того, вознесла его судьба до самых высот. Выше-то некуда.
Пусть Тень зовет других щенками, только ведь и сам был щенком безвестным, подкинутым судьбой на порог Тиберия, пусть когда-то, пусть давно. К тому времени было ему лет девять, может, десять, возраст для мальчика сложный. Себя в этом мире осознал уже, все понимаешь; и беду свою, и боль свою — еще как чувствуешь. А делать-то что?
И у Тиберия тоже возраст непростой. Пятьдесят три ему. За плечами ссылка, потом вновь возвышение. От любимой жены оторвали, нелюбимая с ним в разводе по причине распутства и измены, объявлена отцеубийцей, говорят, на отца замышляла! Вот какая дочь и жена! За плечами Тиберия и война, и вот уж Паннония, и Рейн укреплен по всей границе. Отзывают в Рим. Заслужил, пора. Дети? Тот, что от Випсании[23], он почти чужой, отца не знает, рос вдали. Тот, что от Юлии[24], в могиле уж. Большая часть жизни прожита, а семьи нет, нет родной души вблизи. В Риме ждут Август, вся родня, что хуже недругов, гнездо воронье, враги.
Он увидел мальчика в бою. Изумлен был его повадкой. А что вы хотите, изумишься, увидев, как ребенок, вынув pugio из ножен на боку, метнул его в дюжего германца, в самое сердце. И вовремя! Тот пытался копьем достать раненого кентуриона. Спас командира мальчик. Сказали Тиберию: вот, мол, сын легиона, десятой его когорты. Гордость наша, только и горе наше тоже. Потому как дерзок, сорванец, неудержим как в бою, так и вне боя. Сколько хорошего им сделано, не счесть, а сколько сочинено проказ! Вчера вот связал ремешком калиги трех легионеров, уснувших на пригорке, накрепко связал. Подскочил один из них со сна, к дереву, отлить. Куда! Нос весь в крови, ногу вывихнул и крепко от товарища потревоженного под дых отхватил. А ест мальчик сколько, береги каждый свой кусок неусыпно, а то съест и благодарен не будет. Упрекнешь, он смеется: «а ты не зевай! враг на подходе!». А сквернослов какой, это же… краснеют и бывалые воины.
Забрал Тиберий мальчика с собой, в Рим. И завершил там его воспитание. Изворотливость, хитрость, дерзость, природный ум. А к этой смеси еще и талант разведать, подслушать, обмануть, подставить. Со временем огранил Рим во дворцах своих и на улицах эту личность.
Закон об оскорблении величества. Прекращение деятельности народных собраний. Укрепление преторианской армии. Сосредоточение финансов государства в руках принцепса. Запреты на собрания, на развлечения народные, даже гладиаторские бои. Даже кабаки, харчевни, таверны. Пусть не придумано все это Тенью, он не из тех, кто учен. Но выполнено и выполняется благодаря ему!
Он наводнил общество доносчиками, он расставил «своих» на дорогах и в домах. Его руками держится власть Тиберия…Он — воплощение Власти, он ее Дух. Он везде и повсюду…».
— Везде и повсюду? Так отчего я, к принцепсу веревками насмерть привязан, ничего о нем не слышал? — возмутился Калигула. Я бы знал!
— Ты знаешь, — спокойно ответствовал Саласс. Ты знаешь уже, разве нет? В час, когда он явит тебе себя, ты поймешь, что многое знаешь, больше, чем тебе хотелось бы. Genius domus[25] да хранит тебя. Я все, что мог, уж сделал для тебя, господин.
Капри — это просто груда камней, сложившихся в утесы и рифы. Изрезанная береговая линия, повсюду бухты и бухточки. Море вылизало, выбило, выцарапало у берега все, что только могло, за долгие годы, сложившиеся в тысячелетия. Оно создало пещеры, одна другой краше. Зеленый грот, поражающий изумрудным блеском воды. Голубой грот, где свет, проникая через расщелину в толще вод, придает им жемчужно-лазурный оттенок. Грот кораллов — словно волосы, обрамляющие голову великана, лежат отложения. Белый грот украшен каменными «сосульками», свисающими со свода…
Днем над Капри стелется лазурь небес, отдает небесно-синим невероятно прозрачная вода. Днем аромат садов Августа кружит голову. Пахнут сосна, пахнут можжевельник и митра, распаренные солнцем. Каменные дубы шелестят на ветру, шумят кожистыми своими, блестящими листами…
Ночью над Капри желтая луна в небе. Ночью ветерок с моря несет свежесть, пахнет солью и рыбой. Ночью слышен плеск нежно целующих берег волн.
Но есть в любой ночи некая враждебность человеку, так было всегда. И ночь на Капри отнюдь не исключение!
Ночью Капри иной…
Скалы устремлены ввысь, а вьющаяся по ним дорога неверна. Нависая над пропастью, грозит она падением и гибелью. Ночью не видно красот, а в пещерах Капри темнее самой ночи. Ночью пещеры враждебны человеку.
Редки бури и штормы на Капри, заслонен остров материком от бурь. Но ветер есть ветер, и море есть море, не могут они быть безмятежны всегда. Если гроза все же разразилась, если прилетела сюда на быстрых крыльях буря, то это может быть страшно.
Море несет к берегу грозные свои валы. Разбиваются волны-великаны об утесы. Хлещет по скалам дождь, оступись, упади вблизи скал, унесет тебя в море отступающей волной. Не унесет сразу, так закружит, ударит, лишит возможности сопротивляться. И, рано или поздно, унесет все равно, разбитым и бездыханным…
Немало кораблей и лодок погибло у берегов Капри, узки проливы между островом и материком. Горит над островом Тибериев маяк, горит который уж год, предупреждая об опасности.
Днем вилла Юпитера на высокой скале смотрится белокаменным чудом. Словно гнездо ласточки, устроился дворец на карнизе. Как чайки застывают, распластав крылья, и несутся по ветру, так и дом Тиберия, кажется, парит между облаков в небесной лазури.
Ночью кажется дом, сливающийся с обрывом, мрачной крепостью. Таит он угрозу в себе. Если молния разражается, зигзагом раскроив небо надвое, стены дворца отражают свет, полыхают синевой. Черно-синими кажутся стены, окна, как бойницы узкие, темнеют, колонны из камня грозят опрокинуться. Ветер стремится сбросить путника вниз, на скалы, поливает его дождевыми потоками…
После утомительной ночи в нимфеуме, после тяжелого разговора с Салассом устроился Калигула спать. Охраняемый Мемфием. Verna, томимый ревностью к Салассу, которому Калигула вернул свое расположение, уселся у дверей снаружи.
— Кто бы ни был, Юпитером клянусь, хотя бы и сам Громовержец, никто не войдет, пока я жив, — сказал он Калигуле. — Пусть хоть Тиберий сам стучится, скажу, что одолела тебя болезнь какая… вроде Курсоровой чумы[26]...
— Накличешь еще! Не надо мне болезней. А поспать и впрямь бы хорошо…
И поспал, поспал много часов кряду. Засыпал в тишине и покое. Проснулся, когда в разгаре была гроза. Молнии, одна за другой, прошивали небо. Грохотали волны. Грохотал гром в небе. В открытое окно лилась дождевая вода, забрызгала Калигулу, отрезвила. От этого и проснулся больше, чем от шума. Подскочил с постели юноша. Голова тяжелая от дневного сна, от хмеля вчерашнего. Закрыл окно, слюдяное, украшенное камнем по контуру, удивился: как будто было оно закрыто, не иначе, Мемфий приоткрыл. Будить открыто не решился, вот таким способом, стало быть, легче. Потянуло вернуться в постель, в тепло. В изголовье, ложась, наткнулся Калигула случайно рукой на дощечку. При свете молний разглядел: цера[27], сложенная вдвое, диптих. Не в привычках Калигулы писать, да еще в постели. Что за шутки? Набросил тунику, препоясался. Пошел из кубикулума[28] в атрий. Приоткрыл дверь только, задел Мемфия, сидящего у двери. Подскочил Мемфий, глаза трет, зевает. Вот так охрана, спит старый слуга, спит, как и господин, даже лучше. По крайней мере, дольше.
— Зачем окно открывал? Водой заливает. И зачем это ты таскаешь в комнаты таблички? Жизнь прожил, читать не умея, на старость лет решил поучиться? Кто это взялся тебя учить, старикан, какой философ? Того и гляди, я соберу твои старые кости да увезу их в колумбарий прабабушки, чтоб уж оставался ты со всеми нашими слугами после смерти. И не являлся ко мне с упреками, что пожалел я для тебя погребального обряда. Уже сейчас как взгляну на тебя, каждый раз пугаюсь, кожа да кости, ходишь, скрипишь, так и хочется залить маслом, как петлю! С чего это ты решил, что там, под землей, неграмотного тебя не примут? Уж если здесь приняли…
Разбуженный раб недоуменно кряхтел, таращил глаза, тем самым только увеличивая сходство с ларами[29] и манами, на которых намекал Калигула, говоря о том, что Мемфий будет приходить к нему после смерти.
— Какая вода? Какие таблички? Не надо в колумбарий…
Клялся раб, что к окну не подходил. Таблички на ложе не оставлял. В колумбарий бабушки Ливии переселится еще не скоро. И, как бы не похоронил его господин, у него достанет душевного благородства не являться к Калигуле после смерти, тем более, упрекать его в чем бы то ни было.
Вот это уже становилось… интересно. Калигула запросил огня.
В цере нацарапано было на слое воска: «Принцепс ночует на вилле Юпитера, пройти сквозь амбулатио[30] в триклиний и далее в атрий возможно. Из всей охраны оставлены лишь вигилы[31], у основных врат. Сегодня или никогда».
Кто бы ни был автором письма, оно заслуживало внимания. Тот, кто писал, был осведомлен об интересе Калигулы к месту ночевки Тиберия. Почему он знает, что Калигула хочет знать? Вопрос вопросов…
Двенадцать вилл у императора на Капри. По числу главных богов Рима, по числу созвездий по небесному пути солнца. В каждой из них ночует он только одну ночь, не более. И до последнего момента не объявляет, в какой останется сегодня. Это вопрос безопасности, а Тиберий ее блюдет.
Pugio Калигулы давно тоскует. Ищет себе приют. В самом сердце Тиберия просит остаться. Но кто, кроме самого Калигулы, об этом знает?
И почему, почему ему хотят помочь? Это ловушка? Почему снята, по существу, охрана, зачем? Сам Тиберий не может такого приказать!
Заметалось, забилось сердце в груди.
Ответ был. Если не ловушка, то этот привет… от Тени!
Капри — всего лишь нагромождение камней, сбитых в утесы и рифы. Капри прекрасен днем, но враждебен человеку ночью, в потемках. В грозу, в бурю, когда масса воды с грохотом обрушивается на берег, норовя разбить, утопить надоевший камень в своих глубинах, остров страшен. Обрывисты его тропы. Скользят по мокрому камню ноги, обутые в сандалии. Темнота грозит падением с высоты и смертью.
Ночь. Гроза. Хлещет дождь. Полыхают молнии, лишь они временами рассекают тугую пелену мрака, пусть ненадолго, зато верно. По узкой тропинке медленно, с трудом, закрываясь от ветра и дождя, кутаясь в сагум[32], поднимается человек. Он идет к вилле Юпитера. Он сжимает в правой руке пугио. Дрожь сотрясает тело, но не ветер, не дождь виновны в этом. Телесная дрожь одолевает его, ибо тело боится. Тело, но не дух. Дух его не боится.
«Мой отец — Нерон Клавдий Друз Германик. Мать моя, Агриппина Старшая, Випсания Агриппина. Дочь Марка Випсания Агриппы, внучка императора Августа. Мои братья — Нерон Юлий Цезарь Германик, Друз Юлий Цезарь», — говорит он вслух. «Их нет более на свете, а я, Гай Юлий Цезарь, потомок великого рода, я тоже почти что умер, потому что я в слугах у мерзкого старика, убившего их, моих близких, и потому, что он готов оборвать мою жизнь каждую минуту, и он может это сделать. Если только я не опережу его».
А он опередит. Сегодня, или никогда. Имена убитых отца, матери, братьев повторяет он снова и снова. Это помогает подняться, когда он падает. Это помогает увидеть тропу, покрытую мраком. Если он ее не видит, то нащупывает рукой. Раза два рука нащупывает и край обрыва. Страшно, да. Но сегодня его не остановить. Сегодня он дойдет, чтобы его там не ждало. Ловушка? Пусть. В какую-то из них рано или поздно все равно попадешь. Почему не сегодня? Чем раньше это кончится, тем лучше. Все равно больше нет сил. Все, Тиберий довел его до самого края. До последней черты.
Он дошел. Он обходит дворец. Через темную аллею, сквозь амбулацио идет его одинокая дорога. Слабый отсвет факелов, из тех, что устроены в нишах, из тех, которые не задул ветер, не залила вода, видим ему. В конце концов, он дошел бы и так, вслепую. Но свет там, впереди, согревает его. Он знак надежды. Призрак ее, да, ну что же…
Триклиний. Здесь ему не раз приходилось вкушать яства, лучше которых и представить себе невозможно. А он давился ими, мечтал о куске черствого хлеба, но своего. Здесь подавали вино, лучшее на свете. А он хотел лишь глотка воды, но своей. От Тиберия ничего ему не надо. Кроме Рима, но Рим не Тибериев. Рим по праву принадлежит ему, Калигуле…
Перистиль. И стражи нет, нет ее, стражи. Нет преторианцев!
Этого не может быть, просто не может быть! Кто же ты, Тень? Какая у тебя сила? Откуда?
Вот и атрий. Найти спальню Тиберия. Та, возле которой горят факелы. Не один факел горит, несколько. Но стражи нет! Он тронул ручку двери. Сейчас! Или никогда. И если даже когорта целая уместилась в кубикулуме, все равно нет обратного пути. Плутон[33] и Прозерпина[34], помогите! Спешу отдать вам душу Тиберия, как дал он вам души моих близких…
В это мгновение чья-то рука легла на его плечо. Он услышал тихое: «Не спеши, дружок!»…
Калигула повернулся резко, рука с ножом метнулась вверх, но была перехвачена, зажата в тиски.
Лицо противника бросилось в глаза. Ничем не примечательное лицо. Лицо, как у всех. Но он его знал! Он его помнил!
События прошлого стали мелькать в памяти, одно за другим.
Сын Арминия сражается с ним, Калигулой, на песке возле Большой Клоаки. Трезубец вырван из рук, беснуется толпа в восторге. Неминуемая смерть ждет Калигулу. Нож, пугио, такой же, как тот, что сейчас в руке у Калигулы, вылетает из толпы, вонзается в плечо германца. Незнакомец со средним лицом, лицом как у всех, в одежде легионера, хватает его за руку. Они бегут, бегут к Клоаке. Незнакомец прыгает вниз, Калигула, мгновением позже¸ с оборвавшимся сердцем, тоже летит вниз. Противный всхлип грязной… нет, не воды, вонючей жижи, в которую он проваливается по пояс. Вспышка огня, от которой режет глаза. Огниво, пиропетра![35] Что за человек спас ему жизнь? Кто он, готовый ко всему в каждое мгновение?
Картина, леденящая душу. Совсем недалеко от них примостился убитый германцем морячок. Под ним еще чьи-то тела, торчит рука, все еще сжимающая гладиус, нога, обутая в калигу… смрадом разложения несет от них. Повезло, что нырнули они в Клоаку чуть дальше, да попали в гнилую эту жижу. Она, несущая фекалии, смывную воду из терм, прочие «прелести», поспособствовала не сломать руки-ноги при прыжке.
— Что же, юноша, следовало бы поторопиться. Путь у нас с тобою один, вниз, к Тибру. Там и омоемся, если доберемся, — говорит незнакомец. — Подержи-ка, — протянул он свой посеребренный балтеус[36] Калигуле.
Содрал с себя плащ, сбросил тунику, разорвал ее на полосы.
— Закрой нос, — приказным тоном не предложил, велел. — Не задохнись от испарений. Я пойду вперед. Держи ремень за конец, чтоб не потеряться в темноте.
И пошел-поплыл впереди, таща с собой Калигулу. Что это был за путь!
Обо что спотыкались они в темноте, под сводами старой вонючки Клоаки, во что ныряли лицом при падении, чем дышали! Как они шли?! Хорошо, что темно. Хорошо, что не видно…
Услужливая память постаралась забыть этот ужас.
Он и забыл бы, Калигула, да вот же оно, это лицо, что осветилось во чреве клоаки вспышкой огня. Перед ним…
Они выпали из Клоаки в Тибр, и каким это было наслаждением: плыть по течению, подальше от слива Клоаки, попасть в неожиданно холодную, но свежую воду, вдыхать воздух, в котором не было уже смрада, видеть звезды над головой. Кажется, он кричал тогда: «Я жив! Мы живы!».
А этот выбрался на берег, бросил короткое слово:
— Ну, прощай!
Калигула растерялся.
— Возьми свой балтеус! Как ты без него?
Незнакомец рассмеялся в ответ:
— Без ремня, это лучше, чем без головы. Дарю!
Он удалялся, и Калигула успел спросить лишь:
— Как звать тебя? Кого мне благодарить…
Ответа он так и не услышал. И забыл, забыл свое приключение. Мог бы напомнить Агриппа, но веселый друг и учитель, иудейский князек, в те самые дни был упрятан Тиберием в тюрьму. Говорили, за долги. Агриппа хлебал тюремную похлебку, страдал. Калигула сочувствовал, но то, что он сам переживал на Капри, как-то затмевало чужие страдания. Каждую минуту его ловили или пытались ловить. Говорили гадости о его родных, пытаясь вызвать у него вспышку гнева, уличить в сочувствии. Говорили гадости о Тиберии, пытаясь вызвать его на откровенный разговор, и снова уличить, теперь уж в ненависти. Пытались приписать ему попытку заговора, свести с людьми, которые могли бы и даже мечтали поучаствовать в заговоре против Тиберия. Каким-то чудом удавалось ему обойти все расставленные ловушки, каким-то непостижимым путем он догадывался, понимал, отступал, лавировал, уходил…
До сегодняшнего дня. И вот, стоит один на один, лицом к лицу, с Тенью. И рука, в которой оружие, сжата, как тисками, чужой и враждебной рукой. Поймали-таки. Уличили. А ему, кажется, и не страшно. Все равно ему. Знать бы, за дверью ли Тиберий.
— Он там? — в вопросе, кажется, выплеснулась вся ненависть, Калигула почти хрипел.
— Кто? Тиберий? Там. И даже ждет тебя. Главное, что я пущу тебя к нему. Только опусти нож, пожалуйста, не стоит и пытаться убить меня. Я сильнее, ловкости у меня больше будет. Поверь!
Калигула верил. В этом человеке было много жизненной силы, это ощущалось. Гораздо больше, чем знал за собой Калигула.
Руку он отпустил. Противник кивнул головой. Отступил на шаг. Сказал задумчиво:
— Старик, он, конечно, далеко не во всем прав. И, наверно, страна старится вместе с ним, ветшает. И, может, хорошо бы для Рима молодого императора. Все это так…
Глаза на лице без примет смотрели на Калигулу строго, без сочувствия, но и осуждения не было в них.
— Я тебя пущу, раз зван. Только посуди сам, какой из тебя потом император? Император-убийца… кровью запятнан. Если еще в бою, тогда понятно. Ты ведь убивал в бою? В Субуре тебя видел, плохо твоему сопернику пришлось. Но он защищался, по крайней мере. И в силах был тебя убить, тем хуже для него, если не справился. Плохо, конечно, то, что ты сделал, да относительно честно. А тут? С ножом на старика. Я бы подождал, будь я на твоем месте. Ждать-то недолго осталось. Это я тебе говорю, Umbra[37].
— Ты не на моем месте!
— Это — да! Ну, моих-то не стало, я совсем еще мальцом был. И не на кого пальцем показать, нет виноватого. Разве на Августа только, он ту войну затеял. И Тиберий ее вел, может, надо бы Августа с Тиберием? Молчишь…
Калигула молчал, просто не зная, что сказать. Мучительно хотелось распахнуть дверь, разглядеть Тиберия, всадить нож в его сердце, обрести покой. Именно в таком порядке. И разговоры тут ни к чему.
— Ладно, иди. Да делай, как знаешь. Вспомни только. Предка твоего, в честь которого назвали тебя, тоже убили. Убили, думая, что спасают Рим. Спасли? То-то же! Убить просто, я это умею в совершенстве, ты, наверно, слышал. Только я не хочу. А ты сам решай. Не говори только, что Риму это нужно. Это тебе нужно, да и то… сомнительно. Иди!
И распахнул перед Калигулой двери.
Высокое ложе, cubile. Спинка кровати резная, черное дерево. Чадят и коптят лампы, как в доме любого римлянина, распространяя запах воска и горелой пакли. Но даже в этом неверном свете видны статуи, расставленные по углам, картины по стенам. Не обманула скандальная молва: фавны, нимфы, и все в позах, не оставляющих сомнений по поводу любовных намерений, Приап, с огромным и напряженным членом…
Тиберий не спит. Стоит на прикроватном коврике, toral, босыми ногами. Император раздет, на нем простая закрепленная на плече туника из полотна. Ночная ваза у него в ногах, серебряная, инкрустированная рубинами. Только что, видно, пользовался, руки вытирает о покрывало из разноцветного камчатого полотна. Взглянул на Калигулу император, улыбнулся, оживился даже как-то.
— Привет, дружок! Налей-ка мне воды, как хорошо, что я тебя дождался. Отпустил вот всех сегодня, видишь, остался один. Никому-то старик не нужен. Одно название, император, а как посмотришь вокруг, все норовят оставить, все в Рим, все в город, где жизнь. А подле меня, ну какая же жизнь? Какая жизнь у старика?
Он закряхтел, взбираясь на свое ложе. Спросил:
— Не поможешь?
Как во сне, шагнул Калигула вперед. Подставил плечо, помог императору улечься.
— Да налей-ка воды мне. Пить очень хочется.
На ларе для сохранения одежды стояла чаша, и кувшин воды имелся. Налил Калигула воды Тиберию. Напившись, император отвернулся от своего гостя, пробормотав при этом:
— Ты иди, сынок, иди. Спасибо тебе, родной. Я спать буду.
И Калигула пошел, прикрыл за собой тихонько двери…
[1] Марк Юний Силан (лат. Marcus Iunius Silanus; ок. 19 до н.э. — 38 г. н.э.) — римский политический деятель, консул-суффект 15 г. Отец первой супруги Калигулы.Принадлежалк роду Юниев Силанов — патрицианскому роду. Ветвь Силанов — от древнеримского рода Юниев (Junii), рода плебейского, представителей которого знает уже предание царского периода. К числу доисторических Юниев относится Марк Юний, потомок одного троянца, прибывшего с Энеем в Италию. Он был женат на Тарквинии, дочери Тарквиния Древнего и сестре Тарквиния Гордого.
[2] Фламмеум (лат. flammeum, подраз. velum — покрывало огненного цвета) — у древних римлян венчальная фата, которую надевала невеста, и которую снимал жених, когда невеста вводилась в брачную комнату. Фламмеум окутывал все тело с головой, кроме лица. Употребление фаты в брачной церемонии перешло от римлян и в христианскую церковь.
[3] За 17 дней до ноябрьских коленд, т.е. 16 октября. Обозначение римлянами чисел месяца основывалось на выделении в нём трёх главных дней, связанных первоначально со сменой фаз луны — это календы (1-й день каждого месяца), иды (13-й или 15-й день месяца) и ноны (5-й или 7-й день месяца). В марте, мае, июле, октябре иды приходились на 15-е, ноны на 7-е число, а в остальные месяцы — иды на 13-е, а ноны на 5-е число. Остальные дни обозначались посредством указания количества дней, оставшихся до ближайшего главного дня. При этом в счёт входили день, который обозначался, и ближайший главный день.
[4] Рея Сильвия (лат. Rhea Silvia), Илия — в римской мифологии мать Ромула и Рема. По одной версии, приближавшей основание Рима к прибытию в Италию Энея, Рея Сильвия была его дочерью или внучкой. По другой, более распространённой, — дочерью царя Альбы-Лонги Нумитора (отсюда вторая часть имени Реи Сильвии — от лат. silvus, «лесовик» — прозвище или родовое имя всех царей Альбы-Лонги), изгнанного из страны своим братом Амулием, захватившим власть.
[5] Луций Сей Страбон (лат. Lucius Seius Strabo; около 47 г. до н.э. — 16 г. н.э.) — древнеримский государственный деятель, префект претория, префект Египта 15-16 гг. Отец Луция Элия Сеяна.
[6] Ке́сарево сече́ние (лат. caesarea «королевский» и sectio «разрез») — проведение родов с помощью полостной операции, при которой новорождённый извлекается через разрез на матке. По дошедшим до нас из глубины веков сведениям, кесарево сечение является одной из самых древних операций. В мифах Древней Греции описано, что с помощью этой операции были извлечены из чрева умерших матерей Асклепий и Дионис. В Риме в конце 7 века до нашей эры был издан закон, по которому погребение погибшей беременной женщины производили только после извлечения ребенка путем чревосечения.
[7] Десигнатор (лат. dissignator) — 1) надзиратель за местами в театре; 2) распорядитель при погребальных церемониях, имевший при себе диктора или акценза для поддержания порядка.
[8] У Светония словом спинтрии называются также бисексуалы, увлечение которыми приписывалось Тиберию на Капри (от лат. spina — спина, задняя часть туловища). Молодые юноши и девушки, принимавшие участие в оргиях императора. По свидетельству Светония, спинтрии совокуплялись перед ним по трое, возбуждая таким образом угасающую чувственность господина.
[9] Манны (лат. manes) — в римской мифологии боги загробного мира, обожествленные души предков. Маны считались добрыми богами, хранителями гробниц. Надгробные эпитафии в Риме начинались с посвящения богам-манам с просьбой даровать покойному блаженство в царстве мертвых.
[10] Тимпан (лат. tympanum) — в архитектуре внутреннее поле фронтона, щипца, закомары. Может быть треугольной полукруглой и др. формы. Чаще всего оформляется скульптурным, живописным или мозаичным изображением какого-либо религиозного (или иного) сюжета. Впервые применение тимпана отмечено в Древнем Египте в первой половине 3-его тысячелетия до н.э. Позже было заимствовано античной, христианской и мусульманской архитектурными традициями.
[11] Грации(лат. gratia) — в Древнем Риме грациями называли древнегреческих харит — богинь женских радостей, воплощающих доброе, радостное, юное начало жизни.
[12] Мена́ды (др. — греч. Μαινάδες «безумствующие») — в древнегреческой мифологиипочитательницы и спутницы Диониса. Также назывались вакханками (по имени Диониса — Вакх), бассаридами — по одному из эпитетов Диониса — «Бассарей», фиадами, мималлонами.
[13] Нимфеум, нимфей (др. — греч. νυμφαῖον) — небольшое святилище, посвящённое водным нимфам, обычно сооружалось у источника воды или водоема. Представляло собой полукруглое здание с колоннами, иногда в несколько этажей. В период эллинизма и Древнем Риме «нимфеумами» стали называть сооружения, украшавшие источники воды, а также городские здания с водоёмами. Нимфеумы иногда имеют форму естественных или искусственных гротов. Лазурный грот, как его называют ныне, существующий на Капри в наши времена, служил нимфеем во времена Тиберия.
[14] Салассы — кельтско-лигурийское племя в долине Дурии, в Галлии, по ту сторону реки По (Gallia transpadana), упорно защищавшее свою независимость против римлян. Римляне уничтожили салассов, отчасти продав их в рабство, отчасти переселив в другие части страны. В этой области находились богатые золотые прииски и римские колонии Августа Претория (Аоста) и Пэпоредия (Ивреа).
[15] Метис или Мети́да (др. — греч. Μῆτις «мысль, премудрость») — в древнегреческой мифологии богиня мудрости, океанида, дочь Океана и Тефиды, первая супруга Зевса. Её волшебное зелье помогло Зевсу вывести из утробы Кроноса проглоченных отцом детей — братьев и сестёр Зевса. Уран и Гея предсказали Зевсу, что Метис родит ему сына, который свергнет его. Она принимала различные образы, чтобы избежать любви Зевса, но тот сошелся с ней, и, когда она забеременела, проглотил ее по их же совету, после чего из его головы родилась мудрая Афина.
[16] Средний Брат, риф на Капри, один из трех великанов, известных всему миру.
[17] Теллус (лат. Tellus) — древнеримское божество Матери-земли, именовавшееся также Tellus Mater. Призывалось в молитвах вместе с Церерой. Соответственное мужское божество носило имя Tellumo. Как представительница земли, Теллус противопоставлялась Юпитеру, божеству неба. В клятвах оба божества призывались вместе. Олицетворяя материнское лоно земли, воспринимающее семена и дающее новую жизнь, Теллус считалась создательницею всего сущего и, предпочтительно перед другими богинями, призывалась как mater; с другой стороны к ней обращались как к богине смерти, поскольку она представляла собой как бы общую могилу всего, что утратило жизнь.
[18] Лигу́ры (лигурийцы; лат. Ligures) — собирательное наименование древних племён, населявших в середине 1-го тыс. до н. э. северо-западную Италию и юго-восточную Галлию. Полагают, что во 2-м — середине 1-го тыс. до н. э. лигуры населяли большую часть Италии, а затем были оттеснены на северо-запад италиками.
[19] Кентурионы всех когорт, кроме первой, мало отличались друг от друга по своему статусу. Они носили звания первого копья, первого принципа, первого гастата, второго копья, второго принципа, второго гастата и т. д. Перед каждым из этих званий ставился номер когорты. Так, последний кентурион последней (десятой) когорты именовался кентурион задней кентурии гастатов десятой когорты. Положение первой когорты отличалось от прочих. Она имела в своем составе всего пять кентурий, хотя и двойного состава. Ее кентурионы имели общее название primi ordines. В порядке старшинства по возрастающей они назывались задний гастат, задний принцип, гастат, принцип и, наконец, первое копье. За исключением последней должности, наименование первый опускалось.
[20] Когномен — индивидуальное прозвище, данное некогда кому-либо из представителей рода, часто переходило на потомков и становилось названием семьи или отдельной ветви рода: Cicero — Цицерон, Caesar — Цезарь. Например, к роду Корнелиев принадлежали семьи Сципионов, Руфинов, Лентулов и т. д. Наличие когномена не обязательно, в некоторых плебейских родах (у Мариев, Антониев, Октавиев, Серториев и др.) личные прозвища, как правило, отсутствовали. Однако отсутствие когномена было исключением из правил, так как многие роды Рима были столь древнего происхождения, что каждый из них насчитывал по несколько ветвей.
[21] Пешие когорты носили название peditatae, смешанные с конницей — equitatae, чисто конные отряды — alae.
[22] Гибрид чешуйчатого панциря с кольчугой, когда чешуйки крепились поверх кольчужного плетения. Такого рода доспех мог изготовляться специально для центурионов и лиц из числа младшего офицерского состава.
[23] Тиберий Друз Клавдий Юлий Цезарь Нерон (лат. Tiberius Drusus Clavdius Iulius Caesar Nero; 7 октября 13 г. до н.э. — после 1 июля 23 г. н.э.) — единственный сын Тиберия от его первой жены, Випсании Агриппины.
[24] Клавдий Нерон (лат. Claudius Nero; около 10 года до н.э.). Клавдий Нерон родился в Аквилее в 10 году до н.э. Его отцом был будущий император Тиберий, а матерью — дочь первого римского императора Августа Юлия Старшая. Клавдий Нерон умер в младенчестве примерно спустя полгода после своего рождения. Его смерть стала одной из причин разрыва отношений между Тиберием и Юлией.
[25]Genius (от лат. genius «дух») — в древнеримской мифологии духи-хранители, преданные людям, предметам и местностям, ведающие появлением на свет своих «подопечных», определяющие характер человека или атмосферу местности. В данном случае имеется в виду гений дома, рода.
[26] Курсорова чума — в 293 г. до н.э., в год консульства Луция Папирия Курсора (лат. Lucius Papirius Cursor), в Риме разразилась эпидемия чумы. Это первая большая известная в римской истории эпидемия.
[27] Воскова́я табли́чка (воскова́я доще́чка, воще́чка, це́ра) — дощечка из твёрдого материала (самшит, бук, кость) с выдолбленным углублением, куда заливался тёмный воск. В Римской империи пришла на смену свинцовым листам. На дощечке писали, нанося на воск знаки острой металлической палочкой — стилусом (стиль, стило). В случае необходимости надписи можно было стереть, загладить, после чего воспользоваться дощечкой вторично.
[28] Кубикулум (лат. cubinculum) — спальня у древних римлян.
[29] Лары (лат. lares) — древнеримские божества, покровительствующие дому, семье и общине в целом. Фамильные лары были связаны с домашним очагом, семейной трапезой, с деревьями и рощами, посвящавшимися им в усадьбе. К ним обращались за помощью в связи с родами, обрядом инициации, бракосочетанием, смертью.
[30] Амбулатио (лат.ambulo) — помещение, место для прогулок.
[31] Вигилы (лат. Vigiles — бодрствующие, иногда Vigiles Urbani или Cohortes Vigilum) — отряды, которые были призваны тушить или предотвращать пожары в древнем Риме. Было создано 7 когорт бодрствующих (из расчёта 14 районов Рима), по 500 человек (позднее по 1000) в каждой. В основном вигилы набирались из отпущенников, что определяло положение вигилов в римском войске. И хотя вигилы были отрядами с военной дисциплиной и воинскими подразделениями (когорты и центурии), солдатами они не считались. Каждая когорта состояла из 7 центурий, по специальности (категории) пожарного дела. Помимо пожарной охраны, вигилы выполняли полицейские функции, патрулируя город ночью.
[32] Сагум (лат. sagum) — первоночально плащ римских солдат, изготовлялся из шерсти. Впоследствии сагум носили все римские граждане, кроме консулов. Также сагумом называлась накидка бедных людей.
[33] Аи́д у греков ( др. — греч. Ἀΐδης или ᾍδης, также Ἀϊδωνεύς, «невидимый»), у римлян Плуто́н, др. — греч. Πλούτων, лат. Pluto — «богатый»; также Дит — лат. Dis или Орк) — в древнегреческой мифологии бог подземного царства мёртвых. Название и самого царства мёртвых. Вход в него находится где-то «на крайнем западе, за рекой Океан, омывающей землю». Старший сын Кроноса и Реи, брат Зевса, Посейдона, Геры, Гестии и Деметры. Супруг Персефоны, вместе с ним почитаемой и призываемой.
[34] Прозерпи́на (лат. Proserpina) — в древнеримской мифологии богиня подземного царства, соответствующая древнегреческой Персефоне. Дочь Юпитера и Цереры, племянница и супруга Плутона (Дита). По одной версии, имя ее — латинизированное греческое «Персефона». По другому толкованию, так называлась римская богиня, способствовавшая произрастанию (proserpere) семени и слившаяся позднее, по введении греческих культов, с богиней Персефоной.
[35] Пиропетра (по-греч. кремень — pyropetra) — огненный камень, приспособление для получения огня.
[36] Балтеус (лат.balteus) — первоначально часть военного снаряжения, перевязь в виде ремней различной длины и ширины, перекинутая воином через плечо (плечи) для ношения холодного оружия.Скрещеные ремни могли появиться ближе к периоду правления Августа, когда возникла дополнительная защита в виде кожаных полос на рукавах и талии («птеруги»). Такой пояс был свидетельством воинского статуса. Лишение балтеуса означало для солдата исключение из военного сословия; пояс отбирали у обесчестившего себя легионера.
[37]Umbra(лат.) — тень.
[38] Трире́ма (лат. triremis, от tres, tria — три и remus — весло), трие́ра (греч. Τριήρεις) — класс боевых кораблей, которые использовались античными цивилизациями Средиземноморья. Триремы получили свое название из-за трех рядов весел, которые, предположительно, располагались одно над другим в шахматном порядке, каждым веслом управлял один человек.
[39] Et cetera — латинское выражение, означающее «и другие», «и тому подобное», «и так далее».
[40] Ми́ля (от лат. mille passuum — тысяча двойных римских шагов «тростей») — путевая мера для измерения расстояния, введённая в Древнем Риме. У римлян так называлось расстояние, равное 1000 двойных шагов легионера. Древнеримская миля (миллиатрий) равнялась 1598 м.
[41] Ма́рк Ко́кцей Не́рва (лат. Marcus Cocceius Nerva; г.р. неизвестен — 33 г. н.э.) — римский общественный и политический деятель. Происходил из знатного старинного патрицианского рода, дед императора Нервы. Известный юрист. В22 году Нерва был назначен консулом-суффектом вместе с Гаем Вибием Руфином. Как близкий друг и родственник (proximus amicorum) Тиберия, Нерва сопровождал императора во время поездки последнего в Кампанию в 26 году. В 33 году Нерва совершил самоубийство, уморив себя голодом.
[42] В переводе с лат. — кольцо.
[43]Ауспиции как предзнаменования делились на 5 видов. Одной из ауспиций является — ex tripudiis, то есть наблюдение за поведением первоначально любой птицы, позже цыплят при кормлении, которое делалось обычно при военных экспедициях. Цыплята содержались в клетке под наблюдением соответствующего человека (pullarius). При начале гадания пулларий открывал клетку и кидал туда бобы или мягкое пирожное. Если цыплята отказывались клевать, шумели, хлопали крылышками или применявшиеся раннее взрослые птицы улетали, это считалось дурным предзнаменованием. Когда же еда жадно клевалась, так что было слышно постукивание, это было, соответственно, хорошей приметой (tripudium solistimum).
[44] Марк Ту́ллий Цицеро́н. «О природе богов».
[45] Тривия (лат. Trivia) — один из эпитетов Дианы. Когда к чисто италийским чертам богини Дианы присоединились черты греческой Артемиды, римская Диана стала почитаться как помощница при родах, как представительница горной и лесной жизни, покровительница охоты, как божество ночи, со всеми её таинственными явлениями. В этом последнем значении она была отожествлена также с греческой Гекатой, богиней ночи, подземного мира и волшебства. Будучи богиней чар и таинственных ужасов ночи, Диана считалась покровительницей перекрестков (откуда и эпитет — Trivia), и изображалась с тремя головами, глядящими на три дороги.
[46]18 октября 31 года погибает Сеян, 18 октября 33 года — Агриппина Старшая.
[47]Ликтор (лат. lictor)— особый вид госслужащих; упоминаются в истории со времени правления в Риме этрусских царей. Первоначально ликторы были исполнителями распоряжений магистратов cum imperio. Впоследствии осуществляли только парадные и охранные функции при них, заключавшиеся в сопровождении высших магистратов и наблюдении за тем, чтобы им оказывали надлежащие почести. Были вооружены фасциями. Ликторы назначались, как правило, из числа вольноотпущенников. Число сопровождающих ликторов напрямую зависело от должности сопровождаемого лица. Императора сопровождали 24 ликтора.
[48] Ма́ния (др. — греч. μανία — страсть, безумие, влечение) в древнегреческой мифологии — персонификация безумия, насылаемого богами на людей, преступивших закон и нормы морали. Мания отождествлялась с эвменидами. По дороге из Аркадии в Мессению, там, где Орест лишился разума после убийства матери, по сообщению Павсания (VIII, 34:1), находился храмМании, ее именем прозвали также местность вокруг храма.
[49] Venilia — древнеримская богиня надежд, которые осуществляются.
[50] Consus — древнеримский бог мудрых решений.
[51] Астура (лат. Astura) — река в Лации, на юго-востоке от Антия, или Стура. На одном из ее островов находился город того же имени с хорошей пристанью, а поблизости — одно из имений Цицерона.
[52] Биберий от глагола bibere, «пить»; Калдий от слова caldum, «подогретое вино»; Мерон от слова merum, «чистое вино».
[53] Одинец — старый кабан, крупный и злой, который отбивается от косяка и бродит один.
[54]Из пряностей римская кухня использовала «laser», смолу с чесночным вкусом и едким запахом, которая добывалась из корня ферулы, а позднее (это растение исчезло по неизвестным причинам уже в I веке н.э.) — из растения «аsa foetida», которое и сегодня используют на Востоке, а также нард, сумах дубильный, соссюрею и миртовые ягоды.
[55] Гарум (также лат. liquamen) — рыбный соус в древнеримской кухне, популярный среди всех сословий Рима. Согласно поваренной книге Апиция I века н. э., гарум входил в состав большинства рецептов. Соус приготавливался методом ферментации мелкой рыбы, которую иначе приходилось бы выбрасывать. Из-за сильного специфического запаха приготовление гарума в городах было запрещено. Готовый соус запечатывался в маленькие глиняные сосуды и в таком виде поставлялся в римские провинции. В некоторых регионах гарум полностью заменял поварам соль.
[56] Глобули (лат. globuli, уменьшительное от лат. Globus, шар) — шарики из теста, поджаренные в оливковом масле, политые медом и обсыпанные семенами мака.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.