Не спит солдатка, под иконой горит лампадка,
в хате холод просторен, душевный холод — тесней…
Так что шел бы ты, попик, с водицей своей волшебной,
против беса — могучей, против хвори — целебной,
против бабы — бессильной: ничего не поделать с ней. © Борис Херсонский
Для меня история пахнет женским палёным мясом.
Я не могу отделаться от этого ощущения. Я беру книгу, читаю её и, когда встречаю женское имя, нервно вздрагиваю, в моих ушах заевшей пластинкой застывает не то вздох, не то крик, а ноздри отчётливо щекочет запах поджаривающегося мяса. Чтобы себя успокоить (или, напротив, раздражить окончательно), я тереблю большим пальцем кнопку на зажигалке; если я сижу в своей комнате, то включаю её, на секунду опаляя свою кожу и одежду. Этого обычно хватает, чтобы прийти в себя — или, напротив, пойти на поводу у своих расшатанных нервов, доставляя боль самой себе. Если же это происходило в общественном месте, то, разумеется, никакого селфхарма или внезапного нажатия зажигалки: я просто и монотонно дёргаю без конца несчастную кнопку, пока нахожусь в процессе чтения — или, вернее, собственных фантазий и додумок про эту несчастную, чьё имя я встретила в тексте. Кто она такая? Какова её судьба? Отчего она… ох, Господи, там же дальше текст идёт про неё, что я делаю, чем я вообще занимаюсь. Чаще всего её судьба оказывается невинной, но моё воображение уже не остановить: я отчётливо представляю себе её трагедию, её переживания, острые и мучительные, как у любой женщины в книгах — и да, к концу книги я прекрасно вижу, как эта девушка горит. Может быть, её осудили за ведьмовство и сожгли; может быть, у неё случился пожар перед свадьбой; может быть, она сектантка и покончила жизнь самосожжением; может быть, она умерла раньше времени, и её тело кремировали; может быть, она шла на базар, или к подруге, любовнику, кому угодно, и внезапно с ней случилось самовозгорание…
Но девушки в литературе, как правило, не сгорают. Они тонут. Офелия, Алёнушка, Бедная Лиза, обе Катерины — из «Грозы» и «Леди Макбет Мценского уезда», пушкинская Русалка, персидская княжна, Лесли Бёрк… В девятнадцатом веке все топились, это был распространённый способ убить несчастную девушку. А что насчёт сожжения? Наверное, никому не нравится описывать муки горящей жертвы — или даже представлять их себе. Эсмеральда должна была сгореть, но в итоге её повесили; прыгая через костёр от несчастной любви (или встречая восход солнца, тут уж кто какую сказку читает), Снегурочка не сгорела заживо, но растаяла… Исключение составляет лишь Жанна Д'Арк, но и то, я думаю, потому, что факт её сожжения сложно игнорировать.
Зато история — настоящая, человеческая история, — вот она даёт много сюжетов на эту тему. Можно утонуть в рассказах о сожженнии ведьм, о трагедии несчастной Бриджет Клири, убитой собственным мужем, об индийском обряде сожжения вдов, восхититься силе веры Анастасии Узорешительницы и Зои Римской, ужаснуться судьбе Паши Савельевой… И это только убийства — а как же пожары, а как же самоубийства? Если пойти по ассоциациям — а как же войны, огнём накрывающие земли и дома невинных людей, нервные болезни, заставляющие человека сгорать изнутри? Употребление наркотиков, алкоголя, табака?
Почему всё самое ужасное в жизни непременно связано с огнём?
Я читаю про женщин потому, что если я буду читать о мужчинах, то непременно сойду с ума. Мать и так старается изолировать меня от любой тяжёлой информации, чтобы дать моему организму возможность реабилитироваться, но она не может контролировать всё, что попадает мне в руки. Она не может видеть, какие картины возникают в моей голове, когда я вижу девушек на улице, или читаю про какую-нибудь бедняжку, или случайно цепляю взглядом женское лицо в телевизоре. Как она может остановить моё воображение, изображающее всех этих женщин бьющихся в агонии, кричащих в языках пламени, которые покрывают их лица уродливыми следами и заставляют кожу плавиться, как пластилин?
Но она хотя бы старается, честно старается.
Я не видела трупа Паши, меня к нему не пустили. Когда пришло сообщение о его смерти, я сразу упала в обморок — моментально, даже не вытерев до конца тарелку. Когда меня привели в сознание, первое, что я спросила: «А как?». Пашкин товарищ, пришедший с этой новостью, оказался человеком одновременно растерянным и бесхитростным, и потому ляпнул, не подумав: «На учениях, танк был неисправен, сгорел». Будь там рядом моя мать, уверена, она бы ему закатила мощную оплеуху, но мамы там не было: в доме сидели только я и Пашина мама, Галина Сергеевна. Ей тоже хотелось знать, как умер её сын. Не знаю, что она сейчас чувствует. Быть может, тоже видит повсюду горящие лица и не может есть шашлык, уверяя себя в том, что это человеческое мясо, хотя и прекрасно понимает, что это не так. А, может, она просто замкнулась в своём горе и пытается решать все возникающие проблемы только чтобы не оставаться наедине с собой.
Или со мной. Сейчас она почти со мной не общается: должно быть, моя тоска, как пламя, переходит с одного на другого. А ей и так сейчас нелегко.
Я не видела трупа Паши, его похоронили без меня. Я сама не захотела идти на похороны: меня спросили, я не ответила, думали одеть… а потом папа, разумный человек, сказал, что лучше будет, если я сейчас немного посижу дома и не буду думать о плохом. Хороший человек, мой папа, он искренне за меня переживает. И мама. И Галина Сергеевна, хотя она сейчас со мной не разговаривает. И муж её, Пашин отчим, он тоже ко мне заходит и спрашивает, как я.
Как будто бы мне одной сейчас очень плохо. Сестрёнка Пашина до сих пор сидит и рыдает в комнате, не выходя даже в школу, а ей всего восемь лет. А Серёжа, брат его? Да, он не запирается, как Дианка, не пугает всех предсмертным видом, как я, но ему тоже невыносимо больно, я вижу это…
Они тоже горят, как я, только совсем по-другому. Иначе.
Сейчас разгар июля, и очень жарко. Мне практически не спится по ночам, даже несмотря на все те успокоительные и снотворные, которые я принимаю. Лёжа в тёмной комнате, мне кажется, что отовсюду пахнет серой и газом, которым в гестапо травили людей, а всё тело моё — это тусклые полуразваленные древесные угли, потухающие, но всё ещё дающие невыносимый жар, от которого хочется задохнуться. Воздуха бы, воздуха, но кондиционер не спасает, а от вентилятора эти угли разгораются лишь сильнее, и я в самом деле начинаю задыхаться.
Пашенька, Паша. Должно быть, он не сгорел: он умер в первую очередь от удушья, когда дым заполонил отсек, и он не смог справиться с заклинившей дверью. Только потом он начал гореть, но тогда уже начали тушить танк, и он не успел превратиться в тлеющие останки…
А, может, всё было по-другому. Может быть, он начал гореть, но Пашка, я ж знаю его, Пашка всё равно упорно пытался выбраться, пока боль не стала такой сильной, что он попросту упал и более не мог встать. Возможно, он разбил себе руки в кровь, с мясом вырвались его ногти, пока он, объятый пламенем, отчаянно долбил люк...
«Милый, — шепчу я. Глаза мои слезятся, нос отчаянно шмыгает, пытаясь захватить побольше воздуха, а тело испаряет так много воды, как будто бы находится в бане. — Покажи мне свои руки, милый. Покажи мне свои руки…».
И он их показывает. Они у него такие же, какими я их помню ещё до призыва: крепкие, сильные, чистые, с кошмарно раскусанными заусенцами (я никак не могла отучить его от привычки сгрызать их: Пашка говорил, они ему не нравятся, «торчат как не пришей кобыле хвост») и здоровыми ногтями. Достаточно длинными для парня. Пашка улыбается мне лукаво и спрашивает в своей обычной манере: «Да чего ты там не видела, кош», а затем ложится рядом, и я чувствую, какой же он горячий, как от него идёт жар — как от нормального, живого человека.
А, может быть, это я умерла? Может быть, это я сейчас лежу в земле, холодная и склизкая, а Пашка места себе от горя не находит? Ведь должна же быть причина тому, почему он такой горячий.
«Замёрзнешь, кисун, — заботливо говорит он, укрывая меня промокшим от пота одеялом; пот возгорается как керосин, и тяжёлая ткань противно жжёт кожу. — Дай согрею».
И он обнимает меня, и покрывает поцелуями, а я ловлю ртом воздух, пытаясь не задохнуться от этой кошмарной пылкой любви, цепляюсь за спину его руками, меня колотит страшно, я чувствую гарь, серу, запах костра и ещё что-то, что я высказать не могу.
Я чувствую себя любимой. Я чувствую, что Паша от меня не ушёл, что вот он, рядом, приходит ко мне каждую ночь; чей же тогда я чувствую запах, и почему на деревянном полу остаются обожжённые следы? Мать уверена, что это я, что это моих рук дела, кричит, переживает, что я спалю всю квартиру и пытается найти все спрятанные мною зажигалки, но я же знаю, что это не я. Ведь разве я оставляю себе на теле такие сильные ожоги?
Когда-нибудь я сгорю окончательно, я точно об этом знаю; но пока я лежу в постели, бьюсь в конвульсиях, беззвучно кричу и зову на помощь, ясно видя, как из моего тела вырывается буйное пламя, а Пашенька, мой Паша, рыжий, любимый, он сидит у кровати, гладит меня по голове своей горячей рукой, целует и успокаивает: «Ну что ты, кошка, ну ладно тебе, ну пройдёт, ну… ну хочешь, я курицу в духовку поставлю? Хочешь, кисун?».
«Хочу», — отвечаю я, и весёлые огненные глаза моего Пашки оживлённо сверкают.
Я встаю, шатаясь, иду с ним на кухню, он зажигает духовку, но курицу не достаёт и не закрывает печь. Поглядывает на меня искоса, а глаза у него горят, как звёздочки, свечки, как рыжие фонарные огоньки ночью, если смотреть на город с балкона.
— Хочешь? — спрашивает он вновь, и я киваю.
Для меня история пахнет женским палёным мясом: Пашенька мой любимый гладит меня по коже, жарко целует в губы, крепко сжимает в своих руках, а мне, мне наконец не больно.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.