Рукопись вторая.
Спирт отличный! С экстрактами северных грибов! И поскольку я убедился, что Мин. Культуры действительно пообещало мне заплатить по одному шекелю за каждое слово Пашиной биографии — то я заранее попрошу Вас, Господин Редактор, ни на какую краткость изложения особенно не надеяться.
Да и будет ли у меня иной случай выкупить из ломбарда Пашину балалайку и Пашины дневники?
Много и других трат свалилось на меня с Пашиным исчезновением. Оплата за примыкание квартиры Пашиной к квартире отапливаемой, к примеру, давно просрочена, и даже пошли уже пени. Дарвинюк, гад богатенький, на дверь на Пашину смотрит так хищно! Способ купить вынашивает!
Так что от пространных описаний природы я, быть может, еще и откажусь; но вот перестать быть свидетелем тех сокровенных движений сердца, которые и привели Пашу к знакомству с его же мелодиями, — я думаю, у меня уже не выйдет.
Вы просили меня сразу, в первом же письме, подробно описать всю Пашину внешность. Охотно приступаю!
…Но раз уж Паша на свою внешность внимания особенного не обращал, то давайте и мы не обратим особо. К тому же всем уже известен его автопортрет — в виде звездопада во время листопада, писанный во времена увлечения не пойми каким стилем.
Мне же от себя к портрету этому и добавить-то нечего, вот разве что намек на периодическое убывание хвоста кометы лично я написал бы — в более мажорных, скажем так, тонах. И если здесь что-то непонятно — то я, господин Редактор, дам простое пояснение.
Дело в том, что ночью, (если нет луны), вид с Пашиного балкона на небо — прямо необыкновенный открывается! Гости, засидевшись допоздна, уходили неохотно. С сожалением. Городское наше небо, вечно серое… да, есть, есть такой цвет — «вечно-серый»! Хронически-пасмурный… Городское наше небо попросту отучило людей видеть… и даже помнить звезды.
В то время я был у Паши уже не гостем, а квартирантом как бы. Из солидарности я помогал разгребать на столе чаши и сосуды; и когда вожделенный порядок бывал наведен, мы усаживались с Пашей в кресла, стоящие по обе стороны стола.
В такие минуты усталый англичанин смотрит, наверное, в огонь камина… Нам же, славянам, за каминов неимением, оставалось смотреть в небо.
И наше небо не оставалось к нам безучастным. То, что мы с Пашей любили наблюдать более всего — кометы — оно давало нам и щедро и безвременно. Пока горемычные городские астрономы разгибали свои ржавые трубы, чтобы, как папарацци, сунуться сквозь облака куда их не звали — мы с Пашей беспрепятственно кометы и наблюдали, и впечатлениями делились, но в телескоп никогда не лорнировали.
Но вернемся к портрету.
С него на нас Паша смотрит с сожалением утраченного интереса. И на вопросы мои в тот звездный вечер он отвечал примерно так. Сколько лет прошло, а все помню! Мы были совсем молодыми людьми…
— Прилетая к нам радостно, соскучившись за десятки долгих лет, комета находит каждый раз — новое поколение нас. А ведь когда-то ее появление производило пусть невежественный, пусть нездоровый, но все же фурор.
С веками все более информированные люди глядят на нее все менее восторженно. Не желая быть навязчивой, вместе с нашим интересом уменьшается и комета… но она сгорает, стремясь к своему Солнцу; мы же гнием, опускаясь к своей земле.
Ни в какой прогресс цивилизации, надо полагать, Паша не верил. Это поймет каждый, встретив с портрета безрадостный взгляд…
Тогда я Паше не то чтобы возразил — скорее нашел ободрительный в этом явлении момент.
Да, каждый раз, подлетая к Солнцу, комета теряет массу. Замерзшие газы и пыль сносит солнечный ветер — образуется хвост… до чего неуместное слово!
Появляется шлейф… развевается полами, в общем, белое платье.
Теряемая кометой масса вычисляется сравнительно легко и точно. Между тем Дарвининюк студентам своим врет, что солнечной системе — а следственно, и всей нашей вселенной — около четырех миллиардов лет. (Сейчас принято говорить — четырнадцать).
Цифра дурацкая, взята просто так, из-за слабого на то время обще-научного багажа. Современная молекулярная биология, вкупе с информатикой, просят для эволюции — в которую давно не верят — цифру такую, что, если ее написать не в степени — она одна займет всю мою первую рукопись. Но, боюсь, ничего не заплатят…
— Ты о чем?
— Прошу прощения, отвлекся… так вот. Ты, Паш, представь… Если вселенной миллиарды лет, а комета с каждым прилетом худеет…То несколько сотен миллионов прилетов назад — какую же она массу имела… Какие размеры! Ты представь!
— Нет, представлять нельзя! Ни в коем случае!
— Почему?
— А ну как узнают, что мы себе позволили их толстухами представлять, между планет с трудом протискивающихся… Глубоко огорчиться могут! Улетят сразу! А не вернутся? И как мы будем жить?
— Точно. Серьезный момент. Мне тоже налей немного… так вот. Космос — механизм сверхточный. Любое отклонение в массе, в скорости, в импульсе от изначально заданного вызовет сбой всей тонко отрегулированной системы. Порасшибается все. Оно, конечно, может, и интересно посмотреть бы было, но будет это не космос уже, а хаос. Никакая жизнь не будет возможна.
— Да никакой жизни и нету. Сбились с изначально заданного курса.
— Стоп, мы уходим от темы. Итак. По законам небесной механики… да и по личным ее соображениям… комета никогда не могла быть толстой — а следственно, она никак не может быть старой! Ну кто на нее на старую смотреть-то будет?
— Логично.
— Итак. Своей на настоящий момент малой массой… своими, вернее сказать, изящными формами… жениться мне, что ли, наконец?! Всем своим пленительным видом комета поет на все звездное о том, что она молода! Да! Она даже юна! Все честные астрофизики — да и не только они! То есть все те ученые, которые в небо смотрят не сквозь облака, а с твоего балкона — все, все в один голос говорят о молодости вселенной! Раз уж безусловно молода наиболее доступная для изучения, ближайшая к нам ее часть — солнечная система. Креационисты дают Вселенной не более десяти тысяч лет. Возраст ее, да и появление ее — удачно вписываются в библейское повествование. Да только им и объяснимы!
А значит, тупая и даже антинаучная, так нам всем опротивевшая, но все еще кочующая из учебника в учебник, из передачи в передачу теория эволюции — не имеет права быть! Мир создан Богом, и он прекрасен! Ура!
Паше тост понравился, но портрет переписывать он не стал, поскольку тот завалился за шкаф, и лезть за ним было неохота.
Заканчивая о внешности, расскажу, как Паша одевался.
На мой взгляд — даже несколько стильно. Хотя и были одежды его не из магазина, как у всех у нормальных людей, — а из сундука, стоящего рядом с диваном; и сколько лет одеждам тем было, не знает никто. Опишу снизу вверх.
В виду постоянно стоящей в городе последней осени обут был Паша в высокие сапоги — офицерские, наверное. В них он был везде — и в кочегарке, и в лесу, и на балконе. Паша был романтиком, и в сапогах своих где только не бродил… достоверно известно, что именно на этих сапогах разглядел когда-то поэт свою звездную пыль — и от того снимать Паша их ни за что не хотел.
— Если возьмется кто-нибудь — сказал мне раз Паша — если возьмется кто-нибудь выдергивать мою душу из тела — то он, бедолага, измучается, из ног ее выдергивая, если ноги будут на тот момент в сапогах. Такая вот тута ко всему земному привязанность…
За сапогами шли штаны, штаны самого добротного сукна; несколько в форме галифе, и лелеемые гораздо меньше сапог. (Снизу вверх все привязанности у Паши, видимо, уменьшались). Препоясывались штаны широким кожаным ремнем — и я замечал, что Паша все норовил на ремень этот что-то навесить. То фляжку, то ножик, то ключ. Когда же Паша гневался, то он хватался правой рукой за ремень с левого боку — жест этот, думается мне, достался ему от предков, носивших на поясе меч.
Немного скрывая все эти открывалки, за ремнем шел свитер — вязки столь грубой, что походил на кольчугу. Далее — плащ, чем-то похожий на шинель. (Валялся он где попало). На голове у Паши бывала лишь повязка, сдерживающая волос на манер людей работных. Привязанность же к земному у души у Пашиной в области головы — была уже совсем никакая.
В целом, или точнее сказать, издалека, учитывая несколько рассеянный вид, Паша чем-то походил на офицера Первой Мировой Войны — но уже с сорванными знаками отличия, и уже ведомого на расстрел поддавшейся пропаганде Милюкова солдатней. На все окружающее Паша смотрел без интереса, но с сожалением.
Да. На жизнь Паша имел взгляд европейца, покидающего голодающую Африку навсегда.
Свет у нас в кочегарке тусклый — экономия. Да еще и из-за электронасоса спад напряжения мою лампочку-«двадцатьпятку» едва не гасит. Читать невозможно, писать тяжело. Начинаю понимать, что труд, на который я подрядился чуть легкомысленно, обернется для меня физическим подвигом.
Обещанные шекели, Редактор, конечно же, окрыляют слегка; но вот настораживает тот пункт в контракте, где говорится, что выплачиваться гонорар мне будет — строго по мере усвоения материала читательской массой….
Вот всегда так!
То, что может привлечь и закабалить, пишут шрифтом крупным и по-русски; а вот все то, что может зародить подозрения, печатают так мелко, и языком настолько юридическим, что не то чтобы вникнуть, но и прочитать-то при нашем освещении невозможно. И подписываешь все — лишь бы отделаться поскорее от агента Вашего офисного, который стоит над душой, озирается на изношенное паровое оборудование, (которое по слухам, нами же пущенным, иногда лопается) — и всем своим видом торопит, хотя и говорит, что подписание контракта есть дело ответственное, необратимое, фатальное.
Помню, с контрактами этими когда-то намучился Паша. Ему обещали платить за ноту по шекелю, за какую-то целую; а какие-то восьмые, тридцать вторые и шестнадцатые оплачивались по столь сложным схемам, что со стороны контракты Пашины были похожи на курсовые физ. фака — из-за обилия формул и таблиц. И что нам было обиднее всего — большая часть денег шла на оплату услуг по составлению того же контракта, что и оговаривалось особым пунктом, самым главным, избежать который было никак нельзя.
Паша им говорил: — «давайте по-русски — (он был русским) — я вам по наигрышу в неделю, больше вы все равно освоить не успеваете, а вы мне такую-то сумму, в рублях».
Но они не хотели по-русски, а хотели по-своему.
Да и те еще неприятности у Паши бывали, что слышал он созвучья сладкие свои — то в рекламе, то фоном к речитативу с негрским ритмом… хватало травм для утонченной его натуры.
Но все вдруг закончилось с заключением пожизненного контракта с каким-то Инкогнито — с отказом, правда, от авторских прав, но и с упрощенной схемой получения денег зато. Тогда мы сразу получше зажили. Почему я говорю — мы? Я — просто сменщик Пашин по кочегарке, не более того. Просто Паша заметил, что я приезжий и по квартирам мыкаюсь. Заметил, да и пригласил к себе — как бы гостем.
Лучшего подарка судьбы мне ждать было трудно! Квартплаты нет, до работы близко — ведь жил-то Паша в том же самом доме, и даже в том же самом подъезде, на цокольном этаже которого и находился вход в кочегарку! И пусть нам сейчас позавидуют все, у входа в подземку машины бросающие, и шествие на работу далекую, да на трех видах транспорта, да с искушеньями злыми, бесовскими, каждый день со стоном творящие!
Из благодарности я старался делать все то, что Паша не успевал или забывал делать. Мешал подвыпившим гостям выпадать с балкона, к примеру. Покупал еду. Запоминал, какую кто взял книгу. А то он всегда забывал… хвать — ан нет книги… А тот ее тоже где-то забудет… о чем речь-то?
Ах да, контракты! Так вот, Господин Редактор, высылаю Вам первую мою рукопись. Не шекелей только ради говорилось о небе вместо камина — все, все мною написанное, влияя на его внутренний мир, отражалось и в чертах лица его — думаю, всякому музыканту теперь легко представить всю Пашину внешность. А потому — написанное достойно и внимания исследователя наследия Пашиного, и пословной, как и договаривались, оплате. Высылаю письмо и с нетерпением жду приглашения в минкультуровскую вашу кассу.
Рукопись третья.
Благодарю Вас, Господин Редактор, за Ваше личное содействие в получении мною денег. Сам я житель сельский, разрешения на Бытие у меня нет, и без Вашего звонка мне никогда не удалось бы собрать необходимый для начала рассмотрения заявки по поводу постановки на очередь в кабинет предварительного собеседования по вопросам оценки шансов теоретически возможной попытки получения виртуальной части гонорара… пакет документов.
А теперь у меня есть счастливая возможность совсем без кредита купить себе лампочку автономную, настольную, на батарейках, да бумаги к ней белой — и дело, за которое я взялся не шибко подумав, мне представляется не столь уж тяжелым… спасибо Вам, Господин Редактор!
Конечно же, я рассчитывал на несколько иную сумму, и даже отправить домой перевод собирался — но, видимо, у вас сейчас какие-нибудь трудности.
Вы дали мне наставление быть корректнее и в следующем письме четко и подробно описать всю обстановку Пашиной жизни. Охотно приступаю.
За бедностью по миру Паша не путешествовал, и вся его обстановка есть балкон, лес, квартира, кочегарка. Люди, с которыми нелюдимый этот человек общался — есть друзья, подруги, кочегары, обыватели. Не думаю, что рассказав обо всем об этом, я опишу всю обстановку Пашиной жизни. Пашина жизнь есть вдохновение, и лишь на этой жизни обстановку я намерен употребить свое перо!
Говорят, что Паша умел расслышать и записать свои мелодии под впечатлением прочитанных книг. Да, это так, пожалуй. «Чтение книг — хорошая вещь, но опасная, как динамит».
Всякое бывало. Но все же иногда книги открывали ему явления жизни, учили их понимать. Впечатление от чьей-то сложной судьбы, от чьего-то героического поступка, от чьей-то яркой личности — оставалось в Паше надолго и никогда не проходило до тех пор, пока он это свое впечатление, а точнее сказать, устойчивое состояние, не выражал вдруг какой-нибудь мелодией. Словами мыслить Паша не любил, он мыслил созвучиями; и потому все эти листки с нотами, за которыми и по сей день охотятся Ваши агенты, есть попросту Пашины заметки на полях прочитанных книг.
Но это не все. Мне, как своему искреннему, Паша открыл как-то раз еще один, и более глубокий источник.
И я расскажу его Вам. Я как-то чувствую в Вас собеседника умного, доброжелательного, интеллигентного… я даже как-то тянусь к Вам — это психологически понятно, ведь мне так одиноко! Я месяцами не бываю дома; мне не с кем поговорить; у меня нет надежного сменщика — я сутками один в кочегарке! И если придет вдруг из дома письмо, то это перечень житейских напастей, а не ободрение меня в беспросветных трудах! Нужды, болезни, ненормальные расходы на детские лечения… простая сельская жизнь — для нас неподъемная роскошь! Неужели бы я продавал разговоры о Паше за деньги, если бы мог каким-то иным способом их раздобыть! Но теперь, когда я выбегаю наверх и ищу подработку, меня фиксируют камеры — и я получаю лишь штрафы! А между тем жена занимает опять у соседей, и это, может, не было бы страшно, если жена была бы простушкой — но занимать женщине чуткой, достойной — в сто крат тяжелей… и мне от того, понятно, не легче… Я согласился на Ваш договор через силу — жене свой позор, мне свой; пусть так, но мы вместе…
Я извиняюсь, Редактор… я прошу Вас понять, как трудно мне с Вашим контрактом — он связал меня низостью интересов в высоком деле.
***
Мне, своему искреннему, Паша поведал о главном источнике своих вдохновений. Не под вином — просто так, среди дня. Казалось бы — ну о чем среди дня откровенничать двум кочегарам? Мы живем в то время, когда дух времени подскажет чадам своим догадки на этот счет самые пикантные, особенно если они уперлись в «Камеди Клаб». И ваша контора, Редактор, так же корпеет над тем, чтобы иных догадок и не возникло. Когда я бегал по ее коридорам, собирая необходимый пакет документов, — я так надеялся в тот же день отослать перевод! — то мне, на шестидесятой подписи, стало казаться, что каждую новую подсказку, куда побежать, с самым человечным участием говорят мне самые настоящие демоны. Я не понимаю Вас, редактор. Как Вы — безусловно, ценитель Пашиной музыки, потративший силы на внесение в бюджет статьи расходов по Пашиной биографии — можете в таком месте работать?
Впрочем, все мы не там работаем, начиная с меня. Нет, говорить в этом письме о прекрасном я уже не смогу… будем считать, что я просто передал Вам просьбы.
Во-первых, избавьте меня от ненужных походов в ваше логово. Организуйте «с доставкой».
Во-вторых. В учете подлежащих оплате слов я полностью полагаюсь на Вас.
Избавьте меня, пожалуйста, от чтения этой кипы бумаг; мне мое образование не всегда позволяет понять, что означает, например… сейчас найду… вот: «фраза, содержащая элемент повторения смысла, подлежит лишь условной оплате, если необходимость предыдущей фразы принять развернутый вид не имеет безусловный характер; и штрафу, если ее смысловой элемент мог иметь характер разовый…».
Я — кочегар; у меня душа за то болит, что если из дома нет долго письма, то это лишь значит: отчаялись что-то дождаться от меня и молчат обиженно. Ну зачем же Вы свалили на меня оплату услуг экспертной комиссии? Ведь себестоимость только бумаги, на которой напечатаны ее выводы, в два раза превысила мой гонорар! Я сегодня устал делать подписи в графе «с настоящим согласен», когда я ни с чем не был согласен, и количество моих подписей равно количеству оплаченных слов… Вы человек с образованием; найдите, пожалуйста, способ… в общем, я хочу так: я сижу, пишу, ни о чем не забочусь, а офисный Ваш носит мне деньги. Все просто. По-русски.
Рукопись четвертая
Это было в самый обычный будний день… Хотя, быть может, этот день был и не совсем обычный; он вполне мог бы быть днем рождения какого-нибудь в будущем великого поэта; но весь мир этого события не заметил вообще. А мы с Пашей заметили — мягкой приподнятостью настроения.
Итак, два самых обычных кочегара пили чай на балконе у Паши. Чай тоже обычный, не подумайте чего-нибудь. Купил я его в ЛСД, конечно, но так уж у нас называется ларек спиртосодержащих денатуратов — ближайшая от кочегарки торговая точка. Все было как всегда. А вот разговор у нас с Пашей вышел особенный. Такие разговоры бывают между людьми редко. Паша удостоил меня быть его искренним — и мне это за честь. И если бы не описание обстановки жизни — то и остались бы детали эти личные между нами.
Могут ли на такой лирической ноте беседовать два кочегара? Могут; и этому, кроме дня рождения поэта, есть и еще одно объяснение…
Все дело в том, что днем с Пашиного балкона открывается вид… чуть ли ни на всю Русь — прямо необыкновенный! Зашедшие случайно, по какому-нибудь неважному вопросу горожане уходили всегда с сожалением — зрелища этого впечатляющего городские монотонные виды не давали никому никогда.
Ни городскими сплетнями, ни городской погодой мы с Пашей не интересовались принципиально — и от того видели с балкона небо высокое, синее; ни облачка; разве и будет на рассвете одно — и то для того лишь, чтоб на закате чуть — чуть подсветиться.
Со стороны балкона Пашин дом выглядел как двухэтажный особняк в стиле позднего, кажется, барокко; и балкон наш был расположен примерно на втором его этаже. Это приятное обстоятельство давало возможность всем Пашиным друзьям приходить к Паше не подъездом — через все разрисованные маньяками этажи — а по пожарной лестнице; отыскать которую, правда, не каждому было дано. Но помянутый нами поэт, придя в наш город, найдет ее, я уверен, легко и сразу!
Поскольку балкон был не так высоко, до него одной из ветвей добрался наш клен — и хорошо, что хватило ума у меня эту ветвь не спилить. Клен этот был Паше одним из гостей — и мы увещали лишь руку его не так разрастаться.
Итак, синее небо; клен такой же осенний, как и весь обозримый нам мир; за кленом аллея, которую так запустили, что она захотела стать лесом; за аллеей река с мостиком шатким.
Проходя по нему в сторону леса, Паша каждый раз думал о разнице судеб.
«Наши реки бедны водой»… На дне их — грязь, и ил, и мусор. Количество оседающего за год легко вычисляется и твердо говорит о том, что реке не миллиарды лет и не миллионы даже — она была бы засохшим болотом — а несколько тысяч, раз река пока еще есть. Река молода, она комете ровесница, она по-своему кометы красивее, они вместе говорят об одном — а какая разная кончина! Одна теряет себя, сгорая от близости к Солнцу, светясь на все небо — другая, как люди, мельчая от грязи…
Солнце мое, взгляни на меня!
За рекою был лес, за лесом — луга… и если я не остановлюсь, то дойду до холодных морей… их тоже можно увидеть с балкона, но я вот не видел — о них пусть расскажут другие.
Зоркий глаз смог бы разглядеть в пестрой листве нашего леса остатки каких-то монастырских строений, в которые Паша уходил поразмышлять да подраться с расхищавшими кирпич мужичками. Которые и сдали его потом…
В целом же вид с Пашиного балкона был такой, что люди, оставшиеся наедине с этим видом, начинали любить творчество Васнецова — даже если пока не видали его картин! Какие смелые тона! Какие… но я боюсь увлечься.
Этот-то вид, эта синева, эта живая даль и привели нас в настроение правильное… Музыка для меня — тайна; рождение музыки — тайна из тайн; и всегда мне было любопытно — как же так: пьем из одной бутылки, вроде бы, а он доходит до того, что набренчит что-нибудь всегда на радость людям — а я как был пустой, так и остался злой, хотя и больше выпить обычно исхитрялся...
Да еще и то обстоятельство нас разговорило, что пришел к нам кот. Кот этот приходил очень редко; наверное, по чьим-то дням рождения; и был он неизвестно чей. Может, и Дарвинюка, жившего всегда этажом ниже Паши, а может, и вовсе ничей, а просто свой личный — и приходил ни зачем. Не то спасаясь от собак, не то просто не найдя применения своим талантам, он пробирался к нам по ветке клена; ни в чем не нуждаясь, он не терся об ноги, а сразу ложился в листья прямо напротив. Осеннее солнце начинало светить преимущественно на него.
Кот даже не рассматривал нас; кот закрывал глаза и явно блаженствовал от сознания, что преподает нам уроки безмятежности мастерски. Я охотно поддавался; а вот Паша был плохой ученик.
Правда, репетитор наш бывал иногда встревожен мерой нашего преуспеяния в искусстве сервировки стола. Забравшись неприметно на подлокотник кресла, он внимательно всматривался — все ли расставлено как надо. Увидев, что все стоит по местам, он принюхивался — не протухло ли что. Убедившись, что не протухло, что свежее, он вдруг подцеплял когтем ближайший кусок — не засохло ли — и отправлялся с ним на пол.
Мы переглядывались с Пашей по поводу этой дикой выходки расширенными глазами.
Мне в тот солнечный день Паша рассказал почти всю обстановку своих вдохновений. Дословно повторить не могу, Паша по обыкновению говорил кратко, как житель древней Лаконики, и неохотно — по той причине, что вообще тяготился процессом озвучивания мыслей в словесных формулировках. Но суть я понял, и она такова.
Дело самое обычное. Паша, в школьные годы, уж очень видимо сильно влюбился в свою одноклассницу. Но поскольку речью тогда он владел еще меньше, чем сейчас, то объясниться долго не мог. Он только краснел и конфузился. Но он уже несколько лет учился в музыкальной школе игре на фортепиано — и к тому времени уже довольно смело импровизировал. Паша решился объясниться музыкой.
Но в самый последний момент, когда он собирался идти к ней под окно, чтоб донести до нее весь свой пламень — родители Паши, не смотря на яркую его истерику, твердо запретили ему брать с собою фортепиано! Да! Вот горе! И она ничего не узнала!
К тому же вскоре, не прижившись у нас в по разным причинам, девочка вернулась куда-то к себе домой. И Паша остался жить без нее…
В качестве протеста Паша навсегда сменил фортепиано на электрогитару — и хорошо еще, что в горьком гневе он не пообещал бросить музыку вообще! Ведь фортепиано до сих пор — лишь полка для книг, и смотрит на полку эту Паша тем взглядом, которым провожал уходящий с одноклассницей поезд.
— Правда, я свою глупую клятву иногда нарушаю во сне — рассказывал Паша — и если запомню, что играл под окном у нее — то живу этим по нескольку дней. А вообще — я просто не найду себе толкового дела — закончил он грубо.
Я не задавал больше вопросов. Синее небо стояло над золотистою Русью. Осенний ветер был свеж; взор не насытится далью, — а сердце, не смотря на все усилия правительства, все равно на что-то надеялось… это я о себе; Паша же, думаю, и в синеве небесной находил черты той, которая, всего лишь будучи доброй и красивой, уехав, сделала его жизнь поиском красоты и добра.
Рукопись пятая
Опять упреки, Редактор. Денег даете только на батарейки, а требований сколько! И кто там у вас изобретает эти иезуитские способы урезания гонорара? И как Вы вообще отыскиваете, что еще можно урезать? Я говорил Вам, в каком отчаянном положении я нахожусь; ну зачем мне эти «неустойки по целевым несоответствиям»? Что за жадность мелочная?
Уговор — дороже денег; а офисный Ваш каждый раз переиначить контракт не в мою сторону норовит… Да и разговор до меня дошел обидный… Что, мол, не только гастербайтеров со Средней Азии штукатурить как надо не допросишься, но и русского, не совсем вроде тупого, к написанию нужного ну никак не принудишь!
Я пока попишу, посмиряюсь, в моем положении трудно брыкаться… Но знайте: как Паша с конторой вашей в свое время порвал, так и у меня желание порвать созревает…
Итак, Вы заказали мне хронологически упорядоченный текст о тех последних трех днях, когда Паша был с нами. Расскажу, как помню.
Заступая на смену согласно приказа… (номер забыл, не штрафуйте) — в восемнадцать ноль-ноль…
Нет, редактор, иметь Вас адресатом своего повествования я положительно не могу… я могу говорить лишь сердцу открытому, доброму… давайте-ка я буду говорить не Вас собеседником представляя, а какого-нибудь Пашиного друга… сейчас выберу… или нет! Идея! Всех сразу друзей Пашиных! Ура! Отлично. А слушать они будут совсем не как Вы! И всякое их замечание будет, как жест дружбы…
Пойдемте, друзья, в кочегарку! Винца понемножку попьем… Вы, наверное, по командировкам да по курортам узнали весь мир… Вы покажете мне на снимках синие моря, античные города. А то такая тоска здесь… Да вот еще нашел я подработку себе — про Пашу рассказывать — и чувствую, что попал хорошо… С живого не слезут… И деньги я ихние брал, дурень, и хорошо бы пропил! Но там сумма — лишь для начала роста каких-то процентов… В геометрической прогрессии… А юриста нет среди вас? Есть? Хорошо, поговорим потом…
Так вот, друзья, о тех последних трех днях, о которых вы знаете. Работал Пашич наш в той самой кочегарке, которую вы хорошо знаете, а сменщиком у него основным был я, и меня вы знаете. Смена у него была с шести, как вы помните, и спускался на работу он подъездом, как вы тоже помните… и выходит у меня совсем уже бредок, как вы понимаете. Пойду, дров подброшу — может, мысль придет.
Мысль пришла. Пошел вон окончательно, редактор, со своими шекелями!
Друзья! Мы найдем еще повод попить винца… а сейчас совсем не то у меня настроение. Задушевного чего-то охота.
Я буду говорить с тобой, незнакомая мне девочка из далекого Пашиного детства. Я не знаю, сколько тебе сейчас лет, и как сложилась твоя без Паши жизнь. Но думаю, что ты сейчас мудра сердцем, раз в детстве была так добра. Мне легко будет говорить с тобой, потому что с добрым человеком всегда легко. А если я что не детское скажу — то ты не слушай. Или слушай как взрослая. Или придумай что-нибудь!
Буду я тебе рассказывать про Пашу, одноклассника твоего, двоечника, который всегда забывал, где он, если вы случайно встречались глазами — и его вдруг по теме урока спрашивали…
Вырос он парнем высоким, худым, и был он по жизни все тем же двоечником. Лицо у него было, что говорят, несколько харизматичное; его даже за подвиги гитарные хотели было начать показывать по телевизору; — да не одобрил такую кандидатуру комитет по формированию вкусов девичьих. За явно славянскую внешность.
Ты-то хоть не за турка вышла какого-нибудь? А то смотри, переключу речь к какому-нибудь другу Пашиному, на всю голову продвинутому, и будешь ты понимать из их дворового сленга лишь каждое десятое слово.
Так вот. Работал Паша в последнее время в кочегарке. А ты где думала? Вот как? Для этого, милая, учиться нужно как ты, а не как он. Или хотя бы дела свои уметь устраивать нужно. А не пускать все на авось. Или того хуже — на заботу минкультуровского начальства.
Рабочий день Пашин начинался с вечера. Я был сменщиком надежным, неожиданностей быть не могло, и Паша жил размеренно, без сутолоки, что бывает важно для созревания идей, долгого времени и не-отвлеченности требующих.
Итак, каждый вечер, около шести — а Паше это нравилось, ибо он вычитал, что и библейский день начинается с вечера — Паша, оторвавшись от книг, или, что реже, от музицирования…
Впрочем, звуками музыкальными это дело могли назвать только длинноволосые дяди, все в черной коже и клепках, или скорее их мотоциклы, тоже в коже и клепках, и звуки издающие схожие со звуком Пашиной гитары.
Итак, прекратив, к радости соседей, генерировать стремительно-рваные ритмы в пентатонике, Паша открывал дверь своей квартиры.
Выйдя на лестничную площадку… а может, и в фойе своего второго этажа, он принуждал себя вспомнить — не забыл ли чего — и шарил по карманам без никакого смыслу. Все равно впечатления от прочитанного напрочь заслоняли возможность сосредоточиться на происходящем.
Устав шарить и заставлять голову думать, Паша махал рукой — авось все хорошо, авось ничего не забыто. Он выпускал провожающего кота и запирал наконец двери привязанным к ремню ключом, сравнимым по размерам с ключом Буратино — но сделанным не из золота, а из крепчайшей английской стали! А изготовлен был ключ этот, как и замок, еще до того, как сказка была Толстым написана — уверяю тебя, девочка, я сам видел мастера клеймо на ключе! И дату.
Лестничная площадка второго этажа особняка Пашиного была по современным понятиям огромна. В свое время на ней вольготно умещалась компания веселых, иногда чуть хмельных юношей, ждущих Пашу для начала озорных похождений.
Эх, молодость! Хорошо просто так, из-за ничего, и хорошо так сильно, что ничего не надо. Скажет, например, кто-нибудь: — «а давай, эта последняя бутылка пива — тому, кто башкой сильней всех в дверь Дарвинюка треснет»! — и все, и есть занятие!
Все спускаются этажом ниже, на четвертый… (Здесь ты, девочка, не задумывайся об этажах, где кто жил; не представляй себе ни дома Пашиного, ни балкона. Все равно точно представить нельзя — городишко наш еще тот, с причудой.
Вот, например. Со стороны балкона, со стороны леса — Пашин дом всегда выглядел как двухэтажный особняк двухсотлетней давности, без ремонтов фасада достоявший до наших дней; но со стороны подъезда это был не уже не дом, а пятиэтажка бетонная, серая, замызганная. Достоверность у моего повествования есть, все — чистая правда; но она вовсе не в том, кто где жил конкретно, а в том, что такие люди, как Паша, всегда живут этажом выше таких людей, как Дарвинюк. Ниже я буду вынужден представить тебе Дарвинюка — и думаю, что насчет этажей жизни ты со мной согласишься.)
Так вот. Спускаются этажом ниже, на четвертый. И давай под хохот, без шлема, биться головами в небронированную тогда еще дверь Дарвинюка.
Разрешалось, помню, только по одной попытке. Дарвинюк открыл было злой — но, увидев перед собой черную кожу, цепи и иные атрибуты своей смерти, быстро закрыл на все засовы. И лишь через проворность эту сам остался вне привлечения к конкурсу…
Паша, безрассудный более других, видимо, тогда эту бутылку все-таки выиграл — потому как ни к какой учебе в последствии оказался непригоден. Он даже толком не выучился играть ни на одном из тех инструментов, за которые брался… Да, девочка! Пока ты читала дома книжки и ждала своего принца, принц твой бился головой об самые разные двери…
От одного из ударов разошлись какие-то ржавые, и Паша сел в троллейбус, который идет на восток. И хорошо покатался по кругу, не понимая, от чего ему так холодно здесь… И когда сошел с него, то всю эту оккультно — эзотерическую литературу он не на помойку выбросил, а терпеливо изорвал и сжег — чтобы никому не досталась.
И был даже случай, когда Паша чуть к скинам не примкнул — но те побоялись идти на Кремль, как их Паша ни вдохновлял, а остались в подворотнях студенческих общежитий. За это Паша с ними и порвал, едва познакомившись, и даже по своему обыкновению слегка передравшись… да, много было дверей разных… Но я отвлекся.
Итак, Паша закрыл дверь и положил в карман штанов ключ на длинной цепочке. Кот выбежал бодренький, полный решимости провожать Пашу до конца.
Хорошо ему так было думать, пока он стоял на покрытых ковром ступеньках, всем боком прижавшись к кованым решеткам перил. Здесь было просторно и чисто, как на балконе, вот только без листьев; такие же, как и на балконе, высокие потолки, такая же жаждущая ремонта лепнина. В таком подъезде даже рука нигилиста не поднимется бросить на мрамор окурок, или оставить недопитый сосуд. Но такие к Паше и не ходили. Так что кот мог улечься где угодно, без брезгливости на своей эпикурейско-гедонистичекой морде.
Но Паша спускался вниз. Лестница сузилась, перила из широких, фигурных и полированных стали просто бруском с занозами; вместо мрамора и ковра пошел немного заплеванный бетон ступенек. Появились окурки, шприцы, бутылки, надписи. Из покрашенной зеленой масляной краской стены торчала, закопченная зажигалками, кнопка мертвого лифта. Из-за обтянутых потрескавшимся дерматином дверей, из пробитого вилкой китайского динамика играло радио шансон. Слышалась то ругань плиточников с Украины, то хохот поварихи из Молдавии. Встречались коллекционеры пустых сосудов, источая зловоние псориазной совести.
Кот остался там, где вместо кованых решеток перил пошла хилая, под стиль могилок советского периода, сваренная из полосы-сороковки оградка. Паша взглядом наказал коту не опускаться дальше, а оставаться на высоте… ведь котам — ты, может, девочка, замечала — опускаться вниз, в отличие от людей, тяжелее, чем подниматься.
Кот завещал сохранять безмятежность. Друзья расстались.
На первом этаже, из-за вони дешевой селитровой сигареты, закуренной коллекционером после хранения во второй раз, Паша окончательно пришел в себя… впрочем, кот бы сказал — из себя вышел. Оказалось, что он забыл бутерброды. Оставив их на заботу кота, имеющего в нижнем углу двери свою личную дверь, лобзиком пропиленную, Паша решил не подниматься за ними, а купить кой чего в ЛСД. Он открыл дверь подъезда и уже собрался было выйти, но увидел на околоподъездных лавочках бабушек.
Проходить мимо их прозорливых взоров не очень хотелось; бабушки эти никогда… нет, я даже усилю это слово — николысь не сомневались в подверженности прохожих тем чудовищным порокам, идеи о которых приходили к бабушкам во общем-то вместе с появлением самих прохожих, пусть даже проходящих впервые… Не будь, девочка, такой! Нет, я не требую, чтобы ты всегда была юной… хотя и этого потребовать хочется… но если ты и начнешь когда по женской слабости интересоваться делами людей, то ты интересуйся не слабостями их, как те бабушки, а пусть и непроявившимися, но доблестями их, как Паша — и твое сердце будет больше петь, чем тосковать… впрочем, я зря тебя этому учу; объект Пашиной любви все это помнит от природы.
***
Паша открыл дверь в город.
Все серое, серое, серое.
Все из серых плит. И дома, и небо.
Архитектор города, старик Мизантропыч, скончался, говорят, уже не в своем уме. Будучи, видимо, человеком мистически чутким, он начал вдруг слышать, как дома под землей, по подземным коммуникациям, с тяжелой ненавистью говорят друг другу:
— Глаза б мои тебя не видели…
— Сам урод…
И многое другое, что и подшили к диагнозу. Ненависть свою ко всему живому коробки эти передавали и тем, кто пытался в их полостях приютиться. Пьяненькие папаши и отчимы, просто так, без намерения, самым обычным житейским порядком, уродовали чье-то, лишь раз бывающее детство. Выходцы из этого как бы детства бродили шайками между домов и искали, кому бы чего как бы изуродовать…. Нет, это тема бесконечная, и я не буду сейчас обо всем об этом говорить; к тому же ты сама прожила здесь немного и сама все видела.
И знай, девочка: вся убогость архитектуры, вся тягостность отношений, какая бывает в промышленных городках — не отравили Пашу в начале жизни лишь потому, что среди всего этого неестественного мира он увидел тебя — и твоя красота, которую ты, может быть, до конца и не осознаешь, да и не нужно тебе это — простая твоя красота дала Паше такое глубокое насыщение, что, наполнившись ею, он уже не впускал к себе никакую неестественность — хотя и реагировал на нее по-прежнему остро. Начав с тебя, он уже начал копить в себе ценности самой высшей пробы — и все недостойное находиться рядом было отметаемо без мига колебаний. Негодуя на низость и горя в любви, созидалось в нем благородство высокого духа.
Затем, после скучных упражнений, пришла музыка, во всей своей силе; затем пришли книги — и подросток, прочетший вагон романтических книг, вышел из всей окружающей его серости к себе на балкон — с которого днем видна почти вся Русь, а ночью — все звезды.
Ему сейчас понятны многие сокровища мировой культуры; своей феноменальной музыкальной памятью он держит в себе целые симфонии. А устоять его хрупкой, почти детской душе против натиска всеобщего уродства помогла именно ты — и не знаю, узнаешь ли ты об этом…
Все, девочка, батарейки садятся. Хотел тебе про кочегарку еще рассказать… нет. Писать не смогу. Ты иди, милая, хорошая; а я с дядей с плохим поговорю.
Давай, редактор, шли офисного с деньгами. Все в рублях отныне. Я, кстати, прослышал, что в Союзе Баянистов культуролог какой-то сведения о Паше собирает. Уж очень ладно на мелодии Пашины стихи русских поэтов ложатся. Не начать ли мне туда рукописи мои пересылать?
Нет, не могу я заканчивать на такой ноте. Я попрощаюсь с тобой, девочка. А представь: родители отдали Пашу учиться игре не на фортепиано, а на баяне. Ведь взять к тебе под окно баян они могли и разрешить… Что бы тогда вышло? Подумать боязно!
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.