Апостол Павел. Ч. 1. Покушение. Глава 13. / Фурсин Олег
 

Апостол Павел. Ч. 1. Покушение. Глава 13.

0.00
 
Фурсин Олег
Апостол Павел. Ч. 1. Покушение. Глава 13.
Обложка произведения 'Апостол Павел. Ч. 1. Покушение. Глава 13.'
Покушение.

Глава 13.

«У Возлюбленного моего был виноградник на вершине утучненной горы, и Он обнес его оградою, и очистил его от камней, и насадил в нем отборные виноградные лозы, и построил башню посреди его, и выкопал в нем точило, и ожидал, что он принесет добрые грозди, а он принес дикие ягоды.

И ныне, жители Иерусалима и мужи Иуды, рассудите Меня с виноградником Моим. Что еще надлежало бы сделать для виноградника Моего, чего Я не сделал ему? Почему, когда Я ожидал, что он принесет добрые грозди, он принес дикие ягоды? Итак, Я скажу вам, что сделаю с виноградником Моим: отниму у него ограду, и будет он опустошаем; разрушу стены его, и будет попираем, и оставлю его в запустении: не будут ни обрезывать, ни вскапывать его, — и зарастет он тернами и волчцами, и повелю облакам не проливать на него дождя. Виноградник Господа… есть дом Израилев, и мужи Иуды — любимое насаждение Его. И ждал Он правосудия, но вот — кровопролитие; ждал правды, и вот — вопль».[1]

Так повторял про себя Саул все из того же пророка Исайи, через месяц после возвращения из Дамаска в Иерусалим, глядя на город с высоты Храмовой горы, город, который любил и о котором мечтал когда-то. Он снова уходил. Он уходил, полагая, что не вернется сюда больше. Город изгонял его.

Как это случилось?

Череда событий предшествовала изгнанию.

Прежде всего, вот уже который раз за время, как стал он во главе общины ноцрим Иерусалима, приглашался к первосвященнику Ханану Йааков.

Йааков не сумел полюбить эту дорогу. И вовсе не потому, что не любил Храм или не считал себя подотчетным первосвященнику. Вовсе нет.

Трижды в день преклонял он колена перед Господом Богом своим. Окна его были открыты против Храма, если не в Храме он был. Шахарит, минха и маарив были святы для него, как святы установившие их Авраам, Исаак и Иаков[2]; так поступал и пророк Даниил.[3] Было ли то в Храме, или в собрании, или в доме своем, «Помни, перед Кем ты стоишь», — говорил он себе. Колени его поначалу были стерты, потом загрубели, покрылись мозолями. Он молился подолгу, глубоко, искренне, слезно.

Еще далеко было до тех времен, когда разрушится Храм, когда эти три молитвы уже не будут соответствовать ежедневным жертвоприношениям в Храме[4], и еще далеко до времен, когда наряду с восемнадцатью благословениями будут проклинать таких, как он, Йааков, детей Израиля[5]

Но именно пришествия этих времен и боялся Йааков. Всею душой молился он Господу, чтоб не случилось подобного.

Быть может, и не был он знатоком Торы; не учен, это точно. Хоть учился, сколько мог. Зато брата своего знал. А зная, понимал если не умом, то сердцем: Йешуа другой. И не может быть Его учение таким, чтоб совпало с тем, что нужно первосвященнику, перушим и прочим ревнителям. Он не разбирался во всех этих тонкостях, был упрекаем и с той, и этой стороны за незнание и непонимание. Он пытался свести два к одному. Ему хотелось быть братом Машиаха, хотелось и того, чтоб это было принято Храмом и священниками.

И именно потому, что боялся он всего на свете, боялся и приглашения к первосвященнику. Его самого пока не тронули ни разу; более того, брат его повис на дереве, соратники подвергались бичеванию, а с ним были если не ласковы, то вполне учтивы. Однажды (ну, может, еще раз или другой) он отдал на поругание ближнего, подтвердив его причастность к кругу ноцрим. Он успокаивал себя: пострадать за имя Его ведь честь, не так ли? Более того, он выдал имя того, у кого укрывались страдальцы. Он успокаивал себя тем, что пострадает один, спасутся многие…

В другой раз, когда он был в доме Ханана бет Шет, именно у Ханана, а не зятя его, нынешнего первосвященника, или сыновей его, в последующем числившихся в первосвященниках, он принес третью десятину в Храм. Можно было делать это, никто не принудил бы его. Но ему намекнули люди, и он засобирался. Ханан был доволен тогда.

Теперь он шел в очередной раз. И тревожно, неспокойно было на душе его.

Ханан не расположен был к приему гостя. И не звал его к себе домой.

Он дал понять, что недоволен, с первой минуты разговора.

— Я примиряюсь со многим, кажется, — сказал он Йаакову. — Мы в своей стране, из моего окна, как и из твоего, виден Храм. Вместе с тем, чужеземцы хозяева здесь, и мне с трудом удается удерживать их в пределах Двора язычников. Не так давно пытались поставить каменное изваяние императора в пределах Храма, чуть ли не в Святом Святых.

Конечно, Йааков слышал об этом ужасном деле. Действительно, пытались. Лишь ожидаемые волнения и дальность расстояний воспрепятствовали этому; все как-то еще висела в воздухе угроза, что поставят на самом деле. Воздерживались на месте, не настаивали из Рима…

— Тяжкие времена настали, тяжкие, — продолжал жаловаться Ханан, — приняв к сведению явное огорчение, что отразилось на лице Йаакова. — Дети Израиля разбросаны, рассеяны по всему свету. Иудея небольшая. Зато велики пространства, где живут остальные. Живут в среде язычников, неверных. И без того тяжело мне получать средства на Храм, установленные не мною, кажется, и не властями земными…

Йааков поспешил заметить, что община, которой он руководит, всегда готова служить всем, что есть; и каждый имением своим готов восполнить недостаток средств…

Ханан отмахнулся от него, как от надоедливой мухи.

— Что мне капля эта? Разве о ней речь?

Ой, как не понравилось Йаакову слово это! По его представлениям, десятина общины была тучной, никак не напоминала каплю.

Ханан не интересовался мнением Йаакова по этому поводу. Он продолжал говорить, напористо и зло, и все более и более пугая Йаакова.

— Сколько уж раз сказано было, что повисший на дереве не может считаться Машиахом. Предано забвению самое имя этого человека, проклято. Но даже в Иерусалиме, городе Храма и святости, есть люди, что следуют пути его. Мне говорили, что в общине твоей и в собрании есть такие, и немало. Не ты ли сам называл мне их, дабы мог я принять меры, строгие меры против них?

У Йаакова перехватило дыхание. Йешуа проклят, а он брат Йешуа. И, конечно, прекрасно ведомо Ханану, что в собрании, где стоит Йааков старшим, все они — ноцрим. До этого мгновения удавалось откупиться. Поступались малым сравнительно. Часто удавалось отправить людей, чьи жизни небезразличны, в эллинистические страны, где не так строг Закон в лице священников и левитов. Иногда за день, за два, а то и несколько часов до того, как придут за ними! Теперь вот, кажется, настал конец. А если станет известно, что Йааков своих людей выдавал! Сумеет ли он объяснить, что всего один-то раз или два это было, и следовало поступиться малым ради большого…

В прошлые разы, когда Ханан говорил с Йааковом, он принимал его на территории Храмовой горы, Хар а-Баит, где были дома левитов и священников. Дом, он и есть дом; пусть дом священника. В нем есть уют, есть что-то, что расслабляет и утешает. На сей раз они говорили в Уламе, в притворе Храма, который отделял святое от мирского.

Проход, отделяющий земное от Небесного! И Йааков, стоящий перед первосвященником, который и ростом был выше, и по положению, а также обладал волей, которая Йаакову дана не была, смущал его донельзя. И сам Храм, врата Небес, Леванон[6], где ощущал себя Йааков таким маленьким и ничтожным, не прибавлял ему храбрости. И все же у него хватило сил на вопрос:

— Но почему гневаешься ты на меня, и на братьев моих, скажи! Когда нужны деньги, или зерно, или скот, когда можем мы что для «Дома святости» нашего и твоего, так мы разве отказываемся?

Ханан смотрел на Йаакова и молчал. В самом молчании этом был ответ. И снова стал спрашивать тогда брат Машиаха:

— Или кто из моих преступил границы дозволенного? Громко, на площадях и улицах, поминал имя, что проклято; так есть у тебя стража, есть и бич-трехвостка, скажи, и мы выдадим его тебе, когда бы был это и любимый племянник мой… знаешь ведь, вдовствую, нет детей у меня, но дети братьев все одно, что мои…

И снова молчал первосвященник, прожигая его глазами.

Взмолился Йааков:

— Скажи, не молчи, стеснилось в груди, изнемогаю…

Ханан, прекрасно знакомый со способами ведения словесной войны, был и молчуном, когда надо. Он выдержал еще несколько мгновений, и когда Йааков и впрямь уж с жизнью расставался, сказал:

— Саул из рода Вениаминова, тарсянин, прибывший из Дамаска с месяц назад, знаком ли он тебе?

Знаком ли ему Саул! Еще бы они не были знакомы ему, все эти дети Израиля, прибывшие из дальних стран! Тарсяне, киприоты, эфессцы, прочие эллинисты. Их прибивало к ноцрим, потому что многие из них не находили доли своей в маленькой Иудее, были бедны, нуждались в крове и куске хлеба, а если не стеснялись в средствах, то часто ощущали себя чужими и ненужными. Братья, помня заветы Учителя и Машиаха, были милосердны к ним по мере возможности.

Что же касается Саула, то этот не был нищ или наг, или бос, или сир.

Человек, что рос в Иерусалиме в ногах Гамлиэля! Человек, который преследовал их, ноцрим, от лица этого самого Храма и этого первосвященника, что стоит перед ним, глазами-угольями пронзая внутренности! Да к тому же обладающий правами римского гражданина!

— Да, знаком, — уныло отвечал Йааков. — И видел, и слышал я его в собрании нашем. Но, когда и ты его знаешь, то знаешь и то, как мало я мог ему сделать, чтоб ушел…

— А сделать надо, — отвечал Ханан. — Надо, коли хочешь, чтоб я не сказал при случае: «как мало я могу сделать». Я умею помнить. Умею забывать. Вот, например, я забыл на время, кто ты и как тебя зовут. Забыл про родство твое. Про то, что в собрании своем не только о Законе рассуждаете, но вспоминаете и имя некоторое, которое запретил я вспоминать. Да что я, Сангедрин запретил. Я, Йааков, забыл. Но могу и вспомнить, когда ты тут стоишь и блеешь, словно овца, ведомая на заклание…

Вот так случилось, что нелюбовь Йаакова к Саулу удвоилась, а то и утроилась после разговора с Хананом бет Шет. И забот прибавилось немало. Потому что понимал Йааков, чем грозит ему пробуждение памяти первосвященника.

Не последней была в тот день встреча первосвященника с Йааковом. Видно, Саул оказался той самой костью в горле, что мешала Ханану проглотить и продышаться одновременно.

Вечером, сопровождаемый одним только Довом, отправился первосвященник в Гефсиманский сад. Шли пешком, переодетые в одежду обычных горожан, стараясь казаться незаметными. Трудно было то при росте и повадках Дова. Впрочем, южные ночи ранние да темные, и луна одиноким серпиком тонула в облаках, не давая много света.

В голове первосвященника крутились невеселые мысли. О том, что смена одежды по своей воле еще не так страшна. Снял он свое белое одеяние, и ладно. Вряд ли стоило также жалеть о том, что на тайную встречу нельзя отправляться в пурпурно-голубом, отливающем фиолетовом, миле[7], с его золотыми колокольчиками, звенящими при ходьбе. Это понятно, да и одежда эта Ханану теперь не своя, пусть бы сыновья носили. Но то, что ритуальное облачение хранится у римского прокуратора в башне, выдается перед четырьмя основными только праздниками…Запечатано печатями казначеев и выдается начальником стражи! Это уже унижение, за которое, быть может, хочется особенно мстить. Человек, к которому направлялся на встречу первосвященник, мог бы помочь с местью. Только, как бы ни хотелось, не время сегодня умереть прокуратору. И этому есть множество причин. Он думал об этих причинах. Он думал еще о многом, пока шли. Дов пыхтел, видимо, обливаясь потом; задыхался; и о нем мельком думал первосвященник. О том, что постарел Дов, стал тучен. Тяжела ему служба, пора бы на покой. И Ханану пора. Только то, что может Ханан, не может того ни зять его, ни дети его, которым следует быть дальше первосвященниками. А Ханан привык к Дову. Наверно, это плохо. Только как же еще можно назвать старость, как не временем привязанностей? Никогда так много привычек не собирается в то, что связывает и мешает. Как в старости только, в ней самой…

На западном склоне Елеонской горы, у самого ее подножия, шумели листвою оливы, серебрились при свете луны, впрочем, совсем тусклом сегодня. У забытой маслобойни, третьей по счету с их стороны дороги, как было уговорено, остановились.

Ждать пришлось недолго. Правда, появился человек, которого ждали, вовсе не со стороны дороги. Вынырнул откуда-то из кустов, и Ханан был, как всегда, им напуган.

Даже Дов уступал ему в росте. Грубо слепленное лицо. Безобразный шрам через всю правую щеку, сузивший глазную щель. Его и в темноте было видно, казалось, что Симон[8] Зелот ухмыляется злобно. А впрочем, он и был злобен сегодня. Встреча эта с первосвященником была неприятна Симону. Если бы не слово, данное когда-то Учителю: стараться не гневаться на брата своего. Правда, Симон считал глупостью принимать это зловредное насекомое, щупальца которого, казалось, пронизали всю страну, за брата. Учитель был кроток и ласков. Те, кто его распяли, таковыми не были. А этот вот, что нашел к Симону дорогу, нежданно-негаданно, и точно был во всем виноват. Руки, большие, тяжелые руки Симона тянулись к кинжалу за поясом. Дов был настороже, только что Симону Дов. Он с этим кабаном жирным справится в мгновение одно. Ханан мог бы взять еще десяток таких; да дай они еще повод Симону порезвиться…

— Зачем звал, священник, — спросил Симон нарочито грубо, стремясь показать, что никакой привязанности или почтения к лицу, обреченному на почитание, не испытывает. Ханана до сих пор величали первосвященником, хотя он им не был давно. Какая разница, был же раньше; а на деле и сейчас все знают, кто первосвященник.

— Ты все еще должен мне, Симон, — ласково пропел Ханан.

— Да, быть тебе должным — небольшая радость. Ты вывернешь меня наизнанку и вынешь последний динарий, священник. А ведь немногим помог ты мне.

— Ну-ну, Симон. Когда хлестала некую спину плетка, не было на тройном конце ее костей. А это значит, что не вырывала она куски мяса и не срывала кожу. А помнишь, что сократил я и число ударов другу твоему? Можно было довести до сорока, я дал двадцать. Это большое послабление, Симон. Я ведь его спас. Потом я спас многих из твоих приятелей, что любят кинжалы и кровь. Когда прокуратор затеял выжечь гнездо ваше, в Галилее, разве не я предупредил тебя? И унесли они ноги от римских собак. Тогда был ты мне благодарен. Почему же теперь я не вижу улыбки на лице твоем?

— Давай улыбнусь, — ответил Симон мстительно. И впрямь улыбнулся, растянув губы от уха до уха. Зрелище это, надо сказать, было не из приятных; Ханан содрогнулся. Зилот, почувствовав это, рассмеялся, повергнув Ханана в ужас. Вдали от троп, от дорожек, проложенных людьми, ночью, при неверном свете луны, хохотало чудовище, способное на все. Было чему испугаться.

Отсмеявшись, сказал Зилот:

— Ладно, священник. Говори, зачем звал. Знаешь ведь, с тех пор, что с Учителем я, нет на мне греха. А что я многих людей знаю из тех, кем римляне интересуются, так то не провинность. Я, может, люблю поговорить. И меня люди любят.

Он снова улыбался.

— Есть человек, Зилот, которому следует не быть. Он из детей Израиля, но римский гражданин. В ближнее время, я уточню, когда, и сообщу тебе отдельно, обычным путем, ты знаешь…В ближнее время будет уходить он из Иудеи. Думаю, что дорога уведет его в Тарс. Где-нибудь там, подальше от Иерусалима, должен он лечь на землю и не встать. Мне ли учить тебя?

Задумался Зилот. Вздохнул глубоко, поморщил лоб.

— Римского гражданина, да из своих, много кто хотел бы познакомить со своим кинжалом. Одно смущает меня, священник, то, что ты это предлагаешь. Должно быть, человек не самый плохой, а может, и вовсе хороший, коль ты на него злобу затаил. Да только зачем это мне? Я передам твою просьбу. Ты дашь денег, сколько надо. Тоже ведь известно тебе, не в первый раз. Меня не впутывай только. Знаешь ведь, крыса храмовая, что не проливаю я крови давно. Тот, кто выше тебя, запретил мне.

Ханан сверкнул глазами недобро. Обиделся за «крысу», понятно. Только что Симону? Он вообще может развернуться и уйти. То, что священник сделал для Симона, уже сделано. Зилот пришел сюда, на встречу, только потому, что мог Ханан рассказать новое. О засадах, о предателях. О затеях римских. Пригодится людям. Зилоту уже не нужно.

— Я в Египет ухожу, — сказал Симон Ханану. — Когда кто из наших захочет тебе продаться, а ты его купить, так ты знаешь, что делать. Вызовешь, как звал меня, а там увидишь, кто и зачем.

Ханан удивился страшно. Египет? Почему?

— Он посылал нас рассказывать людям о Себе. О царствии Небесном. Он пророк, он Машиах, не ровня он тебе, крыса. Ты думаешь, его купил за тридцать сребренников? Нет! Это ты продавался, тебя и купили за мелочь. А я Ему многое обещал. И это тоже: походить по странам, говорить с людьми о Нем и его речах. Если спасутся люди, не тобой спасутся, Им. Вот, ухожу…

Дов сделал было движение: выхватить кинжал. Рука его тут же была зажата в тиски, да так, что Медведь застонал.

— Вот ведь кабан какой, — весьма оскорбительно сказал Зилот. — Норовит взять на клыки. А того не понимает, что я на воле, на работах разных каждый день сил набираю. А он, кабан этот, давно разнежился да разжирел на храмовых приношениях…

Он развернул Дова в одно мгновение так, что рука была выбита из плечевого сустава; тот заорал так, что зазвенело в ушах.

— Не умеешь оружием пользоваться, не хватайся, — назидательно произнес Зилот. — А я тебе даже не поломал костей. Руку вправить можно. Только сегодня кинжал тебе не понадобится. Ни к чему он тебе…

Он оттолкнул Дова к священнику поближе. Невольно отклонился Ханан в сторону. Стонущий, потерянный Дов не удержался на ногах, упал, покатился, с совсем уж неприличествующим мужчине воем.

Симон, поначалу не обращавший внимания на Дова, занятый разглядыванием в лунном свете кинжала противника, с серебряною рукояткой, отделанной жемчугом, вскоре осознал, что стоны и крики, и проклятия Дова могут привлечь внимание, совершенно ему лишнее.

Он пнул Дова ногой, велел замолчать. Бросил ему и кинжал, заметив, что чужого ему не надо, не тому Учитель учил. Да и не нужны такие игрушки тому, кто собрался в Египет учить любви и милосердию…

Вконец потерянному, трясущемуся Ханану Симон сказал:

— Тот, кто выдал Учителя, он, надо же, ушел к нашим, в Галиль. И они его приняли, священник. Когда храмовая крыса, вроде тебя, окружает себя такими, как Иуда, это понятно. Когда мои друзья принимают к себе такого, как он, вот когда страшно. Это значит, что и сами они выродились, коли с таким выродком рода человеческого сошлись хоть в чем. Значит, время мне уйти совсем. Не хочу видеть того, что станется с этими местами и людьми. Все же я к ним был привязан…

Как добирался Ханан до Храмовой горы, почти волоча на себе Дова, это не расскажешь. Он сыпал проклятиями; он скрипел зубами и обещал обидчику все мыслимые беды, которые только можно причинить.

Дня через два священник и представитель дома Боэтусеев [9]возлежали, обедая, и вели беседу, в которой не было места проклятиям и бранным словам. Слушая беседу эту, никто и никогда не посмел бы даже вообразить, что Ханан способен на брань. Речь текла, словно жемчужный горный ручей среди изумрудных берегов, беседа неслась, словно стая облаков, гонимая ветром….

— Друг мой, — проговорил первосвященник, прожевав последний восхитительный кусочек фазаньего мяса, — друг мой, мое беспокойство небеспричинно. Это именно тот случай, когда необходимо строго следовать Закону Моше. Собственно, это надо делать всегда. Но я хочу напомнить сейчас два положения, которых мы, саддукеи[10], придерживались неукоснительно. «Да не сжалится над ним око твоё»[11] и «да искоренится зло из среды твоей»[12].

— И, безусловно, это верно. Но так ли страшен этот Саул, таким ли истинным злом является этот юноша еще, мальчик, в сравнении с нами, конечно, мой бесценный гость? — вопрошал его Боэтусей. Мы, саддукеи, строги к истинным нарушителям закона; но, вместе с тем, мы тоже люди. По роду своей деятельности, согласись, о гость, нам приходится, так или иначе, соприкасаться с миром иноземным, с миром языческим. Это накладывает некоторый отпечаток на нашу повседневность. Этот молодой человек, Саул из дома Вениаминова, не может быть, чтоб был потерян для нас и Закона, когда он воспитанник Гамлиэля. Но он — тарсянин, волей судьбы он вынужден был знаться с язычниками. Быть может, он ошибается, но не по убеждению, просто молодость и оправдывающие обстоятельства, те самые, о которых я говорил….

Ханан подслащал свой язык, сколько мог. Он боялся, что давешняя брань может выплеснуться на этого нерадивого представителя саддукеев. Можно представить, как он будет напуган!

— Нет, нет и нет! Разве кто-нибудь мог бы обвинить меня в том, что я не знаю сложностей мирской жизни, что я оторван от нее окончательно и витаю в мире молитв и Закона? Ханан бет Шет прежде других простил бы ошибку. Но это не ошибка, это намерение. Он объявил себя ноцрим, и само по себе это действие, которое я простить не могу, не могу оправдать молодостью и неопытностью. Когда бы он был человеком из низов, обманутым людьми Плотника; но он познал сладость Закона нашего так, как другим не удавалось. И он — отступник!

Ханан горячился. Боэтусей слушал все внимательней, хмуря брови и покачивая головой на каждый выпад Ханана, признаваемый им справедливым.

— Итак, он отступник. Признавая Машиахом повисшего на древе, согрешает смертельно. Говоря о том, что Учитель его восстал из мертвых и воскрес, согрешает дважды. Трижды согрешает, говоря, что есть жизнь за смертным одром у каждого из нас, и ждет нас в ней воздаяние за земные дела. Потому, говорит он, не страшитесь земного, каким бы оно не было, а завоевывайте Небесное.

Боэтусей скучнел на глазах. Все это были серьезные обвинения. Кажется, молодым человеком, ведущим родословие свое от Вениамина, и впрямь придется заниматься.

— Он утверждает, что Плотник, он из рода Давидова, — подпустил яду Ханан. И спасение Израилю придет от Него…[13]

Это добило Боэтусея. Он, наконец, возмутился.

— Да, — сказал он, — это кощунство… Я знаю, что ты, мой гость, всегда и во всем безупречен. Учитель Гамлиэль уважаем тобой, и никогда гласно не обвинишь ты его в попустительстве или ошибке. Но это сделаю я. Я выскажу фарисеям в Санхедрине наши упреки…

«Безупречный» Ханан был доволен своею деятельностью. Отступник Саул в общем-то не беспокоил его в качестве серьезного соперника. Это ведь не Йешуа-плотник. Тот был страшен, хоть и скромен. Но так приятно наступить на больную мозоль человеку, который переметнулся в чужой стан. Будучи прикормлен, обласкан. Мало того, человеку, которого римский закон, закон неверных, сделал недосягаемым для Ханана. Вот и посмотрим, так ли это….

Надо ли удивляться тому, что обложили Саула со всех сторон.

Варнава, остававшийся для Саула Иосией, был страшно удивлен, помимо того, что огорчен, той лавиной сплетен, обвинений, как он говорил «глупостей беспочвенных», что обрушилась на друга.

— Ты хотел славы, мой Саул, — говорил он. — Сколько тебя помню, ты все рвался к тому, чтоб стать большим и известным. И, однако, ты стал известен. Пусть ограниченному кругу людей, но стал. Пожалуй, никто из ноцрим не обсуждается Иерусалимом так широко, нет и споров таких, как о тебе. Ты ведь еще ученик в среде учеников, не больше того. Ты тщишься доказать мне, что ты посланник Его, но, прости, хоть я и люблю тебя, многое в словах твоих странно. Многое требует раздумий, долгих бесед с тобой. А вокруг негодуют, шумят, кричат, зовут или отвергают, не давая мне времени выслушать и понять. Мне почему-то кажется, что раздут возле тебя пожар, и подпитывают его без конца сухими ветками и угольями. Все как-то странно, Саул, очень странно…

— Но я думаю, что у меня ни в чем нет недостатка против высших ноцрим, тех, кого прозвали Посланниками Его, — отвечал Саул. — Я видел Его, Иосия, так, как видишь ты меня сейчас, я говорил с Ним. Он выделил меня среди всех для проповеди среди язычников. Почему так, почему все так, как и Он говорил: не встречается пророков в отечестве своем? Неужели и ты мне не веришь, друг?

Иосия отмалчивался, глядя на Саула глубокими своими, кроткими очами; в них было обидное для Саула сомнение…

Иногда он говорил Саулу, когда подступало к горлу слово, которое не удержать:

— Ты гнал Его, Саул! На тебе наша кровь. Он прощает. И я прощаю, правда, зло причинено не мне, но многим близким. И не все простят.

Саул говорил:

— Я виновен. Но благодатью Божьей есмь то, что я есмь; и благодать Его во мне не была тщетна. Ты еще увидишь это. От чрева матери предназначен я был, Иосия, для того, чтоб говорить о Нем среди языков…

Иосия был человеком, знавшим Саула с детства. Он знал и его болезнь, тяжкую, страшную. Знал о его семье. О том, как болезненно перенес Саул «предательство» обожаемой им матери. Увы, приходили ему в голову мысли о том, что все, Саулом рассказанное, есть плод воображения. И воображения больного. Не мог он сказать об этом другу. Но думать и перебирать мысли себе не запретишь.

Он стал говорить Саулу то, что казалось ему правильным; казалось в меру обидным. О возвращении в Тарс…

— Если ищешь обращения языков, то к чему пребывание в Иерусалиме? Идти нужно к братьям, живущим за пределами Эрец-Исраиль, чтобы благовествовать им. Здесь тебе опасно, Саул. Я виделся с Мариам. Ты знаешь ее мужа, а он близок к саддукеям. Говорят о мерах против нас, ноцрим. А еще говорят чуть ли не о покушениях; ты знаешь, ведь есть еще и зилоты, ревнители веры; а ты отступником представляешься и там, и здесь, и повсюду! Пусть это чересчур, вряд ли все так плохо, как говорят. Но лучше тебе быть далеко отсюда, где разгораются страсти. Рядом с близкими. И не говори мне: враги человека — ближние его. Да, так сказано, но еще говорил Он, что прощать надо брату своему до седмижды семидесяти раз[14]; и коль прощен ты у Него, прости и ты…

Сознавая, что Иосия прав, Саул противился уходу. Ему казалось несправедливым, что надо уйти. Он хотел дышать этим воздухом, хотел ходить по этим улицам, хотел наступать на эти камни…

Он не мог представить себе, что вновь покинет Иерусалим, не увидит больше Храм, белый, прекрасный, святой.

Пока не понял он, что веление то свыше, противился.

В тот день, тоскуя, отправился он в Храм, как всегда, когда душа просила этого. Иосия, что шел с ним рядом от дома, деликатно оставил его заботой своею, еще в пределах ограды Храма. Ушел молиться; в молитве забывался он от дневной суеты, от людей, искавших его внимания.

Долго бродил Саул вокруг Храма, касаясь мраморных плит, лаская их рукою. Старался запомнить то, что могли запомнить глаза. Думал о том, что и Учитель, Йешуа, навсегда покинул Иерусалимский Храм. А вместе с Ним отошла от Храма и слава его. Он, говорят, сказал: «Се, оставляется вам дом ваш пуст». Сын Божий мог сказать так, ибо он — сам по себе Храм. Есть Бог, есть Храм. Нет Бога, так зачем же Храм?

Так говорил себе Саул, пытаясь унять боль предстоящего расставания.

Он обошел все пространство вокруг Храма, ту самую платформу, которую создал царь Ирод, срыв верхушку Храмовой горы. На ней собирались паломники и приносились жертвы. Остановился у южного края, опасно нависающего над землею. Оценил высоту, от которой кружилась голова. Если говорить о человеческом росте, то двадцать пять таких, как Саул, не меньше. Да нет, больше…

Он боролся с искушением, глядя вниз. Кто из людей, заглядывая в бездну под ногами, не искушался? Она тянет. Он засасывает, как воронка на Кидне, на реке детства. Она зовет, бесчестная бездна. Ибо краток полет, и тяжела неизбежная встреча с матерью-землей…

— Уходи, — услышал он голос, который помнил по встрече на дороге в Дамаск, и из видений своих. — Уходи прямо сейчас…

Он шагнул назад, сделал шаг, второй, третий, удаляясь от края.

Повернулся. И встретился лицом с теми, кто хотел его смерти. Камень, брошенный одним из них, а было их трое, ударил его под правым коленом, да так, что Саул пошатнулся, нога подогнулась, и он пребольно приложился к земле этим самым коленом. Случись это у края платформы, он уже летел бы вниз, кувыркаясь в воздухе и крича…

Но и сейчас положение его было не из приятных. Они держали камни в подоле одеяний своих, и вздымались их руки, и шли они на него быстро и с напором; он невольно сделал шаг назад, приближаясь к пропасти.

Иосия бежал к нему, Иосия, которого оставил он в Храме молящимся. Откуда-то сбоку от Саула вынырнул великан со шрамом на лице; его удар в лицо, нанесенный убийце мощным кулаком, сначала уронил того на землю, а потом обратил в бегство его испуганных товарищей…

Все это заняло какие-то мгновения, Саул не успел ничего понять. Уползал, убегал тот, кому удар великана расплющил нос, Иосия кричал:

— Саул! Саул!

Нарастал звон в ушах; все еще ничего не понявший Саул различил сквозь этот звон голос.

— Уходи из Иерусалима. Они ищут смерти твоей. Уходи…

 


 

 

[1] Ис. 5:1-7.

 

 

 

[2] Есть предание, что три ежедневные молитвы были установлены тремя патриархами: Авраамом, Исааком и Иаковом. Варианты формулировки «Авраам, Исаак и Иаков» встречаются 23 раза в Еврейских Писаниях.

 

 

[3] Даниил же, узнав, что дан такой указ, пошел в дом свой; окна же в горнице его были открыты против Иерусалима, и он три раза в день преклонял колена и молился своему Богу и славословил Его, как это делал он и прежде того» (Даниил 6:10).

 

 

[4] Две из трех ежедневных молитв соответствуют ежедневным жертвоприношениям, происходившим в Храме. Это утренняя (шахарит) и послеполуденная (минха) молитвы.Вечерняя молитва (аравит или маарив) не имеет прямого соответствия в храмовой службе. Некоторые считают, что она связана с сожжением остатков ежедневных жертв, не сгоревших на алтаре.

 

 

[5] Первые христиане — евреи, принявшие Йешуа из Назарета Своим Мессией, были изгнаны из синагог после разрушения Храма и по сегодняшний день. В Явне (70г. н.э.) приняты первые постановления против евреев верующих в Йешуа из Назарета. Был издан «такканот» (официальный указ раввината), где были сформулированы постановления против христиан и других еретиков. Это означало, что когда иудеи собирались вместе для ежедневных молитв, которые отныне заменяли ежедневные жертвоприношения, проклятие против еврейских верующих в Йешуа добавлялось к особой молитве «Шмона Эсрей» («Восемнадцать благословений»). Оно гласило: «Да не будет надежды у отступников, покуда не вернутся они к Твоей Торе, и да исчезнут в миг назареи и миним. Да сотрутся они из книги жизни и не будут записаны вместе с праведниками» (фрагмент из Генизы-1925).

 

 

[6] В Библии Храм обычно называется «Бет YHWH» (вследствие запрета на произношение имени Бога читается Бет Адонай — Дом Господа или Бет Элохим — Дом Бога). Часто в поэтических текстах в Пятикнижии и Пророках Храм называется «Леванон» (ивр. לבנון‎, «белый»). Название «Бет а-Микдаш» (ивр. בֵּית הַמִּקְדָּשׁ‎, Дом Святости) получило распространение со времён Мишны (II век). В еврейской религиозной литературе широко употребляется название «Бет а-Бехира» (ивр. בֵּית הַבְּחִרָה‎, Дом Избрания). В поэтической литературе Храм называется также именем «Ариель» (ивр. אריאל‎, букв. «Божественный лев»).

 

 

[7] Облачение Аарона (а впоследствии — всех первосвященников; см. ниже) включало еще отличавшиеся великолепием эфод, нагрудник (хошен), тканный из нитей золота, голубой, пурпурной и багряной шерсти и крученого виссона с закрепленными на нем 12 драгоценными камнями, на которых были вырезаны имена колен Израилевых; верхнюю одежду (ме‘ил) из голубой шерсти с украшениями в форме граната из голубой, пурпурной и багряной шерсти по подолу, вперемежку с золотыми колокольчиками; расшитую виссоновую рубаху (ктонет ташбец). Тканный из виссона головной убор, украшенный золотым щитком (циц) с вырезанными на нем словами «святыня Яхве», и узорчатый пояс завершали особое одеяние первосвященника (Исх. 28:6-39; 39:2-31).

 

 

[8] Вероятно, следовало бы называть Симона Канонита Шимон, как и Петра. Но соблюдать правильное произношение не всегда удобно, хотя бы потому, что героев с этим именем на страницах романа много. Да и традиция прочтения имени по-русски уж существует.

 

 

[9]Вскоре после окончательного уничтожения Маккавеевой династии Иродом (37 г. до н. э.) к старой саддукейской партии примкнул священнический род Боэтусеев и жреческая группа боэтусеев, сходная с саддукеями понимавшая слова Антигона из Сохо. Родоначальник которых, Боэтус, выдал дочь свою за Ирода и был возведён последним в сан первосвященника. Получив власть, Боэтусеи слились с саддукеями в одну партию; вот почему саддукеи в талмудической литературе одинаково называются то саддукеями, то Боэтусеями. С этого момента Талмуд вообще не делает различия между саддукеями и боэтусеями (и считает жившего гораздо раньше Боэтуса учеником того же Антигона из Сохо).

 

 

[10] Саддукеи (צָדוֹקִים, цадоким; צְדוּקִים, цдуким), одно из главных религиозно-политических течений в Иудее 2 в. до н. э. — 1 в. н. э. (см. Земля Израиля (Эрец-Исраэль). Исторический очерк. Эпоха Второго храма). О саддукеях известно главным образом из сообщений их основных противников — фарисеев (к которым принадлежал и Иосиф Флавий), а частично также из Нового завета. Согласно талмудической традиции, основателем саддукейства был некий Цадок, ученик Антигона из Сохо (см. Зугот). По-своему толкуя слова учителя о том, что служить Богу надо не ради вознаграждения, Цадок пришел к отрицанию воскресения из мертвых и загробной жизни (олам ха-ба; см. Воздаяние). Некоторые современные еврейские ученые связывает название саддукеи с именем соратника царей Давида и Соломона, священнослужителя Цадока (в Септуагинте и отсюда в русской традиции Садок), основателя виднейшей династии первосвященников («сыны Цадока», Цадокиды). Действительно, саддукеи опирались на священническую верхушку, а также на крупных землевладельцев, военную знать и чиновнический аппарат.

 

 

[11] Втор. 13:8, Втор. 19:13, Втор. 19:21.

 

 

[12] Втор. 13:5, Втор. 17:7, Втор. 19:19, Втор. 21:21, Втор. 22:24, Втор. 24:7).

 

 

[13] Надо полагать, что саддукеям, как потомкам священнического рода, соперничавшего с потомками Давида за власть и влияние, была не по душе мессианская идея, с её надеждами на спасение народа именно отпрыском из дома Давида.

 

 

[14] Евангелие от Матфея 18, 21-35.

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль