Абсолютный Конец Света / Кроатоан
 

Абсолютный Конец Света

0.00
 
Кроатоан
Абсолютный Конец Света
Обложка произведения 'Абсолютный Конец Света'
Абсолютный Конец Света

 

7.

Пепел

 

Сквозь черно-серый тлен и месиво рухнувшего мира, отплевываясь от слизи, содрогаясь от боли в спине, несусь я навстречу свету… Неумолимый поток, в котором вопящие человеческие лица обращаются в бурлящую кровавую кашу: их глаза лопаются, осколки костей вспарывают расползающуюся кожу, зубы вываливаются из раздираемых крючковатыми пальцами ртов… Среди искрошенных кирпичей и ржавеющих листов железа, содранных вывесок, туфель с обломанными каблуками, растрепанных книг и треснувших компакт-дисков… Под злобное завывание ангелов, обернувшихся чертями и наоборот… Вперед — к ослепляющему сиянию, к Совершенству, в которое так неумолимо был высран наш мир. Там меня уже ожидает некто, чье синего цвета тело покрыто жуткими шрамами, вздувшимися волдырями с сочащимся из них желтоватым гноем, и коростой запекшейся крови. У него голова гигантской мыши. Круглые черные глаза устремлены на меня, и в них отражается ликование, предвкушение… Тварь улыбается, обнажая длинные передние резцы. Она уже приготовилась, педантично разложив необходимые инструменты. Я тоже готов.

Через какое-то мгновение все и начнется — перемены, упоение агонией… А ведь еще вчера я задыхался от скуки. Прошлым вечером сидел, погруженный в…

 

1.

Повседневность

 

Лицо ее — восковая маска с пурпурными и темно-голубыми пятнами косметики, наляпанными, словно бы наугад, — неподвижное, невыразительное. Ни одна эмоция не отражается на этом лице: оно инертно и рыхло, как кусок задубелого теста. Зато розово-алые губы безостановочно двигаются, и движения эти столь неестественны, что складывается впечатление, будто работает некий механизм. Блики света переливаются на губах, покрытых пленкой искусственного блеска, и сочетания цвета и света рождают смутное похотливое желание. Но не больше. Зеленоватые глаза устремлены в никуда. Она словно бы смотрит внутрь самой себя и, не обнаружив ничего существенного, любуется плесенью пустоты. Ведь душа у нее — как раздавленный окурок. Коричневато-оранжевая, опаленная с одного краю и обслюнявленная с другого, душа эта запрятана в потертом кошельке меж измятых купюр. И подобно этим купюрам, она затасканна и захватана, пропущена через множество грязных пальцев и сальных взглядов. Отнюдь не Божье дыхание, но всего-навсего облигация. За которую, увы, получаешь не так уж и много: несколько жалких часов и стареющее, покрытое синяками тело, с кожей уже не бархатистой, но дряблой, несущей на себе печать упадка, растраченного впустую времени и бесчисленных унижений; кожей сплошь в багровых пятнах раздражения и в давнишних шрамах. Что еще? Конечно же, разговоры. Крики в ничто о ни о чем.

От нее веет холодом и скукой. Она больше не боится, но это не тот случай, когда страх преодолевают ради благого дела, нет. Скорее, это некая извращенная форма taedium vitae: она не боится потому, что ей на все наплевать. Разочаровавшееся в жизни создание, меняющее огрызки своей души на ничего не значащие обещания. Табачный дым и сгущающиеся сумерки давно уже стали ее убежищем.

— Когда же наконец мы все сдохнем? — бормочет она, почесывая щеку.

— Скоро, — отвечаю я. — Осталось совсем чуть-чуть…

Позади нас давится в припадке балабольства нечто приторно-сладкое, тщательно упакованное в коробку из марок и брендов, пахнущее ванилью, корицей и бестолковостью. Оно яростно жестикулирует, буквально захлебываясь от прущих наружу слов:

— Так-вот-послушай-не-то-что-бы-я-не-хотела-но-все-же-эта-дура-сказала-мол-смотри-сама-если-он-так-решит-мы-тебя-на-хрен-выставим-ему-проблемы-не-нужны-ты-прикинь-это-ему-то-проблемы-не-нужны-уебок-блядь-а-ведь-до-этого-весь-такой-сука-улыбчивый-был-комплиментами-мудак-сыпал-а-стоило-трахнуться-с-ним-разок-и-он-меня-уже-с-работы-гонит-уверена-что-все-из-за-его-коровы-жены-нет-ты-слушаешь-я-же-тебе-неспроста-все-это-рассказываю…

Противоположность, при этом имеющая общие корни с тем, что сидит передо мной.

Какого черта я здесь делаю? Ведь завтра уже не наступит! Не знаю, с чего бы так вдруг, но таково предчувствие. Оно во мне — свербит и ерзает, мешая спать по ночам. А сегодня я проснулся и обнаружил, что это предчувствие — можно даже сказать, ожидание — вырвалось за пределы моего «я» и ментальной поллюцией расплескалось по улицам города, по всему миру. Теперь оно повсюду — в глазах прохожих, в кольцах табачного дыма, в лае дворняг, в карканье воронья, в свисте ветра, в хлюпанье луж под ногами, в писке мышонка за холодильником, в трели мобильного телефона…

— С чего ты взял?

— А?

Уставившись на свои морщинистые руки, она вздыхает, утомленно поводит плечами. Проклятая, обреченная на повседневность.

— Не важно.

— Что бы ты сделала, если б к тебе пришел ангел и сообщил о надвигающемся Конце света? — спрашиваю я.

— Хм… Обрадовалась бы, нет?

— А я бы убил его. Всех бы убил. Разве не в этом смысл Конца?

Она поднимает голову, долго и пристально смотрит на меня. Я же стараюсь представить, как у нее в груди бьется сердце, как оно стучит, перегоняя стылую кровь по телу, которому совершенно не интересна жизнь. Автоматизация? Да. Всего лишь аппарат, этакий органический робот, утративший самое главное, что только есть у живого существа. Отныне я буду звать ее Механизм — омерзительное бесполое создание, рядящееся в шик и блеск и тщетно пытающееся скрыть собственное убожество.

Чем я лучше?

Ночью же я буду использовать ее — этот наполненный жидкостями прибор, — как пожелаю. Но разве это мне нужно? Результат ведь известен заранее: несколько склизких пятен на простыне и терпкий аромат пота под потолком. Единения нет и быть не может. А ведь хочется вспышки, ощущений…

Агонии, в конце концов!

Наверное, стоит уничтожить этот Механизм. Разобрать его на части и аккуратно разложить их по полкам. Моя коллекция! Процесс должен принести некоторое избавление от скуки, иллюзию наслаждения.

— Нельзя убить ангела, — наконец говорит Механизм. — Он же превосходит человека.

— Можно попробовать… — Зевнув, я протираю слезящиеся от дыма глаза. — В любом случае вход в цветущие сады нам заказан.

— Давай сменим тему, а? Не люблю я все это.

— Хорошо, о чем будем говорить?

Но Механизм молчит, потому что говорить не о чем. И так будет всегда. Даже позже, преодолев залитые грязью улицы и зябкое дыхание осени, мерцание фонарей и разлагающиеся лица ночных обитателей города, очутившись в пожелтевших от никотина стенах моей комнатушки, уложив Механизм на кровать и хорошенько над ним надругавшись, — даже позже не появится темы, которую можно было бы обсудить, впечатлений, которыми хотелось бы поделиться. Ничего! Экзистенциальная тошнота Сартра достигла своего апогея — здесь и сейчас. Назад повернуть уже нельзя. А впереди — яркий столп света, тот самый великий полдень, о приходе которого грезил ницшеанский Заратустра; впереди огонь очищающий, несущий в себе избавление, перерождение, нечто новое…

Нас же будут пытать жуткие уродливые создания со звериными мордами вместо лиц. Их синевато-серые тела покрыты струпьями, а раздувшиеся от кипящей спермы мошонки раскачиваются меж колен. Мы будем кричать, и вопли наши сольются с радостными воплями миллионов других грешников, обретших в неисчерпаемой боли искомое разнообразие. Мучители же не издадут ни звука. Свою работу они выполняют молча, лишь их вытаращенные черные как смоль глаза ехидно поблескивают в свете адского пламени.

Только когда этот миг наступит, все и переменится, а я стану совсем как…

 

2.

Мышонок

 

Ночью просыпаюсь от шороха. Выныриваю из жаркой голодной пустоты и какое-то время лежу неподвижно, ощущая ритмичный стук барабанов в ушах. Я живой? Размеренное дыхание Механизма сбивается, превращаясь сначала в сопение, а после в хрип. Опять что-то скребется на кухне. Вылезаю из-под одеяла и тут же вляпываюсь в клейкую холодную пакость на полу — мое мертвое семя…

— Что случилось?

— Ничего, спи.

Волосы ее растрепаны, косметика на восковой маске лица размазана, полупьяный взгляд блуждает, пытаясь зацепиться за мое тело. С раздражением стряхиваю с себя этот липкий взгляд.

В мусорном ведре среди бесчисленных окурков и перепачканных влажных салфеток копошится мышонок. Бусинами глаз он испуганно таращится на меня, тщетно пытаясь выбраться из ловушки, в которую угодил.

— Вот ты и допрыгался, — шепчу я.

— Чего ты там нашел? — раздается из спальни.

— Грядущую агонию.

По-прежнему голый, я сажусь за письменный стол и кладу на него свою добычу. Мышонок норовит убежать, но я крепко держу его за хвост. Порывшись в ящиках, отыскиваю пинцет с загнутыми краями, кусачки для проволоки и шило с почерневшим от гари острием. Надеваю очки и внимательно разглядываю грызуна: совсем маленький, не длиннее семи сантиметров, шерстка у него серая с редкими белыми мазками, а пальчики на лапках венчают крохотные коготки. Тонкий хвост бледен и цветом смахивает на сырую сосиску. Зато бусины-глаза неестественно большие, полны ужаса, внимательно следят за каждым моим движением. Осторожно тыкаю шилом в хвост — улыбаюсь, услышав перепуганный писк, — затем в ребра и в брюшко. Засовываю острие мышонку в рот и любуюсь вытянутыми нижними резцами. Розоватый язычок словно бы ласкает холодную сталь. Мышонка бьет дрожь.

— Да, все будет именно так, как ты себе представляешь.

Первым делом нужно обездвижить зверька, чтобы ни дай бог он не смылся и не лишил меня удовольствия его убивать. Сбросив со стола все лишнее, я педантично, точно хирург перед операцией, раскладываю свои «инструменты» и делаю свет лампы чуть ярче. Взяв кусачки, зажимаю в них заднюю лапку мышонка и легко ее перекусываю. Снова писк — сколько в нем боли! Теперь убежать он не сможет, а значит, нет больше смысла держать и караулить его. Откинувшись на спинку кресла, наблюдаю за мышонком — как он ползает по столу, все еще лелея надежду где-нибудь спрятаться. Задняя лапка, без толку болтаясь на клочке кожи, волочится следом. В месте перелома все разбухло и стало темным от крови. Надави я чуть сильнее на ручки кусачек, так и вовсе бы отстриг ему конечность. Но это в мои планы не входит. Пусть бегает так.

Выкурив сигарету, беру пинцет и, просунув его под голову мышонка, переворачиваю того брюшком кверху. Зверек получается как бы распят. Он отчаянно пытается высвободиться из ловушки, и три лапки его нервно подрагивают. Четвертая безвольно свисает. Секунду-другую поглаживаю шилом его пушистое тельце, затем, склонившись, засовываю острие грызуну в рот. Неторопливо продвигаю шило внутрь — все глубже и глубже, отмечая, как учащается дыхание зверька, как меняется выражение его черных — казалось бы, не способных ничего выражать — глазенок. В них переливами играются боль и ужас. Это лишь подстегивает меня ввести шило до самого упора: пока основание деревянной рукоятки не касается мышиного носа. Происходящее чем-то напоминает половой акт — жестокая пародия на иррумацию либо одна из ее разновидностей, — и я возбуждаюсь.

А в спальне кряхтит и ворочается Механизм…

Подержав немного, осторожно вытаскиваю шило изо рта мышонка, переворачиваю того и даю ему пару минут оклематься. Сам же курю, слушая пугающие завывания ветра за окном, чьи-то пьяные вопли и монотонное гудение умирающего города. С наступлением утра мир познает радость Абсолютного Конца Света, я в этом больше чем уверен.

Грызун старается уползти, и я вновь зажимаю его пинцетом, переворачиваю и несколько раз тыкаю шилом в бок. Слышу писк, и от этого мое возбуждение возрастает. Как только закончу здесь, обязательно вернусь в спальню и вдоволь попользую Механизм. Ведь требуется очистить разум и тело, собраться с мыслями и сосредоточиться, прежде чем с распростертыми объятиями встречать грядущее. Совсем скоро тысячелетний огонь будет лизать мое тело, и кожа покроется пурпурными волдырями…

— А сейчас я буду тебя насиловать, — сообщаю я своей жертве.

Засовываю шило мышонку в анус. Сначала не глубоко — так, чтобы разработать прямую кишку. Снова писк… Ввожу глубже, до упора, пока тело зверька не скукоживается. Дальше просто некуда, иначе я проткну его насквозь. Стальная игла прошьет его органы, его шкуру, и выйдет откуда-нибудь из груди. И тогда мышонок умрет. А я ведь еще не закончил. Лишь теперь замечаю, как из ануса выделяется одна-единственная малинового цвета капля. Она восхитительна! Натуральный рубин, сотканный из боли зверька и моего любопытства. Постепенно кровь растворяется в шерсти, остается лишь воспоминание — самое яркое за последние несколько лет.

Беру кусачки и отстригаю мышонку хвост. В этот раз грызун пищит гораздо дольше и пронзительней. Хвост же, больше ему не принадлежащий, безвольно валяется рядом. Из него одна за другой возникают несколько капель. Осторожно касаюсь их пальцем и пробую на вкус, но, увы, ничего не чувствую.

Зато слышу сонное бормотание Механизма:

— Ты где потерялся?

— Жди, — отмахиваюсь я.

И снова шило до упора мышонку в рот, но… в этот раз что-то не так. Ощущаю препятствие и, надавив, протыкаю его. В глазах моей жертвы какая-то перемена. Или только так кажется? Не вынимая шила, переворачиваю зверька на брюшко и убираю пинцет. Закуриваю очередную сигарету и наблюдаю, как грызун, стремясь избавиться от шила, забавно перебирает лапками и всячески извивается. Но извлечь из себя лезвие он не в силах. Крохотные зубки смыкаются на холодной стали, и до моих ушей доносится едва уловимый скрежет.

Раздавив окурок в пепельнице, осторожно беру шило за рукоятку и, прижав мышонка пальцем, резко выдергиваю. На гладкой поверхности стола россыпь капель-рубинов… Мышонок же начинает корчиться: его лапки забавно трясутся, а все тело сводит предсмертной судорогой. Так вот что такое агония! Вот как она выглядит! Я всматриваюсь в стекленеющие глаза-бусины и вижу, как они тускнеют, как в них затухает жизнь. Постепенно конвульсии сходят на нет, остается лишь мелкое подергивание трех лапок. Грудь мышонка опускается и замирает: он перестал дышать.

Он умер.

А вместе с ним умерло что-то во мне. Мой вялый член болтается между ног, и все опять становится серым, обыденным. Искра, проскочившая в момент смерти грызуна, навсегда покинула меня. Она уже не вернется. И, хочется мне того или нет, я вынужден это принять, смириться.

Отныне все, что у меня есть, так это яркое воспоминание об испытанных мной удовольствиях; воспоминание, запрятанное глубоко…

 

3.

Внутри

 

Листаю «Культуру времен Апокалипсиса» Адама Парфрея. Книга, вызвавшая столько споров и скандалов, начинается так: «Если что-то и наступает, то вовсе не хваленый Конец. Никаких решений, никаких окончаний, никакого третьего акта. Апокалипсис лопнул, — система веры раздувалась, раздувалась, пока курильщик не иссяк за облаками фантазмов. И хотя мы не сорвали никаких плодов, у нас есть апокалиптическая культура, эпоха, настолько сбивающая с толку, настолько зрелая, настолько… совершенная. Совершенно печальная, совершенно выродившаяся, совершенно разложившаяся».

Отчасти верно.

Наша культура, олицетворяющая собой тот самый Конец, о котором говорилось выше, воистину уникальна. Увы, она лишь начало — своеобразный пролог, — но никак не последствие. Да, мы устали ждать, когда же вострубят ангелы и привычный мир в одночасье перестанет существовать; мы так долго тешили себя мыслями о смерти, о великом очищении и неминуемом заслуженном наказании, что, не дождавшись обещанного, решили воссоздать Конец сами. Всяк по-разному, кто во что горазд! Порой даже не осознавая этого, но все же цель у нас оказалась единой.

И результаты действительно восхищают!

Все эти психоделические секты, вопящая религия, террор и паранойя, разгуливающие по улицам городов; острые ножи, ежедневно вспарывающие чьи-то горла; бесчисленные извращенцы, насилующие детей в лесах; искусство, обретшее второе дыхание в том, о чем раньше даже не рискнули бы заикнуться…

Искусство? О да — вот уж где стараются на славу! Безумные художники, собственной спермой и испражнениями выводящие портреты Гитлера и Сталина, либо же культивирующие прочих легендарных маньяков; творцы, взмахами кисти порождающие на холстах запредельные ужасы своего многолетнего ожидания — так называемый эпатаж, корни которого уводят гораздо глубже, нежели к заурядной попытке обратить на себя внимание не в меру избалованной, а правильнее сказать, зажравшейся публики. Неустанно ищущие правды в мескалиново-псилоцибиновых трипах писатели, которые на бумаге в подробностях излагают как свое изуверское видение мира, так и свои похождения, либо же грезят о том, на что не отважились, чему не сумели причаститься ввиду собственного малодушия, хотя очень того хотели. Ошалевшие от кокаина композиторы, высокопарно именующие «музыкой высших сфер» жуткую какофонию, что раздирает на части само представление о гармонии. Шизофреники-режиссеры, окончательно заплутавшие в лабиринтах галлюцинаций, порожденных страхом, многовековой усталостью и жаждой перемен; киношники, обретшие себя в псевдофилософских картинах, лейтмотивом которых выступают порок и безумие… — все-все они попытались инсценировать так и не наступивший Конец. В противовес бесплодной Стабильности, зациклившейся на самой себе, эта культура, подобно раковой опухоли, расползлась во все стороны, проникла во все сферы жизни, неустанно выискивая и совершенствуя все то, что могло бы шокировать. Увы, совсем скоро она будет вызывать лишь зевоту, ведь шокировать нас уже нечем — мы видели все! «Сегодня вырождение тела и чувств приобрело ретроактивную значимость», — заявил Пьер Паоло Пазолини, чей фильм «Сало, или 120 дней Содома» уже не столько художественное произведение, сколько беспрецедентный по смелости анализ, исследование. И, быть может, последующая жуткая смерть режиссера есть лишь реакция на высказанную им истину? Да, нам опостылели зрелища, и мы требуем действия, перемен, хотя подлинная причина этих требований по-прежнему скрыта от нас.

Это что касается мыслящей — активно созидающей — половины человечества. А как же все остальные? Про них все также читаем у Парфрея: «Люди Дна жаждут благополучной судьбы — приятной, безмятежной, управляемой, куда просачивается только та информация, которая не вступает в противоречия с их искусственным мирком. Степень ухода от реальности контролируется достаточным количеством незначительных, но разрешаемых забот и тревог, позволяющих одолеть скуку и создать видимость индивидуального превосходства. Эти нарколептики способны отыскать возвышенность в банке майонеза. Вследствие атрофии инстинкта выживания, Люди Дна способны порождать одних лишь чудовищ. Лишенные привилегий отпрыски, как и весь их нестареющий класс человеческих отбросов, знают лишь то, что они обречены». Как не сложно понять, бездействие большинства, а то и их явное пребывание в вегетативном состоянии, тоже работает на благо культуры Апокалипсиса.

А теперь ответьте — можно ли выбрать более подходящее время для первого акта Наступившего Конца Света?

И ведь столь невиданный размах все это безобразие обрело за какую-то сотню лет. Стоит задуматься, а не симптом ли это? не предвестник ли? Даже такой невероятный фантазер как маркиз де Сад в свое время делал уступку неготовому к его откровениям обществу. Таки потворствуя нравственности, он написал следующее: «Говорят, что мои кисти слишком сильны, и я изображаю порок омерзительным. Хотите знать почему? Я не желаю пробуждать любовь к пороку. <…> Я сделал героев, избравших стезю порока, настолько ужасающими, что они, конечно, не внушат ни жалости, ни любви. В этом, осмелюсь утверждать, я более морален, чем те, кто позволяет себе злодеев приукрашивать. <…> Повторяю: я всегда буду описывать преступление только адскими красками; я хочу, чтобы видели его без покровов, чтобы его боялись, чтобы его презирали». Однако не могут ли эти слова быть лишь ширмой — робкой попыткой оправдаться? И даже не столько перед обществом, сколько перед самим собой? Не может ли это оказаться жалкой завесой, мнимым морализаторством, скрывающим великую жажду новатора хоть одним глазком, но взглянуть на mysterium tremendum — долгожданный Конец? Даже если и нет, то разве обязательно, что все последователи маркиза верно истолковали либо еще только истолкуют его творчество? Впрочем, далеко ходить за примером не надо, достаточно вспомнить Жоржа Батая: «Люди отличаются от животных тем, что соблюдают запреты, но запреты двусмысленны. Люди их соблюдают, но испытывают потребность их нарушить. Нарушение запретов не означает их незнание и требует мужества и решительности. Если у человека есть мужество, необходимое для нарушения границ, — можно считать, что он состоялся».

А что касается самой публики? Всякая популярность — это в первую очередь проявленный интерес. И, наверное, именно об этом писал Бодлер, сравнивая своего пса с нерадивой публикой, которой «не нужны утонченные ароматы, раздражающие ее, — но лишь старательно отобранные нечистоты!» В таком ключе как никогда актуальным становится и высказывание Оскара Уайльда, сопоставившего искусство с зеркалом, отражающим того, кто в него смотрит.

Так может, грядущее окажется не чем иным, как воплощением нашего коллективного желания? Обязательно ли существовать Иисусу, чтобы свершились события из Откровения? Если миллионы одержимых в самых сочных красках живописуют себе то, что им наобещала религия, не приблизят ли они это, не воплотят ли своей больной верой собственные желания в реальность?

Как знать, как знать…

Многие неустанно советовали и очень нахваливали мне «Сатанинскую Библию» Антона Шандор Ла-Вея, но в ней я нашел лишь сплошное НЛП. Книга не дала ответов, она оказалась не больше, чем программкой из разряда «вы можете!». Истины же не было нигде: ни в предсказаниях Нострадамуса, ни в галлюцинациях Иоанна, ни в инсинуациях Блаватской или Кроули. Как и не было ее во всем современном или классическом искусстве, в ницшеанстве, в учениях буддистов, конфуцианстве, даосизме… и даже — что самое главное! — в глазах подыхающей на моем столе мыши, пусть последняя и принесла куда больше эмоций, нежели все эти пописушки вместе взятые. Один лишь Босх наиболее близко подошел к тому, что нас ждет. Его «Меланхолия» наглядно иллюстрирует нынешнее положение дел, его же «Музыкальный ад» (на пару с «Безумной Гретой» Брейгеля Старшего) отражает недалекое будущее. Совсем скоро — завтра, да-да! — все и произойдет.

А пока что остается купаться в склизком поту Механизма, лежащего в моей постели, пробираться сквозь расточаемые этим никчемным созданием запахи и звуки. И если зажмуриться, то сквозь пелену багряного мрака непременно проступают бусины-глаза, в которых адским огнем полыхает агония. Мои мучители будут исключительно с мышиными головами. Я уже вижу их — этих тварей, не ведающих пощады, никогда не знавших солнечного света, вскормленных кровью нерожденных убийц, молоком обесчещенных матерей и спермой задушенных девственников… Они подвесят меня на кресте, обступят полукругом и начнут плясать. Завывая и попискивая, размахивая хвостами, сковыривая друг с друга гнойники и нарывы, они заставят меня совокупиться с каждым из них. Они приволокут огромный стальной шест, докрасна раскалят его на огне и медленно, упиваясь шипением моей плоти, насадят меня на него. Я же буду вопить и чертыхаться, но не смогу умереть, потому что давно уже мертв, мертв! И так — вечность!

А рядом будут верещать и вместе с тем ликовать все представители современного искусства — одержимые, породившие культуру Апокалипсиса и тем самым сотворившие универсальный — личностный! — Апокалипсис для самих себя. Они будут разрываться между безмерной радостью и безграничным ужасом, потому что всегда боялись признаться себе, что их страшил грядущий Конец, и при этом они действительно жаждали его. Чертовы фанатики-мазохисты!

Они…

И мы…

Все мы.

Я уже слышу, как…

 

4.

Ангел стучится в мой дом

 

Открываю дверь и удивленно разглядываю незваного гостя. Где-то на периферии сознания я догадывался, что он навестит меня, но все равно оказался шокирован его приходом и… его видом.

Этот ангел разительно отличается от того, какими их представляли художники и скульпторы Ренессанса. Он высокий, сутулый и очень худой — настолько, что ребра проступают сквозь бледную, пронизанную паутиной вен кожу. Ничего общего с теми златовласыми атлетами Возрождения. Мощные крылья сложены за спиной, ноги же тонкие и кривые, слегка сведены в коленях. Длинными пальцами с крючковатыми когтями он равнодушно скребет свой впалый живот. У ангела совершенно нет волос, голова формой напоминает лампочку, а все его тело отливает болезненным розоватым оттенком. Ничего не выражающие ярко-желтые глаза с крестообразными черными зрачками устремлены на меня. Пунцовые губы слегка приоткрыты — так, что можно увидеть гнилые зубы.

Меня обдает его зловонным дыханием…

Не произнося ни слова, пришелец протискивается в прихожую.

— Началось? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает он. — Я пришел возвестить о начале Конца.

Он набирает полную грудь воздуха и пытается расправить крылья. Вены вздуваются на его тощих руках и шее, глаза же темнеют — что-то проскальзывает в них, что-то страшное…

— Dies irae, dies illa solvet saeclum in favilla! — поет ангел.

— Но почему не было труб и прочего? — удивляюсь я.

— Ты все проспал.

Лишь теперь замечаю, что вестник этот полностью гол — ни тебе пресловутой набедренной повязки, ни даже приевшегося всем фигового листка, прикрывающего самое главное. Маленький сморщенный член, облепленный россыпью гнойников, болтается у него между ног.

— Как это будет?

— Иди и смотри, — повелевает мне ангел.

Он явно пытается придать себе более величественный вид, но у него ничего не выходит — так и остается этаким зашуганным клерком, явившимся из небесной канцелярии. Канцелярии, возведенной, быть может, самим Кафкой.

— Да, конечно, — соглашаюсь я и, улыбнувшись, хватаю с полки молоток.

С размаха бью гостя по лицу, затем еще раз, и еще. В итоге он падает на колени, а из дыры в его голове хлещет вязкая темная кровь. Ангел отводит одно крыло, другое же слегка подергивается, теряет перья. Он пытается подняться, но я снова принимаюсь лупить его молотком.

Когда он отключается, я втаскиваю его в комнату и, послушав звуки, проникающие в подъезд с улицы — крики и неидентифицируемое клокотание, — закрываю дверь на ключ.

— Что это такое? — выглядывает из спальни Механизм.

— Божий агнец, — усмехаюсь я. — Помоги мне его связать. Нам предстоит еще многое сделать.

Но Механизм не спешит помогать. Вместо этого она наскоро одевается и бочком пробирается к выходу. Ее широко распахнутые глаза скользят по спине ангела, по его растрепанным крыльям.

— Это все бред какой-то, — шепчет она. — Я в такое не верю…

— Ах ты ж ебаное ничтожество! — кричу я, замахиваясь на нее молотком. — Разве не этого ты ждала всю свою поганую жизнь?! Смотри же, тупорылая проблядь, — это Конец! Конец всему! Так что любуйся им, сука! Любуйся!..

— Перестань! — визжит она, вжавшись в стену.

Я отступаю.

— Давай уже, топай отсюда. Ты оглохла, что ли? Проваливай!

Всхлипывая, дрожащими руками она проворачивает ключ в замке и, спотыкаясь, выскакивает в подъезд. Но мне известно, что она еще вернется. Да-а… То, что ожидает ее на улице, ей вряд ли понравится. Поэтому она обязательно прибежит обратно, чтобы, скуля, укрыться в моих объятиях, чтобы спрятаться. Но меня она не найдет. Я исчезну. А то, что останется здесь, будет принципиально иным существом, будет уже не мной.

Сковав своего заложника цепью, я волоку его в подвал, хохоча всякий раз, когда его лампообразная голова стукается о ступени…

Через несколько минут ангел приходит в себя. Тяжело дыша, он глядит на меня своими желтыми, залитыми вязкой кровью глазами, и зрачки его сужаются. Затем он отворачивается и с полным безразличием изучает стальные засовы у себя на запястьях. Устало вздыхает.

— Ты знал, что так будет, верно? — спрашиваю я, выбирая пилу.

— Да.

— Тогда оставим разговоры, у нас мало времени.

— Конечно.

Тусклый свет струится из единственного окна под потолком. С улицы в подвал просачиваются отдельные звуки: какой-то гортанный вой, крики и животный визг, леденящий душу смех и грохот где-то в вышине. И сквозь мутное стекло видно, как серое небо постепенно затягивает багровыми слоями чего-то, отдаленно напоминающего живую плоть. Словно бы безразмерная раковая опухоль расцвела на теле нашего мира — готовая пожрать его, готовая стать им. Воздух делается густым, и кажется, что его можно потрогать. Хлопья пепла и пыли витают в нем, и я вдыхаю их. Пульсация в небе учащается. Теперь уже удается рассмотреть ветвящиеся каналы вен, каждая из которых шириной может сравниться с многополосной магистралью. Вся эта масса находится в постоянном движении: она бугрится и переливается, разрываясь, смыкается вновь, наслаивается сама на себя, при этом издавая омерзительное, закладывающее уши хлюпанье и шипение.

— Что это такое?

— Мир готовится к перерождению, — отвечает ангел. — Неужели ты не понимаешь?

В помещении сгущается мрак — это скрылось из виду солнце. Я вынужден включить свет. Одна-единственная лампочка под потолком раскачивается взад-вперед.

— Нет, — говорю я, натягивая цепи и тем самым распиная ангела, — не понимаю. Что значит — к перерождению? А как же Армагеддон?

— Это он и есть, — бормочет ангел, расправляя крылья. — Старое исчезнет. Родится новое, неиспорченное, причастившееся сиянию Господа.

И тут до меня доходит.

Плоть в облаках делается все толще, пока не соединяется с верхушками домов, срастается с ними, вбирая их в себя. Они проникают в нее, как член во влагалище, и исчезают, залитые густой слизью.

— Это утроба, — шепчу я. — Гигантская матка, собирающаяся породить новый мир, да? Ну конечно! Бог есть не что иное, как громадная метафизическая пизда! Мы же все это время являлись эмбрионом, и теперь Бог-Пизда выбросит нас в… в… Куда?

— В Совершенство, — подсказывает ангел.

— Да? Таков наш конец? Ха!

Я обхожу ангела со спины и какое-то время разглядываю его прекрасные крылья. Крепче сжимаю в руке пилу.

— А может, никакая это и не пизда? — вслух размышляю я. — Может, это жопа, сфинктер которой трещит по швам? Миг-другой, и нас всех попросту высрут в Великое Ничто, верно? Мы переварились, каловыми массами прошли по кишечнику, теперь же самое время отправляться наружу. Ведь мир — всего лишь кусок божественного говна. Разве нет? От изначальной непогрешимости — пищи, — до тотального морального упадка — дерьма. Почему бы не воспринимать таинство причащения, как банальное совокупление, возможно, даже содомирование Святой Троицы?

— Это не совсем так, — отзывается ангел. — Но скоро ты узнаешь.

— Разумеется.

Сплюнув, я начинаю отпиливать ему крылья. При этом пытаюсь представить себе, как же выглядит…

 

5.

Лицо Антихриста

 

Горячие капли пота скользят по широкому лбу, испещренному множеством глубоких морщин. У левого виска россыпь родинок, узором напоминающих выгнутую шестиконечную звезду. Пепельного цвета волосы взъерошены и клоками торчат в разные стороны. Плотный овал лица бледен от испытываемой боли, но карие глаза на нем горят безумным огнем. Тонкие губы растянуты в презрительной ухмылке, ноздри широко раздуваются при каждом вдохе…

Таково лицо Антихриста, явившегося в этот загибающийся мир, готовый с минуты на минуту переродиться. Ведь Антихрист — это всего-навсего пророк, так называемый martyr, тот, кто уразумел смысл грядущего.

Там, в подвале, когда все было кончено, я встал на колени перед распятым ангелом, перед его равнодушным взором, и произнес лишь одно слово — «мышонок». Он понял меня и все так же безучастно кивнул. И тогда я взялся за его сморщенный необрезанный член и, отведя крайнюю плоть, обнажил покрытую маслянистой пленкой смегмы, иссиня-фиолетовую головку. В другой руке у меня было шило…

То самое шило.

«Роженица — мать надвигающегося Конца — испытывает страшные муки, — сказал я, мастурбируя ангелу. — Ибо таков замысел Господа, изгнавшего человека из рая и обрекшего его на вечные страдания. Так раздели же эту боль со своим покровителем!» «Я готов», — отозвался ангел. И, получив разрешение, я пронзил шилом вздувшуюся головку его напряженного члена. Горячая кровь брызнула мне на руки и обожгла кожу, но я не остановился — продолжал бить снова, снова и снова… Ангел же спокойно наблюдал за моими действиями, моей неистовостью, и ни один мускул не дрогнул у него на лице. Казалось, он вообще ничего не почувствовал. «Почему?!» — заверещал я. «Потому что так и должно быть, — ответил он, в то время как кровь толчками хлестала ему на ноги, на пол… — Это наша судьба, наше предназначение»…

Лицо искажается от нахлынувшей боли — тягучей и утомляющей.

— Что такое?

— Продолжай шить!

Сам же пытаюсь сосредоточиться, запомнить все в мельчайших подробностях. Да, на этом чудовищном лице отчетливо отражается каждое движение толстой иглы — как она протыкает кожу и проходит сквозь нее, как тянет за собой нить, призванную навеки скрепить Божье и человечье. Наша судьба, наше предназначение…

Город содрогается, и вопли грешников наполняют комнату. Они — музыка для ушей Антихриста. Сплошь бесконечное наслаждение.

— Начались схватки.

Глаза на лице застилает пелена: с минуты на минуту Антихрист может потерять сознание…

Нет, нельзя!

Мощный хлопок по щеке.

— Что?

— Ничего. Сколько там осталось?

— Практически готово… — всхлип, еще один. — Господи, что же мы делаем-то?!

В отражении видно, как задыхается в беззвучном крике бесполезный теперь уже Механизм. Она рвет на себе волосы, размазывает туш и кровь по щекам…

Лицо Антихриста!

Я смотрю исключительно на него. Вот он! Наконец-то вступил в этот мир, пусть и пребывал в нем с самого начала, попросту не понимая собственной природы. Глупый, он метался между человеческой адекватностью и людским безумием, даже не подозревая, что не является причастным ни к тому, ни к другому.

Лишь сегодня утром все осознал.

Его лицо…

Я смотрю на себя в зеркало. Я вижу…

 

6.

Пламя

 

Механизм бьется в истерике. Она разрывает на себе блузку и ее бледные груди вываливаются наружу. Она царапает и выкручивает их, даже пытается отгрызть себе сосок, а после, заливаясь слезами, начинает долбиться головой об стену. Делает это с такой яростью, что на обоях остаются темные маслянистые пятна.

— Все неправильно, неправильно, неправильно! — Язык ее заплетается.

Равнодушно наблюдаю за этим исступлением: до бесполезного Механизма мне уже нет никакого дела. Дом хрустит, сыплется штукатурка, и через форточку в комнату вползает коричнево-алое мясо. Совсем скоро начнутся «роды». Вопли — улица наполнена ими…

А Механизм отчаянно скребет стену, сдирая выцветшие обои и ломая ногти, верещит, захлебываясь собственной ядовитой слюной. Я отворачиваюсь и, пошатываясь, иду к выходу.

— Куда ты? Куда?! — кричит она.

— Хочу все увидеть…

Пот заливает лицо, а спину жжет нестерпимая боль. Пришитые крылья слишком тяжелы, нитки их не выдерживают. Слышу, как трещит моя кожа, но не обращаю на это внимания… Миновав погруженный во тьму коридор, выхожу на улицу. Липкая слизь чавкает под ногами, а по дорогам несутся безумцы. Обреченные радостно завывают, на всех языках мира повторяя слова из Псалмов… Гляжу на пульсирующую в небе плоть, на ее непрекращающееся, завораживающее движение. Гигантские вены вздуваются, кипящая кровь циркулирует по ним. Мир дрожит, а в жиже под ногами валяются человеческие останки… С крыш на меня смотрят тощие ангелы с желтыми глазами. Они наблюдают за моей нетвердой походкой, за тем, как волочатся мои крылья. После этого расправляют свои и устремляются ввысь — ближе к стенкам рокочущей утробы, готовой с минуты на минуту разродиться… Или это все же кишка? Чем бы ни было, оно — Бог. Мы — его разлагающийся эмбрион. Совсем скоро Бог разрешится от тысячелетнего бремени, и все мы — одержимые, сотворившие культуру Апокалипсиса, сотворившие сам Апокалипсис! — помчимся в Совершенство. В абсолютную агонию, в непередаваемый кошмар, где будем упиваться невероятной болью, о которой мечтали на протяжении всей нашей никчемной жизни… Ангелы возвращаются, и теперь у них вместо лиц злобные мышиные морды. Кажется, они ухмыляются, указывая на меня скрюченными когтистыми пальцами. «Я — Антихрист!» — пытаюсь кричать я, но вдруг понимаю, что это не имеет значения, ведь в этом мире Бог и Дьявол одна сущность. Каждый из нас — свой собственный Бог и свой же Дьявол… А на фонарном столбе болтается человек, его внутренности вываливаются в струящуюся по улицам слизь, и собакоподобные создания с рыбьими головами хватают их, рвут зубами, сочно при этом чавкая. Человек же по-прежнему жив и, счастливый, громко хохочет: «Еще, еще, еще!»… Я оборачиваюсь и вижу женщину, методично расстригающую себе рот. Она улыбается жуткой кровавой улыбкой, пытается что-то сказать, но не может выдавить из себя ни слова. Только хрипы и бульканье. Алая пена пузырится на ее обезображенных губах, а в глазах тягучей массой переливается восторг. Ей нравятся мои крылья! Делаю шаг по направлению к ней, но моя ступня вязнет в чем-то теплом… — выпотрошенное тело младенца, выдранное из чрева самой же матерью. Его горло перекушено и из раны торчат голубоватые каналы вен и артерий; его голова раздавлена и сквозь трещины черепа проступает серое вещество мозга. Я хочу наклониться и подобрать этот трупик, хочу отведать этого сочного мяса, насладиться им… но тут болью пронзает спину. До ушей доносится треск обрываемых ниток, и одно из моих крыльев сползает на землю, тонет в слизи. Молча смотрю на него, затем на раздувшихся от жира херувимов и серафимов в небе; слышу, как они гогочут. Крыло начинает судорожно дергаться, словно пытается улететь. Женщина с расстриженным ртом несколько раз бьет себя ножницами в шею, но вместо крови из ран вырываются хлопья пепла. Табачного пепла!.. А на центральной площади города — оргия. Изуродованные трупы вперемешку с живыми людьми обоих полов и всех возрастов. Тут же звери и птицы. То и дело сверкают лезвия ножей, и горячая кровь смешивается со слюной и спермой. Огромный, покрытый слизью ком плоти — он непрерывно движется, сотрясаясь в неописуемом экстазе. Мой слух наполняют полные исступления вопли и стоны. Утроба в небесах с шипением всасывает близстоящий дом, как будто бы глотает его. Хрустит бетон… Один из ангелов, взобравшись на спины совокупляющихся, яростно онанирует. При этом он сосредоточено наблюдает за мной. Через доли секунды струя огня брызжет из его эрегированного члена, выжигая лица живых и мертвых, плавя их, словно пластилин. Ангел хохочет, и я хохочу вместе с ним… Щелкая крабьими клешнями, по улицам семенят человеческие головы на тонких паучьих ножках, проворно скачут оторванные кисти рук, припадочно бьется чье-то сердце… Идущий мне навстречу мужчина выковыривает себе глаза, пробует их на вкус и, причмокивая, облизывает пальцы. «Я вижу, я вижу, я вижу все!» — радостно поет он… А в витрине одного из магазинов бородатый священник насилует сам себя металлическим крестом. «Credo quia absurdum», — кряхтит, пуская слюну… Утроба в небесах сжимается и… сильнейший толчок сшибает меня с ног. Я окунаюсь в теплый поток слизи и испражнений, который подхватывает меня и, бурля и пенясь, стремительно несет вниз по улице. В вышине надо мной смеются твари с мышиными головами… Что-то забирается ко мне в рот, и, раздавив это зубами, я поспешно глотаю… Выныриваю, жадно вдыхая пахнущий безумием воздух, и тут же утыкаюсь в сморщенные груди раздувшейся до чудовищных размеров старухи. Отчаянно цепляюсь за ее вытянутые соски, пытаюсь удержаться, но горячий гной хлещет мне в ладони, и я соскальзываю… Снова толчок, и асфальт передо мной взметается. Обратившись в кирпично-бетонную крошку, уплывают в небеса здания, целые кварталы, а поток слизи вышвыривает меня на сушу… Я отряхиваюсь, чувствуя, что оставшееся крыло вот-вот оторвется. Кровь покрывает спину, но при этом я испытываю сильнейшее сексуальное желание. Обугленная до черноты, в метре от меня ползет женщина. Я нагоняю ее и наваливаюсь сверху. Я трусь об ее хрустящую кожу, пытаюсь нащупать заветную дырку, чтобы проникнуть внутрь, чтобы излиться, освободиться от похоти. Женщина стонет и хихикает, повернув ко мне оплавленное лицо, на котором нельзя различить ни глаз, ни носа. Одна бездонная яма рта, в недрах которой белеют зубы, и куда я запускаю пальцы, крепко-накрепко вцепившись в нижнюю челюсть — так, что в момент оргазма с мясом выдираю последнюю. Но даже тогда женщина не перестает хохотать. Вязкая темная дрянь, отдаленно напоминающая смолу, сочится из ее раны, а покрытые коркой руки ищут, ищут, ищут… Они хотят еще, снова, до самого конца! Тяжело дыша, я поднимаю взгляд к небу и встречаюсь с черными глазами зависших надо мной ангелов. Жуткие мышиные рожи с длинными вытаращенными резцами, они ухмыляются…

И в этот момент все содрогается от сокрушительного подземного удара.

— Началось! — визжат чудовища.

Земля вздымается, воспаряя к раскрывшейся плоти, вот-вот готовой исторгнуть ее из себя. Дома, автомобили, деревья и люди… — все перемешивается, растворяясь в густой слизи, и устремляется к проблеску света, что просачивается сквозь отверстые святые врата, эти гигантские половые губы… Среди деформированных человеческих лиц и бурлящей кровавой каши несусь я навстречу этому сиянию. Несмотря на то, что у меня осталось одно-единственное крыло, я по-настоящему лечу, и своим полетом уподобляюсь ангелам. Шов трещит, и я чувствую, насколько сильно напряжена кожа на спине, чувствую, как она расползается, обнажая спинные мышцы… Но это не важно, потому что вопль мало-помалу оставляет мой слух. Я мчусь вперед, сквозь агонию, сквозь пульсирующее мясо, сквозь внутриутробную слизь и осколки моего мира — мира, еще вчера являвшегося не чем иным, как гниющим эмбрионом, либо же куском говна, ныне рождающегося, достигающего Совершенства. Я развожу руки и закрываю глаза. И даже мое крыло на мгновение расправляется, прежде чем окончательно оторваться и исчезнуть в творящейся вокруг мешанине.

Свет! До него осталось совсем чуть-чуть. Яркое пламя ждущей меня агонии. Вечной агонии!

Внезапно все погружается в затхлый мрак. Кругом один только пепел — ничего больше. Плотные безвкусные хлопья, что я глотаю… Пепел, пепел… Я лечу сквозь него, постепенно делаясь черным от сажи…

Свет! Некто ждет меня там, и у него свирепые бусины-глаза…

Скоро…

Пока же есть только…

 

 

Возможен ли конец света в мире, погруженном во мрак?

Анатолий Рахматов

 

 

11 января 2011 года

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль