Мои руки покоились на груди, указательные пальцы иногда заметно подергивались. Я недвижно лежала на жесткой кровати, разглядывая одеяло, которое резало глаза своей отвратительной белизной. Унылая, обляпанная какой-то черно-коричневой жижей тумбочка стояла справа от меня. К двум апельсинам и сморщенным киви, уже кое-где покрывшимися плесенью, я не притрагивалась. Одинокие фрукты лежали на тумбочке с последнего визита родителей. Прошло две недели, а в мою маленькую комнатку, пропахшую лекарствами, кроме врача и медсестры почти никто не приходил. Я часами смотрела на обшарпанную дверь, гипнотизируя ее взглядом. Когда дверь все-таки открывалась, мое сердце подпрыгивало в груди, начиная так бешено стучаться, что его отчаянное биение гудело в ушах. Обычно посетитель оказывался медсестрой или усталым врачом, с озабоченно бегающими глазами.
Этот день был слишком солнечным. Навязчивые лучи гуляли по моему лицу, пробиваясь через запыленные шторы. На улице пищали дети. Они раздражали меня своим криком, заставляли раздраженно передергивать плечами и закрывать уши. В комнате было нестерпимо душно, смрадный запах лекарств особенно явственно чувствовался в такие жаркие дни.
Я злобно откинула одеяло и спрыгнула с кровати. В глазах привычно потемнело, и закружилась голова. Я подождала пару секунд, пока зрение не восстановилось, и подошла к окну. Когда я распахнула шторы, миллионы пылинок засветились в лучах солнца, победно заискрились, танцуя в вихре хаоса. Я замахала руками, пытаясь отогнать их от себя, и села на подоконник.
Вскоре в дверь тихо постучали, и мне откуда-то стало ясно, кто этот незваный гость.
— Привет, Женя, — произнесла я, не отрываясь от окна.
Он тихо поздоровался в ответ, а затем неуверенно подошел к тумбочке с кульками, наполненными продуктами.
Его визит был недолгим, не дольше заката или рассвета, который я всегда встречала, сидя на подоконнике. Женя выглядел рассеянным и неуверенным, словно какая-та новость скреблась в его душе и отнимала у него смелость посмотреть мне в глаза. Я молча глядела, как он заламывает руки и произносит пламенные речи о том, что ему «вправду, очень жаль, что все так вышло». После его ухода я еще долго сидела недвижно, боясь отогнать принесенную братом атмосферу домашнего тепла и сладкой, не запятнанной болезнью, цветущей жизни. Позже Женя приходил ко мне все чаще и чаще, болтая без умолку о какой-нибудь ерунде и задаривая мягкими игрушками. Он вскрикивал и покрывался холодным потом каждый раз, когда меня тошнило.
— Надо что-то делать! — взволнованно твердил он медсестре. Она терпеливо отвечала, что делается все возможное, и при опухоли мозга рвота — обычное явление.
Женя никогда не говорил о родителях и переводил темы, когда говорила о них я. Его заботливость была слишком навязчивой и выглядела как одержимость. Однажды я на него накричала и выгнала прочь, а на следующий день ко мне пришел отец, и вскоре мне стала ясна причина сумасбродного поведения брата.
Сначала я не заметила хмурого, обеспокоенного взгляда папы, и, захлебываясь слезами, накинулась на его шею, радостно лепеча, о том, как я безумно по нему соскучилась. Я рассказала ему, как по ночам мне снилось, что я бегала по нашей квартире в смешной розовой пижаме и звонко смеялась, а он бежал рядом и претворялся, что не может меня догнать. Я поведала ему о том, как мне снилась мама и то, как ее обычно суровый взгляд вдруг смягчился, и она мне улыбнулась, улыбнулась так, как не делала никогда. Я даже призналась, что мне снился детдом, именно тот день, когда они с Женей забрали меня оттуда навсегда и пообещали сделать счастливой. На этом моменте папа дернулся, резко отцепил мои руки со своей шеи и отпрянул. Моя улыбка померкла, и я так и осталась стоять с вытянутыми руками.
— Папочка?
Он вздрогнул, сделал шаг назад, словно от пощечины, вздернул руками и неодобрительно покачал головой.
— Ты специально это делаешь? — зашипел он. — Специально мучаешь меня, чтобы мне было больнее, да? Тебе ведь Женя все рассказал, верно? Ну конечно рассказал!
Он яростно взлохматил волосы и провел рукой по лицу, пытаясь отогнать безудержное волнение. Отец дрожал от охвативших его эмоций, он весь взмок, и рубашка покрылась мокрыми пятнами.
— Мне тоже тяжело, поверь, тяжелее, чем ты думаешь. Но это для твоего же блага!
— О чем ты говоришь?
От нахлынувшего на меня страха в глазах потемнело, и закружилась голова. Все вокруг запрыгало, перевернулось и стало темным, будто на дворе непроглядная ночь. Я покачнулась, схватилась за железную спинку кровати и осела на пол.
— Что с тобой? — встревоженно спросил отец, наконец, взяв себя в руки.
— О чем ты говоришь?! — закричала я, жалобно заплакав.
— Он тебе не сказал, — прошептал папа, округлив от испуга глаза. Он снова вздрогнул, отвернулся, заговорив дрожащим голосом и трусливо глядя куда-то в стену, а не мне в глаза.
— Мы с мамой… с Олей решили, что для всех нас будет лучше, если о тебе позаботится государство.
Он обернулся посмотреть на мою реакцию и какое-то время молчал, ожидая, что я что-то скажу. Я замерла, вцепившись в железную перекладину над головой, и смотрела на него. Я искала огоньки в его глазах, которые скажут, что он шутит. Но его глаза были пусты и отчуждены, они были для меня совершенно чужими и непознанными.
— У нас нет денег на твое лечение. Жене нужно поступать в университет, а Оля давно хотела открыть свое дело, и мы взяли кредит. Да и ты была такой агрессивной и неблагодарной…
— Скажи, что ты не всерьез, — прошептала я.
— Соня…
— Скажи, что это неправда! — закричала я.
— Пожалуйста, пойми…
— Скажи, что это неправда!!
Я начала тяжело дышать, словно умирающее животное, громко вдыхая разгоряченный воздух. Вялые мышцы по всему телу сжались, пронзив его судорогой, и я забилась в конвульсиях, больно ударяясь головой о пол. Мой дикий плач вырвался вместе с кашлем, и я задохнулась от извергающихся из меня звуков. Голоса отца и прибывшего медперсонала, что скручивал мне руки и ноги, чтобы я не лягалась, слились в одну неразборчивую кашу, и я кричала, срывая голос:
— Вы не можете этого со мной сделать!!!
Больничная палата низверглась проклятиями и жалкими угрозами. Мой голос, полный ненависти и отчаянья, громыхал над сбегающимися муравьями в белых халатах. Я плевалась и брыкалась, схватила кого-то за волосы, отчего раздался женский писк. Меня повалили на кровать, силой прижимая к пропахшему гнилью матрацу, и с напором ввели укол. Крик оборвался, лишь жуткий хрип, вызывающий вибрацию в легких, окутывал собой помещение. Руки и ноги стали неимоверно тяжелыми, я испустила последний всхлип и уснула крепким сном без сновидений.
Когда-то давно, шестнадцать лет назад, родилась девочка. Она родилась среди помоев и запаха перегара, в том месте, где порядочные девушки появляться не должны. Ее родители были слишком молоды. Они любили свою малышку, любили своеобразно, так как умели. Их жизнь была бурной и порочной, по своей натуре они были рассеяны, и рождение ребенка этого не изменило. Скажем, рождение ребенка совсем ничего не изменило, и молодые родители продолжали вести разгульную жизнь и посещать вечеринки. Мама оставляла свою дочь друзьям и уходила веселиться, а пьяная компания порой могла на ее теле оставить ожог от сигареты или ради развлечения напоить малышку алкоголем. Время шло, и девочка росла подобно фикусу, без солнца, прибывая в тени разврата. Когда ей исполнилось пять лет, родители оставили ей немного еды и уехали. Больше она их не видела. Пробыла маленькая девочка в интернате несколько лет. Она не сильно горевала, по сравнению с другими детьми, что у нее нет мамы и папы. Она не знала, что такое ласка и любовь, эти вещи были ей просто чужды. Девочка не плакала по ночам и не звала маму, как другие новоприбывшие малыши. Но однажды ей сказали, что ее удочеряют, и вскоре познала маленькая несчастная девочка, что значит семья и теплота очага, и теперь было горестно и страшно ей думать, что она может когда-нибудь этого лишиться. И был бы конец этой истории, счастливый конец, если бы не нашли, теперь уже у взрослой, девочки опухоль мозга. Родители были опорой дочери и мужественно помогали бороться с недугом. Но как бывает часто, мужество, словно песок на ветру, по крупинке покидало родителей, и не могли они более смотреть, как их дите умирает. Отдали они ее в больницу, с глаз долой, редко навещая. Мать быстро позабыла чувства к неродному ребенку и предложила супругу отдать ее. Но отец девочки полюбил ее и не мог поступить так бессердечно. Горячо ругались супруги, и вскоре поддался муж напору любимой. Денег и вправду не хватало, и все их мечты и планы были вдребезги разбиты беспощадной болезнью. «Так будет лучше» — эти слова задобрили совесть и усыпили ее мертвым сном. И познала бедная девочка тошнотворный вкус предательства и ощутила на себе она всю полноту сладострастия ненависти. Конец.
Представьте парящую в небесах птицу, окутанную розово-пухлыми облаками, как медленный, еще сонный ветерок ласкает ее золотистые перья на крыльях и хвосте, задорно развивает гребешок и с шумом несет по оранжево-буро-красному небу. Несмелые лучи закатного солнца скользят по ее могучим крыльям и переливаются всеми цветами радуги, и птица издает пронзительный, полный счастья и сладкой истомы клекот. А теперь представьте, как раздаются выстрелы и отвратительная ругань, как атмосфера человеческого смрада поднимается в воздух и отравляет чистый, пьянящий воздух. Игривое солнце прячется в тени черных грозовых туч, и они пытаются извергнуть из себя ледяной ливень, чтобы очистить землю от незваных гостей. Вообразите, как мечется испуганная птица по озверевшему, разбушевавшемуся ветру, который разрывает ее перья в клочья, отрывая их вместе с плотью. Представьте небо, поглощенное тьмой и багровым кровавым закатом. И, наконец, представьте крик, пронзивший грозные небеса и бесконечные макушки деревьев, крик умирающей птицы.
Эта птица напомнила мне себя: парящую в любви родителей, отрастившую крылья и окутанную в облаке счастья. Эти люди напомнили мне болезнь: нагрянувшую неожиданно, забравшую спокойствие и ощущение безопасности. А это небо, солнце и даже ветер напомнили мне отца и мать, которые также испугались проблем и, пытаясь от них избавиться, оторвали мне крылья и отобрали дом…
— Все не так уж и плохо, — сказал Женя, судорожно сжимая мою ладонь. — Через два года ты будешь совершеннолетней, мы с тобой снимем какую-нибудь квартирку на окраине города и будем устраивать обезбашенные вечеринки. Как тебе?
Я глядела в окно на персиковый горизонт, где солнце купалось в оранжевом море облаков и крикливых, свободных птиц. Их черные силуэты так гармонично смотрелись на фоне уходящего светила, что мурашки прошлись по моему телу и вызвали небольшую дрожь благоговения.
— Не молчи, пожалуйста, Соня! Скажи хоть что-нибудь…
Ненавистные слезы защипали глаза. Я продолжала наблюдать за тем, как птицы лавировали между облачными ватами, и почувствовала, как все внутри сжалось и свернулось в узел. Мне так сильно захотелось сбросить вспотевшую руку брата, прыгнуть в окно и улететь вслед за птицами, что вырвались детские, совсем тихие и жалобные всхлипы. Женя резко встал, из-за чего раздался противный скрип, и взял мое лицо в свои руки. Дрожащим голосом и со слезами на глазах, он успокаивал меня и обещал, что все образуется. Женя вселил в меня надежду, что найдутся спонсоры, которые оплатят мою операцию, и я выберусь из этого безнадежного, умертвляющего места. Еще долго мы с ним тихо плакали об ушедшем детстве и ушедшей жизни, о сгоревших мечтах и надеждах, пока не уснули беспокойным сном: я в своей жесткой постели, а он в кресле около меня.
— Ты слышала историю о тысяче бумажных журавлях? — позже спросил меня Женя. Он сидел все в том же неудобном скрипучем кресле и наблюдал, как я давлюсь отвратительным на вкус коричневым пудингом. Я выплюнула еду в стаканчик и покачала головой. Женя улыбнулся, видя, как я корчу от недовольства смешные рожицы. Он выглядел на удивление спокойным, но очень усталым.
— Не знаю, слышала ли ты о девочке по имени Садако Сасаки…
Скрепив на груди руки в замок, он молча глядел на противоположную стену и о чем-то думал. Когда он заговорил, я вздрогнула от неожиданности, но это осталось им незамеченным.
— Ей было четырнадцать лет, когда началась бомбардировка Хиросимы. Вот так всегда бывает: кажется, что в жизни все понятно и разложено по полочкам, как все рушится к чертям, и ты не знаешь, как жить дальше. Это так ужасно, Соня, — его голос дрогнул и оборвался, словно натянутая струна, но откашлявшись, он продолжил:
— Эта девочка напомнила мне тебя: такая же хрупкая и невинная, и от этого захотелось растерзать любого, кто сделал ей больно. Я видел ее, уже пожелтевшие, фотографии, где она в потертой сорочке клубком лежит на кровати, бледная и совсем маленькая. Казалось, что если долго смотреть на изображение, можно увидеть, как она умирает прямо на твоих глазах. Из-за самодовольных эгоистов, прогнивших насквозь и погрязнувших в лицемерии, которые напоминают скорее ходячую падаль, чем человека, из-за них, что видят в людях лишь материал для достижения личных омерзительных целей, была разрушена хрупкая жизнь этой девочки. Она заболела лейкемией.
— Зачем ты мне все это рассказываешь?
Женя, наконец, посмотрел на меня пронзительным, изучающим взглядом, словно видит впервые. Он глубоко выдохнул и опрокинул голову, разглядывая треснутый потолок.
— Однажды друг принес Садако бумажного журавля и рассказал древнюю японскую легенду, по которой, если человек сложит из бумаги тысячу журавлей, его желание исполнится. Садако загорелась этой идеей и начала упорно делать журавлей. Поистине сильная девочка. Многие бы смерились, лежали бы в постели и ожидали смерть, что заберет у них последние силы и потухающий огонек души. Но она не стала. Эта борьба оживила ее.
— Она выздоровела?
— Нет. Она…
Женя закрыл глаза и часто задышал.
— Ты можешь тоже начать делать тысячу журавлей, — сказал он.
— Зачем?
— Они подарят тебе свободу.
— Ты вправду в это веришь?
Женя посмотрел на меня и улыбнулся вымученной улыбкой.
— Да, верю.
Я ходила по безликим, наводящим тоску, коридорам больницы и проводила пальцами по неровной поверхности окрашенных стен, чувствуя как вся грязь, что впитали они в себя, теперь и на моих пальцах. Я бормотала о журавлях, а потом остановилась у больничного потрепанного стенда, о который уперлись мои дрожащие пальцы. Я взглянула на океан бесчисленных букв, отчаянно пытаясь понять их смысл. Охваченный мозг цепкими, липкими щупальцами болезни, отказывался воспринимать информацию.
— Простите, — тихо сказала я, потрепав за рукав мужчину около меня. — Вы понимаете, что здесь написано?
Он странно на меня посмотрел, его массивные брови взметнулись вверх и медленно опустились.
— Вы не умеете читать?
— Умею, — я взглянула на иероглифы на стенде и добавила: — Умела раньше.
Глаза наполнились слезами, и я издала рваный стон.
— Не понимаю, что тут написано! Не понимаю…
Мужчина попытался меня успокоить, осторожно приобнял за плечи и о чем-то сказал, но я не слушала. Неконтролируемая паника поднялась откуда-то изнутри, подчинив себе тело. Не осознавая, я забила руками по картонному стенду, он заметно деформировался под маленькими кулачками. Издаваемые мной звуки были хриплыми, похожие на рычание раненного зверя. Кто-то схватил меня за талию — я уже не понимала, кто именно — и я начала брыкаться, царапаться, шипеть, словно обезумевшая кобра.
— Я умираю! — закричала, будто в предсмертной, невыносимой агонии.
Осознание этого пришло неожиданно, как бывает озарение у талантливых ученых или вдохновение у художников. Я умирала. Теперь я это поняла.
Все произошло слишком быстро. Мне стало хуже, и все кругом завертелось, куда-то заспешило. Перед глазами замаячили люди, чьи лица я забывала, как только они уходили, одна картина сменялась другой, белая — черная — красная, и я не понимала и половины, что творится вокруг. Жизнь ускорила свой темп, и хотелось схватить ее за хвост, чтобы она остановилась. Казалось, каждый день мог быть последним, каждый вдох грозил не повториться, и я хваталась за жизнь, пыталась надышаться, чтобы ощущение воздуха в легких было постоянно. Первобытное чувство страха перед кончиной очнулось после долгой спячки и пропитало каждый атом моего тела. Я хотела жить.
Когда мы с родителями стояли в кабинете врача, и он с каменным, отчужденным видом сообщил мой диагноз, даже не потрудившись изобразить сочувствие, я просто вышла из кабинета, прошла размерным шагом по длинным коридорам, толкнула револьверную стеклянную дверь и спустилась по лестнице. Я слышала, как мне вдогонку кричит что-то отец, но как-то отдаленно, словно мы находимся в вакууме. Пройдя через несколько рядов скамеек, я села на ржавые качели и прислонила голову к железной трубе.
Я не плакала и не жаловалась, без слов ходила на процедуры, не грустила по поводу опавших волос и постоянной рвоты. Мне кажется, я до последнего не верила в происходящее, и прибывала в беспробудной апатии. Однако стоило мне перестать распознавать текст, как паника и животный страх овладели мной.
Бессонными ночами, когда все тело сжимало судорогой, когда в глазах плясали черные точки и разноцветные вспышки, когда адская головная боль не давала спокойно вдохнуть, и желудок сводило спазмами, я молила медсестру позвать родителей. Мои жалобные просьбы мешали другим спать, и они не могли заснуть, пока мне не вводили укол, и я не засыпала.
Я думала, что родители, узнав о том, что мне хуже, прибегут в больницу, сломя голову, и извинятся за свой эгоизм. Но кроме Жени никто не приходил, и когда я спрашивала его, передумали они на счет меня или нет, он качал головой, стыдливо опустив глаза. В один из подобных вечеров Женя сидел в кресле и что-то писал на помятом листке бумаги.
— Что ты пишешь? — спросила я, вытянув шею. Мой голос предательски задрожал, и я еле сдержала слезы, чтобы в очередной раз не расплакаться.
— Сейчас узнаешь, — задумчиво произнес брат, не отрывая взгляда от листка.
— Но я не могу читать.
Он поднял глаза и улыбнулся.
— Тебе не придется.
Женя быстрыми движениями сложил бумагу, кое-где свернул и передал мне журавля.
— Разверни его.
Я послушно исполнила просьбу брата и уставилась на небрежный рисунок, сделанный с достойным мастерством. Сначала я не узнала в изображенной девушке себя, но грустный взгляд и неуверенная улыбка показались мне знакомыми. Длинные пушистые волосы ниспадали на плечи, пару непослушных прядей запутались на ресницах и прилипли к губам. Растушеванный карандаш создал эффект тени, отчего взгляд печальных глаз казался более глубоким и настолько проникновенным, что мне стало не по себе.
— Такой ты была до болезни и такой будешь для меня всегда, — тихо сказал Женя, глядя мне в глаза.
— Я не знала, что ты так хорошо рисуешь.
Женя махнул рукой и откинулся на спинку кресла.
— У меня для тебя кое-что есть.
Он вышел из палаты и вернулся через пару минут с огромным пакетом. Перевернув его, он вытряс все содержимое прямо на меня, усыпав кровать бумажными журавлями.
Я помню то чувство безграничного счастья, когда простое оригами привело меня в неописуемый восторг. Я тогда засмеялась звонким смехом, откинувшись на подушки, и принюхалась. Запах новой, шуршащей бумаги окутал комнатку, подобно утреннему туману. Женя стоял около моей постели и с улыбкой наблюдал, как я купаюсь в его подделках, как со смехом сгребаю их в кучу и бросаю в воздух.
— Хорошо, — сказала я, — давай соберем тысячу журавлей.
День за днем мы делали бумажных журавлей, время от времени пересчитывали их, соревнуясь у кого больше. Я резала руки в кровь о края тонкой, совсем новенькой бумаги, пахнущей ненаписанной историей. Иногда мне казалось, что от бумаги исходит слабый, дрожащий аромат розы, а иногда казалось — недавно выпавшим снегом. Бывало, комната пропитывалась запахом цветочного мускуса или зеленой папайей. Когда я принюхивалась и чувствовала вкус папайи на языке, я закрывала глаза и, замерев, отдавалась воспоминаниям. Я вспоминала маму, возбужденно рассказывающую о своей поездке в Таиланд, как она задыхалась от недостатка кислорода и махала руками. После своего путешествия, она часто делала салаты из папайи и добавляла ее во многие блюда, и теперь каждый раз, когда я думала о матери, этот запах появлялся откуда-то изнутри, невидимым шлейфом раздражал мой нюх и терзал сердце.
Мама редко когда проявляла ко мне нежные чувства. Она всегда была сдержанной и холодной, никогда не забывала, что я ее неродной ребенок. Мама меня любила, но отдаленно, как двоюродную племянницу или соседскую девчонку. Лишь иногда, когда она прибывала в прекрасном настроении, как после Таиланда, она смягчалась, могла прижать к себе и поцеловать в лоб, томно вздохнуть и сказать, что я лучшая дочка на свете.
Воспоминания, далекие и хрупкие, всплывали в моем потупившем от болезни сознании, и заставляли сердце биться, как у задорного волчонка. Журавли и вправду стали для меня живительным эликсиром, и надежда вернулась ко мне, желание бороться воскресло из мертвых, и мое лицо вспомнило, что такое улыбка.
Спустя несколько недель Женя сидел около меня, на полу, окруженный белоснежными сверкающими журавлями. Я лежала в постели, подложив холодные ладошки под щеку, и наблюдала за ним. Меня жутко тошнило и знобило, головная боль начала появляться откуда-то из недр черепушки, но я не жаловалась. Женя казался таким счастливым, и мне ужасно не хотелось омрачать его настроение.
— Нам осталось всего сто пятьдесят журавлей! — воскликнул Женя, обводя взглядом оригами.
— Что мы будем делать потом? — спросила я.
Женя не ответил и даже не взглянул на меня. Он продолжал проводить рукой по журавлям, едва касаясь их неподвижных крыльев.
— Я хочу попросить тебя кое о чем.
Женя кивнул, медленно встал и сел на кровать у моих ног.
— Когда… если со мной что-то случиться, если я умру и так и не смогу это сделать сама, ты можешь…
— С тобой ничего не случиться! — неистово закричал Женя, сжав мои ноги, укутанные одеялом.
— Нет, послушай…
— Как ты можешь такое говорить?! Как смеешь вообще допустить такую мысль? Хочешь оставить меня? Бросишь одного, с этими чокнутыми родителями, которые оставили собственную дочь умирать в больнице?!
Его красные от недосыпаний глаза наполнились слезами. Он вскочил, злобно вытерев их рукавом батника, и начал беспокойно ходить из угла в угол.
— Маму еще можно понять, она всегда была черствой сукой, но отец! Он тебя так любил! И меня любил.
Женя издал протяжный стон и осел на пол, оперев голову на скрещенные руки.
— Я ушел из дома. Не могу видеть их. Перед уходом я пожелал им, чтобы они сгнили в какой-нибудь подворотне, прося милостыню.
Он задрожал и заплакал. Заплакал тихо и как-то по-детски. Я заплакала вместе с ним, закрыв лицо руками.
— Мама была спокойной, будто ничего не происходит, стояла, как бессердечная статуя и глядела на меня. Ненавижу ее! Всегда ненавидел!
Женя стукнул кулаком в стену, отчего я вздрогнула и перестала плакать.
— А он не лучше! — продолжал брат голосом полным безудержной ярости. — Дрожал около матери и просил меня успокоиться и поговорить. Папа, словно тупая собачонка в цирке, на задних лапках скачет перед мамой! Будь они прокляты!
— Хватит, — прошептала я.
— А еще ты такое говоришь! Я еле на ногах от переживаний стою, а ты будто назло говоришь такое!
Я встала с постели и, не обращая внимания на головокружение, подошла к брату, села на колени возле него, крепко обняла за голову и повторила:
— Хватит.
Некоторое время он еще дрожал, но потом успокоился и обнял меня за талию.
— Прости, я не хотел. Нервы на пределе.
— Ничего, просто больше так не делай, ладно? Я испугалась.
Женя закивал головой, отпрянул, чтобы взглянуть мне в глаза и спросил:
— О чем ты хотела меня попросить?
Его голос хрипел от плохо скрываемой ярости, что скребется у него внутри. Раскрасневшиеся глаза смотрели на меня тоскливо, как смотрит луна на далекие звезды или солнце на приближающиеся тучи. Мой брат был подавлен и сломлен, он нес на своих понуривших плечах мои волнения и волнения, которые должны были пережить родители, но не пережили. Женя терзал себя, изводил до изнеможения за то, что не в силах помочь мне.
Я коснулась его щеки и улыбнулась.
— Помнишь тот обрыв, куда нас привел папа? Кричали чайки над головой, перед нами простиралась сверкающая синева моря, и листья шептали какие-то тайны природы. Отец тогда пытался запустить змея, но запутался в веревках, а когда распутал их, завыл ветер, и змей с шумом оборвался и полетел в обрыв. Я заплакала и начала капризничать, а ты сказал, что змей хотел на свободу, ведь там, внизу, его дом.
— Ты любила это место.
— Да, — улыбнулась я, — любила.
Женя зарылся лицом в мой живот и притих. Я гладила его по голове и тоже молчала.
— Я хочу, чтобы ты пустил журавлей в обрыв. Это идеальное место, — чуть позже прошептала, мысленно представляя маленького Женю и молодого, еще полного сил и стремлений, папу. Я грустно улыбнулась сумеречной темноте, чувствуя Женины слезы на своем больничном халате.
Настал день, когда я не узнала собственного брата. Женя пришел утром, как ни в чем не бывало, и стал рассказывать об ужасной ночи на полу у своего друга. Он удобно растянулся в кресле, вытянул ноги вперед и поморщился. Я продолжала молчать, разглядывая «незнакомца», а потом тихо спросила:
— Кто вы?
Если честно, последующие дни покрыты мхом в моей памяти. Я помню только, что никого не узнавала, и каждый день мне напоминали, кто передо мной стоит. Врач сказал, что это связанно с поражением коры мозга, отвечающей за восприятие изображения.
Я стала быстрее уставать и почти все дни проводила в постели. Первое время Женя пытался завести со мной разговор, но я плохо соображала, и мне было тяжело сосредоточиться. Позже он говорил сам, рассказывал смешные истории, но я всегда засыпала на самом интересном моменте.
Лишь один раз я заговорила, медленно и неразборчиво, когда Женя читал мне сказку перед сном.
— Я не помню… мои родители… где?
Женя отложил книгу и взял меня за руку.
— Они отказались от тебя, ты забыла? — ласково и совсем тихо спросил он.
— Нет… другие родители. Они обещали вернуться, я голодная… они оставили мало еды.
— О чем ты, Соня?
Я замотала головой и замахала руками перед лицом, будто хотела прогнать наваждение.
— Они сказали, что вернуться. Они меня обманули?!
Женя попытался схватить меня за руки, но я отбивалась ногами и руками, скручивалась то в одну, то в другую сторону, пытаясь отбросить его руки. Задыхаясь, он начал звать на помощь.
— Пожалуйста, Женя… позови маму. Она обещала вернуться! Я хорошо себя вела, скажи ей, что я хорошо себя вела!!
Прибежала медсестра, она ввела мне успокоительное или что-то вроде этого, и я успокоилась. Последнее, что я помню, это напряженные разговоры и тихий плачь Жени у моей кровати.
На следующий день я умерла. Думаю, это произошло под утро, я глядела на рассвет и считала птиц в небе, подняла дрожащую руку и мысленно зачерпнула оранжевый небесный пудинг, а потом медленно поднесла невидимую ложку ко рту. Я представила вкус рассвета, кисло-сладкий, он таял на языке, напоминая собой облачко, такой же легкий и воздушный. Когда я вдоволь «наелась», мои глаза по собственной воле закрылись. Через некоторое время сердце бешено застучало, да так сильно, что боль пронзила все тело, уши заложило и казалось, голова разорвется на части. Я не могла ничего поделать, словно марионетка без ниточек лежала на жесткой постели и думала о вкусе заката. Я подумала, что он должен быть слаще и не такой легкий, как облако рассвета, и мысленно взмолилась: «Хоть бы дожить до вечера и попробовать закат». Сердце стукнуло в груди еще пару раз, медленно, но твердо, будто последний аккорд колокола, и замерло. Я вздрогнула и больше не двигалась.
Чуть позже зашла медсестра. Она подошла ко мне, тяжело задышала и взволнованным голосом позвала врача с бегающими глазами. Он зашел твердой походкой и коснулся моей шеи.
— Мертва, — произнес он.
Вскоре вокруг моего тела засуетились санитары, они аккуратно переложили меня на каталку, накрыли белой простыней и увезли в морг. Пока мое тело все дальше увозили от палаты, от прошлой жизни и всего того, что я любила или ненавидела, молодые санитары спокойно обсуждали вчерашнюю футбольную игру. Я могла бы возмутиться, но в этом не было смысла.
В морге меня измерили, записали что-то в пожелтевших бумажках и привязали на палец ноги бирку с номером 236. В этот момент я потеряла имя и фамилию, я потеряла окончательно себя, остался только безымянный, холодный номер и твердая койка без подушки.
Каждое действие незнакомца, который сидел в крутящемся кресле и плевался от скуки в потолок, отдавало приглушенным эхо. Было невыносимо пусто и одиноко, бесконечно грустно и безразлично одновременно, хотелось закричать, забить руками. Однако я не могла и не имела право, все эмоции и действия, звуки, дыхание, боль и агония — все это осталось в прошлом. Не было солнца, заката и рассвета, не было птиц и бумажных журавлей, и не было брата, он где-то далеко, возможно, только, что узнал о моей смерти. Единственное, чем я могла довольствоваться — это прошлое. Воспоминания вспышками стреляли в глазах, пронзая тело воображаемыми судорогами. Прошлое. И никакого будущего.
Он стоял перед могилой, сжимая в руках несколько пышных георгин, и глядел на мое фото, прикрепленное на железном кресте. Положив цветы в пластмассовый горшочек, он сел на колени и опустил голову до самой земли. Глубокий рев раздался из его груди, безумный и неистовый рев, появившийся из недр души, кричащий о невыносимой боли и тоске, пронзил кладбище и рассек собою затхлый воздух. Я чувствовала горькие слезы брата, слышала его бессмысленные молитвы и не могла ничего поделать. Женя закричал и застучал по земле кулаками, его безудержные рыдания услышал даже сторож кладбища.
— Как ты могла?! — закричал Женя, но земля поглотила его крик.
Вороны разлетелись со всех веток, закружившись в воздухе, и с загробным карканьем покинули кладбище. Голые ветки задрожали, грозно покачиваясь в каком-то непознанном ритме; засвистел, застонал, жалобно завыл ветер, призывая холодные потоки остудить эту землю. Вместе с ветром завыл и Женя, и они до самого вечера протяжно скулили, одиноко гуляя по оглушительно тихому кладбищу.
Через несколько дней пришел отец. Он коснулся моей фотографии, и захлебываясь слезами и соплями, начал молить о прощении. Папа яростно рвал на себе волосы и бил по лицу, пытаясь задобрить Бога и меня, но все эти попытки были тщетны. Мое тело гнило в гробу в нескольких футах под ним, и его жалкие мольбы ничего не могли изменить. Всепоглощающее чувство необратимости завладело каждой моей частичкой, и я ничего не ощущала кроме тоски по прошлому.
— Прости, что мама не пришла. Она напилась до беспамятства и заперлась в комнате, — прохрипел отец, не много успокоившись.
В небе загромыхало, и молнии заискрились над землей. Черные тучи обволокли синеву, медленно и неохотно плывя, и сбросили тяжелый груз на безмолвные могилы. Проснулся шумный ветер, он запел беспокойную симфонию, а холодный дождь, ударяясь о плиты, ему подпевал.
— Я думал о тебе каждый день и каждую ночь. Я заболел бессонницей, и сутками смотрел в окно и думал о моей маленькой девочке. Ты, наверное, хочешь сказать, что я мог навестить тебя? Не мог. Оля сказала, что тебе только хуже будет, и я не ходил. А теперь жалею. Ой, я забыл! Это тебе, милая.
Папа положил цветы и, взлохматив волосы, отчего капли запрыгали во все стороны, продолжил:
— Оля очень переживает. Я никогда не видел ее такой. Она винит себя в том, что ты… что ты…
Отец поднял глаза на небо, пытаясь удержать слезы, но они все равно хлынули ручьем, скатываясь по его дряблым щекам.
Как жаль, что родители вспомнили о своей любви ко мне, когда я уже в ней не нуждалась. Как жаль, что я так и не смогла попробовать на вкус закат, и мы не устроили с братом обезбашенные вечеринки. Я не успела доделать журавлей, купить пухлого щенка и побывать на американских горках. К сожалению, я никогда не узнаю, что значит быть женой и матерью, не узнаю, что такое дружба и расставание, и многие другие простые человеческие чувства и переживания. Самое страшное, что пройдут года, родители избавятся от чувства вины, вытеснят, как инородное тело из своей души, и перестанут навещать меня. У Жени появится своя семья и работа, и ему некогда будет приходить ко мне. Тогда я останусь одна.
Вскоре крест заменили черным мраморным памятником, положили плитку и столик.
В один из осенних вечеров пришла мама. Она побывала у меня недолго. Ее лицо закрывали очки и косынка, и я не могла стянуть их, чтобы взглянуть ей в глаза. Мама положила две голландские розы и тихо спросила:
— Надеюсь, тебе понравился памятник?
Немного постояв, она ушла, даже не обернувшись.
Женя снова навестил меня. Он положил журавлик возле высохших роз и сказал, что доделал тысячу журавлей.
— Я завтра же пойду к нашему обрыву.
Он сел за столик и долго глядел на небо, а потом повернулся к памятнику и произнес:
— Я помирился с родителями. Ты не против? Беда всегда сближает людей, да и мама изменилась.
Женя собрал иссохшие цветы и продолжил о чем-то рассказывать. Еще долго брат делился со мной новостями, но вскоре ему позвонили, и он быстро ушел. Очнулся ветер и осенняя погода, и закружились листья в медленном вихре. Задрожал журавлик, расправил крылья и помчался вслед удаляющейся фигуре, а я за ним…
Солнце величественно восседало на облачном троне, его лучи отражались от морской глади и слепили глаза. Море бурлило, шипело и волновалось, его волны наперегонки с ветром бежали к обрыву. Женя стоял у самого края и вдыхал свежий морской воздух. Я была где-то рядом, пораженная вспышкой прошлого, и наблюдала за своей ушедшей жизнью.
— Ты сломал его, папа! — закричала я в прошлом, глядя, как змей падает вниз, и как его крылья рвутся под натиском ветра. Мой детский голосок дрогнул и оборвался. Я хотела сказать что-то еще, но вырвались лишь жалобные всхлипы.
— Эй, ты чего хнычешь? Ты разве не знаешь?
Женя подхватил меня на руки и закружил.
— Не знаю чего? — спросила я, когда он остановился.
— Папа не смог удержать змея не потому, что он неумеха.
Отец недовольно фыркнул и погрозил сыну пальцем.
— Просто змей очень сильно хотел на волю, ведь там, на горизонте, у самого моря, его дом. А, может, ему просто хотелось полетать с дельфинами.
— А дельфины разве летают?
— Если сильно захотеть, — ответил папа, взлохматив мне волосы, отчего я звонко рассмеялась. Мой смех разошелся по всей округе, его поглотил хмурый лес, горячий песок на пляже и бесстыжее, совсем голое небо.
Видение растаяло и его унесло ветром. Детский смех еще гудел у меня в ушах, отдавался в сердце и заставлял его болезненно сжиматься. Я села на колени и заплакала. Оказывается, быть мертвой — это невыносимо больно. Словно невидимые цепи сковывают каждое движение и впиваются в плоть. Вы чувствуете ее запах, гнилой и несвежий, а земля неотступно тянет вниз, потому что вам там самое место. Кажется, что сейчас вас расплющит от сверхъестественной тяжести, но от нее никуда не деться.
Женя подошел к двум огромным пакетам, набитым бумажными журавлями, и потянул их к самому краю. Он медленно развязал их, и почему-то замер.
— Надеюсь, ты будешь счастлива там, на горизонте, — прошептал брат и, схватив за нижние края пакета, резким движением перевернул его и встряхнул. Белое облако журавлей полетело вниз, их крылья зашумели и засвистели, словно бумажные птицы кричали об обретенной свободе. Женя сбросил второй пакет, и еще одно облако воссоединилось с небом. Некоторые журавли упали, переворачиваясь в воздухе, но многих подхватил разгульный ветер, и тысяча бумажных птиц полетела в сторону красного заката.
— ЛЕТИ!!! — закричал, что есть мочи Женя, расправив в стороны руки.
— ЛЕТИ!!! — раздался его крик, и я поняла, что он обращается ко мне.
Я взглянула на журавлей и засмеялась и заплакала одновременно. Замахав руками, я побежала навстречу своим птицам. Воздух поднял меня высоко над морем и лесом, выше солнца и самых высоких деревьев. Женя казался теперь маленьким и одиноким, но я постаралась не думать о том, что оставляю его. Он сложил руки рупором и прокричал:
— Передай привет летающим дельфинам, сестренка!
Я засмеялась, помахала ему, и послала последний воздушный поцелуй. Женя упал на колени, продолжая глядеть на маленьких птиц в небе. Он освободил нас, теперь мы с ним свободны.
Тяжелые цепи были сброшены, впереди засиял горизонт, и я со своими ожившими журавлями полетела на поиски долгожданного счастья. Над головой раздался громкий клекот, предзнаменовавший начало новой жизни. Я взмахнула обретенными крыльями и, радостно прокурлыкав, скрылась за облаками.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.