Я не помню его лица. Только рот. Верхнюю губу, рассечённую надвое старым порезом. И когда он улыбался, сквозь этот порез видно было заострённый хищный резец. Я не помню, что было выше. Знаю, у него были те же глаза, что и у меня, но не могу увидеть это как картинку, как образ. Наверное, теперь я очень похож на него. А может — совсем нет.
Я не помню его лица. Мы с сестрой никогда не смели поднимать взгляда выше его рта, которым он выплёвывал приказы и колкие, унизительные и обидные до слёз слова в наш адрес. Но я помню его длинные, узловатые и вечно холодные пальцы с прочными, толстыми чёрными ногтями. Совсем как мои.
Он был худым, но крепким, и очень высоким. Или мне тогда лишь казалось так? Потому, что я никогда не поднимал взгляда выше его рта и не знал, где кончается его голова..? Его волосы были длинные и чёрные, вечно грязные, спутанные, висящие неприглядными ворохами водорослей, настолько сальные, что казались мокрыми. Там, где мы жили, было слишком мало воды, чтобы он позволял себе расходовать её на «бесполезные изощрения» в виде хотя бы нечастого душа. Можно сказать, он мылся только дождём, который, впрочем, тоже приходил очень редко.
Я почти не помню, как он выглядел и во что одевался, но мой нос до сих пор знает его запах. От него всегда пахло потом, порохом, дымом и алкоголем. И, главное, кровью. Я привык, пристрастился к этим запахам с детства, и без них воздух давит меня своим простором, своей чистотой, своей лёгкостью. Мне нужна вязкость этих запахов, чтобы дышать спокойно, спокойно жить. Наверное, именно поэтому мой дом пахнет именно так. Он настолько пропах этим, что впервые пришедшие начинают задыхаться. А мне хорошо, я плаваю в этой какофонии ароматов, я живу ею, она — моё топливо, мой кислород.
Я не помню его лица. Но хорошо помню татуировку на шее, как раз над правой ключицей. Солнце, так он говорил. Чёрное солнце, которое почему-то всегда казалось мне глазом. Третьим глазом, который следит за нами даже тогда, когда остальные два скрыты за пеленой сна. И когда я крался мимо дивана к двери, слыша пьяный, свистящий храп, то всегда обходил его за спинкой, в опасной близости, ведь места между диваном и стеной там было совсем не много, и одна единственная скрипнувшая половица отделяла меня от мнимой гибели, красочно представляемой детским умом. Но я был готов на всё, лишь бы не попасть в поле зрения этого проклятого чёрного глаза.
Мы с Аннабет жили в страхе. Он не был особо сильным, но мы, дети, всё равно не могли ему ничего противопоставить. Он был слабее большинства нормальных людей, способных выживать в Пустошах, но он был умным. И хитрым, как падла. Ему никогда не требовалась сила, даже самая минимальная. Только слова, а потом — один выстрел, и в холодильнике своего часа ждёт новая порция мяса. Мы долго не подозревали, что на самом деле едим.
И ещё дольше не знали, что не можем без этого существовать. Только спустя много лет я узнал, что значила его кличка. «Вендиго». Мне в детстве казалось, это название какой-то болезни, или что-то типа того. Правда оказалась интереснее. И, когда значение стало мне ясно, всё встало на свои места. Мы с Аннабет тоже были достойны этого наименования. Мы не можем жить без человеческого мяса. Наша мутация — нечто большее, чем странное тело, звериные глаза и острые зубы: мы обречены жить за счёт жизни других… Я. Я обречён.
Мы с Аннабет жили в страхе, и у нас был для этого повод. Это подтвердилось, когда он, разозлившись в очередной раз на нашу «неблагодарность», посадил нас в глубокую яму. «Я достану отсюда только одного.» — это всё, что он сказал перед тем, как уйти. Я не понял, что он имел в виду в тот день. Много дней подряд, так много, что я устал считать, он приходил лишь для того, чтобы принести нам воды. Никакой еды. Ничего больше. И мы умирали, усыхали от голода под палящим солнцем пустоши днём и в объятиях её холодных ночей.
Я понял его слова потом. Тогда, когда он вытаскивал моё слабое костлявое тело со дна этой большой могилы. Нас в яме было двое. А должен был остаться один. И остался. Ублюдок знал, как всё будет. Я не знал, но теперь никогда не смогу забыть.
Знаете, каково это, когда голод и отчаяние сильнее морали? Знаете, какова на вкус плоть самого дорогого для вас человека?
Прости меня, Бетти, прости меня. Я всегда был трусом, и ты знала это. Он был доволен мной, горд. Теперь он знал, что его отродье выживет в этом паршивом мире. Потому, что только трусы, готовые ради жизни поступиться принципами и чувствами, могут выжить здесь. Они — истинные чудовища этого мира. Наш отец был одним из них.
«Только монстр может выжить среди всего этого дерьма.» — так ты говорил, папочка? Что ж, ты вырастил из меня монстра. А ещё однажды глупо сказал, что я имею полное право съесть любого, кто мне не по нраву. Угадай, кто был первым в моём списке ненависти?..
Я не помню его лица, не помню, как он одевался. Помню только запах. И горьковатый, гадкий вкус его плоти. Наверное, моя на вкус такая же.
Он был прав: если хочешь выжить, если хочешь спастись от этого мира — будь монстром. Это самый лёгкий и единственный известный мне способ. Но знаете, что я понял за эти годы? Бытие монстром не может спасти от самого себя.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.