Калигула. Часть 4. Знак Судьбы. / Фурсин Олег
 

Калигула. Часть 4. Знак Судьбы.

0.00
 
Фурсин Олег
Калигула. Часть 4. Знак Судьбы.
Калигула. Знак Судьбы.

Глава 09. Знак судьбы.

Сложившаяся судьба предстает достаточно часто чередой весьма неслучайных, предопределенных встреч. Нет однозначного ответа на вопрос, кем и зачем они предопределены. Но то, что неслучайных, сомнений у нас не вызывает…

Или все же вызывает? Не мы ли сами вяжем наши судьбы в узлы, узелки, узелочки, гордиевы сплетения неразрешимых взаимоотношений? То, что поначалу было случайным столкновением, стало судьбой; то, что могло бы пройти незаметно, быть пустяком, неотмеченным в общем течении долгой жизни, вдруг вырастает в непреодолимую преграду. Мы сами — ткачи, сами неутомимые работники, вяжущие полотно своей судьбы. А жизнь только подбрасывает случайности, предоставляя нам выбор. Мы выбираем, прядем, а потом оглядываемся в недоумении — что такое получилось, почему? И наделяем прошедшее таинственными знаками, ищем в нем предзнаменования, указания — и, находим их, конечно, ведь тот, кто ищет, находит всегда. Никогда мы не признаемся себе в том, что из тысячи возможностей сами выбрали одну, сами облекли ее в таинственные одеяния, назвали судьбой…

Если бы еще ходить только прямыми дорогами, не сворачивая, не срезая углы, как не раз советовала Калигуле бабушка Антония. Только советы даются людьми, которые немало уже дорог прошли — пробежали, да не раз и свернули с пути, то-то знают, что может случиться. А выслушиваются людьми, которым хочется самим поплутать, прежде чем найти свой собственный, им одним сужденный путь…

В памятный день первого в жизни убийства заметил Калигула пристальный взгляд иудейского царька Агриппы, остановившийся на нем. Взгляд цепкий, внимательный. И достало того взгляда на большой срок, повезло навеки Агриппе. Он-то считал потом, что выиграл партию умом, всему обязан собственному умению нравиться и очаровывать, понимать скрытые причины поступков людей. Он, Агриппа, гордился собой. Он был не совсем уж не прав, ума, или скорее хитрости и житейского опыта, было в нем немало. Но так никогда и не было дано узнать иудейскому князьку, что не ум вознес его на высоты, а случайный взгляд. Да не на Калигулу брошенный даже, а на безвестного бродягу, вползшего в заведение сирийкив ночь накануне убийства. Почему показалось Калигуле, что Агриппа узнал его, все сразу понял — и стал молчать? Покрывая. Спасая. Благодетельствуя…

То утро, в которое суждено было Калигуле впасть в свою ошибку, навеки привязавшись к Агриппе душой, было еще достаточно ранним. Даже для визита к бабушке, страдавшей бессонницей. Многие просители, впрочем, знали об этой ее беде, и умело ею пользовались. Проскучавшая полночи бабушка, истомленная скукой, одиночеством и темнотой, была рада любому гостю. Пусть и просителю, что мешало, выслушав, отказать в просимом? Но чаще она говорила «да», благодарная за разделенное с нею время утренней тоски. Бабушка была не востребована в жизни Рима, и ей, дочери триумвира Марка Антония, не было обиды горше этой. Просители убеждали ее в том, что не совсем уж она не нужна. Просители, странники, хитрецы и умники…

Калигула не спал очередную ночь, вернее, спал, мучаясь кошмарами. Если спал, снился ему фонтан крови, щедро взмывший в небеса. Просыпаясь в холодном поту, все вспоминал удар, такой удачный, такой кровавый. Руки, нанесшие удар, не дрожали. А вот теперь они тряслись мелкой дрожью. Он согревал их, растирал. Отмывал. Все находилась чужая кровь — то на сгибе локтя, то под ногтями. Он выковыривал ее ножом, отмывал снова. Боялся закрыть глаза, довольно было смежить веки, чтобы видеть снова. Как в первый раз.

Голоса под окном обрадовали его не меньше, чем бабушку. В одном из них явственно различал он упорство, требование. В другом — яростное сопротивление. Мемфий, verna, знал свое дело. С тех пор, как у него не осталось господ, кроме Калигулы, раб стал крепок, как кремень. Он взял на себя и те обязанности, что не входили в круг приписанных ему. В частности, никто не мог пройти мимо него в дом. Бабушка смирилась с тем, что у нее в доме появился строгий, неподкупный номенклатор. Поначалу она сердилась и твердила, что сама способна определить, с кем хочет общаться, будь то утро или вечер. Объявите ей, кто пришел, она скажет, примет ли гостя. Однако, Мемфий так не считал. Он, верный раб Германика, знал точно, кто действительно может быть вхож в дом, а кого и на порог пускать нельзя. Вот этого, разряженного, смуглого, наглого человечка, с манерами сенатора, но с лисьими чертами лица, Мемфий не пустил бы даже во двор дома, чтоб он не говорил, и стража, конечно, будет наказана, вот только выставить бы наглеца за дверь. А это не так просто, пришелец теснит Мемфия, оттирает его к двери.

— А я говорю тебе, милейший, что я — друг, и меня будут рады видеть. Доложи своей хозяйке, что Агриппа у дверей дома, и она сама выйдет встречать меня на порог…

— Дом-то приличный, не какой-нибудь…и не ходят сюда без приглашения, да и с приглашением не всякий смеет еще. Никто не знает здесь такого Агриппу. Я хоть и раб, но уж понимаю… С таким лицом и не носит такого имени никто. Марк Випсаний Агриппа[1], тот нам знаком, а ежели всякий начнет именовать себя важно, да кривляться, объявляя себя римлянином…

— Не говорил я тебе, что я римлянин. Я князь иудейский, Ирод Агриппа! Да что тебе за дело, какое имя я ношу, презренный! Не тобой оно дано, не тебе и решать, подходит ли оно мне. Ты — раб, твое дело маленькое. Скажи хозяйке, кто к ней пришел, большего не прошу…

— То-то, что раб, оно видно. И имя у меня простое — Мемфий меня зовут. А кого так важно величают, так еще не знаешь, кто таков. Да с таким лицом, и чтоб Агриппой… Нет! Не пущу!

Старик расправил грудь, развернул плечи. Напиравший на него Агриппа столкнулся с каменной твердыней. И даже отлетел назад, ошарашенный. Растерянный. Злой…

Калигула высунулся по пояс в окно.

— Мемфий, старина! Немедленно впусти гостя! Я выйду сам, и бабушку извещу…

Старик еще бы поборолся и поспорил, быть может. Но лицо Калигулы поразило его. Хозяин был бледен. Мелкие капли пота покрыли лоб, рука, державшая створку окна, дрожала. Да и голос был неверен, надтреснут… Чтоб Мемфий не понял, как напуган хозяин! Да он с малых лет держал его на коленях! А таким видел раз, когда Агриппина, мать наша, свет наш, уезжала по приказу Тиберия в Геркуланум. Мальчик чувствовал, что с матерью расстается. И хоть было ему шестнадцать, не ребенок уже, а за руки матери держался, и также лоб в испарине, и дрожь…

А первоначальная радость Калигулы, оторванного от тяжких воспоминаний о ночи, когда был убит племянник сенатора, действительно сменилась самым настоящим ужасом. Он вспомнил этого человека, еще как вспомнил. И взгляд этот, что в настоящую минуту был обращен на него, на Калигулу, тоже вспомнил. Цепкий такой, запоминающий…

Что мог знать Калигула о сыне Аристобула и внуке Ирода Великого? Что знал он о дяде своем, Друзе Младшем[2]? То, что он был мужем Ливиллы, тетки. Бабушка Антония мало говорила об этом, вернее, не говорила вообще. Роль будущего императора не удалась Друзу, он умер бесславно, от странной болезни. Пусть так, что до него Калигуле? Одним соперником меньше, дорога шире…

Агриппа же Ирод помнил Друза Младшего, Ливию Ливиллу, жену его, молодыми и счастливыми. Да и Антонию он знал когда-то, мать жены своего друга. Это он воспитывался с Друзом, будучи не то беглецом от великого, но нездорового головой деда, не то заложником у Рима. На положении и господина не первой руки, и порой даже презираемого всеми слуги. Ему было что вспомнить, ибо Друз был щедр душой, в дружбе великодушен, в отношениях — равен и ровен с Агриппой, а мог бы быть и иным, всякое помнил иудейский князек. Не одному Мемфию не нравился цвет его лица, ох, не одному только Мемфию…

Когда умер Октавиан Август, похвальную речь перед храмом божественного Юлия произнес сам Тиберий. А вот вторую похвальную речь, перед старой ростральной трибуной, сказал Друз Младший. И рядом стоял не кто-то иной, а он, Ирод Агриппа, друг Друза. Проходимец, по общему мнению, князек чужой страны, присвоивший себе чужое имя. Впору порадоваться теперь, что не у новой ростральной трибуны это было. Старая-то построена была из носов захваченных карфагенских кораблей, след войн пунических. А новая украшена носами кораблей Марка Антония. Вот была бы незадача просить денег у его дочери теперь…

А что мог предположить Калигула? Для него приход Агриппы был знаком судьбы. Этот человек имел право подозревать его в убийстве. Он мог бы подвести Калигулу под подозрение, под расследование обстоятельств. И — выдать, да, выдать… Мог!

Каким бы цепким не был взгляд Агриппы, в этом потомке цезарей не мог он разглядеть убийцу голосистого сенаторского племянника. Быть может, ему не изменила бы всегдашняя наблюдательность, но не теперь, не сейчас, когда он так был погружен в мысли о собственных невеселых делах. Сорок тысяч динариев долга только римской казне! Он мог думать только об этом. Если бы не горе сенатора, потерявшего племянника, Агриппа мог бы воспользоваться его щедростью. И, как назло, племянник убит, сенатор погружен в горе, а долг не стал меньше…

Агриппа не был, в самом деле, нагл, не был неблагодарен. Он помнил еще, каким был Друз. Только смерть Друза вынудила его вернуться в Иудею. Был бы жив Друз, не было бы и долгов, само собой! И никогда, никогда не стал бы Агриппа кланяться этой несчастливой, раздавленной судьбой семье. Он слишком часто встречался по жизни с несчастьем, с бедами, достало ему и своей страны для того, чтоб познать несчастье. И не любил он общаться с обделенными. Примета была у него такая, что можно и самому от них набраться бед, подхватить чужое несчастье…

Но выхода не было. Деньги были нужны. Нужны деньги, нужны¸ иначе как бы ни в тюрьме долговой оказаться!

И вот, он кланялся старухе, про которую он знал, ему сказали, что она — Антония Младшая[3], к ней ведь ввели, не было другой, не могло быть подмены. Он говорил с ней и чувствовал ужас в душе. Он знал, что теперь это неминуемо. Он обязательно подхватит беду в этом доме, обязательно. Иначе и не может быть. Он помнил ее молодой. Эту он не знал. Сеть ретиариев[4] — и та глаже, чем ее лицо. Глаза угасшие, даже голос он не узнавал, голос и тот постарел, пожух…

— Рад видеть в добром здравии мать моих дорогих друзей, женщину, столь славную красотой, пусть и зрелой… а разве не более ценится созревший плод и в Риме, как во всем остальном свете, — нес его язык привычную чушь, привычную лесть…

Но, пусть она стара и страшна, а в глазах ее — мысль. Явная насмешка промелькнула в них в ответ на неудачную похвалу. Нет свойственной старости пустоты, сосредоточенности зрачка на чем-то внутреннем, не относящемся к нынешнему. Пусть нет и молодого блеска, но есть сознание. Он бы сказал, что бабка мудра, терпелива, склонна к размышлению. Способна на решения, и решения нешуточные. Как можно делать выводы, руководствуясь мгновениями общения? Недолгой погруженностью во взгляд? Он, Агриппа, умел это. И никогда, по сути, не ошибался. Он доверял первому впечатлению, знал, что обладает счастливым даром. Вот и сейчас внутреннее чувство подсказало ему, что следует делать. Ее, Антонию, не объехать и не обойти обычной лестью. Хитрость, лисьи повадки — не та дорога. Воззвать к ее благородству, к ее памяти — вот что следует делать. Но не криком и плачем, не требуя. Достаточно рассказать между строк, между слов в разговоре о том, что волнует. Она сумеет понять. Она захочет проявить свойственное ей благородство. Но только сама, не следует подталкивать, искать подходы. Она предпочитает собственные решения. И оскорбится, если ее принудить…

— И молодой человек, наследник славы этого дома. Похвально, похвально… Я был свидетелем твоего триумфа, юноша, весьма похвально. Кони были покорны тебе, сама Фортуна, казалось, неслась впереди твоей колесницы. Отрадно, что мужество предков в твоей крови не угасло, а только возросло. И сколько же геройств способен ты совершить ныне! Я сам видел все, я-то видел, и я могу сказать — ты пойдешь далеко, юноша, ты способен на многое…

Калигула не сводил глаз с гостя. Он слышал намеки, он чувствовал, что пропасть разверзается у ног его…

Агриппа же говорил, говорил, предоставляя языку сомнительную честь вытаскивать себя и хозяев дома из неловкого состояния, частого меж людей не слишком близких, давно не видевшихся. Встретились — и нечего сказать, по сути. Говорить же надо, чтобы не было цезур, странных длиннот. И напряженно думал, думал…

Мальчишка, вот еще одна беда! Ну что такого в лице Агриппы необыкновенного, хотелось бы знать, что он не сводит с него глаз! Может, его круглое лицо и лишено привлекательности черт, той резкости, что свойственна римлянину. Ему не раз говорили, что оно расплывчато, размыто, что обречена всякая попытка поймать истинную мысль обладателя на этом лице. Так это же хорошо! Не пускать бы еще сюда свойственную ему хитрость, вдруг придающую лицу нечто лисье, принюхивающееся, мигом меняющее настроение собеседника! Так нет, тут уж ничего не сделаешь. Стоит только всерьез сосредоточиться на делах, оно, выражение лица, тут как тут. Может, этот, которого все называют Сапожком, не так груб, как предмет, которым его прозвали? Солдатский сапог, надо же было такое придумать. Если обладатель имени не так туп, грязен и потерт, как его зовут, надо бы остеречься его…

Сам того не чувствуя, Агриппа потянул воздух носом, слегка прищурил глаз.

Антония усмехалась про себя. И недоумевала, и даже злилась несколько. На судьбу, что так несправедлива. Сколько надежд было на брак Ливиллы! Друз Младший, единственный сын тирана, такой прямой, такой благородный, такой чистый. Безмерно любящий жену, редкую красавицу. Ну почему? Почему ему надо было уйти так рано, а этот князек-прилипала жив и здравствует! Сын, Германик, писал ей об этой разновидности рыбы. Прилипнет к панцирю черепахи, рассекающей голубые воды далекого теплого моря. Такой красивой, такой величавой. И везет черепаха на себе прилипалу, и везет. И пища находится ей, негоднице-прилипале, и возница, и постель…

Не так ли и этот князек: сколько чего перепало ему, пока плыл он на спине у Друза! И чести, и монет, и веселых деньков. До сей поры хватило всего, а Друзу не достало просто жизни! Впрочем, нет нужды быть злой. Агриппа не сделал ничего плохого, и не он отнял жизнь у Друза, ох, не он. Как подумаешь, что сотворила собственная дочь, и что сама Антония сделала, погубив виноватую… Виноватую, но все же дочь, дочь! Девочка моя, красавица, дура безмозглая, глупая тварь, бабочка-однодневка, кукушка, чьи яйца оказались в чужом гнезде…

Сила привычки вела их всех, сегодняшних собеседников, к гавани, к тихому, спокойному берегу. Привычка к внешнему благообразию, к плавной, размеренной речи ни о чем спасала от крика в голос, от открытого проявления чувств. И вывозила, выручала, скрывала подводные мели, преодолевала страшные рифы, вела, вела за собой…

Сделав над собой усилие, Антония даже улыбнулась Агриппе. В нескольких вежливых словах дала понять, что помнит, ценит былую дружбу ее семьи с Агриппой. Слов соболезнования не приняла, отмела их простым движением руки. Но столь царственным, что Агриппа захлопнул рот на полуслове. Ему дали понять, что дела семейные не обсуждаются. Он ощутил ее протест, ее возмущение. Дела этой семьи — история Рима, и не его удел думать что-либо вообще по этому поводу. Их рассудит будущее. Казалось, она была совершенно уверена в том, что будущее будет ею интересоваться. Агриппа же вовсе не был в этом уверен, и тень зависти коснулась его души. Есть же люди, у которых есть и деньги, и слава, и место в будущем. Он дал себе слово в эту минуту, что останется в будущем тоже, чего бы это ни стоило…

— Мне всегда хотелось увидеть мир, — задумчиво сказала Антония вдруг. — То есть я знаю, что нет другого мира, кроме Рима, а если он есть, то мал и ничтожен, и стремится стать частью Рима, — так ведь?

Агриппа затруднился ответить, только нерешительно покивал головой в ответ. Пожалуй, сомнения по поводу ее мысли имелись, но озвучить их вслух значило бы перечеркнуть свои надежды…

— И все же, мужчины могут позволить себе видеть мир на окраине нашей вселенной. Мне кажется, это могло бы развлечь. А положение матроны обязывает нас сидеть на месте. Мой отец часто был осуждаем, я же полагаю, что был еще чаще счастлив. Он видел чужие страны.

Агриппа мог бы добавить, что и кости ее отец сложил довольно далеко отсюда. Немало забот перед тем доставив родине. Впрочем, раз ступив на дорогу соглашательства, не стал менять позиции. Согласился.

— Я мало знаю о твоей стране, чужеземец. Говорили, что твой дед был еще довольно большим властителем, и отец был с ним дружен. Вы, нынешние, разделили горстку земли на пылинки, сами стали пылью. Чем ты живешь, что есть у тебя, кроме одежд на теле и многих надежд?

Агриппа задохнулся и от возмущения, и от радости. Разговор ступил на ту почву, куда хотелось завести его первоначально. И он даже не начинал его, собственно, не его это была инициатива. Но эта женщина ухитрилась задеть его, выставив на свет самое неприятное. Меж тем отмела легко все неприятное, что касалось ее самой, не дав даже посочувствовать себе. А посочувствовать чужому горю порой так сладко! И так поднимает настроение! Впрочем, стоило промолчать, если Агриппа хотел добиться чего-либо. А он хотел, и хотел тем более, что глас оскорбленной гордости подступал к самому горлу, вызвав приступ удушья.

Он потупил голову. Он опустил очи долу. Он представил себя Авраамом[5], приносящим в жертву сына, проникся его болью, и смирением тоже. Когда он поднял голову, в глазах были слезы.

— У моей страны, как и у меня, ничего не осталось. Нет достойного главы; в сравнении с Римом — мы ничтожная пылинка на подоле богатого одеяния вашего мира. Но если такие, как твой отец, как ты сама, мечтают порой, приподняв края одежд, рассмотреть эту пылинку?! Быть может, то остатки драгоценного камня, разлетевшиеся в руках неумелого ювелира? А будь он искусней, как мой дед, засверкал бы тот камень тысячами лучей после огранки!

Она нашла его ответ слишком цветастым, пожалуй, а желание властвовать — слишком открыто высказанным, наивным. Странно, но теперь уж в души Антонии проснулась зависть, она-то сама не могла позволить себе быть такой открытой. Даже с теми, кого любила. Впрочем, их немного осталось, один внук. Пожирающий глазами гостя. Что разглядел Калигула в этом человеке? Что стало предметом столь явного его интереса? Не обладая опытом и мудростью, не страдая излишним умом, молодость, надо признать, пора откровений свыше, внутренних озарений. Когда всему научишься, озарения приходят реже, задвинутые в угол рассудком. Привыкаешь следовать размышлению, не порыву, а порыв, быть может, принес бы куда больше…

Охваченная тем чувством, которое сторонний наблюдатель назвал бы чувством вины, а она никогда таковым бы не признала, Антония поспешила перевести разговор.

— Что же, раз судьба твоя столь счастлива, и ты одинаково знаешь и ценишь богатый камень на тоге сенатора и пылинку на отрепьях нищего бродяги, расскажи нам об этом. Мой внук и я не бывали в дальних странах. Юношу я должна отправить на Капри, чем скорее, тем лучше. Лишь последние праздники вернули мне его, Тиберий жалеет мою старость. Недолго, впрочем, продлится праздник. А Капри для внука служба и долг, и он вернется…

Недосказанное легло между ними; словно пропасть разверзлась. Агриппа заторопился выстроить мост над бездной. Говорить о Тиберии друг с другом — разве они бы посмели? Не счесть было ее обид, да и он мог бы пожаловаться. Но она не позволила бы себе опуститься до жалоб на властителя — перед ним. А он, пожалуй, побоялся бы говорить об этом вслух с самим собой. И он заторопился сказать то, что дозволено, выстраивать мосты и стелить дороги из ничего не значащих слов. Это он умел в совершенстве.

— А что же, действительно… Разве у нас не бывает ничего достойного внимания? Это не так! Я расскажу вам об охоте, об охоте на большую кошку. Прокуратор Иудеи, Понтий Пилат, знакомо ли вам это имя?

Антония не ответила. По усмешке, скользнувшей на лице, он прочел презрение к названной личности. Откровенную ее нелюбовь. Подивился тому, что разговор с ней подобен бою. Одна неприятность за другой, одно неодолимое препятствие сменяется другим. Но изменить наместника на земле Иудеи по ее желанию он не мог.

— Он весьма любезный человек, поверьте. Да, может быть и жестковат, тяжел. Но и мои соотечественники люди нелегкие, я признаю это. Если бы во власти были люди, равно почитающие себя иудеями по рождению, и римлянами по воспитанию, быть может, было бы проще жить в мире и с пользой друг для друга, да? Но оставим это, раз изменить ничего нельзя. Для тех, кто всей душой предан Риму, прокуратор Иудеи хороший друг.

Он пустился в описание охоты. Надо отдать должное Агриппе, рассказчиком он был великолепным. Даже Калигула отвлекся от невеселых мыслей. Они словно сами увидели рассвет в горах, скалы, их вершины, окрашенные в розовый цвет, и отряд всадников на лошадях, и большие сети, и собаку… Кошка, за которой шли охотники, была великолепна в своем материнском гневе, котята казались милыми, мягкими на ощупь существами. Радость охватила Антонию, неведомая ей радость открытия новых земель. Все-таки много было в ней от отца, она это знала. Боролась с этим, как могла, всю жизнь. И небезуспешно боролась, но сегодня, сейчас, это было ни к чему, все было так невинно и красиво, ни к чему ее не обязывало…

— Драма — обязательное условие жизни, не правда ли? Она придает завершение всему. И в душе мы знаем, что научиться радоваться жизни можно, но только пережив множество драм, и выжив…

Он позволял себе философию, и стал более свободен к концу разговора. Он видел, что они поглощены рассказом, очарованы, он добился своего, в который уж раз!

— Собака непредсказуема в своем поведении, даже самая воспитанная. Поверьте, я знаю, что говорю. Банга умел вести себя как человек, лучше любого человека. Эта собака была в моих глазах по меньшей мере патрицием из собак, да и из людей тоже, не иначе. Уж если Банга признал тебя другом, можно гордиться собой, и, без лишней скромности скажу — мне это удалось. Правда, он относился ко мне несколько свысока, но что вы хотите от патриция, он таков по природе…

Антония отметила про себя, что он говорит лишнее, но что вы хотите от иудейского князька?

Калигула взглянул на бабку понимающе и даже улыбнулся ей слегка. Он теперь смотрел на Агриппу иначе. Можно сказать, влюбленно. От этого человека не могла исходить угроза. Да, Агриппа узнал его, нет сомнения. Несколько слов похвалы содержали намек, конечно же. И все же это была похвала. Агриппа все понял, все знает, но он поддерживает Калигулу, он его понимает…

Что, собственно говоря, можно было понять в его ночном поступке, что одобрить, кто знает. Свершилось убийство, погиб юноша, почти одних лет с ним, Калигулой, погиб страшною, незаслуженной им смертью. Угас великий дар, талант, умер целый мир чувств, надежд, стремлений. Часть души убийцы, не ведающего еще об этом, умерла тоже. Ибо совесть в человеке никогда не дремлет. Начиная с мгновения, когда руки его впервые обагрились кровью, и до самой смерти, она будет терзать убийцу. Днем ему чаще удастся забыться, ведь много забот несет с собой день. Ночь пошлет ему сны, не даст отдохновения. Он будет видеть лицо, ясное, чистое, с улыбкой на устах. Потом увидит, как страшный удар разнесет это лицо в осколки. Река крови потечет к Калигуле, и он утонет, задохнется в ней, и никто не придет к нему на помощь…

Так будет завтра и потом, всегда, до самой его смерти. Но сегодня он еще не знает этого. Он влюбленно смотрит на Агриппу, он благодарен этому человеку за молчание. Он почитает его своим благодетелем, спасителем, чуть ли не соучастником ночного дела. Другом лучшим считает он человека, пришедшего в их дом этим утром…

Меж тем Агриппа дошел до высшей точки своего рассказа. Он уже объявил о драме, и сколько бы он не изливался в похвалах Банге, но с этим следовало закончить, и перейти к тому, что было заявлено, — к драме. Антония, предупрежденная рассказчиком, проявляла уже нетерпение.

— И вот, представьте себе, умница пес вдруг взбесился. Он не рычал, не лаял, не дергал поводка, на котором его держали. Спокойно взирал он на огромную кошку, а на котят и не взглянул даже. Мы рассуждали о том, как удачен улов, и как было бы хорошо отослать кошку к праздникам в Рим. Прокуратор вещал что-то о воле богов, ну, понимаете, три самки в помете и трое самцов, что бы это значило? Говоря по правде, наш прокуратор насмешник, и если ведет разговор о божественном, не знает пределов шутке. Он славный воин, но плохой служитель Бога. Ему прощают многое, а как не простить человеку, знающему толк в радостях жизни? Кто еще столь гостеприимен, у кого нальют вина в кратер, вина, достойного самого Юпитера?

— Но что же собака? О прокураторе мы наслышаны, право, — он не стоит внимания. Римлянин, которых много, обычный воин, не первый пилум в легионе, а двадцатый… любитель женщин, но вечно в обнимку со псами, женщины к нему неблагосклонны, наверно…

Антония была беспощадна по отношению к Понтию Пилату, пятому прокуратору Иудеи, верному воину Рима, поклоннику женщин и любителю вина. У нее, видимо, были на то свои причины. Но Агриппа, испугавшись, что вновь ступил на зыбкую почву, заторопился.

— Да, Банга… Отпущенный на волю рабом, он стрелой понесся к кошке, никто и понять ничего не успел. Если бы он залаял, или зарычал, но нет! Тень, быстрая, огромная, скользнула туда, где беспомощная, связанная кошка напрасно ощерила свою пасть. Будь она не связана, мы бы еще успели увидеть поединок зверей, и это была бы знатная драка, поверьте. А так! Он вцепился ей в горло, захлопнул зубы, щелк! Все, кошка была мертва, а крови, крови сколько! И никто крикнуть не успел, поверьте! Стоим, смотрим на это, оцепенев. Тут Банга полетел на котят. Что ему эти малыши, смешно просто, они перед ним мелочь какая-то, пустяк… Но и люди опомнились. Там при собаках у прокуратора молодой раб состоял, он их с руки кормил и с ними ел и спал. Он повис на шее у пса. Кричал что-то, просил, что ли, уговаривал, слов не помню, а крик слышу, до сих пор в ушах стоит. Никогда не забуду, как пес таскал раба в пыли, повисшего на нем, словно ошейник. Прежде чем помогли парню, не стало двух котят. Передушил их…

Антония Младшая побледнела вдруг, явственно встревожилась. Если до сих пор что-то задевало ее в этом рассказе, не улавливаемое сознанием, то теперь она все поняла, отлично поняла и разглядела! Один ее сын был убит ядом. Другой был ненавидим ею, казался вором, укравшим чужое достояние, что там достояние, жизнь. Сразу две жизни — отца и брата. Дочь она убила если не своими руками, то языком. Донос, вот что сгубило дочь, и донос этот Тиберию сделал не кто иной, как Антония, мать! Что бы ни говорила женщина себе по поводу глупости дочери, любившей временщика, она ощущала внутренний протест. Совесть говорила ей: ты — убийца! Разум разъяснял необходимость убийства. Встретившись в непримиримом бою внутри этого стареющего, уставшего от жизни тела, они истерзали ее, лишили сна и покоя.

Она давно ждала знака судьбы, решения богов. Ауспиции[6] не дали ответа, бросив ее в одиночестве посреди поля боя. На радость разуму и совести. Она ощущала себя весами, чье колебание не прерывается никогда по воле богов. Права — нет, не права! Да нет, конечно же, она права…

И вот, решение загадки, подтверждение правоты ее. Или, напротив, неправоты! Агриппа упомянул о воле богов, не так ли? То был дан тайный знак ей самой. Котят было шестеро, три самки, три самца, конечно же! Внуки Антонии, ее жизнь, ее надежда! Теперь посмотрим…

Когда она спросила, губы ее дрожали.

— А пол котят? Кто погиб, кто остался жить? Самцов ли выбрала для жизни судьба, или самок?

— Представьте, я тоже задался этим вопросом. Жизнь давно научила меня тому, что самки не только выносливей, но и более везучи, нежели самцы. У моего народа принадлежность к роду и племени определяется…

Он не успел договорить. Она не утерпела, перебила:

— Что мне за дело до твоего народа? Кто выжил, говори?

Он успел подивиться избирательности ее ума. То интересны чужие страны, то совсем не нужны. То вдруг котята неведомой ей кошки, убитой в чужой стране, важнее всего на свете, вот прямо дрожь ее взяла от нетерпения, скажи ей! Надо сказать, а то, пожалуй, вцепится в горло, тоже ведь непредсказуема, что там собаки! Она — римлянка, и этим все сказано, как это он забыл…

— Да говори же, наконец!

— Три самки, я привез их с собой, для нынешних игр они еще малы, но все впереди. Только три, подумайте, только три. И не годятся для игр! Я же надеялся на прибыль…

— Но третий, третий малыш, он-то куда подевался? Ты говорил, что был третий самец!

— Вот это точно — был! Пока мы обсуждали, да делились впечатлениями друг с другом… Да еще пес, он отвлек внимание рычанием своим, едва с ним справились! Почуял ли котенок запах крови, или смерть матери и братьев угадал? Не стало защиты, незачем укрываться среди теплых, родных, но обреченных тел? Я не знаю. Не знаю даже, наделены ли эти твари разумом, откуда мне знать, но, верно, не лишены его доли, коль умеют спасать себя даже самые малые из них. Как он удрал, не знаю. Только, когда мы оглянулись, уж нет его, и все тут! А Бангу спятившего пускать по следу… Прокуратор сказал свое «нет», и видно было, что озабочен он совсем другим, он ведь собак своих очень любит, а Банга не раз спасал хозяину жизнь. Он и предпочел заботиться о собаке.

Антония отвернулась от гостя, встала лицом к стене. Просто к голой, ничем не примечательной. Постояла так несколько мгновений. Когда она обернулась, то не к Агриппе обращен был ее взгляд, а к Калигуле. Агриппа даже ощутил, что между ней и внуком протянулись нити понимания, невидимые нити. Он, человек не Рима, но Востока, знал о таких незримых нитях больше, нежели они. Его раздражало лишь одно: он не мог уловить мысль, что Антония передавала внуку. Что было в его рассказе такого? Чего он сам не знал? А вот внук, похоже, понял! Просиял лицом, расправил плечи. Что же такого? Ее интересовали котята…

Она не дала додумать мысль, поскольку заговорила о насущном, и теперь уже он сиял и радовался.

— Гость, я благодарна за рассказ. Не припомню, чтоб кто-то развлек меня так, как ты. Здесь, в этом доме, я чаще слышу просьбы, нежели чудесные повествования о былом. Но теперь я устала. Я отдам приказ моему управляющему, тебе отсчитают деньги. Молчи, не возражай и не отказывайся притворно. Я знаю, что пришел за этим. Но дал мне больше, нежели мог просить…

 

Глава 10. Бой у Большой Клоаки.

Молодость не всегда безрассудна. Инстинкт самосохранения, свойственный любому живому существу, присущ молодому, как и старому. Только менее силен, не взращен еще опытом и страхом, извечными спутниками живущего. А потом, молодую кровь воспламеняет самолюбие, стремление помериться силой с самой жизнью, измерить собой все существующее. В дороге познаешь себя самого, свои силы; это необходимо для роста…

Учителю свойственно поддразнивать ученика, познающего жизнь, побуждать к действию иронией и насмешкой. Без этого, пожалуй, не обойтись хорошему учителю. Главное — не перегибать палку. Ну как отбросит ученик всякую осторожность, доказывая состоятельность свою? Преодолеет инстинкт самосохранения, ринется в бой — и погибнет…

Дважды повинен окажется учитель в подобном случае. Как человек, убивший другого, и как Учитель, не уберегший ученика. Быть может, хотя бы поэтому следует быть осторожным, поучая молодость, и не всякому дано право на это. Но как же порой хочется поучать и быть выслушанным, не так ли?..

Ирод Агриппа, иудейский князь, не составлял исключения из общего правила. Он взял на себя роль Учителя по отношению к мальчику еще Калигуле, играл эту роль с удовольствием, без всяких сомнений, до того самого дня, когда едва не погиб по его вине этот мальчик…

Место, где чуть было не произошла кровавая драма, заслуживает особого внимания. Ибо это Большая Клоака[7], достопримечательность римская, не менее важная, чем Форум. Да-да, не менее важная. В конце концов, первый римский Форум был ничем иным, как болотистой равниной, волнистой, покрытой травой; и в одном из шалашей, стоящих вокруг, горел общественный огонь. Большая Клоака тоже начинала свой путь служения Риму болотистой местностью, между Палатином, Капитолием и Целием. Только суждено было стать этому месту другим по сути, и никто не станет называть его символом Рима. Еще во времена царствования Тарквиния Древнего соорудили здесь громадный подземный канал, предназначенный для отвода воды в Тибр. От Форума к реке двинулась Клоака, собирая сточные воды, унося из города грязь, помои. Честно послужила она городу. И сегодня, в наше время, через двадцать шесть столетий, она работает. Каждый может увидеть в стене набережной полукруглую арку около пяти метров в диаметре; свод и стены сложены из больших глыб габийского[8] камня. И почему, скажите, вечный город не станет считать Клоаку своим символом никогда? Вечная несправедливость жизни, все из-за взятой на себя работы… Огонь-то на Форуме давно погас, а коллектор нужен Риму и поныне. Но нет! Плебейское твое происхождение, Клоака, и хотя верно служила ты Риму, но не та это работа, ох, не та, за которую ждут награды и почести…

Трудно сказать в нескольких словах, из чего возник спор между Калигулой и Агриппой, приведший их к Клоаке. Разговор начинался издалека, особыми неприятностями как будто не грозил. Накануне они вдвоем посетили лупанарий[9]. Теперь, лениво вкушая присланные Антонией сладости, возлежали у стола в триклинии. Калигула восхвалял Лелию, Агриппа стоял на том, что Эглея и стоила дороже, и по достоинствам своим неизмеримо выше. Верный своему учительскому долгу, Агриппа вещал:

— Право, мальчик мой, ты слишком молод, чтоб быть в этом деле знатоком. Не возражай! Во всяком деле нужен определенный опыт, в этом тем более. Не мог ты познать столько женщин, сколько довелось мне, а значит, не можешь быть лучшим судьей…

Калигула усмехнулся, ответ его был исполнен презрения к извечной мужской теме:

— Знаешь одну, и этого довольно. Устроены они одинаково, ты не можешь этого не признать. Две ноги, одна между ними дырка. Ну, разница в форме или длине ног, или величине груди, ладно, одна пищит, другая кричит низким, почти мужским голосом, когда ее имеешь. И обе лгут, не испытывая ничего, кроме желания избавиться от тебя, только обязательно получив денег, и лучше — больше… Что бы ни было обозначено на спинтриях[10], а попросит больше, и почему все они так мало честны? Работа стоит одно, просят другого…

— Вот, вот где сказывается отсутствие опыта, дружок! Хочешь, я докажу тебе, что ты мало знаешь? Та, что пищала во время возлежания, непременно была со светлыми волосами; та, что грудным, низким голосом отмечала твою победу, была с волосами воронова крыла. Догадываюсь, то была Таис. Ты знаешь, что и пахнут они по-разному? Попробуй вдохнуть запах у этих женщин между грудей, ты убедишься…

— Что пахнут они шафраном, корицей или цинамомой, — закончил Калигула, улыбаясь. — А если вдохнуть запах волос твоей златовласой, отравишься запахом масла и пепла земляного червяка. Так, кажется, белят они волосы? А черноволосая Таис будет пахнуть лебедой и чечевицей…

— Вот видишь, кроме запахов дешевых женщин, ты ничего не знаешь! А вот скажи, каково главное отличие женщины страстной от холодной и ленивой? Пробовал ли ты, поставив ее задом к себе, наклонив затем вперед, взглянуть на промежуток, тот, что между ногами? Это целая наука, мой друг…

Последовало поучение о форме промежутка, так много говорящей о темпераменте. Калигула дослушал Агриппу, но не преминул заметить в конце, начисто стерев впечатление от риторики князя:

— Допустим, все так и есть, Агриппа. Только если мне удалось поставить женщину подобным образом, есть способ узнать, как она горяча, не прибегая к оценке промежутка. Вставить ей, да глубже, там и поймешь…

И вновь горячился Агриппа-учитель….

Как-то дошли они в этом море споров до гладиаторских боев, до других ристалищ, что любит Рим. От равнодушия Калигулы не осталось и следа. Он не мог уступить в этом вопросе Агриппе ни пасса родной земли. И разом завелся, следа от холодной, слегка ленивой улыбки не осталось!

— Что можешь знать ты, житель Востока, об этом! Вы от рождения малодушны и слабы, что вам упоение боя, если можно провести всю жизнь между подушек и ковров, там ее и проведете! А мы! Весь мир у наших ног, потому что мы не боимся крови, ни своей, ни вражеской, и вся наша жизнь от рождения до смерти — вечный бой!

Агриппа, напротив, вдруг утратил пыл. Ристалища и впрямь волновали его гораздо менее, чем форма промежутка между женскими ножками…

Теперь уж улыбался он, лениво и расслабленно.

— Э, друг мой, стоит ли так горячиться? Да, мы разнимся в характерах, я не большой любитель крови. Я привык решать дело миром, это верно, это лучший способ, поверь мне. Стоит ли владеть всем миром в эту минуту, если в следующую обагришь своей кровью землю у ног и умрешь?! Быть императором на час не в моем вкусе, но вряд ли стоит на это сердиться…

Калигула все же сердился и выговаривал.

— А по правде, — ну не люблю я все это, — вдруг искренне сказал князек, выслушав Калигулу. — Не люблю, когда все отработано и заранее известно. Что такое этот ваш Большой Цирк? Заранее условленная игра, вот что! Ателлана, где роли известны, исход предрешен. Разве умрет сегодня прославленный гладиатор, даже если уступает в силе и искусстве новому бойцу? Владелец школы скорее перегрызет глотку зарвавшемуся новичку! В ход пойдет сломанное, порченое оружие, или просто цепь, обрушившаяся на голову, или что другое! Знаю я ваши способы борьбы! И колесницы, что несутся порой на бешеной скорости, будут придержаны! Все предрешено и заранее известно, мой друг!

Калигула просто онемел от наглости князя. Все, чем дорожила его душа, в мгновение ока было испачкано грязью, опошлено и осмеяно. Он силился сказать что-либо, но исчез голос. Юношу трясло от злости, но он молчал. Агриппа же, видя его состояние, на попятную все же не пошел. Обычная дипломатия была у него не в чести сегодня.

— А вот среди народа, в сердце Рима… Заметь, я говорю о народе, подразумевая весь народ, но не в цирке, а в жизни. И патриция, и плебея, и всадника! Только не в цирке, где все подчиняются правилам! Там, где правил не признают вообще! Там все настоящее, все по правде, туда и следует идти…

— И где же такое место в Риме, которого я не знаю? — буквально просипел синий от злости Калигула, едва обретя голос.

— А тебе кажется, что знаешь ты все? Молодость, друг мой, молодость и присущая ей необоснованная уверенность в собственном превосходстве! Что же, сходим поближе к вечеру к отходам… к отбросам… а, все равно, как называть место! Да и само сборище тоже…

Вот так и случился в жизни Калигулы эпизод, едва не стоивший юноше жизни…

Площадка, на которой проходили бои, столь расхваленные Агриппой, мало чем напоминала арену цирка, разве что была круглой, как и цирковая. Но площадь ее была существенно меньше, конечно. Ничем не огорожена, проста — круглое место, несколько в низине, вокруг утоптанная земля, толпа людей, стоящих вокруг площадки. Все…

— Заметь, зрители не ограждены рвом, не защищены, — бросил надменно Калигула своему спутнику, едва рассмотрев при свете факелов будущее место боя. — А если тут не блюдут правил, то брошенный небрежно нож или трезубец угодят зрителю в грудь. Мои предки лучше заботились о безопасности смотрящих. И об удобствах для них тоже! Здесь нет скамей, где же рассядутся зрители?

— Заметь, — язвительно отвечал Агриппа, — что здесь все по-настоящему, не только это! — Каждый зритель, пусть не в равной мере с гладиатором, но подвержен опасности. Нож или трезубец — неважно, если не сумел отклониться, значит, судьба. Здесь можно поучаствовать в бою, самому бросить вызов тому, кто кажется достойным противником. Здесь некому перебрасывать песок, скрывая кровь, или насыпать новый. А взгляни-ка, юный друг мой, на свод Клоаки. Видишь, прореха в камне?

Оглянувшись, Калигула невольно вздрогнул. То было первое проявление страха, но не последнее в этот вечер. Он дошел до этого места, ведомый Агриппой. Спор их продолжался всю дорогу, Калигула не обращал внимания на окружающее. Он всегда отдавался спору без остатка, не видя и не слыша ничего другого вокруг. Теперь же вниманием его полностью завладело место, где они находились…

Прореха в камне, это верно. Свет Луны, кажется, сосредоточился весь на этой дыре. Ясно, для чего эта прорезь. Не надо свозить трупы в мертвецкую, проверять наличие признаков жизни. Вода унесет раненого или мертвого в Тибр по Клоаке…

Голое, ничем не украшенное место. Ни деревца, ни куста. Спуск к арене, факелы, освещающие ее, воткнуты прямо в песок. С десяток факелов, чадящих, гаснущих на ветру. Ветер с реки, шумящей вдали, холодный, принизывающий…

Люди… О Юпитер, что за сброд человеческий!..

Кампанец, галл, сириец, моряк, римский легионер…

Большинство из них — полунагие или оборванные, в язвах, с множеством ран на лице и теле, не всегда заживших, железо и огонь оставили свои отметины, их не стереть, не залечить.

Где-то в толпе есть и иные лица. Отмеченные разумом. Их мало, но они есть. Их обладатели одеты скромно, скромнее некуда, что неудивительно в таком месте. Калигула с Агриппой и сами более похожи на клиентов какого-то неудачливого патрона.

Но если человекоубийство задумано и будет свершено здесь, к чему здесь люди, чей разум еще не угас? Неужели, чтобы участвовать в этом?

Калигула, поймавший себя на этой мысли, вздрогнул всем телом. Но уже некогда было додумывать, понимать. Действо разворачивалось на арене, и, подчиняясь стадному чувству, юноша стал пробиваться вперед, работая локтями. Поближе к арене, к игре, что начнется сейчас и завершится смертью одного из присутствующих…

— Кровавый Вепрь! Вепрь вызывает на бой любого, кто встанет напротив! Но охотнее всего он убьет римлянина! Кровавый Вепрь вызывает на бой! Истинного римлянина германец убивает без пощады!

Странно прозвучало это здесь, в сердце родного Рима и для безусловного римлянина Калигулы!

— Тут нет трусов, нет трусов, каждый готов на бой! Но кто же ответит на вызов Вепря первым?

Кровавый Вепрь производил неизгладимое впечатление на каждого, кто мог его рассмотреть. Германец, существо дикое по природе, по мнению Калигулы, немало насмотревшегося на представителей этого народа в детстве. Но этот! Он явно превысил все обычные мерки. Большой? Нет, он был огромен, просто великан. Его тело, словно отлитое из железа, казалось совокупностью невероятно разработанных, подвижных мышц. Не было промежутка между ними, они змеились, переливались одна в другую. Может, демонстративная игра, которую затеял гладиатор ими, была виной, только страшно было смотреть на эту груду вздымающихся мускулов, казалось, только коснись, и будешь захвачен, перемолот, переработан ими в пыль и труху… Вооружение же германца было весьма скромным. Короткий и прямой меч, гладиус, как у гладиатора-самнита[11], четырехугольный щит. Шлем, гладкий, без веера, закрывающий лицо, с отверстиями для глаз...

Он всегда сражался в шлеме, не снимал его и после своих побед. Никто из толпы не видел его лица, Калигула с Агриппой вынесли это убеждение из разговоров вокруг. Завсегдатаев разного рода зрелищ всегда хватает. Пристрастия у людей различные. Немало желающих и поделиться с новичками своим кажущимся превосходством в знании. То есть превосходство-то есть, да только что это за мелочное и минутное превосходство! Но нет для многих и многих людей преград в стремлении его доказывать, все учат и поучают, ну хоть в чем-нибудь, да быть им учителями!

Кстати, если вспоминать об учителях и поучениях, следовало называть гладиатора-самнита теперь секутором[12]! Секутор, преследователь, а не самнит. Италийское племя самнитов, когда-то небезуспешно воевавшее с Римом, теперь почти исчезло с лица земли, а потомки самнитов стали дружественны Риму, были поданными империи. Посчитали, что некрасиво оскорблять самнитов, приравнивая их к гладиаторам. Предлагалось проявлять дружелюбие. И повсеместно гладиатор-самнит стал называться секутором. Как будто это что-то меняло по существу!

Трижды объявил зазывала Вепря, невольно обратив на себя внимание Калигулы. Юноша думал, глядя на лицо зазывалы: «Этому нет нужды носить маску Харона[13] на лице, как делают прислужники смерти на большой арене. Само лицо его — уже маска. И не потому, что шрамы. Есть нечто такое в самом выражении лица, что говорит о присутствии смерти. Мрачное? Да. Но не это главное. Жесткость, нет, очевидная жестокость. Радость по поводу того, что должно здесь свершиться…».

Между тем, соперник Кровавого Вепря уже определился.

Тронулся с места и поплыл навстречу своей смерти крепкий моряк, стоявший невдалеке от Агриппы. Князек успел заметить и покрасневшее от частых возлияний лицо, и упрямство, свойственное пьяницам, этакое вздорное выражение собственного превосходства. Не сам человек идет, а несет его вино, разлитое в крови…

Встреченный громкими приветствиями, новоявленный герой в качестве вооружения выбрал себе железную цепь, не из обычных, в общем, защиту. Он, собственно, принес ее с собой. Агриппе приходилось слышать, что морячки часто выбирают себе в качестве оружия именно крепкий цеп, иногда с булавой на конце. И мастерски владеют им, выбивая из рук противника любое оружие. Князь приготовился к повороту событий, не ожидаемых всеми. Поставил он немного, побоялся, осторожничал. Вряд ли безопасно было в этой толпе находиться, тем более вынимать из кошеля деньги на виду у всех. Немного их и было взято с собой, да и эти-то казались теперь ненужной, дразнящей чужие аппетиты роскошью...

Но все же Агриппа поставил, поддавшись на уговоры своего соседа. Тот пританцовывал на месте от нетерпения, выкрикивал непонятные фразы на галльском языке. Толкал Агриппу в бок, тесня князя к Калигуле. Язык же жестов его был понятен: он вынул из рваных своих одеяний монету и указал пальцем на Вепря. Растопырил пальцы, всю пятерню. Агриппа понял: пять таких поставлено на Вепря. Не стал рисковать, поднял палец. Пять к одному, принято, дружище, кивнул в ответ галл. Улыбнулся насмешливо князю, мол, немногим ты и рискуешь, а, клиент! Поиздержался?

Калигула только головой покачал, увидев эту сценку. Сам он не ставил. Нельзя сказать, чтоб не знавал азарта, только сфера его приложения была другой, нежели у иудейского князя…

Был подан знак к началу боя: давешний зазывала вдруг громко, резко завизжал, вызвав внезапный испуг и телесную дрожь у Калигулы. На арену полетела красная тряпка, бой начался…

Он был недолгим, короче рассказа о нем. Груда мышц двинулась на морячка, неожиданно быстро и легко. Вепрь потрясал мечом и делал выпады, двигаясь, скользя, словно в неведомом танце. Морячок не подпускал противника, отклонялся. Сам раскручивал цепь, та кружила в воздухе колесом, свистела, рассекая воздух. В какое-то мгновение моряк выбросил руку вперед, цепь сорвалась, полетела вперед, обвилась вокруг мощной руки Вепря, выбила меч. Изумленный вздох вырвался из многих глоток, словно одно общее на всех дыхание. Изумление застыло и на лице Вепря, но ненадолго. С коротким рыком ухватил он цепь за тот конец, что обвился вокруг запястья. Движение, почти незаметное зрителю, и морячок полетел в объятия Вепря! Раздался негромкий, короткий хрустящий звук: Вепрь просто сломал шею моряку, загнув ему голову назад! Все очень недолго, просто молниеносно, и вот уже противник недвижно лежит на арене, а Вепрь потрясает поднятым с песка мечом и рычит — громко, устрашающе!

Зазывала с двумя прислужниками потащили труп к прорехе в спине Большой клоаки; раздался противный всплеск воды, поглотившей тело…

Зазывала вновь призывал толпу к бою. Калигула стоял молча. Увиденное его ошеломило. Никакой длинной игры, никакой славы, красивого падения на песок после мастерски исполненного удара! Ничего этого нет и в помине. Короткая драма жизни и смерти, и вот уж новая жертва вызывается к бою…

Вызывается, но не находится почему-то. Нет желающего — сойти сегодня вечером в царство мертвых! Никому не хочется уплыть на корм рыбам через вонючую Клоаку в Тибр. А встреча с Вепрем неминуемо закончится так. Так, а не иначе! Неужели стоит призывать собственную смерть, словно ты андабат[14] на арене цирка, и глаза твои не видят противника? Он, между прочим, весьма заметен, стоит, мышцами поигрывает, улыбкой расцветает. Видно, как уголки губ тянутся вверх, все остальное прикрыто шлемом, но ясно же, что улыбается. Улыбкой победительной, мерзкой…

Зазывала откровенно растерян. На лице написано: «Не самому же лезть на рожон? Чем больше будет боев сегодня, тем больше ассов в кармане. А деньги — это мясо, это вино, это, может быть, женщина, пусть дешевая, но я-то не гордый! Всего этого в жизни меньше становится с каждым днем, для меня, по крайней мере! Сдохли бы вы все в бою, а я б разбогател на день…».

Привычно выкрикивал зазывала соперника Вепрю, оскорблял народ.

— Неужели среди римлян и прочих из вас не найдется человека, что не труслив? Нет среди вас мужчин, горожане? Никто не хочет сразиться со смертью, нет того, у кого между ног болтается больше, чем огрызок?

Глаза его обегали толпу, он искал жертву. Наткнулся ищущими глазами на Агриппу, чем-то князь ему приглянулся. Зазывала крикнул ему:

— Уж не ты ли, маленький? Маленькие, они ведь храбрецы?!

Агриппа тут же сделал два осторожных шага назад, прикрылся спиной Калигулы. Постарался не встречаться взглядом с зазывалой. Прошипел сквозь зубы:

— Нашел безумца, с дикарем сражаться… Я не римлянин!

И зачем-то толкнул Калигулу в бок. И даже добавил:

— А ты-то юноша, ты как? Уж ты-то повидал на своем веку германцев!

Нет ни малейшего сомнения в том, что Агриппа не хотел ничего плохого. Уличенный в трусости, он хотел подчеркнуть равенство себе другого, не более того. Оправдать себя, почувствовав и в другом человеке слабость. Его ли вина в том, что вызов упал на почву весьма зрелую, благодатную? Впрочем, конечно, вина его. Поскольку не стоит брать на себя бремя Учителя, не имея на то никакого морального права! Не дав себе труда изучить и понять до мелочей натуру ученика, его внутреннюю сущность…

Вечным укором Калигуле была собственная трусость. Он проявлял немалое мужество, спасая себя самого, но не близких. И это мучило его. Настолько, что он пренебрегал опасностью, доказывая состоятельность свою. Не там, правда, где это было действительно необходимо. Но так уж устроен человек, все мы достаточно часто не там и не так доказываем себе и людям собственную правоту, которой и нет. Юноша вздохнул, выпрямился, расправил плечи…

Еще не поздно было развернуться, презрительно улыбнувшись Харону-зазывале, и уйти. Агриппа, почувствовав порыв Калигулы, дернул его к себе, тихонько ахнув, начал было тащить назад, в толпу, подальше от опасности…

Но зазывала уже унюхал запах крови. Он уже кричал:

— Вот он, истинный римлянин, вот он, достойный мужчина! Он молод годами, но не трус, смотрите же, смотрите! Я вижу, как горят его глаза, и это от радости! И впрямь, истинный римлянин виден по радости! накануне боя!

Был ли блеск у Калигулы в глазах? Если и был, то не радость предстоящего боя была причиной!

Он размышлял, охваченный тревогой, лихорадочно сменяли друг друга мысли в его голове.

«Ловкость и точность — мое оружие. Против этого зверя вся моя сила не больше, чем дуновение ветра. Не сила нужна, а изворотливость. Значит, скорость, изворотливость, точность, — в этом спасение мое. Тогда я сегодня — ретиарий[15]! Да, испокон веков против самнита выставлялся ретиарий, а то, что проверено предками на прочность, должно быть правильным, а если нет, я погиб!».

Толпа уже расступалась, растекалась, выпуская Калигулу из своих рядов, надо сказать, и точно, с радостью. Предстояло развлечение, кровавое к тому же, а сами зрители только что избежали нешуточной опасности быть вот также вытолкнутыми из рядов, оказаться в мгновение ока смертниками. Это вдохновляло!

«Никакого ближнего боя, в таком бою я бессилен, его мышцы железные, удар страшен. Увернуться, отбежать, бросок сетью, если попадется, успеть ударить. Пугио[16] предпочтительней, трезубец тяжеловат, и скорости не развить, а этот ведь, кроме того, что здоровый, еще и быстрый, даже если не быстрее меня. Шлем секутора гладкий, его сетью не удержать. Кажется, этому здоровяку и меч не нужен, он разорвет сеть руками…»

— Юноше предстоит выбор оружия, раз он не позаботился о собственном! Что же, таковы наши правила, и мы предоставляем каждому право выбора! От выбора зависит жизнь, никто не помешает смельчаку ее защитить!

«Впрочем, и трезубец хорош, живот-то у него открыт! Попасть бы в него еще, правда, и потом, у него же щит! Или попасть бы в этот щит ногой, они у меня свободны. А упадет, прижать его ногой, и все, победа! Нет, не упадет он от моего удара, хоть ногами, хоть руками, хоть головой! Кажется, выход один — средняя дистанция между мной и им, любимая дистанция ретиария…».

Калигула, сын великого полководца, склонился над оружием, сваленным в беспорядке на земле позади зазывалы. Ему ли было не знать, что от длины трезубца, от крепости сети зависит многое, нет, все! Он выбрал бронзовое оплечье, украшенное чеканкой. Голова Геркулеса; от удара мечом голова героя, быть может, спасет лучше, чем собственная. Собственная втянула его в эту беду…

«Тактика защиты — ждать, пока этот Вепрь выдохнется… Измотать его, пусть набегается. В Капуе, в школе Цезаря, где я пробовал себя не однажды, ланиста[17] хвалил меня. Он шутил, что ретиарий из меня был бы хорош! Шутки шутками, а глаза у него при этом были… готов поклясться, он сожалел, что сына Германика не принудишь к клятве гладиатора. Он был заворожен моей ловкостью и точностью движений! Вот этим и воспользуемся!».

Толпа волновалась, шумела. Калигула вдумчиво выбирал оружие. В стороне, грызя ногти, бледный и дрожащий, стоял иудейский князь Агриппа. Он проклинал день, когда родился, он негодовал и злился на безумца-деда, на судьбу, что связала его с Римом, со сборищем геройствующих безумцев. Он понимал, что отнять Калигулу у толпы, ожидающей крови и смерти, не может, не подвергая риску собственную жизнь. Да и разве мальчишка его послушает? Он теперь только и слышит, что зов собственной крови, да гул толпы. Его разве от этого оторвешь как-нибудь?

Калигула укрепил оплечье слева. В левой руке — сеть, правая перехватила трезубец. За ремнем укреплен пугио. Все, он готов. Готов ко всему, что бы это не означало…

Вот они встали друг напротив друга, соперники. Германец страшен, конечно. Мальчик перед ним кажется пушинкою против горы!

Тогда почему подобрался дикарь? Что-то вроде сомнения проснулось в нем, или, может быть, предчувствие боя, что будет ему дан? Боя, где противник если не сильнее, то есть таковой, а до того и не было его.

Есть нечто, внутри нас, называемое интуицией. Женщина, глядя в глаза мужчине, безошибочно поймет вдруг, что будет ему принадлежать. Боец угадает в сопернике истинного бойца. Толкнется в сердце знание, которого еще не может быть, оно лишь угадано.

Так оно и было. Не мог не увидеть германец, как отбирал мальчик оружие, как отбросил с презрением ненужное, как улыбнулся, ощупав гирьки по краям сети, осознав, что вот это-то настоящее, то самое! Как встал напротив, каким взглядом отмерил расстояние, потребное ему для боя. И дикарь угадал стоящего противника!

Звериный вопль испустил КровавыйВепрь из мощной глотки своей. Высоко поднял меч, вздернул и щит к небу! Толпа взволновалась, заахала, закричала тоже…

Германец содрал свой шлем и отбросил его далеко на песок арены!

И оказалось, что дикарь вовсе не муж в летах, умудренный опытом воин. Лицо-то мальчишеское, а ростом даже ниже Калигулы. Шлем его делал выше, да и мышцы, конечно, они самые! Они делали из него великана, зверя! Это был обман зрения, впечатление, и только!

Молча смотрел на дикаря Калигула. Он был отучен самою жизнью кричать. Он слишком давно замкнулся в броне из молчания. Правда, ему казалось, что стук выскакивающего из груди сердца слышен всем, и одно уже это нарушало молчание. Он ошибался. Никому не было слышно. Все вопили, кричали, топали, предвкушая битву, торопя ее приход. Красная тряпка вылетела из рук зазывалы, легла на песок. Бой начался! Не суждено было ему быть долгим. Здесь, у Клоаки, вообще редко случались долгие бои. Зрелищности хватало, правда, каждому бою. Но это была жизнь, как она есть. Бой, каким он бывает в жизни. А в жизни он всегда короче, чем в цирке…

Жизнь не нуждается в человеческой трактовке своих постановок!

Германец начал бой быстрым наскоком. Ринулся на Калигулу, размахивая мечом. Едва-едва вывернулся от него Калигула, диким каким-то прыжком в сторону. Как ни резв был германец, каким бы проворством не обладало его мощное тело, но сила инерции была не на его стороне. Все же был он тяжеловат. Потому потерял равновесие, не найдя в качестве опоры своему мечу грудь соперника, пошатнулся, упал на колено. Калигула же вышел из прыжка, не потеряв это самое равновесие. Два шага назад — и сеть вынырнула из руки, полетела к дикарю, легла, казалось, на голову. Но дикарь вынырнул из-под сетки, перекатившись по земле, и, вскочив, наступил, было, на нее ногой, да только Калигула чудом успел выдернуть ее в последнее мгновение. Бой с моряком остался в памяти Калигулы, пусть то не его был опыт. А все же остался. Ухвати дикарь сеть, подтянул бы Калигулу к себе. Дальше все ясно…

Отбежал Калигула на край арены, стал ждать противника. Чутье не подводило юношу: германец шел на него в атаку, размахивая мечом. И раз, и другой, изводя себя гневом, тратя силы. В качестве ответа дикарю Калигула выставил трезубец. Сетью воспользоваться не удавалось, расстояние между противниками сократилось, взмах был ограничен. Оставалось одно, по мнению Калигулы: изнурять Вепря мотанием по арене…

Меч пытался найти его тело. Калигула отклонялся в сторону, прыгал, трезубцем отгонял германца в сторону. Пару раз всего и ударялся трезубец о крепкий щит, а вот меч высек искру из трезубца не раз!

Юноша был неутомим в беге, но в силах ограничен. Удивительная способность сохранять равновесие и скорость противостояли напору тела, много более мощного. Удержать германца в прямом броске было трудно, на трезубец не поднимешь, как сено на вилы…

В какое-то из недолгих мгновений, потраченных на бой, что Калигуле показались вечными, германец, прикрываясь щитом, сделал бросок вперед всем телом. Упал на колени. Ухватил трезубец у основания и вырвал из рук опешившего Калигулы! Трезубец полетел куда-то в сторону, и отозвалось это диким криком несчастного, кому попало по ногам железом. Тот удар, что тут же получил юноша Калигула кулаком под дых, в верхнюю часть живота, вспоминался ему потом всю жизнь.

Согнувшись в три погибели, лишенный возможности вдохнуть или выдохнуть, он осознал приход смерти. Впрочем, не сожалел о себе вовсе: внутренности пронзала боль, да такая, что жить не хотелось. Он упал на колени, ожидая смерти, как избавления.

Германец вынырнул из песка прыжком. Теперь он возвышался над Калигулой, и меч в его руке был самой смертью, неодолимой и неминуемой…

В толпе, что взволнованно дышала, казалось, одной грудью, сочувствующих Калигуле не было. Кроме, пожалуй, Агриппы, ни живого, ни мертвого, превратившегося в мраморно-белое изваяние…

Если бы verna семейства Калигулы, Мемфий, разглядел бы иудейского князя сейчас, быть может, цвет его кожи показался бы рабу соответствующим славному имени Агриппа…

Обратив к песку pollicem verteres[18], в одну глотку орала толпа, окружавшая добровольных гладиаторов. Орала то, что кричат и в Большом Цирке, обрекая бойца на смерть.

— Iugula! Iugula!

Страшно Калигуле не было. Он только что сумел, наконец, вдохнуть немного спасительного воздуха в грудь. И облегчение, наступившее вслед за этим, было столь сладко! Еще вдох, еще!

Дикарь поднял свой гладиус. Меч должен был обрушиться в основание шеи Калигулы…

Но почему-то Вепрь медлил!

Юноши смотрели в глаза друг другу…

— Ты намного хуже владеешь оружием, чем управляешь колесницей, — сказал дикарь. — Я видел твою победу…

Калигула вспыхнул:

— Да кто ты такой, гладиатор, чей язык коверкает римскую речь? Ты, мясо для арены!

Одна непримиримая мужская гордость смотрела в лицо другой. Это дикарь глядел на Калигулу небесно-прозрачными глазами.

— Меня зовут Тумелик[19]… Я сын героя Арминия!

Прежде чем продолжить, Тумелик помолчал. Казалось, ему не хочется говорить, и все же он сделал усилие над собой, продолжил. Несколько тише, словно смущаясь:

— И я же внук предателя Сегестеса[20]

Они смотрели в глаза друг другу. Никто не слышал, кроме них двоих, как зашумели вдруг воды Рейна, как лес под названием Тевтобургский вдруг сомкнул над ними свои зеленые своды! В самом сердце Рима. На берегу Тибра, к которому устремлялась Большая Клоака, вдруг случилось это, и уже никто не властен был изменить ничего, тем более они сами.

— Я убью тебя сегодня, — сказал тот юноша, что был родом из далекой дикой страны. — Хоть мы и похожи. Ты тоже сын героя, я узнал тебя. У вас одно лицо с ним…

— Я сын Германика, ты не ошибся, — отвечал римлянин. — И в роду у меня тоже есть предатель, Марк Антоний. Мой прадед. Здесь мы схожи с тобой, мясо… Но это ведь ничего не меняет?

— Я убью тебя. Сегодня я отомщу за отца, — услышал он в ответ.

И было бы так. Из тех двоих, кто сошелся сегодня лицом к лицу, ни один не склонен был уступить. Имей Калигула в руках оружие, он теперь сражался бы с удвоенной силой. И приведи судьба убить, убил бы. Говорят, молодости свойственно безрассудство. Но верно и то, что предельная жестокость тоже чаще удел молодости. Ей, чтобы научиться состраданию, надо состариться и много страдать. Но и тогда еще можно ничему не научиться!..

Просвистел в воздухе пугио. Нашел себе пристанище в плече у молодого дикаря-германца, пылающего жаждой крови. Германец вскрикнул и выронил меч…

Одним прыжком выскочил на арену тот, что метнул пугио. Одежда легионера, лицо, еще не тронутое морщинами, но уже и не молодое. Выражение удали, силы внутренней. Пожалуй, красивое лицо, мужественное.

Но разглядывать Калигуле было некогда. Спаситель дернул его за руку, потащил за собой. Крикнул на бегу уже:

— Убьют, шутки плохи! Их много!

Бежали туда, где круг не смыкался людьми. Гора оружия, валявшегося на земле, помешала сомкнуть кольцо возле арены. Лишь зазывала стоял тут. Он не был препятствием. Он не сделал ни одного движения, которое можно было бы посчитать опасным. Стоял, разинув рот, выпучив глаза от изумления. Но это не смутило легионера. Кулак его взлетел в воздух и наткнулся на подбородок служителя смерти. Раздавшийся звук свидетельствовал о переломе челюсти, а сам зазывала чуть ли не взлетел в воздух. Рухнул на землю, завывая. В этот день бедняга навсегда расстался с ремеслом. Говорить он больше не мог никогда, во всяком случае, членораздельно…

А Калигула со своим спасителем летели к Большой Клоаке. Не было для них иного пути к спасению. И, когда достигли прорехи в ее своде, юноша не возразил ни слова в ответ на короткую реплику нового друга.

— За мной! И делай, как я!

Он не стал прыгать с разбега в дыру. Мог разбиться, и прекрасно понимал, видимо, это. Высота Клоаки — три человеческих роста. Калигуле ли это не знать! Дед его, Випсаний Агриппа, изучил Клоаку лично, не с чужих слов. Дед всегда и все делал основательно. А уж тем более поручения Августа выполнял на совесть. Уж нанюхался дед испарений тут! и теперь внук спасал свою жизнь в русле Клоаки, обустроенной дедом! Мелькнула в голове мысль, давно ставшая привычной, но от того не потерявшая своей прелести: «Что в этом городе — и вдруг не мое? Все здесь сделалось нами! От геройства до предательства!».

Легионер присел на край дыры, ухватился за противоположный. Повис на пальцах рук. И только потом прыгнул. За криками не было слышно плеска. И первый преследователь уже подбегал к дыре. Не было возможности раздумывать. Калигула проделал то же, что и его нежданный спаситель…

 


 

[1] Марк Випса́ний Агри́ппа (лат. Marcus Vipsanius Agrippa; 63 г. до н.э. — 12 г. до н.э.) — римский государственный деятель, полководец, друг и зять императора Октавиана Августа. Агриппа играл немалую роль в военных успехах Октавиана Августа, не обладавшего военными способностями. В 36 г. до н.э. он победил Секста Помпея в морской битве, в 31 г. до н.э. победой над Антонием в битве при мысе Акций утвердил единовластие Октавиана. Покровительствовал искусствам, построил Пантеон.

 

 

[2]Тиберий Друз Клавдий Юлий Цезарь Нерон (лат. Tiberius Drusus Clavdius Iulius Caesar Nero), при рождении— Нерон Клавдий Друз (лат. Nero Claudius Drusus), часто Друз Юлий Цезарь, Друз II или Друз Младший (7 октября 13 до н. э. — после 1 июля 23 года) — римский военачальник и политический деятель, консул 15 и 21 годов. С 21 года разделил с Тиберием трибунскую власть (лат. tribunicia potestas), которой наделялись исключительно императоры. Единственный сын Тиберия от его первой жены, Випсании Агриппины.

 

 

[3] Антония Младшая (лат. Antonia Minor) (31 января 36 до н. э. — осень 37) — дочь Марка Антония и Октавии Младшей. Одна из самых знаменитых женщин эпохи становления империи, племянница Августа, мать Германика и императора Клавдия.

 

 

[4]Ретиарий (лат. retiarius — «боец с сетью») — один из видов гладиаторов. Снаряжение этого гладиатора должно было напоминать рыбацкое; его вооружение состояло из сети, которой он должен был опутать противника, а также трезубца и кинжала. Доспехи ограничивались наручем и наплечником, который закрывал плечо и левую часть груди. Ретиарий был одет в традиционный вид нижней одежды (subligaculum), удерживаемой широким кожаным поясом, иногда в — легкую тунику.

 

 

[5] Авраа́м (ивр. אַבְרָהָם‎, Авраа́м) — библейский персонаж, родоначальник многих народов (Быт.17:4). Первый из трёх библейских патриархов, живших после всемирного потопа. Согласно книге Бытие, первый еврей и родоначальник всего еврейского народа. Потомок Евера (Эвера), правнука Сима (Шема), первого сына Ноя.

 

 

[6]Ауспи́ции (лат. auspicia, от avis — «птица» и speculare — «наблюдать») — в узком смысле гадание авгуров по поведению птиц, в широком — гадания авгуров вообще.

 

 

[7] Большая Клоака (Великая Клоака, Клоака Максима, лат. Cloaca Maxima; от лат. cluere — чистить) — часть античной системы канализации в Древнем Риме. По легенде, обширная система канализации для осушения низины между холмами Палатин и Капитолий, где позднее возник Римский Форум, была создана при пятом царе Древнего Рима, Луции Тарквинии Приске. Самым главным из каналов в этой системе была Клоака Максима, считающаяся прототипом античной канализации. Канал имеет до 3 м в ширину и более 4 м в высоту.

 

 

[8] Габии (лат. Gabii) — город в древнем Лациуме. Располагался в 15 км к востоку от Рима, почти на середине пути между Римом и Пренестой, на небольшом озере. Принадлежал к древнейшим городам Латинского союза. В древности Габии неоднократно воевали с Римом, пока не были принуждены подчиниться ему.

 

 

 

 

 

[10] Спинтрии (лат. spintri, также известные как бордельные марки) — монетовидные жетоны, использовавшиеся в Древнем Риме как средство внутреннего расчёта в лупанариях. Большинство спинтрий отчеканено из бронзы; они несут эротический сюжет. Как правило, это изображение людей в различных позах в момент полового акта, обнажённого мужчины, крылатого фаллоса, совокупляющихся животных. Самым распространённым сюжетом является половой акт мужчины и женщины. На оборотной стороне жетона обычно находятся различные римские цифры (от I до XX), значение которых точно не установлено. Наиболее вероятным временем выпуска спинтрий считается I век нашей эры. Несмотря на общепризнанную версию о применении данных жетонов в публичных домах, выдвигаются также гипотезы о том, что спинтрии были выпущены во времена Тиберия для дискредитации императорской власти.

 

 

[11] Самнит — древний тип тяжеловооруженных бойцов, исчезнувший в ранний имперский период, своим названием указывал на происхождение гладиаторских боёв. Исторические самниты были влиятельным союзом италийских племён, проживавшим в регионе Кампания к югу от Рима. Против них римляне вели войны в период с 326 по 291 до н.э. Снаряжением самнитов были: большой прямоугольный щит (scutum), украшенный перьями шлем, короткий меч (gladius), и, возможно, поножи на левой ноге.

 

 

[12] Секутор (лат. secutor — преследователь) — вид древнеримского гладиатора. Секутора также называли contraretiarius («противник ретиария») или contrarete («против сети»), так как секуторвыступал против гладиатора, вооружённого сетью — ретиария. Секуторы были разновидностью мирмиллонов или самнитов, были экипированы аналогичными латами и оружием, включая большой прямоугольный щит и гладиус. Их шлем, впрочем, закрывал всё лицо, кроме двух отверстий для глаз, дабы защитить лицо от острого трезубца их соперника. Шлем был практически круглый и гладкий, чтобы сеть ретиария не могла зацепиться за него.

 

 

[13] Харо́н (др. — греч. Χάρων — «яркий») в греческой мифологии — перевозчик душ умерших через реку Стикс (в другой версии — через Ахерон) в Аид (подземное царство мертвых). Сын Эреба и Никты. Изображался мрачным старцем в рубище. Харон перевозит умерших по водам подземных рек, получая за это плату в один обол (по погребальному обряду находящийся у покойников под языком). Он перевозит только тех умерших, чьи кости обрели покой в могиле. Ни при каких условиях обратно не перевозит. Только золотая ветвь, сорванная в роще Персефоны, открывает живому человеку путь в царство смерти.

 

 

[14] Андабат (от греческого слова «άναβαται» — «поднятый, находящийся на возвышении») — один из видов гладиаторов. Одеты в кольчуги, как восточная кавалерия (катафракты), и шлемы с забралами без прорезей для глаз. Андабаты сражались друг с другом практически так же, как рыцари на средневековых рыцарских турнирах, но без возможности видеть друг друга.

 

 

[15] Ретиарий (лат. retiarius — «боец с сетью») — один из видов гладиаторов, появились на заре Империи. Были вооружены трезубцем, кинжалом и сетью. Кроме набедренной повязки, поддерживаемой широким поясом (balteus) и большого доспеха на левом плечевом суставе, у ретиария не было никакой одежды, в том числе и шлема. Иногда для защиты шеи и нижней части лица использовался металлический щиток (galerus). Существовали ретиарии, игравшие на арене женские роли («retiarius tunicatus»), которые отличались от обычных ретиариев тем, что были одеты в тунику. Ретиарии обычно сражались с секуторами, но иногда и с мирмиллонами.

 

 

[16] Пугио (лат. pugio) — большой меч позволял обходиться без копья. Но для боя в строю даже 45-сантиметровый клинок казался легионерам слишком длинным. Ведь чтобы поразить подошедшего в упор врага, нужно было отвести локоть далеко назад. А это не всегда было возможно в тесноте манипулы. В начале новой эры легионеры стали, кроме мечей, носить еще и кинжалы pugio с широким, 25см длины клинком. Такой кинжал можно было удерживать не только в прямом, но и в обратном захвате (“пером”), и наносить удары сверху в лицо и шею врага.

 

 

[17] Ланиста (лат. lanista)-хозяин, тренер и антрепренер гладиаторов. Ланиста, так же как и сводник, считался человеком запятнанным, а занятие его — зазорным. Но обойтись без его услуг не мог ни магистрат, ни частный человек, дававший игры. Ланиста покупал и опытных гладиаторов, и рабов, которые у него обучались гладиаторскому искусству, продавал их и отдавал внаем устроителям игр. Иногда такому ланисте отдавали в науку своих рабов несколько хозяев.

 

 

[18]Гладиатора, не угодившего толпе, она приказывала добить, поворачивая большой палец к груди (pollicem vertere), в знак того, чтобы победитель добил раненого гладиатора, с криком — Iugula! (добей!).

 

 

[19] Тумелик — единственный сын Арминия, вождя германского племени херусков, и Туснельды. Родился в Равенне, приблизительно в 15-16 гг., в плену у римлян. О жизни Тумелика Тацит сообщает в своей хронике, что «Мальчик вырос в Равенне. Об игре, которую судьба сыграла с ним, я сообщу в соответствующее время». Однако дальнейшая судьба Тумелика так и осталась у Тацита неосвещенной. Между 30 и 31 г. в хронике Тацита существует пробел, так как соответствующий отрывок или не дошел до наших дней, или же вообще не был написан. Из указания Тацита на Равенну, славившуюся в то время своей гладиаторской школой, а также на основе выражения «игра судьбы», можно сделать предположение, что Тумелик стал гладиатором.

 

 

[20] Сегестес — высокородный херуск, отец Туснельды, супруги вождя племени херусков Арминия. Сегестес был преданным другом римлян и поддерживал римскую экспансию в германские земли. В награду за свою безоглядную верность Риму Сегетес получил в управление спокойную область на левом берегу Рейна. Отец Туснельды и ее муж были непримиримыми врагами. Согласно Тациту («Анналы», II 88), в 21 г. н.э. Арминий был убит приближенными, возглавляемыми Сегестосом.

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль