Глава 3. Каторжник.
В сырой духоте строгого карцера, больше походящего на вырытую в тюремном подвале заурядную яму, глубиной в два человеческих роста, с липким земляным полом, как придется обшитую по стенам почерневшими, осклизлыми от вездесущей мохнатой плесени досками и закупоренной ржавой решеткой, замыкаемой на полупудовый замок, Ефим пробыл недолго. Два запаренных надзирателя, ничуть не вдохновленные небывалым возвращением к жизни недавнего смертника, манкируя расшатанной лестницей, попросту спихнули его вниз, перевалив через край.
Чудом не доломав при падении многострадальную шею, он замер во влажной грязи, словно любым неосторожным движением боялся спугнуть сохранившую ему жизнь невообразимую удачу, и не шевельнулся до той минуты, когда над головой опять загрохотала поднимаемая решетка и на этот раз вниз соскользнула лестница.
— Вылазь давай, – донеслось сверху, и Ефим мгновенно облился холодным потом. Помимо воли он тут же увидел себя вновь болтающимся на виселице и предательски дрогнувшим голосом отозвался: – Зачем это еще? По мне так и тут неплохо.
Продолжавший оставаться невидимым надзиратель, насмешливо фыркнул, а затем недовольно проворчал:
— Пошевеливайся уже, балагур. Зубоскалить будешь, когда с кобылы спрыгнешь, – и, зайдясь мокро-булькающим чахоточным кашлем, хрипло, прибавил: – Коли сил достанет.
Кому еще, кроме успевшего заглянуть за грань, только-только помилованного смертника, может доставить такую острую радость известие о предстоящей жестокой порке. Мигом смекнувший, что вместо веревки его ждет всего-то навсего плеть, Ефим, оживленно бренча оковами, поспешил, – как бы не передумали, – вскарабкаться по хлипкой, того и гляди готовой подломиться под ногой обреченно потрескивающей лестнице.
И опять он оказался в жутком дворе, на этот раз глумливо подсвеченном нежно-розовыми лучами заходящего солнца, где в тени эшафота, неподалеку от щедро исклеванных пулями расстрельных столбов, к одному из пары грубо отесанных и уложенных на разлапистые козлы бревен, уже был прикручен полностью обнаженный палач. Тут же, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, разминали пальцы два экзекутора. Тот, у которого на запястье болталась треххвостая витая плетка, буркнув: «Ну, наконец-то. А то только за смертью посылать», – подскочил к слепо щурившемуся с подвального мрака арестанту и проворно распластал его на свободном бревне, привычно используя цепи кандалов вместо веревок. Затем он высоко, до самой шеи задрал ему рубаху, одним рывком до колен спустил порты и, закончив нехитрые приготовления, обернулся к скучающе попыхивающему коротенькой трубкой адъютанту начальника тюрьмы:
— Позволите приступать, вашбродь?
Офицер небрежно отмахнул стянутой с правой руки несвежей белой перчаткой. Плеть со свистом рассекла воздух, оставив на тощей, истаявшей до состояния мощей спине, бугрящейся гребнем туго обтянутых исполосованной уродливыми шрамами кожей ребер, три мгновенно набухших малиновой кровью рубца.
Однако как ни усердствовал исполнявший наказ полковника, аж взопревший от натуги экзекутор, его жертва упорно безмолвствовала, лишь громко сопя, но, так и не издавая ни звука, ни стона. Откуда ж было заплечных дел мастеру проведать, что после двукратного пребывания в петле внутри у Ефима что-то надорвалось, и боль вдруг растаяла, выпустив из своих ядовитых клыков многострадальное тело.
А вот от гордеца-испанца на соседней кобыле, по приказу начальника тюрьмы наказуемого твердокаменной ореховой палкой, фортуна, похоже, окончательно отвернулась. Заносчивый иноземец так и не сумевший найти общего языка с остальными тюремщиками, с лихвой пожинал плоды своего зазнайства. Пока Ефима прикручивали к кобыле, в одночасье попавший в жестокую опалу, до этого неприкосновенный палач, потешно коверкая слова, визгливо возмущался. А когда по его спине, с первого же удара разрывая смуглую, густо поросшую короткими черными волосами кожу, гулко шлепнула первая палка, он дико взвыл, а затем надрывно заскулил невнятную тарабарщину, густо перемежаемую вполне различимой русской площадной руганью.
Оба экзекутора, утробно ухая, слажено трудились рука об руку, а опершийся плечом на испятнанный темными пятнами щербатый столб поручик, вел отсчет, легко похлопывая перчаткой по запястью. На пятой сотне он, внезапно предостерегающе вскинув руку с растопыренными пальцами, и тут же, как перемазанная свежей кровью палка, так и плеть, перестали безжалостно мозжить обреченную человечью плоть. Не по годам мозговитому адъютанту, уже не раз, и не два поправлявшему промахи излишне горячившегося, предпочитающего рубить с плеча полковника, вовсе не улыбалось заполучить парочку свеженьких покойников, один из которых, к тому же давеча вообще был протеже самого губернатора.
К этому времени спины обоих подвергнутых телесному наказанию представляли собой вздувшиеся багровые куски сочащегося мяса. И если бывший смертник, так и не провалившись в спасительное беспамятство, тяжко сипел сквозь плотно стиснутые зубы, то палач был совсем плох. Закатив ослепшие от страдания, налитые кровью глаза, из уголков которых непрерывной извилистой струйкой бежали мутные слезы, он, уже не в силах произнести ни слова насквозь прокушенными губами, обмякнув и неловко свесившись на бок, лишь беспрерывно тянул тонкую бессмысленную ноту.
Адъютант, брезгливо кривя губы и почесывая переносицу, распорядился:
— Этого, – он качнул гладко выбритым породистым подбородком в сторону бедолаги-испанца, – к лекарю. А вон тому, – палец с отполированным до блеска ногтем указал на истекающего кровью Ефима, – клеймо на лоб и обратно в яму.
— Дык, ваше благородие, загнется ить в яме-то он, – осмелился подать голос супротив еще недавно безжалостно полосовавший плетью безответную жертву экзекутор. – Ему ж тоже, вроде как в лазарет положено.
— Поговори у меня! – тут же вызверился побуревший от злобы поручик. – На кобылу захотел!
Моментально ставший серым, как камень стены, тюремщик, вытянулся во фронт и, отрывисто вскинув два подрагивающих пальца под козырек насквозь пропотевшей фуражки, заикаясь, выдавил:
— Б-будет н-немедленно исполнено, ваше б-благородие.
— То-то, – так же скоро, как и полыхнул, успокоился поручик и, погрозив пальцем покрывшемуся ледяной испариной экзекутору, назидательно заметил: – Твое дело, братец, исправно плеткой махать, но никак не начальству указывать. Раз и навсегда заруби это себе на носу, коль беды на себя накликать не желаешь.
Не дожидаясь, пока арестанта заклеймят, адъютант, насвистывая прилипчивый опереточный мотивчик с представления, данного накануне гастролирующей труппой, направился с докладом к полковнику, а один из тюремщиков подскочил к тяжко хрипящему Ефиму с загодя сдернутой с пояса густо усеянной тонкими железными шипами деревянной плашкой. Приставив острия шипов к его лбу, крепко саданул ребром кулака по основанию клейма, недовольно фыркнув и невольно зажмурившись, когда алые брызги ударили по глазам. Затем он, по-простецки утершись рукавом, вернул инструмент в специальную петлю на поясе, а из кармана выудил кисет. Однако вместо табака в нем оказался порох, который надзиратель, предварительно высыпав серой горкой на потную ладонь, привычным движением втер в окровавленный лоб узника, после чего у того на коже отчетливо проступила угольно-черная «У», обозначающая убийцу.
На этот раз служители, доволокшие не имеющего сил опереться на отказывающие ноги Ефима до перекрытого решеткой зева, сами предусмотрительно опустили вниз шаткую лестницу и придерживали его до самого дна, не позволяя оборваться вниз бесчувственным кулем. По неписанным правилам, от века соблюдаемым на Руси гораздо жестче казенных уложений, арестант, молчком снесший полтысячи плетей, приобретал немалый авторитет не только у собратьев по несчастью, но и у служителей. Более того, даже сварливый, страдающий вечной бессонницей дряхлый лекарь, от одного только взгляда на которого рот невольно наполнялся вязкой, отдающей жгучей горечью хины слюной, наслушавшись мгновенно распространившихся по тюрьме слухов, решился ослушаться категорического запрета полковника ни под каким видом не оказывать помощи на диво живучему заключенному.
Пользуясь таким же, как и священник, правом беспрепятственно передвигаться по всей тюрьме в любое время дня и ночи, он, ближе к полуночи, шумно шаркая подошвами косо стоптанных казенных сапог с коротко обрезанными голенищами и оставляя за собой едкий дух карболки, спустился в подвал. Высмотрев прикорнувшего на скамье надзирателя, привстал, переведя дух, и уже на цыпочках тишком подкравшись к нему, во все горло по-фельдфебельски грозно гаркнул:
— Как службу несешь, шельма?!
Уронивший голову на грудь и давящийся булькающим в горле храпом тучный тюремщик, всего ничего уступающий лекарю годами, потешно хрюкнув, взвился как ошпаренный. Слепо таращась на рваное пламя тусклого фонаря, как смог, вытянулся, безуспешно пытаясь подобрать объемистое пузо:
— Да ей-богу, ни в одном глазу, ваше благо… – предательски хриплым со сна голосом, попытался, было, оправдаться он. Но тут, разглядев, наконец, шутника, прервался на полуслове и, мелко крестясь, облегченно выдохнул: – Испужал-то как, аспид, прости Господи… Ты ж, окаянный, меня чуть до кондрашки не довел.
— Не робей, служба – надтреснуто хохотнул довольный результатом старик. – Сам угроблю, сам и воскрешу. Тебе-то для острастки давным-давно уж пора лишний раз вену отворить, да дурную кровь на волю выпустить. А то вон, какую ряху на казенных-то харчах отъел, того и гляди апоплексический удар хватит, – эскулап обожал цветистые выражения.
Надзиратель, опасливо отмахнувшись от непрошенного ангажемента и, бережно поглаживая левую сторону пухлой груди, где сквозь заношенный мундир отчетливо ощущались глухие толчки бешено бухающего с испугу сердца, неприветливо поинтересовался:
— И какой дьявол тебя среди ночи носит? Добрые люди уж третий сон досматривают, а этому, вишь, все покоя нет? Аль не слыхал, что начальство строго-настрого наказало на пушечный выстрел никого к карцеру не подпускать?
Старик сложил сморщенные бледно-синие губы в трубку и с наигранным изумлением присвистнул:
— Это ж, с каких пор ты, заячья душа, так хвост поджал-то, а? – с ледяным презрением поинтересовался он.
До глубины души оскорбленный надсмотрщик побагровел. С нездоровым сипом втянул в себя спертый, лишенный жизненной силы воздух, но поперхнулся и раскашлялся. Так и не сумев подобрать подходящего слова, обреченно уронил возмущенно вскинутую руку и натужно выдавил:
— Так чего тебе надо-то?
— Да ничего особенного, – возбужденно потер руки лекарь. – Клетку отвори и лесенку вниз скинь. А то уж больно меня этот арестантик не убиваемый заинтриговал. Страсть как взглянуть на него хочется.
Задетый за живое откровенной подначкой тюремщик, не рискуя на старости лет ронять себя в глазах сослуживцев, прослыв откровенно празднующим труса, так и не решился выставить незваного гостя. Недовольно ворча, он нехотя отомкнул замок и, стараясь не шуметь лишнего, бережно откинул решетку. Затем, покряхтывая от напряжения, спустил в яму лестницу и обернулся к нетерпеливо переминающемуся за его спиной старику.
— Давай уже, лезь, неугомонный. Да особливо там не рассусоливай. Не дай боже обход неурочный. Тогда уж ни мне, ни тебе мало не покажется.
— Чему быть – того не миновать, – озорно подмигнул перевалившийся через край доктор зябко вздрогнувшему надзирателю и, подсвечивая себе фонарем, полез вниз по опасно потрескивающим ступеням.
Не подающий признаков жизни арестант лежал, уткнувшись лицом в жидкую грязь, неловко подвернув под себя правую руку, распрямив левую вдоль тела и подтянув колени к животу. Грубое полосатое рубище, чтобы оно намертво не присохло к сплошной, сочащейся бурой сукровицей ране, в которую превратилась его спина, было задрано до самой шеи. Об этом позаботились проявившие неожиданную сердечность надзиратели, доставлявшие узника после экзекуции.
Вначале лекарю показалось, что он опоздал. Но, достаточно повидав на своем веку и давно привыкнув не доверять первому обманчивому впечатлению, тертый эскулап наклонился и, пачкаясь в липкой, еще не успевшей до конца свернуться крови, нащупал на шее едва ощутимо трепещущую жилку.
Удовлетворенно крякнув, старик пристроил фонарь над головой и, порывшись в свисающем с плеча видавшем виды вытертом фельдшерском кофре с несчетным количеством отделений, извлек из него небольшую деревянную шкатулку. Ее содержимым – растолченным в порошок корнем только ему известного растения не скупясь присыпал до костей располосованную спину несчастного. После настал черед глиняного пузырька причудливой формы с плотно притертой пробкой. Лекарь, вполголоса чертыхаясь, долго тужился, пытаясь выковырнуть затычку, пару раз, едва не выпустив сосуд из пальцев, однако, в конце концов, справился с ней.
Ловко разжав арестанту зубы лезвием небольшого раскладного ножа, он, стараясь не расплескать ни капли, влил в глотку пациента мутноватую жидкость, тут же перебившую остро перечным, с едва уловимым привкусом гвоздики, духом разлитый вокруг смрад. И лишь удостоверившись, что пациент не подавился, а благополучно сглотнул, бережно опустил бритую голову с безобразно вспухшей на лбу черной, с синюшными отливами, отметиной клейма. Потом, не спеша разгибаться, крючковатым мизинцем подцепил перечеркнувший шею узника витой шнурок от затейливого нательного креста. С любопытством повертев в искусно отлитое серебряное распятие, неподдельно изумился:
— Как же это наши лиходеи на этакую красоту не позарились?.. Видать и впрямь смертничек-то заговоренный. – Он осенил себя крестным знамением и вздохнул: – Чудны дела твои, Господи…
К закату следующего, после порки дня, бывший смертник очнулся от боли, вновь впившейся в каждый вершок истерзанного тела. С великой натугой сумев разлепить лишь один глаз на запекшемся твердокаменной коростой лице и страшась шевельнуться, целую вечность вспоминал – кто же он, и как очутился в подземелье?
А когда муть в голове чуть рассеялась, узника остро резанула догадка, что его, так и не удушенного до смерти хитрой петлей виртуоза-палача, а лишь лишившегося чувств во время казни, погребли заживо. Но, стоило Ефиму содрогнуться от ужаса, ледяной удавкой захлестнувшего горло, как оглушительный в мертвой тишине ямы звон кандалов тут же вернул его в действительность.
Невольно постанывая от болезненных толчков крови в висках и острого жжения в изувеченной спине, он, выпрямив дрожащие от напряжения руки, оторвал грудь от земли. Переждав приступ тошнотворного головокружения и, судорожно сглотнув подкативший к горлу горький ком, Ефим сел, по-турецки скрестив скованные ноги и сильно нагнувшись вперед, подсознательно опасаясь прикоснуться открытыми ранами к сплошь проросшему осклизлой плесенью дереву стен.
Однако ангел-хранитель чудесным образом избавивший Ефима от веревки не оставил его и после, подослав к нему старика-лекаря. Пока он валялся без памяти в мокрой грязи, порошок, лечебную силу которого стократ усилил пахучий настой, исподволь сделал свое дело. Снадобья все же сумели погасить уже тлевший внутри обреченного на мучительную смерть арестанта беспощадный антонов огонь. Словно по мановению волшебной палочки всего за одну ночь перестали кровить оставленные треххвосткой кошмарные язвы, даже начавшие по закраинам прорастать прозрачно-розовой кожей.
Кое-как оттерев со второго глаза запекшуюся кровь и приобвыкнув к мраку, Ефим обнаружил неподалеку от себя глиняный кувшин и миску, наполненную чем-то серым и густо-застывшим. Забыв о боли, насквозь пронзающей тело при любом, самом малом движении, Ефим судорожно рванулся к кувшину. Едва не разбив его цепью ручных оков, выстукивая зубами мелкую дробь по тверди на совесть обожженной глины, он припал к холодному, скользкому краю. Плеская на грудь, одним длинным глотком вытянул застоявшуюся воду, показавшуюся ему слаще меда.
Проглотившего все до последней капли Ефима, обессилено выпустившего из ослабших пальцев глухо шлепнувшийся наземь и тут же завалившийся на бок кувшин, мотнуло из стороны в сторону, словно зараз он хватанул не жалкую кружку прогорклой воды, а уж никак не менее полштофа забористого вина. В голове у него зашумело, а слипшиеся с голодухи кишки отозвались тяжелым рокотом. Вспомнив о миске, Ефим, давясь и пачкая успевшую отрасти за время заключения неопрятно-клочковатую бороду, принялся жадно набивать себе рот липким варевом, по-простецки выуживая его сложенными щепотью плохо гнущимися пальцами, черными от перемешенной с засохшей кровью земли.
Но, не успел он, все же сумев задавить в себе порыв по-собачьи вылизать плошку, утереть губы, как заскрежетал скверно смазанный замок, и гулко ударила о камень откинутая решетка. Сверху, будто с самого неба, ожесточенно заспорили два голоса:
— Хоть режь меня, Иван Семеныч, а нынче за мертвяком не полезу, потому как твой черед! – истерил один, на что второй, низкий и прокурено хриплый, лениво возражал: – Ты, Порша, хоть и добрый мне приятель, однова особо-то не нахальничай. Без году неделя на службе, а все ж тебе не так, да не эдак. Полно ужо голосить-то, словно баба на сносях. Лучше вон вниз лестницу скинь. Один ляд упокойничка на пару доставать. Одному-то никак не с руки будет.
Моментально осоловевший после еды Ефим лишь чудом сумел увернуться от пролетевшей буквально в двух вершках массивной лестницы, чуть не снесшей ему голову, и тут же завопил благим матом:
— Эй, вы, там, наверху!!! Белены объелись, что ли?!
Голоса настороженно смолкли, а над краем ямы появилось светлое пятно фонаря и два смутно белеющих лица, напряженно всматривающихся вниз едва различимо поблескивающими в неверном, тускло-дерганом свете, глазами.
— Вот те раз! – неподдельно изумился старший из надзирателей, повернувшийся к ошарашено безмолвствующему товарищу. – А, мертвяк-то наш жив живехонек. И чего ж теперь делать? Не в мертвецкую же его волочь, а, Порша?
Он, напряженно размышляя, крепко почесал затылок, машинально сдвинул фуражку на нос и чуть не упустил вниз. Ловко подхватив ее буквально над самым краем и нахлобучив на положенное по циркуляру о ношении форменной одежды место, принял трудное решение:
— Побегу-ка я с докладом к начальству, а ты здесь покудова покарауль.
Трусоватый юный напарник, не горя желанием оставаться один на один с ожившим покойником, пусть и сидящим в глубокой яме, попытался, было, воспротивиться, но старший его уже не слушал. Отбрасывая своим фонарем громадные тени, очумело мечущиеся по сочащимся гнилой сыростью замшелым стенам, он часто зацокал коваными каблуками по вытоптанному граниту ведущих вверх ступеней.
Новость о том, что брошенный на верную смерть в карцере арестант наперекор всему вновь выжил, не порадовала адъютанта, уже с облегчением списавшего его со счетов. Однако поручик так и не сумел стать прожженным душегубом, и вопреки ожиданиям матерого надзирателя не дал распоряжения по-тихому удавить везунчика, а всего лишь раздраженно отмахнулся:
— И стоило меня беспокоить по таким пустякам? Шагу уже самостоятельно ступить не можете. Неужто неясно как поступить? – и, окатив ледяным взглядом тупо преданно таращившегося надзирателя, обреченно вздохнул: – В общую мерзавца.
…Российская дорога… Бесконечный скорбный путь… То пудрящий соленое от знойного пота лицо омерзительно хрустящей на зубах мелкой пылью, то плещущий в глаза ледяной осенней грязью из-под копыт коня встречного путника, либо наотмашь обжигающий сорвавшимся со свинцового, грозно нависшего над самой головой неба, рубящим метельным порывом.
Мерно колыхаясь, ползет ощетинившаяся тусклыми штыками охраны уныло бряцающая кандалами серая змея этапа. Пеший конвой сплошь нестроевые инвалиды. Регулярная армия добивает захватчиков в Европе и лучшие солдаты, как и кони, там. Плетущимся по бокам колонны серолицым изможденным охранникам не многим слаще каторжников, разве что их руки с ногами свободны от оков.
Невольно ощутив на плечах тяжесть грубой, насквозь пропыленной робы, – на Руси издревле не зарекаются от тюрьмы, да от сумы, – пригорюнится свесивший с телеги обутые в потрепанные лапти мужик, понукая лошаденку поскорей обойти неспешно тянущуюся скорбную колонну, и кинет украдкой краюху черняшки прямиком в звенящий цепями строй. Нахмурится ближний конвойный, покосится сурово на смельчака, да вздохнув, сделает вид, что ничего не заметил…
Не успел одичавший в подземелье Ефим освоиться в душной, под завязку забитой арестантами камере, день и ночь до крови раздирающими себя черными ломаными ногтями, на кончиках которых со смачным треском лопались выловленные кровососы, как очнулась канцелярия губернского тюремного инспектора. Доставленным курьером на имя начальника тюрьмы циркуляр подтверждал, что лишенный всех ранее жалованных привилегий отставной канонир вместо смертной казни через повешение теперь приговорен к пожизненным каторжными работам на Нерчинских свинцовых рудниках.
И вот уже скоро месяц как Ефим, скованный одной цепью с отлученным от церкви попом, месит грязь в глубоких колеях, по щиколотку утопая в мутных лужах, налитых по-осеннему студеными обложными дождями. Бывший священник костляв, с запавшими и постоянно текущими мутными глазами, ввалившимися серыми, без кровинки щеками, проросшими жалкой, совсем не поповской жидкой порослью, и как-то неприлично, по-мальчишечьи желторот. По прикидкам Ефима он едва ли успел разменять четверть века.
Чтобы каторжники не смогли на ходу сговориться о побеге, им под страхом полусотни шомполов категорически запрещено перекидывать даже парой случайных слов. Охранники, поначалу рьяно придерживающиеся устава, однако быстро сообразили, что чуть слышное бормотание сквозь зубы, заменяющее узникам полноценную дорожную беседу, хоть немного, но облегчает адское бремя бесконечного пути. И, чтобы реже тратить собственные силы, подгоняя штыками и прикладами выбившихся из сил отстающих подконвойных, закрыли глаза на отступление от инструкций.
Так, поначалу слушая через силу, исключительно по-нужде, Ефим, мало-помалу проникся историей грехопадения расстриги. Словно на подмостках развернулась перед ним драма, казалось, так удачно складывающейся жизни товарища по несчастью.
Как особа духовного звания, с началом войны с Наполеоном тот, еще, будучи студиозусом, счастливо избежал мобилизации в действующую армию, и пока захватчики жгли древнюю столицу, блестяще окончил семинарию, приняв монашеский постриг. Сразу же после окончания рукоположенный в сан отец Серапион, в миру бывший мещанин из забытый богом провинции Федор Сковородкин, был направлен служить в главный храм губернии. И вот тут у молодого, подающего большие надежды священника, обласканного самим архиереем, вдруг ударило в голову. Дьявольские соблазны мирской жизни, такой живой, сверкающей и влекущей после многолетнего семинарского воздержания, все же совратили с пути истинного так и не сумевшую обрести истинную крепость веры душу.
А тут, как на грех, волею случая он попал на театральную премьеру, и потрясенный великолепием форм примы, с первого взгляда без памяти влюбился в нее. Актриса же, к несказанному изумлению монаха благосклонно приняла нескладные ухаживания юного провинциала. Это уж потом, когда пришло горькое похмелье, отец Серапион с запоздалым безысходным раскаянием осознал, в какую паутину, он, обезумев от страсти, влип.
Как оказалось, распутная хищница за бокалом шампанского выдумала изощренную забаву, заключив пари с известным ловеласом – главным импресарио театра о том, что запросто соблазнит навек повязанного обетом безбрачия экзотического воздыхателя. И это ей удалось с необычайной, удивившую даже саму коварную прелюбодейку, легкостью.
Однажды ночью, окончательно потерявший остатки разума монах, не имея сил унять пылающую в груди преступную страсть, тайком пробрался в апартаменты вдруг ни с того, ни сего потерявшей к нему всяческий интерес, отказавшей от дома актрисы и к своему ужасу застал ее в постели с писаным красавцем, – ожившим изваянием античного бога, – антрепренером. Ослепленный выжигающий глаза изнутри вспышкой безумной ревности он, не долго думая, размозжил обоим любовникам головы, очень кстати подвернувшейся под руку увесистой чугунной кочергой.
Прибежавшие на шум и дикие крики о помощи слуги так и застали забрызганного с ног до головы липкой кровью и отвратительной, серой, с розовыми прожилками слизью, даже не попытавшегося скрыться с места преступления убийцу. Сидящий широко раскинув ноги, посередь натекшей с кровати багровой лужи новоиспеченный батюшка, которого била крупная нервная дрожь, не мигая, уставился остановившимся взглядом в крапленую алыми кляксами драпировку на стене. Громко икая и ежеминутно механически крестясь, он лишь что-то неразборчиво бормотал себе под нос. У его же бедра, придавив к полу край уже успевшей напитаться кровью рясы, резала глаз не привычно черная от копоти, а ярко-бордовая кочерга, густо облепленная выдранными с корнем короткими смоляными мужскими и длинными белокурыми женскими волосами.
— Не поверишь, – сглатывая половину звуков и присвистывая сквозь прорехи вместо выбитых на следствии передних зубов, шепелявил прикованный к Ефиму сосед, – с той ночи никак от крови руки отмыть не могу, – безуспешно пытался он выпростать из-под слишком длинного рукава серые грязные пальцы. – Тру-тру, и золой, и щелоком, и тертым кирпичом, все одно не берет. Это мне, видать, божья кара такая… А тебя-то, за какие грехи?.. Слыхал, тебе и в петле побывать довелось… И каково оно там, на эшафоте-то?
Непроизвольно вздрогнувший от тут же нахлынувших жутких воспоминаний, разбуженных бесцеремонным вопросом, Ефим ожесточенно огрызнулся:
— А ты сам в петлю слазай. Вот и узнаешь, каково.
Ничуть не обидевший на откровенную резкость расстрига задумчиво пожевал тонкими серыми губами и все же решившись, тихонько просвистел:
— Сколь раз уж намеревался, да так и не отважился… Грех смертоубийства всяко замолю. Господь-то, как известно, милостив… А коли руки на себя наложу, тогда уж полный каюк. Никакая молитва не поможет. Прямая дорога к чертям на вертел.
Ефим, которого тоже не раз мучили мысли о самоубийстве, с невольным сочувствием покосился на соседа и уже мягче отозвался:
— И сколько же за пару душ загубленных на суде отмеряли-то?
Несостоявшийся священник тяжко вздохнул, а затем бесшабашно ухмыльнулся, обнажив белоснежные обломки когда-то великолепных зубов:
— Да по-полной отсыпали. Перед заседанием епископ лично от церкви отлучил, да еще похлопотал о самой суровой каре для вероотступника. Вот и получил я вечную каторгу… Хорошо еще на виселицу не отправили.
— А меня вот отправили, – задушено, будто петля вновь стиснула горло, хрипнул в ответ Ефим. – Да вот вишь как вышло. Знать и для меня еще не отлили сковородку в гиене огненной…
Бесконечные дни, похожие друг на друга как близнецы, складывались в недели, а недели в месяцы. Казалось, до скончания века будет хрустеть под ногами дорожная хлябь, прихваченная еще робким, не вошедшим в полную силу морозцем, и припорошенная первым робким снежком. Когда же даже двужильный, еще с войны привыкший к долгим пешим переходам Ефим начал терять остатки сил и как-то в сердцах вслух прорычал: «Да когда ж уже кончиться эта пытка?!» – бредущий перед ним пожилой арестант с неровно выжженным на лбу словом «вор» и уродливо-рваными ушами и ноздрями, обернулся, сбиваясь с ноги. Смерив насмешливым взглядом запыхавшегося отставного канонира, фыркнул:
— Эх, паря, по всему видать, это первая твоя ходка. Иначе бы ты так в рудники не спешил. Доверься затоку, а я-то, как сам видишь, – он, звякнув цепями, с натугой поднял скованные руки и коснулся пальцами кончика изуродованного носа, – не понаслышке знаю, что нас ждет. Тебе, как говоришь: – эта пытка? – еще не раз беспечной прогулкой вспомнится.
Ефима, случайно поймавшего наполненный тьмой безысходности взгляд старого каторжанина, будто ошпарили кипятком. Покрывшись мгновенно запарившей на морозе горячей испариной, он вдруг впервые с отчаянной кристальной ясностью осознал всю безмерную жуть бездонной черной пропасти приговора – пожизненно…
Но все в жизни, как и сама жизнь, имеет свой конец. К середине декабря, по санному пути, а порой и по колено в свежевыпавшем, еще не слежавшемся, мягком как пух снегу, изрядно поредевший этап добрел до деревянных, потемневших от времени и непогоды, ворот Нерчинской кандальной тюрьмы.
Перезваниваясь накаленными набирающим силу морозом оковами и выдыхая клубы подкрашенного розовыми лучами под вечер выкатившегося из серого марева солнца, до предела утомленные узники нетерпеливо переминались с ноги на ногу в предвкушении долгожданного отдыха. И всего лишь пара бывалых каторжников не тешила себя напрасными надеждами, прекрасно представляя, что ожидает их за стискивающими неширокий, до земли вытоптанный людскими подошвами и лошадиными копытами тюремный двор стенами, сложенными из неохватных вековых лиственниц.
А пока начальник конвоя докладывал в канцелярии о количестве дошедших, и заверял список тех, кого закопали в безвестных могилах на деревенских погостах, а порой и в чистом поле, с высокого крыльца двухэтажного дома, где обреталось все местное начальство, поскрипывая покоробленными, давно просящими ремонта ступенями, спустился главный тюремный инспектор. Высокий крепыш средних лет, сыто-упитанный, с залихватски подкрученными кончиками волосок к волоску уложенных усов и пушистыми бакенбардами, наезжающими на горящие свежим, юношеским румянцем пухлые щеки, глубоко засунув привычно сжатые кулаки в карманы новенькой, с иголочки, дохи, вразвалку, по-хозяйски проскрипел до зеркального блеска начищенными высокими сапогами вдоль изломанного серого строя. Выдыхая, в отличие от гнусно смердящих колодников, прозрачный пар с отчетливо уловимым в холодном воздухе сладковатым коньячным духом, смерил первую шеренгу каменной тяжести взглядом из-под низко надвинутой на лоб бобровой шапки. Затем вернулся обратно на крыльцо, чтобы его было видно и из задних рядов. Прочистил себе горло кашлем и, спугивая с кучи кухонных отбросов в дальнем углу двора дюжину обиженно загалдевших облезлых ворон, оглушительно гаркнул:
— С прибытием, канальи!!! – его лицо исказилось пробежавшей судорогой и на миг из-под благообразной маски проступил жуткий, невольно вгоняющий в дрожь лик жаждущего мук и крови жертвы, изувера. – Добро пожаловать в преисподнюю!
Перебивая пробежавший по строю невнятный гул, инспектор гулко расхохотался:
— А вы как себе помышляли, висельники?! Милостью государя нашего мне доверено взыскать за все сотворенные вами мерзости! И будьте уверены – взыщу сполна! А дабы никому не повадно было даже помыслить о побеге, сейчас вы увидите, что будет с тем, кто все же рискнет.
Повинуясь его жесту, как чертик из коробки откуда-то сбоку выскочил живчик-надзиратель в затертом, лоснящемся тулупе и, громыхнув висящей на поясе увесистой связкой ключей, отомкнул малозаметную дверцу. Из темного нутра барака вывернулись два изрядно потрепанных жизнью арестанта, почему-то не закованные в уже ставшие привычными кандалы, и небрежно, словно определенное на убой животное, за ноги выволокли обнаженное, сплошь исполосованное глубокими, обильно кровоточащими рубцами тело.
Оставляя за собой алую полосу, они дотащили безвольно прыгающего затылком по земле несчастного до торчавшей на целый аршин из-под основания крыши стропилы. Загодя припасенной пенькой туго стянули лодыжки беглеца-неудачника, и ловко закинув свободный конец, вздернули его вниз головой. На истоптанном снегу под импровизированной виселицей, как чернила по пористой бумаге, тут же начали расплываться, множась на глазах, яркие, будто ягоды подмерзшей рябины, пятна.
Стоявший во второй шеренге Ефим передернулся, ощущая нестерпимый зуд и волну острых мелких проколов в так же когда-то спущенной и лишь чудом заросшей от снадобий старика-лекаря спине, и обреченно сам у себя поинтересовался: «Если это цветочки, то какие же тогда будут ягодки?»
Тут в щели приотворившейся за спиной инспектора двери показалась блестящая лысина, окаймленная слипшимся от пота венчиком редких волос, и козлиный тенорок обидчиво заблеял:
— Пал Афанасич, ну, что ты право? Прям, как впервой этап видишь. Дамы заждались. Да и самовар вот-вот простынет.
Начальник тюрьмы, недовольно покривившись, вполоборота разражено бросил:
— Ступай уже, прикажи чай подавать. А обществу скажи, сей момент буду, – и, дождавшись, пока дверь захлопнется, уже без сатанинских обертонов в голосе деловито распорядился, пальцем подманив к себе надзирателя: – Конвой разместить в казарме и накормить от пуза. Каторжных, которые пожизненно – в барак воспитуемых и к тачкам нынче же приковать. Остальных – к колодникам. И не вздумай никого без моего ведома за мзду расковывать, – погрозил он кулаком возмущенно всплеснувшему руками и невольно вильнувшему в сторону плутоватым взглядом тюремщику. – А то знаю я тебя, шельму.
После того, как крыльцо опустело, оставшийся за главного старший надзиратель, покопавшись за пазухой, извлек свисток на шнурке и оглушил строй арестантов пронзительной трелью, вновь поднявшей зашумевшую крыльями стаю воронья. Широко расставив ноги, он величественно подбоченился, раздул грудь и, побурев от натуги в явном желании быть похожим на начальника, грозно прорычал:
— Слушать сюда, грязные ублюдки! Если хотите продлить свое жалкое существование на лишний день, навсегда проглотите свои поганые языки и крепко-накрепко зарубите на носах, – и тут случайно наткнувшись глазами на каторжника с начисто срезанной переносицей, сбился с тона, не удержавшись от язвительного смешка, – у кого они еще остались, – здесь даже грязь под моими ногами важнее вас. А тот, кто бунтовать вздумает, – надзиратель злобно ощерился, – позавидует этому куску мяса. – Его оттопыренный большой палец небрежно ткнул за плечо, где набирающий силу до костей пробирающий ветерок понемногу раскачивал больше не подающего признаков жизни повешенного.
Посчитав, что к сказанному добавить больше нечего, старший надзиратель, всунув свисток в узкий промежуток меж щетинистыми седыми усами и пегой клочковатой бородой, надувая щеки, пронзительно засвистел, откровенно упиваясь неприятно режущим уши звуком. Неприметно подтянувшиеся к тому времени отлично вымуштрованные смотрители, словно стая голодных волков на беззащитную отару овец, разом кинулись на арестантов, вмиг оттеснив тех, кому после финального удара судейского молотка уже не суждено было в этой жизни глотнуть воздуха свободы. Эту, меньшую группу колодников, в самой середке которой мелко переступал со всех сторон крепко стиснутый Ефим, грубыми толчками в спины загнали во вросший в землю барак, с нависающей над самой головой дощатым закопченным потолком.
Внутри измученных каторжан встретило неожиданное туманно-влажное сумрачное тепло, особенно желанное после утомительного дневного перехода и долгого топтания на морозе. Однако они, начав потихоньку оттаивать, рано обрадовались. В глубине, ближе к дальней стене, подсвеченный багряными отблесками адского пламени, ревевшего в раскаленном горне, кузнец, проворно орудуя молотом, одного за другим связал арестантов, в силу пожизненного приговора причисленных к самому жестоко угнетаемому разряду – воспитуемых, с двухпудовыми деревянными тачками, сгрудившимися неподалеку.
Всю дорогу до рудников не закрывавший рта расстрига, по привычке через слово призывавший уповать на божью волю, ссылаясь для примера на себя, за двойное убийство получившего всего лишь пожизненную каторгу и жалкие полсотни плетей от обессиленного чахоткой задрыги палача, откровенно приуныл, с натугой толкая перед собой неповоротливую тачку, так и не сумев с первого раза перекреститься прикрепленной к грубо оструганной рукоятке правой рукой. Ефиму тоже пришлось несладко. Застуженная на этапе рана на ноге немилосердно ломила, а на спине саднил каждый из бесчисленных шрамов.
Когда каждого из воспитуемых снабдили личным якорем, служащим не столько гарантией от побега, сколько дополнительной карой, призванной предельно усилить и без того невыносимые муки, их вновь выгнали на мороз. Выстроив неровную колонну в затылок друг другу и, понукая отрывистыми злыми командами, перегнали ее к месту ночлега, в ветхий, почерневший от времени и покрытый мохнатой порослью лишайников барак.
С непривычки больно ударяясь голенями о каменной твердости ребра тачек, под густой злобный матерок и гулкий стук по промерзшей земле скрипуче болтающихся на сношенных осях колес, каторжники, цепляясь макушками о притолоку, с трудом протискивались в слишком узкий дверной проем и оказывались в слепых сумерках, которые не в силах были рассеять редкие слабо потрескивающие лучины, торчащие из щелей меж бревен. А когда, наконец, глаза пообвыклись с разлитым внутри мраком, то их взору предстали два длинных ряда сплошных нар, тянущихся вдоль стен. На них, то, свернувшись калачиком и накинувши на голову полу вытертого, заляпанного глиной халата, то, вольно раскинувшись на отшлифованных до тусклого блеска досках, расположились десятка полтора мужиков разного возраста, также как и вновь прибывшие связанные цепями с горбатящимися на полу тачками.
Дышалось внутри, особенно после острой морозной свежести двора, тяжко. С порога в нос бил, крепко настоянный на едкой кислоте запаршивевших, годами не знавших бани, человеческих тел, гнило-плесневый дух. Под ногами чавкала невыносимо разящая мочой, разъезженная тачечными колесами жижа. Похоже, что обитатели барака лишний раз не утруждали себя облегчаться в смердящий у выхода осклизлый жбан параши, справляя малую нужду прямиком под нары. У дальней стены нелепым бельмом светилась неожиданная в царящем вокруг нищенском убожестве свежебеленная печка-голландка.
Когда с тоскливым скрежетом распахнулась входная дверь и внутрь, в клубах пара с грохотом и руганью в барак повалили люди, по нарам пробежала волна возбуждения. То тут, то там погнали по углам влажный сумрак как по волшебству вспыхивающие золотые огонечки сальных свечей. И уже протаял до этого терявшийся во мгле длинный засаленный стол, неряшливо усеянный черствыми крошками, плесневелыми корками и сплошь уставленный закопченными чайниками и мятыми кружками.
Затолкав внутрь всех «тачечников», смотрители, не переступая порога, замкнули тяжелую, для крепости подбитую свежими досками дверь на тяжеленный амбарный замок. Стоило замолкнуть скрежету ключа, как на козырном месте у печки на локте приподнялся каторжник в новеньком, с иголочки халате, небрежно свисающем с одного острого плеча. Он пнул в спину босой серо-желтой от мозолей и въевшейся грязи пяткой сидевшего подле него на корточках прямо в зловонной грязи оборванца:
— Никак ослеп, болван? Вишь, в кой-то веки свежатинка подвалила. А ну-ка, щипни их по шустрому.
Намедни в пух и прах проигравшийся в карты жиган, ставший холопом «Ивана», послушно подхватился и, волоча за собой тачку, бочком зашлепал драными лаптями по раскисшему земляному полу к растеряно сгрудившимся на входе этапникам. Первым на его пути оказался подслеповато хлопающий глазами расстрига, левой рукой пытавшийся смахнуть с мороза выступившую на лице влагу.
Подтянувший свою тачку вплотную, чтобы дать свободу рукам, не говоря ни слова, жиган принялся по-хозяйски деловито шарить по карманам бывшего попа. Пока тот застыл, опешив от такой бесцеремонной наглости, к нему протиснулся Ефим, и левой рукой вцепившись в нечесаные лохмы, поддернув правой цепь повыше, каменной твердости кулаком с одного удара свернул жигану скулу. Тот с удивленным хрюком опрокинулся на спину и, потеряв один лапоть, засучил ногами, тонко, по-бабьи вереща.
Тут же с нар, сбросив халат и как был босиком, резво сорвался пославший мазурика долговязый, как коломенская верста, каторжник. В отличие от своего клеврета, его запястья были на удивление свободны от железа. Циркулем расставив длинные ноги, он с хрустом рванул богато расшитый ворот поразительно чистой рубахи, и визгливо заблажил:
— Ты это что ж творишь, каналья?! Ты на кого руку, тля, поднял?! Да ты, гнида, хоть представляешь, кто я?! – дылда обернулся на застывших в предвкушении захватывающего зрелища обитателей барака и грохнул себя кулаком в грудь. – Здесь я – «Иван».
Ощущая, как внутри, подкатывая обжигающей лавой к глазам, вскипает мутящее разум знакомое черное бешенство, наливающее тело свирепой мощью, Ефим, грозно прозвонив всеми своими оковами, поухватистей примерился к рукояткам тачки, и как пушинку вздернув два пуда сырого дерева над головой, сквозь зубы процедил:
— А по мне хоть Иван, хоть Федор. Зараз по плечи в землю вколочу, и вся недолга.
И грозный «Иван», с момента появления на каторге державший в железном кулаке барак воспитуемых, дрогнув, отступил перед малорослым, сухим, припадающим на одну ногу колодником с налитыми дьявольской тьмой глазами, который с какой-то неизвестно откуда берущейся, поистине бесовскою силой, играючи управлялся с тяжеленной тачкой. Невольно подавшись назад и упершись в покачнувшийся, звякнувший посудой стол, он выставил перед собой раскрытые ладони и не в силах скрыть испуга, севшим голосом заблеял:
— Но-но, паря… Ты это… Того… Ты это брось… Мы ж так, шуткуем… По-свойски значит…
Все еще продолжая держать тачку над головой, Ефим, насупившись, отрывисто бросил:
— Как-то не по нутру мне твои шутки, дядя. Еще разок сам так пошутишь, аль кто из своры твоей сподобится, любому башку на раз снесу. Так и знай. – После чего, брызнув жидкой грязью по сторонам, в том числе и в лицо «Ивану», с такой силой грохнул тачкой о пол, что лишь чудом не сломал ось и не расколол колесо пополам.
И уже отходя от приступа бешенства, обернувшись к этапникам, утомленно буркнул:
— А вы чего, мужики, дожидаетесь? Никак второго пришествия? Давай на боковую, уж больно с дороги в сон клонит. Да и сдается мне, не дадут нам господа начальники особо-то бока обминать. С утра-то, небось, чуть свет подымут.
Но, стоило пришлым, дребезжа цепями и тупо стуча неподъемными, так и норовящими подвернуться под ноги, цепляющимися за любой маломальский выступ тачками, глухо охая и утомленно причитая, полезть на свободные места на нарах, как в замке опять заскрежетал ключ. Успевшая оттаять и повлажнеть дверь распахнулась, вновь впуская густое облако морозного тумана, которое тут же осело на ней и притолоке игольчатым инеем.
Внутрь ввалились двое в вытертых стеганых халатах до пят, подпоясанных разлохмаченной пенькой, и засаленных каторжанских бескозырках на нечесаных головах. Они, утробно ухая и тяжко отдуваясь, с видимой натугой волокли, вцепившись вздувшимися от напряжения руками в косо приваренные ручки, исполинский, не менее чем на пять ведер чугунный жбан с закопченным днищем, прикрытый неровно обгрызенной по краям крышкой. Следом порог величественно переступил смотритель, демонстративно поигрывающий до блеска отполированной деревянной дубиной с шишковатым утолщением на конце, но, несмотря на делано-уверенный вид, тревожными глазами исподволь постреливающий по сторонам.
Стоило только ключу повернуться в замке, как по рядам старожилов барака побежала волна лихорадочного возбуждения, сопровождаемая общей возней, с которой извлекались из потайных мест на свет разномастные миски и деревянные ложки. Пока же новички соображали, что к чему, первым, развинченной походкой к жбану подошел долговязый «Иван». Однако вместо того чтобы подставить под черпак свою посудину, он заговорщицки подмигнул одному из раздатчиков жидкой похлебки, наскоро сваренной из репы и редкой в этих краях, неприятно сладковатой на вкус, черновато-подмороженной картошки, появившейся в арестантском меню благодаря пристрастию начальника тюрьмы к разведению экзотических овощей, и в его карман перекочевал по самое горлышко наполненный полуштоф.
С виду сурово хмурившийся смотритель, тем не менее, прежде не соизволивший заметить отсутствие скованных с тачкой ручных кандалов на натертых до желтоватых костяных мозолей запястьях «Ивана», без зазрения совести отобрал у поселенцев, доставивших каторжникам ужин, большую часть переданных за проданный из-под полы спирт медяков. Довольный же «Иван», победно задрав нос, направился к столу, а за ним преданно, как собачонка засеменил худосочный, больше похожий на подростка, арестант из бесправной «шпанки», страшившийся пролить хоть каплю из объемистой, до самых краев наполненной баландой глиняной лохани.
С раннего утра маковой росинки во рту не державшие этапники, также выудившие из тощих заплечных мешков кое-как мытую, а зачастую просто вылизанную языком посуду, стали робко подтягиваться к жбану, уступая право первой очереди коренным жителям барака. Только Ефим, в компании с расстриженным попом и безносым разбойником, с которыми сошелся на этапе, не стал дожидаться, покуда на дне котла останется лишь пустая водица, а вместо положенной полновесной краюхи достанется черствая плесневелая корка, грубо растолкал плотную ораву из «храпов» и «жиганов». Понимающие лишь грубую силу кандальники, еще находящиеся под впечатлением от сцены унижения всемогущего «Ивана», хоть и с недовольным ворчанием, но все же расступились. Закрепляя успех, получившая свою пайку троица, не стала, подобно остальным товарищам по этапу забиваться на нары, а, дерзко, не спрашивая дозволения хозяев, сдвинула чайники, освобождая для себя угол стола, где и принялась неспешно трапезничать.
Перехватив пылающий бешенством косой взгляд «Ивана», в окружении приспешников прихлебывающего остро разящий сивухой спирт прямо из бутылочного горлышка, безносый, завистливо сглотнул и, наклонившись к Ефиму, шепнул тому в самое ухо:
— Тебе, паря, нынче ночью не иначе как вполглаза спать придется. Энтот, – он едва заметно качнул головой в сторону показательно широко, с пирогами и мясом пирующего на другом конце стола «Ивана» – нипочем не спустит. Попомни мое слово, как пить дать ночью либо сам тебя резать придет, либо, на худой конец, должничка свово какого пришлет.
Чуть придержавший у рта ложку Ефим, сложив губы трубочкой, шумно втянул в себя парящий навар, зажевал скверно пропеченной черняшкой, и лишь затем вполголоса ответил:
— Ничо, дядька. Где наша не пропадала. Чай не в первой, – и вдруг прищурив один глаз, в упор уколол собеседника потемневшим взглядом. – А сам-то, никак решил в стороне отсидеться?
Разбойник, скривив потрескавшиеся от стужи, шершавые синие губы, уныло вздохнул:
— Отсидишься тут, как же. Мы, таперича, братец, с тобой одной веревочкой повязаны.
— Ну, вот и ладно, – помягчел глазами Ефим. – Бог не выдаст, свинья не съест. Особо-то не журись. Сообща и с этой напастью худо-бедно справимся.
Стараясь урвать лишнюю минуту для сна, барак потихоньку затихал. Гасли свечи, одна за другой обсыпались прощальными искрами лучины, погружая во тьму нары, на которых вовсю выводили оглушительные рулады, беспокойно ворочались, скребясь после укусов кишащих в одежде паразитов, невнятно бормотали, а порой и вскрикивали от приснившихся кошмаров, арестанты. Лишь на дальней половине стола, щедро освещенной полудюжиной свечей, в компании «Ивана» продолжалось шумное хмельное веселье, и слышались шлепки карт о дерево.
Ефим с приятелями расположились аккурат посередке барака. По совету безносого Фрола он лег между ним и расстригой, перед тем поменяв в головах прогоревшую лучину на свежую. Вымотанный дорогой бывший поп, хотя и храбрился до этого, божась, что до утра глаза не сомкнет сторожа, в тепле и сытости совсем скоро сомлел, засопев и тоненько засвистев носом. За ним начал похрапывать повернувшийся на бок Фрол. Да и сам Ефим, как ни крепился, понимая, что заснуть, значит подписать себе смертный приговор, помимо воли начал проваливаться в мутные грезы.
И тут ему как наяву привиделась мать, вроде уже упокоившаяся и переставшая являться в кошмарах со дня выхода на этап. Однако на этот раз она не висела на березовом суку, как обычно, тихонько поворачиваясь вкруг себя, а шла на него с закатившимися глазами, слепо выставив вперед руки, с безобразно раздутыми, сбитыми в кровь и обломанными до мяса ногтями пальцами. Захлестнувшая шею веревка и вывалившийся изо рта чудовищно распухший, фиолетовый язык не давали ей вымолвить слова, но и в натужном мычании Ефим мистическим образом уловил отчаянную мольбу: «Просыпайся же сынок! Просыпайся скорее!..»
Поледенев от ужаса и во сне невольно отшатнувшись от покойницы, наяву он судорожно дернулся, изогнувшись дугой, и в этот миг, гулко бухнув, в дерево нар на вершок выше его левой ключицы вошло узкое лезвие ножа. Еще толком не успев проснуться, но острым звериным чутьем уже поняв, что происходит, Ефим не позволил злодею повторить попытку, стремительно обвив его горло цепью ручных кандалов. Затем, резким рывком подмяв не ожидавшего подобного разворота, придушенно захрипевшего противника под себя, принялся со всего размаха вбивать свободный кулак в мягко-податливую, хлюпающую при каждом ударе плоть.
Если бы Ефима вовремя не оттащили заполошно подхватившиеся приятели, он непременно забил бы до смерти лично решившего рассчитаться за прилюдный позор «Ивана». Пока вновь перекрестившийся из Серапиона в Федора расстрига унимал несостоявшуюся жертву, рвущуюся вскочить с нар и продолжить расправу, безносый Фрол, с увлечением разглядывал скорчившегося под ногами, залитого кровью из расплющенного носа душегуба, от которого мерзко разило свежим перегаром. Когда же ему это наскучило, с кривой ухмылкой покачав головой, он презрительно сплюнул. Потом, небрежно пихнув носком сапога всхлипывающего в смердящей розовой жиже «Ивана», коротким свистом подозвав пару пугливо переминающихся в отдалении «храпов» из его свиты и глумливо поинтересовался:
— И доколе эта падаль у нас под ногами путаться будет, а?
Клевреты не рискнули дожидаться повторного приглашения, и послушно подхватив безжизненно обмякшее тело, уволокли его в свой угол. А Фрол, поскребшись за пазухой, с наслаждением щелкнул на ногте выловленную вошь, и с хитринкой подмигнул все еще разгорячено хватающему воздух Ефиму, которого придерживал за плечи мелко трясущийся Федор, тоже еще толком не пришедший в себя от ледяного выдоха впервые так близко пропорхнувшей смерти.
— А все ж, право слово, фартовый ты паря. Сызнова по самому острию запросто прогулялся, и хоть бы ему что. Ну, таперича мой сказ таков: можешь до побудки без опаски почивать. Без вожака энтот сброд всего лишь свора трусливых шакалов. Ни один на тебя даже косо глянуть не осмелится, пока новый «Иван» не объявится, – тут безносый широко, с хрустом челюстей и подвыванием, зевнул, забрался на свое место и моментально захрапел.
Неожиданно успокоенный столь беспечным поведением собаку съевшего в каторжанских делах приятеля, Ефим первым делом уломал не на шутку взбудораженного Федора последовать примеру Фрола, а чуть погодя и сам провалился во тьму мертво-каменного сна.
…Еще в мутно-черном небе, сорящим жестким колючим снежком, вертящемся мелкими злыми вихрями под порывами пронизывающего до костей кинжального ветра, не забрезжило даже рассветного отблеска, как в бараке воспитуемых с грохотом распахнулась дверь. Те же поселенцы что и намедни вечером, только в сопровождении юного разбитного смотрителя, втащили тот же жбан, с той же похлебкой. Оживленный тюремщик с порога завопил во все горло:
— А ну, подъем лежебоки! Помните, четверть часа вам на все, про все! Кто не поспеет, голодным на работу пойдет! Время пошло, голодранцы!
До того мертво молчавший барак взорвался грохотом и лязгом железа. Бывалые каторжники, а за ними и новички, на ходу продирая глаза, пихаясь, цепляясь тачками и злобно переругиваясь хриплыми спросонок голосами, ломились к раздатчикам, во что бы то ни стало, стремясь оказаться в первых рядах. А развеселый смотритель, подбадривал их звонкими хлопками в ладоши:
— Шевелись, шевелись, дармоеды! Минутки-то быстрее ветра летят!..
И тут в барак, со всего маха грохнув о стену массивной дверью так, что толстенные бревна отозвались тяжким гулом, в распахнутой дохе и сбитом на затылок бобре, грубо отпихнув замешкавшегося на пороге смотрителя, ворвался главный тюремный инспектор. Сопровождающий его по пятам вертлявый старший надзиратель, ожег грозным взглядом оторопевшего до потери дара речи юнца и благим матом взревел:
— Молчать мерзавцы!!! Шапки долой!!!
В первый миг каторжники окаменели, а после наперегонки принялись рвать с голов мятые блины суконных бескозырок и все как один переломились в низком поклоне. Замешкавшегося Ефима, заставляя поскорее согнуться, больно хрястнул по хребту тяжелым кулаком едва слышно хрипнувший безносый Фрол:
— Совсем ополоумел?.. Гляжу, по кобыле заскучал?..
А вихрем пронесшийся до самого стола с громким чавканьем толстых подошв дорогущих, с иголочки зимних сапог по не просыхающей влажной грязи меж нар начальник тюрьмы повелительно рявкнул: «Свет!»
Тут же подскочивший надзиратель вскинул над головой фонарь и его трепещущий свет залил загаженные, засыпанные крошками, изрезанные доски. В дальнем углу, где до полночи гулеванила компания «Ивана», между чайниками завалялась пестрящая рубашкой по хмельному ротозейству вылетевшая из колоды карта. А что еще хуже, неподалеку от нее на боку валялся захватанный сальными пальцами порожний полуштоф. Сам же, даже не подумавший приподняться в присутствии самого начальника тюрьмы «Иван», на этот раз уже, как и полагалось, в ручных кандалах, связанных длинной цепью с тачкой, жалостно постанывая, лежал на боку, подтянув колени к груди, и уткнувшись в стену вздувшимся фиолетовым лицом с уродливо свернутым набок носом.
Инспектор, блестящим полированным наконечником резной трости подцепил злополучную даму треф, скидывая ее на пол, потом звякнул о стекло бутылки и, повернувшись к надзирателю, обманчиво ласковым тоном, от которого почему-то и у его подчиненных, и у каторжников побежали по спине ледяные мурашки, осведомился:
— Как прикажите это понимать, а, господин Нещеткин? – и, не дожидаясь ответа от онемевшего подчиненного, продолжил: – Гляжу я, тут не барак воспитуемых, а форменный курорт с буфетом. Даже ломберный стол имеется… А вот к начальству, – играющий в свете фонаря наконечник нацелился в спину «Ивана», – никакого почтения. Непорядок, однако.
Справившиеся, наконец, с оторопью надзиратель со смотрителем, цепляясь полами за стол и роняя с него оглушительно загремевшие жестью чайники, разъяренными коршунами кинулись на лежащего каторжника, сорвали его с нар и бросили на колени перед инспектором. Ошеломленный подобным оборотом «Иван» взвизгнув от боли в выкрученных за спину руках и перебитых железным кулаком Ефима ребрах, теряя остатки достоинства, когда-то не позволявшего ломать шапку даже перед самым важным начальством, жалко, захлебываясь, по-бабьи заголосил:
— Ваше высокородие… ваше высокородие… помилуйте ради Бога! Я ж без задней мысли… Не в силах был… Только гляньте, что варнаки с нового этапа со мной сотворили… Места живого не оставили… Сделайте милость, прикажите к дохтуру доставить…
Не обращая ни малейшего внимания на причитания «Ивана», начальник тюрьмы, уже потерявший интерес к представлению, сухо распорядился:
— Этому, – трость, со свистом описав стремительный полукруг, с громким треском стегнула по спине охнувшего от острой боли коленопреклоненного каторжника, – пятьсот горячих. Потом на неделю в карцер на хлеб и воду. Когда отбудет свое, отправите на вывоз леса с самой дальней вырубки… Кто накануне за вечерней раздачей доглядывал?
Вытянувшийся во фронт надзиратель бойко отрапортовал:
— Смотритель Аникин, ваше высокоблагородие.
Переместив шапку с помощью рукоятки трости, вырезанной в виде головы пуделя с зелеными камнями вместо глаз, с затылка на лоб, инспектор продолжил раздачу пряников:
— На ту же вырубку. И чтобы до Рождества ноги его здесь не было. И это последнее предупреждение. Не приведи Господи ему еще хотя бы раз проштрафиться, с волчьим билетом вылетит. Все ясно?
— Так точно, ваше высокоблагородие, – кинувший два пальца к козырьку надзиратель, предано поедал глазами начальство.
— А раз так, – вопросительно приподнял бровь начальник тюрьмы, – почему это стадо пасется здесь, вместо того, чтобы пахать в поте лица?..
Пока творилась скорая расправа, Фрол, прячась за спинами, шептал в ухо Ефиму:
— И вот опять тебя выпал фарт, паря. Ктой-то надысь о пирушке донес, а про драку как раз не успел. Получается, один из поселенцев постарался, после того как вертухай их вытряхнул… А «Иван-то» вовсе спекся. Таперича ему в «шпанку» прямая дорога… Не, Ефимка, Бог ли тебя любит, Сатана ли привечает, но я покудова тебя держаться буду. Мож и мне чутка удачи перепадет.
…В тюремном дворе каторжан, понукаемых надзирателем и смотрителем, уже дожидался конвой из десятка солдат, вооруженных ружьями с примкнутыми штыками. Без лишних церемоний, прикладами помогая замешкавшимся скорее занять свое место в строю, конвой выровнял заключенных в две шеренги и погнал в снежную муть, клубящуюся за распахнутыми створками ворот.
— И куда ж это нас? – нервно озираясь и бесстрашно пренебрегая грозным предупреждением конвоя: «Разговорчики!» – затравлено просипел лязгающий зубами от холода расстрига Федор безносому Фролу, толкающего свою тачку сзади него.
— Да тише ты, оглашенный, – шикнул на него Фрол, за многие годы, проведенные на каторге не понаслышке знакомый с крутым норовом конвойных солдат. Однако, воровато покосившись на ближайшего конвоира и едва заметно шевеля губами, упрятанными в седых зарослях неровно-клочковатой от густо избороздивших впалые щеки шрамов бороды, чуть слышно за завываниями вьюги, ответил:
— Знамо куда… В рудники… С таким-то ярмом, – он злобно рванул за ручки тут же вильнувшую в сторону тачку, – ни на выгрузку, слава те Господи, ни в завод.
— Так что ж, по-твоему, выходит, – простужено-гнусаво встрял в беседу Ефим, бредущий по левую руку от расстриги и отвернувший лицо в тщетной попытке уклониться от режущего ветра, больно секущего открытую кожу мелкой ледяной крупкой и давящего из глаз студеную слезу, – в рудниках-то, против тайги, да завода, божья благодать?
— Ага, разбежался! – не выдержав, громче, чем можно, возмущенно огрызнулся Фрол. – Хрен редьки не слаще!.. – и утробно ухнув, захлебнулся на полуслове, когда в его спину со всего маха врезался затыльник приклада.
Подкравшийся сзади солдат, свирепо раздувая обмерзшие усы, недобро осведомился:
— Ну, пустобрех, еще добавить?
— Все, все, служивый, довольно. Он из понятливых. Теперича нем будет, как рыба, – засуетился Ефим, оттирая плечом задохнувшегося от неожиданной боли, выпучившего налившиеся темной бешеной кровью глаза приятеля.
— То-то, – буркнул охранник и, опуская уже занесенное для еще одного удара ружье, зло пригрозил: – Гляди у меня!..
Страшась попасть под горячую руку конвойных, узники в угрюмом молчании, под пронзительный визг тележных колес тащились по переметенной белыми языками дороге к надвигающемуся из мутной пелены огороженному сплошным забором нагромождению построек. Вскоре их телеги запрыгали по уложенным на земле обмерзшим деревянным плахам, и колонна втянулась в ворота, предусмотрительно распахнутые по отмашке старшего конвоя, освещавшего путь раздуваемым ветром трескучим факелом, оставляющим за собой хвост из множества ярких искр.
Старожилы, идущие в первых рядах, не сбавляя шага, привычно двинулись к высоченному, никак не меньше трех саженей до конька остроконечной, крытой тесом крыши, сараю, у которого вместо передней стенки строителями был оставлен сплошной проем. В земляном полу внутри строения зияла вызывающая жуткое ощущение бездонной прорвы черная квадратная яма, по прикидкам Ефима, еще со времен службы артиллеристом, обучившимся на глаз точно определять расстояния до предметов и их истинные размеры, десять на десять шагов по краям. Над ней высилось поставленное на попа огромное многоспицевое колесо, своей кованой осью, толщиной в руку взрослого человека, опираясь на сложную конструкцию из столбов, вытесанных из цельных стволов вековых деревьев. По выемке в ободе колеса вниз, в яму, спускался витой, на совесть просмоленный канат, второй конец которого, сквозь систему деревянных, окованных порыжевшим от ржавчины железом, блоков и шестерен, наматывался на отвесный ворот. Он приводился в движение двумя смирными меринами с закрывающими глаза плотными шорами.
— Ага, ну вот и клеть, – пользуясь тем, что конвойные остались снаружи, покряхтывая от боли в ушибленной спине, вновь подал голос неугомонный Фрол. – В ней-то нас и будут в преисподнюю, как господ опускать. А то с тачкой на привязи по лесенке совсем несподручно будет.
Где-то рядом, перекрывая натужный свист метели, что-то гремело и бухало, время от времени озаряя окрестности огненными всполохами.
— А это что? – когда грохнуло и полыхнуло первый раз, испуганно вздрогнул пристроившийся рядом Федор.
— Завод, – коротко бросил Фрол, а Ефим, которому вдруг пришел на ум, давно мучавший вопрос, легко толкнул его локтем, привлекая внимание:
— Слушай, братец, а ты ведаешь, как «Иван» вечор от ручных кандалов избавлялся?
Безносый невольно охнул и сердито прошипел:
— Чего пихаешься, олух царя небесного. Чай запамятовал уже, как меня солдатик, чтоб ему пусто было, давеча прикладом окрестил. – Но, тут же сменяя гнев на милость, оживился. – Дык с железом фокус известный. Если добудешь кусок мыла, аль на худой конец сала, да сумеешь стерпеть, как пальцы ломать буду, то, глядь, и ты на ночку-другую от тачки избавишься…
Однако от беседы, вызвавшей у Ефима острый интерес, их оторвал резанувший по ушам заунывный вой ожившего подъемного приспособления. Под крики коноводов и хруст лошадиных копыт по покрывающему землю толстому слою порожней породы, потрескивающий от натуги трос потянул наверх вместительную клеть. Из курящейся полупрозрачным парком бездны показался сшитый на живую нитку из почерневших от времени и подземной влаги тесаных бревен и плесневелых досок скрипучий короб.
Трясущийся мелкой дрожью Федор при виде хлипкого приспособления, на котором ему предстояло опускаться под землю, тревожно звеня цепью, трижды осенил себя крестным знамением и с отчаянием заскулил:
— Нипочем в эту бесовскую клетку не полезу… Хоть живьем режьте…
— Еще как полезешь, – тут же насмешливо щеря желтоватые осколки зубов, откликнулся Фрол. – Туточки не миндальничают. За попытку бунта штык в брюхо, и вся недолга.
Словно в подтверждение его слов, втянувшийся внутрь конвойные отделили дюжину каторжан и, подталкивая их ружьями, запихнули в клеть. Механизм затрещал сочленениями шестерен, заныл нагруженными осями, неспешно погружая первую партию узников в подземелье.
Когда же пришел черед Ефима и державшихся подле него приятелей, то он не стал дожидаться пинка от конвоира и первым закатил свою тачку на шаткий дощатый помост. Следом, как приклеенный, последовал Фрол, а уже за ним беспрерывно бормочущий молитвы Федор. Скоро клеть, слегка покачивающаяся на весу и глухо постукивающая о деревянную обшивку стен, наполнилась до отказа шевелящейся людской массой и, повинуясь громкой, перекрывшей гул разговоров команде, дернувшись, неровными рывками пошла вниз.
С усилием пропихнув сквозь судорожно сузившуюся глотку горький комок тошноты, покатившийся от самого низа заледеневшего брюха, ухнувшего в бездонную прорву вместе с ушедшим из-под ног полом, Ефим с опаской покосился на белого как мел расстригу, слабо шевелящего зеленоватыми губами и с любопытством осмотрелся. Притиснутый к обрешетке так, что было трудно вздохнуть, в отсветах верхних огней он умудрился рассмотреть проплывающую мимо белоснежную опушку инея на крошащихся от гнили бревнах, опоясавших шахту на манер колодезного сруба.
На дне, куда, наконец, по прикидке Ефима проделав путь никак не менее тридцати саженей, опустилась клеть, напоследок крепко вдарившая по ногам при приземлении, уже не властвовал мороз. Однако дышалось с непривычки тяжко. Впервые оказавшиеся в выработке каторжники часто хватали разинутыми ртами густо висящую в воздухе плотную сырую пыль. С первого же вздоха зашедшийся гулким кашлем Фрол, хрипло булькая и отхаркиваясь липкой мокротой, натужно предрек:
— Низкий поклон тебе, рудник-батюшка… Вот и свиделись… Видать, на сей раз, все ж укатаешь ты меня…
По левую руку от выхода из клети, меж косовато поставленных крепей грудились порожние ящики на колесах, вместимостью десятка на два ведер каждый. У противоположной стены высилась гора темных маслянистых каменных обломков, на которой лежало несколько лопат, а рядом перетаптывались три оборванных чумазых мужичка. Тесное пространство, три на три шага, нервно мерил невысокий широкоплечий крепыш в затертом зипуне, штанах из чертовой кожи и высоких, запачканных глиной сапогах. Тонкий кожаный ремешок пересекал его высокий бледный лоб мыслителя, удерживая густые, до плеч, волосы на непокрытой голове. Гневно сверкая глазами, он изрыгал громовые проклятия.
— Ишь, как берг-гешворен разошелся. Ох, чует мое сердце, не к добру, – тихонько шепнул Ефиму тертый Фрол.
— Кто таков? – также вполголоса отозвался тот.
— О-о-о… – значительно протянул безносый. – Энтот, паря, здесь царь и бог. Попросту говоря – горный надзиратель. Всем здесь заправляет. А подле породы бергауры, то бишь разборщики руды трутся. По всему видать, из рекрутов. Даже тут к нашему брату-каторжанину начальство доверия не питает. Одна у нас участь: от зари до зари кайлом махать.
Тем временем, подчиняясь визгливым указаниям берг-гешворена, один из бергауров с грохотом свалил из тачки на утоптанную до каменной твердости землю обоюдоострые кирки с отполированными до жирного блеска деревянными рукоятками. Пока он отправился за следующей партией, бывалые каторжане, не впервой спускавшиеся в забой, покряхтывая и уныло бренча оковами, покатили свои тачки в темную горловину штрека, по пути подхватывая инструмент.
Когда же вынужденный последовать их примеру Ефим добрался до уже изрядно поредевшего вороха инструмента, глазастый горный надзиратель грубо окликнул его:
— А ну-ка постой, басурман! – и когда арестант застыл, как вкопанный, тревожно обернувшись, наставил на него облитый черной кожей перчатки указательный палец: – С нового этапа? Впервые в руднике?
— Так точно, ваше высокородие! – ответ по-военному артикулу, как в прежней, казалось уже давно канувшей в лету, жизни, вырвался у него сам по себе.
— Пехота, кавалерия? – с интересом прищурился на каторжника берг-гешворен. – В каких баталиях участвовал?
— Канонир второй конноартиллерийской роты. Дрался во всех маломальских заварухах, начиная с Аустерлица и заканчивая Бородином, опосля которого вчистую списан по ранению, – как пописанному отчеканил Ефим.
— Так-так-так, – задумчиво почесал переносицу горный надзиратель, всматриваясь в клеймо на лбу узника. – Здесь, так понимаю, за убийство?
— За тройное, – с показной бравадой сверкнул глазами Ефим, но, не сумев удержаться, все же добавил: – Посчитался с упырями за безвинно загубленных мамку с папкой. Вот пожизненно и загремел.
Видавший виды берг-гешворен, не первый год имеющий дело с каторжанами и научившийся в них разбираться, сразу поверил слово отставному канониру. Смахнув со лба непокорную прядь, выбившуюся из-под ремешка, он сочувственно крякнул и вдруг заинтересовался:
— И сколько же здесь, таких как ты, по первому разу?
— Да с дюжину, пожалуй, наберется, – пытаясь взять в толк, куда клонит начальство, помедлил с ответом Ефим.
Подманив к себе скромно хоронящегося в тени ближайшей крепи исполняющего должность учетчика работ сутулого бергаура в годах, сплошь сивого от густой седины в длинных спутанных волосах и неряшливо остриженной бороде, берг-гешворен деловито распорядился:
— В нынешнюю смену новичкам дозволяю нарубить не по сто, а по шестьдесят тачек руды. Со следующей, урок такой же, как и остальным. Уразумел, шельмец?
Выпучив от изумления глаза, тот попытался возразить начальству:
— Дык, а как же завод, ваше… – но, горный надзиратель резко его оборвал, гневно притопнув ногой:
— Исполнять! И точка! – и теряя интерес к дальнейшему разговору, отвернулся к показавшемуся из клети унтер-шихмейстеру, спустившемуся вниз вместе с последней партией заключенных.
Тяжко вздохнувший учетчик сдвинул на затылок лохматую шапку и подтолкнул в спину замешкавшегося Ефима:
— Двигай уже, пока унтеру под руку не подвернулся. Энтот не тот. Не дай бог в безделье уличит, три шкуры спустит.
Уже, было, шагнувший вперед каторжник, опять привстал и отважился полюбопытствовать:
— Какой еще такой унтер? Откуда ему здесь? Чай не в армии мы, а в каторге.
Бергаур с ног до головы смерил бестолкового арестанта снисходительным взглядом:
— Много ты понимаешь. Без году неделя в руднике, а уже туда же, рассуждать, – однако, до пояснения все же снизошел: – унтер-шихмейстер, тот, длинный, с которым берг-гешворен толкует – распорядитель работ. Он-то за выполнение ежедневного урока попервей всего начальства отвечает. Коль не сможешь норму нарубить, так зараз с ним и познакомишься. Там-то сам все и уразумеешь. А пока, ступай, от греха. Тебе еще свой урок исполнять. Шестьдесят тачек хоть и не сто, однако, коли будешь взамен дела лясы точить, всяко к сроку не поспеешь.
…Неразлучная троица из Ефима, безносого Фрола да расстриги Федора и в забое очутилась вместе. Скупо подсвеченная парой тусклых, закопченных изнутри масляных фонарей грубо искромсанная жалами кирок вертикальная стена, на высоте человеческого роста наискось сливающаяся с низко нависающим изгрызенным глубокими шрамами сводом, никак не желала поддаться неискушенным рудокопам. Черные парящие пятна все шире расползались на их спинах и подмышками. Горячий пот ручьями струился по пылающим жаром лицам, скатываясь мутными каплями с насквозь промокших и слипшихся в просоленные пряди бород. Свистя в воздухе, железо с уханьем секло снопы искр из неподатливой тверди, но вместо увесистых кусков породы из-под него летело лишь мелкое крошево.
Первым сдался Фрол. Он со всего размаху шваркнул кирку под ноги, пошатываясь от изнеможения, шагнул к стене на подламывающихся ногах и, опершись на нее спиной, сполз на корточки. Смахнув дрожащей, стесанной до кровавых пузырей ладонью пот со лба, он слабо простонал:
— Не, так братцы не пойдет. Почитай полдня маемся, а еще и тачки на троих не нарубили. Покудова нас господа начальнички за такую работу в порошок не стерли, надобно что-то немедля сообразить.
Ефим тоже опустил свою кирку и, переводя дух, промокнул мокрое от пота лицо рукавом. Затем развернулся и, надрывным кашлем прочистив горло от пыли, хрипнул:
— Так ты ж в руднике уже был. За тобой и слово.
— Да какое там был, – слабо отмахнулся тот. – Дён пять на разборке руды потерся, да меня наверх, на вывозку леса наладили. С тех пор под землю до побега так и не сподобился.
— Ах, вот оно как, – разочаровано протянул тоже бросивший без толка тюкать по камню Федор. – Так какого ж рожна зазря бахвалился, а? – укорил он виновато потупившегося приятеля. – И чего ж теперича делать-то?
Раздувший ноздри Ефим, темнея чумазым от пыли лицом, ожег съежившегося у стенки Фрола яростным взглядом. Он уже, было, раскрыл рот, готовясь разразиться гневной тирадой, однако лишь шумно вздохнул и с досадой махнул рукой. Затем сдернул висевшей над головой у испуганно шарахнувшегося в сторону безносого моргнувший от сотрясения фонарь и, согнувшись, прилип носом к стене, которою все это время безуспешно долбили каторжники, что-то пристально на ней высматривая. Его угловато-изломанная исполинская тень, шутовски повторяя каждое движение, кривлялась на полу.
Провожаемый удивленными взглядами Ефим казалось целую вечность ощупывал холодные осклизлые от влаги камни в кровь сбитыми пальцами. Наконец с глухим стоном распрямился, отставляя фонарь в сторону и подхватив с земли кирку, с размаху загнал стальное жало в едва заметную трещину. После нескольких не очень сильных, но метких ударов, часто исклеванный, но все еще упорно противящийся усилиям рудокопов монолит обреченно хрустнул. От него вдруг отделился массивный пласт, тут же расколовшийся на более мелкие обломки.
— Эх, едрена-матрена! – удовлетворенно перевел дух Ефим, размазывая рукавом влажную грязь по лицу. – Вот как надо, олухи царя небесного, – и пристраивая фонарь на место, чтобы ненароком не опрокинуть, прикрикнул на приятелей: – Чего расселись? Я что ль за вас урок исполнять буду?
Однако они слишком долго приспосабливались и до конца смены сумели нарубить не более пяти десятков тачек на всех. Когда же, подчиняясь надтреснутому гулу выщербленного колокола, каторжники потянулись к клети, где, вяло перебрасываясь словами, сгрудились, дожидаясь очереди на подъем, давешний учетчик подманил к себе неразлучную троицу.
Для верности заглянув в засаленный, испещренный мелкими пометками лист, бергаур хмуро поинтересовался:
— Смекаете, бездельники, до чего нынче доработались? – и, не дождавшись ответа от прячущих глаза острожников, продолжил: – Значиться так, у нас такой порядок: либо за каждую недоданную тачку по копейке, либо на кобылу и в холодную. – Он беззвучно пошевелил губами, подсчитывая про себя. – Утром с каждого по полтине, не то…
Тут, не обращая внимания на окружающих, дурниной гнусаво взвыл Фрол, хватаясь за его рукав:
— Не губи, кормилец! Мы ж третьего дня как с этапа, ни гроша за душой! Где ж за ночь такую прорву деньжищ-то добыть?
Учетчик брезгливо стряхнул с себя грязные, со сбитыми до мяса ногтями, пальцы, и кисло скривился:
— Не моя забота. До рассвета времени уйма. Захотите – найдете…
Обратный путь до барака приятели провели в угрюмом безмолвии, каждый на свой лад прикидывая, как выпутываться из пикового положения. И лишь после того, как разошедшаяся внутри баланда и тепло от жарко натопленной голландки слегка размягчили души, подал голос, воротившийся с моциона по бараку и с довольным видом запыхтевший короткой носогрейкой Фрол:
— Послухай, Ефимка, есть у меня одна мыслишка, как беду нашу одолеть.
Недоверчиво приподнявший бровь отставной канонир, не спрашивая дозволения, вынул из его зубов трубку и, до треска прикусив обгрызенный мундштук, жадно затянулся. А когда в свою очередь безносый попытался подцепить пальцем шнурок висевшего на его шее креста, звонко шлепнул того по тыльной стороне ладони и свирепо рыкнул:
— Не замай!
— Да не кипятись ты зазря, – тряся ушибленной рукой, желчно зашипел Фрол. – Распятие твое единственная стоящая вещица на всех нас, что на кон можно поставить. Аль подскажешь, как еще можно монету добыть? Порты майданщику отдать? Так скряга-татарин и гроша ломаного за них не даст.
— Ага, – уже не так уверенно отозвался Ефим, невольно нащупывая твердые углы под рубахой, но, все еще пытаясь сопротивляться искусу: – Прям, вот так запросто пойдешь, поставишь и поминай, как звали мой крест. А мне его никак терять нельзя. Он у меня заветный.
— Ты на что ж, нехристь, подбиваешь? – возмущенно встрял в разговор расстрига, но Фрол грубо его оборвал:
— Замолкни, убогий! Али у тебя какая копейка завелась, и ты нас завтрева откупишь, а?.. А коли гол, как сокол, так и не суй нос не в свое дело, – и, навалившись на Ефима, жарко задышал ему в ухо: – Тут мне давеча сорока на хвосте принесла, что один шулер из наших кандальников крупный куш снял. Вот его-то и надобно подловить, когда я играть с ним сяду. По нашему закону, если плута за руку ухватили, то, помимо боя смертного для него, весь банк супротивнику полагается. И для этого ты мне и нужен, со своим крестом. Тем более, я уже его за золотой червонец поставил.
— Ой, заливаешь! – от неожиданности во весь голос усомнился Ефим, не то что в руках не державший, а в глаза не видевший такие деньги. – Так уж и золотой? Да и не стоит мой крест стоко.
— Да тише ты, оглашенный! – в ответ шикнул на него Фрол. – Чего орешь, будто соли на хвост сыпанули? – и вновь перешел на слышный только Ефиму шепот: – Дело говорю, потому, как доподлинно знаю. И монету видал, и даже на зуб пробовал. Ей-богу истинное золото. Да и жиган бесшабашный. Форсит, цену себе в каторге набивает, в мастаки метит. На этом мы его-то и подловим.
— Подловим, как же, – продолжал недоверчиво покачивать головой Ефим. – Тут еще бабка надвое сказала. А как не усмотрю, как он мухлюет? Жиган-то чай, тоже не лыком шит, коли, не раздумывая, так на рожон лезет.
Утомившийся уламывать приятеля Фрол, выдернул у него из зубов погасшую за разговором трубку и, придавив нечувствительным к жару пальцем живой уголек от тлевшей над головой лучины в прокопченной до черноты деревянной чашке, угрюмо пробурчал:
— Все одно выбор у нас невелик. Либо мы сей же час играем, либо оглянуться не успеете, как с местным палачом знакомство сведем. А он, слыхал я, уж больно лют.
Ефим, потемнев рябящим мелкими судорогами лицом, надолго замолчал, упершись невидящим взглядом в непроглядную тень на полу, милосердно укрывшую растоптанную смердящую жижу. Рядом, терпеливо дожидаясь его решения, безмолвствовали внешне бесстрастный Фрол, пускающий сквозь безобразные, вкривь и вкось заросшие ошметки с конем вырванных ноздрей тонкие сизые струйки табачного дыма, и откровенно дергающийся, все что-то порывающийся сказать, но в последний миг не решающийся нарушить затянувшуюся паузу Федор.
Наконец, с шипением выпустив сквозь стиснутые до хруста зубы влажно-прелый до предела напитанный тяжким духом давным-давно забывших о бане человеческих тел воздух, Ефим в сердцах грохнул кулаком по нарам, и с отчаянием сорвав с себя крест, на раскрытой ладони протянул его безносому, через силу выдавив: «Банкуй…»
Спустя три четверти часа, в самом теплом и чистом углу возле печки, где совсем недавно обретался «Иван», а ныне вольготно расположились почуявшие волю «храпы», плотно теснились изнывающие от любопытства кандальники. Чтобы обезопасить предстоящую игру от внезапного налета начальства, у дверей на стрёме выставили охранника из «шпанки», а карты решили раскинуть не на столе, как обычно, а на нарах.
Повинуясь наставлениям пронырливого Фрола, с помощью неизвестно где добытого им плывущего в пальцах шматка пожелтевшего от старости сала освобожденный от ручных оков Ефим, растолкав праздных зевак, занял место аккурат за спиной в азарте постукивающего зубами и танцующего всем телом, как в пляске святого Витта, жигана.
Набычившийся Фрол, у которого от напряжения на распаханном глубокими бороздами морщин, кирпичном от навечно въевшегося загара лбе, проступили крупные капли мутного пота, пылая побагровевшими, налившимися кровью шрамами клейма, уже сгорбился напротив беззаботно щерящегося противника. У его плеча маячил по обыкновению беззвучно шепчущий молитвы Федор.
До рези в глазах вглядывавшегося в невесомо, словно мотыльки, порхающие артистически тонкие пальцы жигана Ефима, как сквозь вату доходили восклицания игроков:
— Бардадым – с размаху шлепает о вытертые до блеска доски король.
— А шеперочку не желаешь? – кроет его козырная шестерка.
— Солдат, – летит валет.
— На-ка тебе старика Блинова, – весомым доводом появляется на свет туз.
Страсти накаляются и гул голосов плотно сгрудившихся, нависших над нарами зрителей прорезают истеричные вопли:
— Заморская фигура! – кувыркается в воздухе засаленная двойка.
— Ха-ха! Вот тебе братское окошко! – ложиться сверху четверка.
— А на шелихвостку, – ту самую роковую трефовую даму, накануне сгубившую «Ивана», – чем ответишь?!
Дальше для Ефима все слилось в сплошную какофонию:
— Помирил! Два с боку! Поле! Фигура! Транспорт с кушем! По кушу очко! Атанде!
И тут вдруг он с ледяной отчаянной ясностью понял, что как ни старался, но все же упустил миг, когда пройдоха жиган ухитрился сшельмовать и Фрол проигрался вчистую. А когда возбужденно потирающий руки шулер потянулся к кресту, лежавшему около тускло отблескивающей желтым монетой, Ефиму тяжело ударило в голову. Глаза ему мгновенно застлал знакомый кровавый туман и, оглушительно взревев: «Не замай!», – он захлестнул напрягшейся до каменной тверди рукой хлипкое горло жигана. Тот, не ожидая подобного подвоха, выпучил налившиеся глаза, удушено хрюкнул, невольно взмахнув руками, и из широкого рукава новенького арестантского халата прохиндея у всех на глазах предательски выскользнули две карты.
Скрежетавший зубами от бессильной ярости одураченный Фрол, не веря шальной удаче, стремительно взвился с нар и с победным воплем: «Ах ты, шельма!», – хлестким ударом расплескал нос тут же захлебнувшемуся хлынувшей кровью жигану.
Очевидцы изобличения шулера, среди которых было немало давно точивших него зуб, мгновенно озверев от вида свежей крови, с яростным ревом заодно подмяли под себя и Ефима, не поспевшего вовремя выпустить жигана. Пытаясь вырваться из-под навалившейся неподъемной глыбой груды тел, он едва не порвал себе все жилы, в довесок словив несколько предназначенных вовсе не ему увесистых оплеух. Бывалый Фрол, с похвальной расторопностью успевший вывернуться из разбушевавшейся толпы кандальников, уже без разбору крушивших и своих и чужих, на пару с бледным, без кровинки в лице Федором подхватили его подмышки и поволокли от греха подальше от вовсю полыхавшей свары.
Приятели с облегчением перевели дух, лишь оказавшись в своем закутке на нарах. Пока Ефим, первым делом нацепивший чудом обретенный крест, кривясь и шипя от боли, щупал на глазах наливающиеся желваки в местах, по которым прошлись тяжелые кулаки желающих проучить зарвавшегося жигана, Фрол, сияя как до блеска начищенный медный самовар, не выпускал из рук кругляш монеты. Он, под ласкающие душу всей троице глухое буханье ударов, крушащих кости пойманному с поличным шулеру, то любовно разглядывал потертый золотой, поднося его к самому носу, то, раз за разом пробовал монету на зуб, довольно бормоча при этом:
— Вот… Вот оно, спасенье-то наше. Уж и не чаял, что так ладно-то сложится. Истинным Богом нашим Иисусом Христом клянусь, – он размашисто перекрестился, – когда шельмец этот под орех меня разделал, чутка сердце в грудях не лопнуло. Так и порешил, все мол, каюк нам. Как пить дать бергаур ката науськает, а тот и рад стараться, до смерти засечет. Однакось Ефимка-то, глянь каков герой, все ж исхитрился подлюгу за руку ухватить. Теперича-то всяко вывернемся. Червончик на мелкую деньгу поменяем и с лиходеем сочтемся, и на жизнь кой-чего останется…
Однако Фрол напрасно рассчитывал поживиться взятой со столь тяжким боем добычей. Очень скоро все деньги перекочевали в бездонные карманы алчного учетчика, который, даже когда приятели, едва не надорвавшись, все же сумели выполнить урок, с бесстыжей усмешкой одним движением скверного брызжущего пира списал с каждого по полтора десятка тачек, и нахально протянул раскрытую ладонь.
Но на этот раз, обычно мгновенно вспыхивающий Ефим, стиснув стальными пальцами плечо безносого, заставил в бессильной ярости скрежещущего зубами каторжника расстаться с последними медяками.
С презрительной миной пересчитавший бакшиш бергаур бурно возмутился:
— Да тут же цельного гривенника не достает! – но, ожегшись о три пылающих ненавистью взгляда, поперхнулся, и вынуждено смягчив тон, обнажая гнилые зубы в фальшивой улыбке, дозволил:
— Ну ладно, ладно. Так и быть, по утру сочтемся.
— Сочтемся, – заледенел глазами Ефим. – Непременно сочтемся. – И у бергура почему-то сразу стало тягостно на душе.
Под визгливый скрип снега, вымороженного не на шутку разгулявшейся стужей, дыша густым паром, тут же оседающим на усах, бороде и поднятом воротнике халата колючей опушкой инея, Фрол, опасливо стрельнув глазами по сторонам, вполголоса поинтересовался:
— Ты, Ефимка, признавайся, чего задумал насчет этого кровопийцы? Никак сызнова грех на душу взять собрался? – и, не дождавшись ответа от сгорбившегося, закаменевшего обожженным морозом лицом товарища, продолжил: – Не стоит оно того. Бог даст, вывернемся. Чай не впервой.
Ефим же, хмуро покосившись на Фрола, недовольно буркнул:
— Не бери в голову. Моя забота.
— Ну, как знаешь, – с хриплым бульканьем втянув в себя ледяной воздух, качнул головой старый кандальник и еще раз неодобрительно повторил: – Как знаешь.
С утра, так и не сказавший друзьям ни слова о своих планах Ефим, спустившись в забой, пихнув локтем Фрола и придержав за рукав Федора, коротко бросил: «Покараульте», – а сам, вдруг растянув растрескавшиеся губы в подобострастно-слащавой улыбочке, подскочил к бергуру, уже выискивающему налитыми с похмелья глазами в толпе каторжан должников и, униженно кланяясь, поволок, что-то нашептывая, в заброшенный штрек.
До умопомешательства алчному, развращенному полной безнаказанностью учетчику и в кошмарном сне не могло привидеться, что тщедушный, кожа да кости, кандальник из недавнего этапа, пусть даже с клеймом убийцы на лбу, сможет замыслить против него недоброе. Поэтому он, влекомый разгорающимся любопытством, не раздумывая, поддался уговорам хоть одним глазком глянуть на ненароком обнаруженную схоронку с небывалого вида камушками.
— Мне ж, господин бергаур, и невдомек, что за диво такое. Неужто кто и впрямь на самоцветы нарвался, да прибрал до поры, до времени? – усыпляя бдительность, подзадоривал его Ефим, уводя все глубже и глубже в непроглядную тьму, прихватив для верности за рукав.
Когда же поворот выработки укрыл их от толпящихся на пятачке у клети каторжников, суетливо семенящий проводник внезапно развернулся, вскинув тусклый, нещадно коптящий фонарь, и грубо толкнул не ожидавшего подвоха учетчика раскрытой ладонью в середину груди. Тот, теряя устойчивость и утробно ухнув, со всего маха приложился сначала спиной, а затем и хрустнувшим затылком об острый выступ стены. А потемневший от гнева Ефим, вперившись в его налившиеся слезами от острой боли глаза леденящим душу взглядом и едва сдерживая рвущуюся наружу ярость, сдавлено прохрипел:
— С чего ж ты, собака поганая, такой ненасытный-то? Что ж тебе, упырь, все мало да мало? Почто у убогих последнюю кроху из глотки-то рвешь, а?
Помертвевший от ужаса бергаур, догадываясь, зачем колченогий заманил его заброшенную штольню, и лихорадочно ища пути спасения, ничего лучшего не придумал, как срывающимся от страха голосом пискнуть:
— Бунтовать вздумал?! Запорю! Своими руками три шкуры спущу!
В ответ Ефим лишь свирепо ощерился:
— Эхма, господин хороший, припоздал ты, однако. С меня-то не тебе чета мастера заплечных дел не три, а все тридцать три шкуры уже спустили, – и, приладив фонарь в нише стены, он презрительно плюнул прямиком на блестящий носок новенького сапога учетчика. – А вот тебя видать, как того горбатого, лишь могила исправит, – и, не давая недругу опомниться, он пружинисто скрутил корпус, разгоняя стальное ядро кулака левой, свободной от тачки руки, который через неуловимое глазом мгновенье с костяным треском раскрошил висок не успевшему даже охнуть бергауру.
Не позволяя бесчувственному телу завалиться на бок, Ефим подхватил его подмышки и, пятясь задом, отволок под дальнюю, давным-давно истлевшую крепь. Опустив не подающего признаков жизни учетчика у основания непонятно как до сих пор не завалившейся опоры, он отошел на десяток шагов и метким броском увесистого булыжника пополам перебил трухлявое бревно. Тут же сверху, погребая под собой сплошавшего корыстолюбца, обрушился многопудовый пласт породы.
Суетливо перекрестившись, Ефим подхватил фонарь и поспешил покинуть превратившуюся в склеп выработку. Добравшись до клети, рядом с которой еще продолжали толпиться спустившиеся в последней партии звенящие железом оков рудокопы, он, игнорируя горящий в глазах у Фрола с Федором вопрос, лишь вполголоса угрюмо буркнул:
— Кто-нибудь в штрек нос совал?
— Будто бы никто рядом не вертелся, – неопределенно пожал плечами безносый. – Спокойно все было. Обвал вон и тот народец мимо ушей пропустил.
— Вот и ладно, – с видимым облегчением смахнул со лба испарину Ефим и, закинув в тачку мотыгу, неспешно побрел в сторону забоя.
— А с этим аспидом-то что стряслось? Куда запропастился? А как вернется, чего делать-то будем? – беспокойно бросился за ним Федор.
Вздрогнув, словно ему в спину бросили камень, Ефим резво обернулся и, приложив палец к губам, жестко обрезал:
— Не голоси и забудь про все. Не вернется эта пиявка больше. Уразумел, аль еще повторить надобно?
Расстрига побледнел, споткнулся на ровном месте, чуть не кувырнувшись через собственную тачку, но сумел-таки устоять на ногах и, опустив глаза, молча мотнул головой, показывая, что более в пояснениях не нуждается. И трижды осенив себя крестным знамением, бросился догонять сильнее, чем обыкновенно припадающего на искалеченную ногу приятеля.
…Хватились пропавшего бергаура ближе к полудню, когда в забой спустился на удивление припозднившийся унтер-шихмейстер и первым делом потребовал к себе учетчика. Скорое дознание, проведенное тут же на месте, ясности не добавило. Все допрошенные каторжники лишь открещивались, да отнекивались, и как один талдычили: «Дык слыхом не слыхал, да видом не видал. Вроде как где-то рядом был. А кто ж его знает, куды опосля подевался? Он-то, вишь, птица вольная. К тачке, как мы грешные, не пристегнут. Куды захочет, туды и подастся…»
Толком ничего не добившийся от арестантов, бывалый распорядитель работ, уже не надеясь отыскать живым своего помощника, велел тщательнейшим образом обшарить все темные углы, и в первую голову пустующие выработки. Под страхом наказания кнутом, назначенная для розыска команда рыла носом землю и, в конце концов, перед самым вечерним колоколом, извещающим конец работ, откопала размозженное тело несчастного.
Долговязый как коломенская верста, худосочный унтер-шихмейстер, сложился пополам над залитыми успевшей побуреть кровью до неузнаваемости изуродованными останками. Долго водил над мертвецом длинным угреватым носом, будто к чему-то принюхиваясь, и на глазах мрачнея, нервно скреб в коротко остриженной, пегой от густой проседи бороде. Потом стянул лохматую ушанку, мелко перекрестился, и в сердцах сплюнув под ноги, с досадой подытожил:
— Эх, Порфирий, Порфирий, алчная твоя душонка. Сколь раз тебя предостерегал, а все даром. – Затем он окинул темным взглядом неловко переменяющихся поодаль, разом, словно по команде, обнаживших головы каторжников и, перекатывая в голосе угрожающе-громовые нотки, отчеканил:
— Зарубите себе на носу, выродки! Бергаур Порфирий Копытин пренебрегая опасностью, отлучился по малой нужде в заброшенный штрек, где его и попал под нечаянный обвал! Всем ясно!
— Так точно, ваше высокородие, – вразнобой ответил ему нестройный сиплый хор.
— Ты! – распорядитель ткнул пальцем в застывшего по его правую руку бергаура, возглавлявшего поиски товарища. – Грамоте разумеешь?
Удовлетворившись немым кивком, уже развернувшись, через плечо бросил:
— Теперь ты учетчик, – и с душераздирающим скрипом задвинул за собой входную решетку клети…
Всю смену с невиданным ранее остервенением рубивший породу Ефим, весь бесконечно тянущийся день с замиранием сердца вслушивался в шаги за спиной, ожидая, когда же за ним придут, и каждый раз обливался холодным потом, когда приходилось выворачивать наполненную тачку в кучу, высившуюся вблизи клети. Но, ни рыскавшая по всему руднику поисковая команда, ни начальство, поначалу выясняющее обстоятельства пропажи, а потом, после обнаружения тела и гибели бергаура Копытина, не обратили ни малейшего внимания на хромого каторжника.
Как обычно, в начале одиннадцатого вечера, он, в колонне таких же, еле волочащих от усталости ноги рудокопов, добрался до барака и без сил рухнул на свое место на нарах. Видя состояние приятеля, пытавшегося работой заглушить страх перед, как ему чудилось, неминуемой расплатой, и умудрившегося выполнить полторы нормы, Федор только махнул рукой на его попытку подняться за ужином и сам принес полагающуюся миску баланды с ноздреватой от непропёка краюхой черняшки
Однако и после скудной трапезы вконец измученному Ефиму забыться не удалось. Вышедший вместе с раздатчиками и заперший, было, на ночь дверь смотритель внезапно вернулся в барак, почтительно пропуская вперед согнутого в дугу благообразного старичка, с пышной, белой, как лунь бородой, и такого же цвета длинными, до плеч, тщательно расчесанными волосами, облаченного в новенький, без единого пятнышка арестантский халат. Дед, опираясь на узловатый, как у странников, посох, зачавкал добротными сапогами по не просыхающей ни зимой, ни летом зловонной жиже в проходе между нар прямиком к Ефиму, а смотритель, развернувшись вполоборота, послушно остался караулить у входной двери.
Не спрашивая дозволения, незваный гость, показательно охнув, опустился на нары возле отставного канонира и, легонько тронув его штанину до блеска отполированной рукояткой клюки, проскрипел:
— Ну, здрав будь мил человек.
Уже поплывший в сладкой дреме Ефим, вздрогнув от неожиданности, разлепил один глаз, и сипло отозвался:
— И тебе не хворать, – затем, прочистив глотку раздирающе-сухим кашлем, желчно осведомился: – С чем пожаловал?
— Да вот, на тебя взглянул, соколик – не обращая внимания на его недовольство, лукаво прищурился старик.
— Глянул? – уже начиная закипать, ожесточился невпопад разбуженный Ефим. – Ну, так иди себе с Богом, куда шел. Не доводи до греха.
Дед в недоумении приподнял кустистые брови, и в его глазах сверкнула гневная искра:
— Уж больно ты грозен, как я погляжу. А как я тот, кто жизнь твою на ниточке подвесил и того гляди ту ниточку возьму, да обрежу?
Не на шутку озадаченный Ефим открыл второй глаз, приподнялся на локте и, смерив чудаковатого пришельца саркастическим взглядом, язвительно фыркнул:
— Ты, папаша, в своем ли уме? При всем своем благообразии, все одно как-то не особо на Господа нашего походишь. А акромя него жизнью моей распорядится как-то больше и некому.
Старик, тяжко вздохнув и снисходительно глянув на Ефима, как на несмышленого младенца, наставительно произнес:
— Зело дерзок ты, отрок. Языкат не по годам. Да уж ладно, будь по-твоему, возьму грех на душу, открою тайный заговор, – и многозначительно засопев, по-молодому окреп голосом, сменив мягкую вкрадчивость на угрожающий металлический лязг: – «Иваны», тебя, человече, за товарища свово Прохора, что на кобыле под кнутом смерть лютую принял, на ножи поставить порешили. Вот только я кончину твою неминучую покудова отсрочил. Больно уж любопытствие разобрало на тебя, такого отчаянного, хоть одним глазком глянуть. Да тут еще эта история с бергауром-мироедом.
— Какая такая история? – моментально напрягся Ефим, которого упоминание о покойном учетчике обеспокоило гораздо больше, чем новость о сговоре «Иванов». – Ни о каком таком бергауре не знаю, и знать не желаю. Нечего тут напраслину возводить.
— Да ты уймись, милок, – вновь смягчился голос деда. – Ты ж в каторге. А тута шила в мешке не утаишь. Неужто ты и впрямь решил, что никто про расправу со скопидомом не прознает?.. Однакось, как видишь, не донесли. И не донесут. Потому как на сей раз, за тобой правда была, – и вдруг он, без объяснений, ухватил не по годам цепкими пальцами Ефима за правое запястье, подтянул, разворачивая кверху, ладонь ближе к своим глазам и, беззвучно шевеля губами, впился взглядом в переплетение линий на ней.
Больше всего, увлеченно следящего за происходящим Фрола, поразило то, как менялось лицо хироманта по мере изучения знаков судьбы на ладони бывшего солдата. Знающий себе цену, запросто повелевающий смотрителями и не ломающий шапки перед надзирателями старик в одно мгновенье мертвенно посерел и перепугано съежился. Словно обжегшись о раскаленное железо, он отпихнул от себя руку ничего не понимающего Ефима. Потом, больше не говоря ни слова, поспешно соскочил с нар и, оскальзываясь в грязи на подкашивающихся в коленях ногах, торопливо засеменил на выход.
Лишь когда стих скрежет ключа в амбарном замке, замкнувшем барачную дверь за чудным дедом, выскочившим за порог так, словно его ошпарили кипятком и поспешившим за ним озадаченным смотрителем, ошалевший Ефим повернулся к мирно почесывающемуся по-соседству безносому и с трудом проглотив шершавый ком в горле, надорвано хрипнул:
— Это кто ж такой был-то, а?
— О-о-о… – протянул, выставив для убедительности в потолок грязный указательный палец с неровно обгрызенным, обведенным траурной каймой ногтем, обстоятельно набивающий трубку Фрол. – Великая честь тебе, паря, выпала с самим Афиногеном-вещуном свести знакомство. Я-то его сам впервой в живую видел, слышал про него только.
— А почем тогда знаешь, что это именно вещун был? – недоверчиво прищурился Ефим на приятеля, самозабвенно раскуривающего при помощи снятой со стены тлеющей лучины насквозь прокопченную носогрейку.
Окутавшийся синим облаком едкого махорочного дыма Фрол, поперхнулся от возмущения, выкатив налившиеся слезами от сотрясшего все его тело надрывного кашля, покрасневшие как у кролика глаза:
— А то кто ж еще? Другого подобного в каторге нет. Его ж даже начальник дюже уважает, и поговаривают, чуток побаивается, – он с хриплым хлюпаньем прочистил горло, отхаркнув липкий желто-зеленый ком мокроты в грязь под нарами, и изумленно приподнял брови: – Одно мне невдомек. Как же это ты, Ефимка, на колдуна сумел такой жути нагнать? Убёг старый от тебя прям как черт от ладана… Эх, – довольно цыкнув зубом, из стороны в сторону крутанул он головой, – а я-то вот давненько, почитай с первого же дня, смекнул, что не прост ты, паря, совсем не прост…
Наставший новый день, несмотря на все старания троицы приятелей, так и не принес ответа на вопрос – что же все-таки такого ужасного прочитал видавший и не такие виды каторжник-хиромант на загрубевшей до каменной твердости ладони Ефима. Не дотянув пары часов до рассвета, вещун преставился от внезапно приключившегося приступа грудной жабы. Однако перед тем как испустить дух, он успел таки шепнуть уже холодеющими губами несколько слов на ухо одному из «Иванов» своего барака. Эти слова также остались тайной для Ефима, но, тем не менее, они стали его вечной охранной грамотой. Больше ни один, даже самый отчаянный «Иван» во всей каторге не смел и помыслить свести с ним счеты.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.