Бретонское кольцо / Savitskaya Vlada
 

Бретонское кольцо

0.00
 
Savitskaya Vlada
Бретонское кольцо

 

Коклюш — это не смертельно, но очень неприятно. Сухой лающий кашель царапает в груди острыми когтями. Лечь нельзя, кашель не дает дохнуть и, кажется, что тонешь. Остается лишь полусидеть на кровати, да смотреть, как мокрые простыни, развешанные по всей комнате, вяло колышутся на сквозняке — окна открыты настежь. Одно спасение — крепко держаться за бабушкину руку, слушать, как она напевает свою любимую песенку:

— Там-там-тадритам, сайто адар манито, ле адар манито… — кашель потихоньку отступает, простыни превращаются в снежно-белые паруса, море шумит в ушах, сон накатывает, как прибой, шуршит галькой, — там-там-тад…

Кашель врывается в меня приливной волной, разрывает легкие, я барахтаюсь в серой мути, цепляясь за бабушкины пальцы.

— Тише-тише, Лялька, я тут, — вытирает испарину с моего лба бабушка, после очередного приступа, — я тут.

Да уж, бабушка всегда здесь. Это непутевые родители вечно в разъездах. В погоне за длинным рублем, за неуловимой синей птицей счастья. Хотя рублем счастья не измерить — оно такое теплое, маленькое, прячется где-то в ладонях крепко переплетенных людских рук. А мое счастье еще и мурлычет, как кот, бабушкину песенку: «Там-там-тад…»

Собственно баба Надя мне приходится даже не бабушкой, а прабабушкой. Но на классическую прабабушку она вовсе не похожа. У нее коротко, стильно стриженые седые волосы и абсолютно прямая спина. Миниатюрная, хрупкая, похожая на фарфоровую статуэтку. Но это обманчивое впечатление. Отец бабу Надю недолюбливает. И говорит: «каменная баба, мумия Че Гевары, ни по ком за всю жизнь и слезинки не проронила, нас всех переживет». Но говорит, только когда уверен — баба Надя его не услышит.

Какая черная кошка пробежала между бабой Надей и отцом, я понятия не имею. Знаю только, что отец не прав. У бабушки тонкие, чуткие руки хирурга, способные отогнать любую беду. А еще у нее яркие, озорные глаза молодой девчушки и ласковый голос.

— Бабушка, все хочу спросить, а что это за песня, которую ты всегда напеваешь. И на каком языке?

— Это скорей не песня, а мой оберег от зла. Ее твой прадед пел мне на своем родном языке, на бретонском. А что означают слова — я не знаю. Это как талисман на счастье.

— Мой прадед? — удивляюсь. — И что это за язык — бретонский?

— Твой прадед родом из Бретани, французской провинции. Но его родной язык — не французский.

— Бабушка, это ж так далеко — Франция. Как же так вышло? Ты ездила во Францию?

— Нет. Я была в Испании.

— Ничего не понимаю!

— Помнишь, у Светлова есть стихотворение, вы наверняка его в школе учили: «Я хату покинул, пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать». Правда, Светлов написал этот стих задолго до войны в Испании, а оказалось — как в воду глядел.

Я чуть сильней сжимаю бабушкину ладонь, прося продолжения. Бабушка смотрит на паруса простынь над головой, пожимает плечами:

— Может и стоит рассказать? Люди живы до тех пор, пока о них помнят. Вот умру и все, кто были дороги мне, уйдут в темноту вместе со мной. А так ты будешь о них знать, и в твоей памяти они все еще будут жить. Так говорил Дон.

— Расскажи, бабушка!

— Ты уже достаточно взрослая… — она неуверенно крутит на пальце единственное свое украшение — простое железное колечко, — расскажу, пожалуй. Слыхала про гражданскую войну в Испании? Я тогда ненамного старше тебя была. Ох, Лялька, как же мы замирали перед приемниками, слушая новости из этой далекой страны. Каждая победа или поражение воспринимались всем сердцем. Гвадалахары и Теруэля, Эбро и Уэски… ты таких названий и не знаешь, а нам они родными стали. Сводки с фронтов обсуждали везде — даже на кухнях и в очередях. Хорошо помню, как дядя Гриша ночью перебудил всю нашу огромную коммуналку, грозно стуча своим костылем и обещая показать франкистам кузькину мать. Но никто не сердился: заспанные соседи лишь улыбались, слушая Гришин заковыристый пересказ сводки. Новость-то какая: республиканская армия удержала Мадрид!

Бабушка улыбается, и вредный кашель отступает… может он тоже боится дяди Гришиного костыля?

— А еще помню, как мы всем подъездом посылки собирали. Кто помоложе — язык испанский штудировал. Я тоже учила, и получалось у меня неплохо, наверное, потому, что уж больно мне хотелось вместо того, чтобы новости слушать, самой оказаться там, в Испании…

Хлопает оконная рама, бабушка успокаивающе гладит мою руку и продолжает:

— Но, знаешь, Лялька, хотеть — это одно, а попасть туда — совсем другое. Как бы ни убеждали нас тогдашние газеты — советских добровольцев в Испании было мало. Гораздо меньше, чем тех же французов или американцев, воевавших в республиканских интербригадах. Мы тогда с удовольствием продавали республиканцам военную технику, а вот с отправкой добровольцев не спешили. Попадали в Испанию только военные специалисты — подрывники, летчики, связисты. А еще переводчики и врачи. Я закончила мед в тридцать восьмом. И так уж упала моя карта, что под конец той войны я все-таки оказалась в Испании по линии Коминтерна. Ну, специалист из меня еще был аховый. Скорей, так, символическая плата «братьям по оружию». Но меня переполняла гордость и счастье. Комсомолка, активистка и… наивная дурочка. Я ведь даже не представляла себе, что такое война. Все мое знание заключалось в этом самом Светловском стихотворении: «Мы ехали шагом, мы мчались в боях, и "Яблочко" песню держали в зубах». Неужели не помнишь, рыбка моя, что дальше?

Я призадумалась и продолжила:

— «Но песню иную о дальней земле возил мой приятель с собою в седле».

— Вот-вот, — покивала головой бабушка, — совсем другую песню, я нашла в Испании. Попала в небольшой госпиталь при 15-й интербригаде. Главврачом там был желчный, язвительный пан Владислав. Еще один врач — француз, я помню, что звали его Анатоуль. Медсестры, в основном, как и главврач, польки. Ну и сначала мне пришлось там не сладко. В первый раз, увидев меня, пан Владислав пробурчал:

— Чудненько, нех мне дьябел порве, без очков и не разглядишь! Ладно, лишние руки не помешают — там вон бинты и инструменты надо прокипятить. Идите, паненко, работайте!

— Я — врач! — взмутилась я. — А стерилизация инструментов дело среднего медперсонала.

— Пшепрашем, что это там пищит? Вы, пани Зоcя, случаем не расслышали? — притворно ласково спросил врач у пожилой, полной медсестры, стоящей рядом.

— Я — дипломированный врач! — еще громче сказала я.

— Ай-ай-ай, слышите, пани Зося, эта бойкая блоха утверждает, что она врач. Жаль, что микроскопа нет — разглядеть это чудо получше.

— Совсем детей присылают, — покивала Зося.

Так что в госпитале мне особо не обрадовались. Но это оказалось еще полбеды. Из госпиталя я нос боялась высунуть, чтобы лишний раз на глаза не попасться солдатам.

Вся эта мужская братия — разноязыкая, горланящая на жуткой смеси испанского, английского, французского и польского — проходу мне не давала. За руки хватали, скалили зубы, смеялись, что-то втолковывали. Но я не понимала и боялась их до дрожи в коленях, пряталась за широкую спину доброй пани Зоси:

— Оставьте девочку в покое, валацуги. Вот возьму сейчас дручок, да и отхожу вас по спинам. Работать не даете!

— Нех че ясны перун тшасьне! — грозил им громом небесным Владислав.

Но они только еще громче смеялись. Что им дручок и гром небесный, когда завтра или послезавтра их накроет шквальным огнем или бомбежкой? Ситуация становилась совсем невыносимой для меня. Пан Владислав бесился и этого совершенно не скрывал:

— Аз ох ун вэй! Свалилось же счастье на мою голову!

В один из дней я, смирившись с тем, что к операционному столу мне ходу нет, сидела и сматывала чистые бинты в перевязочной, под неусыпным надзором пана Владислава. Видимо, он считал, что и такое простое дело я могу ухитриться запороть. И тут в перевязочную зашел мужчина. Я постаралась незаметно сдвинуться за шкафчик с инструментами и слиться с белой стеной. Но глянула на него — так, мельком. Он был похож на тощего, черного кота — бойца, держащего в страхе всю кошачью округу. Та же беззаботная уверенность и плавность движений. Тот же лихой отблеск в чуть раскосых зеленоватых глазах. А вместо порванного кошачьего уха, мужчину украшал старый шрам на щеке.

— Заштопаете, док, а? — мужчина показал распанаханную до локтя руку.

— И что же случилось в этот раз, Донат? — ядовито поинтересовался врач. — На ступеньках поскользнулись или во сне с кровати неудачно упали?

— Почти угадали, док. За гвоздик на перилах зацепился.

— Вей из мир, как же вы мне надоели с вашими бесконечными драками! Панно Наджея, вылезайте уже из-за шкафа и обработайте этому валацуге руку. Вы ж дипломированный специалист!

Пришлось выйти из своего укрытия. На мужчину я старалась не смотреть, но взгляд его ощущала явственно, так, что выражение «положил глаз» стало мне предельно понятным.

— Подайте иголку с ниткой! — велел мне Владислав и, пока он шил руку по-живому, сказал:

— Кстати! Это весьма кстати.

— Правда — кстати?! — сдавлено спросил мужчина и попробовал улыбнуться.

— Да! Вы меня внимательно послушайте, Донат. Мне до печеночных колик опротивела эта собачья свадьба, которая безостановочно вьется вокруг моего госпиталя из-за нее, — и врач ткнул в мою сторону иголкой, Донат скривился. Поляк продолжил: — Если это не прекратится, я перестану штопать ваши «царапины от гвоздиков». И лечить ваш триппер. Так и передайте всем. Вас, Донат, послушают. Я понятно изъясняюсь?

— Предельно ясно, док!

— Ну, так и решим. А вы, паненко, забинтуйте ему руку, — буркнул врач и ушел. Во время этого разговора я сделала вид, что уронила на пол ножницы и присев на корточки за столом усердно притворялась, что ищу их, ищу, а найти не могу. Вылезать я не собиралась. Может, сам уйдет, если подольше посидеть? В конце концов, перевязки тоже входят в обязанности медсестричек. Но Донат уходить не торопился. Он посидел немного на столе, поболтал ногами. И перегнувшись через стол, посмотрел на меня. Я еще усердней зашарила по полу в поисках неуловимых ножниц. Он постучал по столу костяшками пальцев и сказал по-испански:

— Да ты не бойся, девочка-солнце! Тебя никто не обидит.

— Я вам не солнышко и не зайка. Я — доктор! — вскинула голову и столкнулась с его смеющимися, желтовато-зелеными глазами, как у довольного кота.

— Как скажешь, доктор, — он улыбнулся еще шире, правда только правой щекой, левая, со шрамом осталась неподвижной. — И я не сказал «солнышко». Я сказал — «солнце».

— А есть разница? — я все же поднялась, потому, что сидеть под столом казалось еще глупей. А раз уж встала, то и руку бинтовать начала.

— Конечно, солнце — оно сияющее, теплое, ласковое. Ты на ребят не обижайся. Каждому в таком страхе охота погреться. Но они больше не будут. А не нравится солнце, то скажи, как тебя зовут.

— Надежда.

— Русская?

— Из Советского Союза.

— Говорят же, что русские самые красивые. А я Донат. Можно Дон.

— Француз или американец? — поинтересовалась я, чтобы хоть что-то спросить.

— Бретонец.

— Англичанин? Англичан здесь вроде нет.

— Говорю же — бретонец, из Бретани, провинция на северо-западе Франции. Не француз, — он сказал это с такой гордостью, что уточнять мне стало неудобно…

Как ни странно, но с этого дня меня оставили в покое. Нет, эти «ребята» могли, проходя мимо, спросить:

— Как дела, док? — или: — Сегодня отличная погода, не правда ли, док?

Они стали называть меня «доктор» — это казалось еще странней. Хотя сказать «все оставили меня в покое» — немного преувеличение. Все да не все.

Теперь каждый вечер Дон приходил под мое окошко и на губной гармошке наигрывал вот эту самую песенку:

— Пойдем, потанцуем. Я научу тебя танцевать бретонскую джигу. Это весело.

— Я не пойду, Дон. Оставь меня в покое!

— Да я же ничего плохого тебе не предлагаю. Только потанцевать.

— Не хочу.

— Как знаешь, — и снова «там-там-тадритам» и яблоко на подоконнике. Где он их только брал, эти яблоки? Я пряталась за занавеской и слушала, а окно захлопнуть — не могла. Как в сказке про Гаммельнского крысолова — у глупой крысы, прячущейся в своей норке, выбора нет, только слушать мелодию. Пульс в висках стучал все громче — там-там-тадритам!

— Ты же обещал, Дон!

— Но я уже даже не зову тебя потанцевать! Просто играю. Даже кошке можно смотреть на королеву.

А черному коту — на солнце.

Пока солнце не заволокло пороховым дымом очередного наступления франкистов.

— Где черти носят Анатоуля?! Пациент уже на столе, — гаркнул Владислав.

— Его нет, — сказала Зося. — Нигде. Слышите выстрелы — похоже, началось наступление. Госпиталь надо эвакуировать.

— Надо было раньше, — глухо ответил Владислав, прислушиваясь к приближающимся звукам. — Теперь поздно.

Он помолчал и сказал в пустоту между мной и Зосей:

— Если поторопитесь, можете нагнать Анатоуля. Хотя, он слишком быстро бегает.

— Какие инструменты готовить, пан доктор? — как будто не услышав последнего замечания, спросила Зося. А я, молча, стала драить руки над раковиной, слушая отрывочные указания Владислава. Одела маску и подошла к столу.

— Слушайте меня внимательно, панна Наджея, я два раза повторять не привык. Скальпель и зажим!

Может, у меня слегка и тряслись колени, но руки не дрожали точно.

— Хорошо, очень хорошо, из вас когда-то выйдет толк, панно.

Стрекот выстрелов и взрывы раздавались все ближе, с потолка за моей спиной обвалился кусок штукатурки, но я старалась слушать только команды Владислава, цепляясь за них, как утопающий за соломинку:

— Скальпель! Зажим! Тампон! А, пся крев! Держи же зажим! Кровь хлещет — то дьябла варто!

Крики, выстрелы слышались уже на лестнице. Звенели инструменты в тазике, который держала в дрожащих руках Зося. На лбу Владислава выступили крупные капли пота, но руки его уверенно двигались:

— Шейте, коллега! — велел он, и тут в операционную ворвались солдаты в синих рубахах, на рукаве три полосы — красная, черная и снова красная. Я запомнила это так хорошо, никогда не забуду. Первым же выстрелом один из них убил раненого на операционном столе. Зося выронила тазик с инструментами и метнулась в сторону, кто-то из «синих» ударил ее по лицу, и она свалилась обмякшим кулем у стены.

— Что ж ты делаешь, мразь?! Это ж госпиталь. По международному праву — неприкосновенная территория, — срывая маску, закричал поляк.

Что ему ответили, я не поняла — до таких тонкостей испанский не знала. Но Владислав побледнел, желваки заходили у него под кожей, а «синие» издевательски заржали. Кто-то схватил меня сзади за волосы, запрокидывая голову и швыряя одновременно на колени. Хохот усилился и из того, что сказали, я разобрала лишь:

— Красная тварь!

— Отпусти ребенка, шейцег! — Владислав ухватил скальпель и замахнулся на того, кто держал меня. — Гай ин дрэрд!

Врача ударили прикладом в лицо, он упал на спину. Правая половина лица поляка превратилась в кровавое месиво, я не была уверенна, уцелел ли глаз. Я даже не знала, жив ли он вообще.

Стрельба в коридоре не прекращалась. Прикрытая дверь распахнулась, первый же выстрел убил того, кто держал меня за волосы. Он упал, накрывая меня своим телом, заливая кровью. Я бестолково копошилась под навалившейся тяжестью, не в состоянии выбраться. Выстрелы стихли, кто-то стащил с меня мертвое тело. Я подняла голову и увидела Дона и других ребят из 15-й интернациональной. Красные трехлучевые звездочки на их рукавах казались мне сейчас дороже всего на свете.

«Миленькие, родненькие!» — хотелось кричать мне, но я, кажется, обезголосила от страха. Так и сидела на полу, покачиваясь из стороны в сторону, прижимая к груди стиснутые в кулаки руки.

— Где, прах все побери, охрана госпиталя?!

— Влад, — плакала Зося, на четвереньках между ногами солдат ползя к врачу. — Владичек!

Она вцепилась в него мертвой хваткой, ощупывая разбитое лицо. Врач застонал и кое-как сел. Потом ухватил Зосю за плечи и начал трясти:

— Жива? Жива! — они так и поднялись, держась друг за друга, и Владислав сипло сказал:

— Откуда мне знать, где охрана. Небось сбежали, как и Анатоуль, как только началось наступление.

— Это еще не наступление, — задумчиво протянул Дон, — может один из залетных разведотрядов…

Вдруг они все как по команде повернули головы туда, где в установившейся недавно тишине начал нарастать и приближаться басовитый гул, словно рой рассерженных шершней. Лицо Зоси слиняло до голубоватой белизны.

— Кондоры! — закричал кто-то рядом.

— Вон из здания! — рявкнул Дон, хватая меня за шкирку и одним рывком вздергивая на ноги. Но мы успели сделать лишь пару шагов к дверям, когда первый удар грома встряхнул госпиталь. Я даже не знаю, услышала ли этот звук. Скорей, почувствовала всем телом — земля содрогнулась в судорогах, разорванная первыми бомбами, сброшенными с немецких бомбардировщиков. А дальше — по нарастающей. Дон сбил меня с ног, швырнул на пол и упал сверху, прикрывая собой. Мир вокруг корчился в эпилептическом припадке. И я билась в диком, первобытном ужасе на полу, как рыба, выкинутая на берег. Если б Дон меня не удержал, я бы погибла наверняка. Древний инстинкт заставляет бежать и прятаться в безопасное место. Только вот безопасного места нигде не было, и бежать — некуда. От лестницы, ведущей из здания, осталась лишь пыль и острые клыки развороченных перекрытий. Но Дон меня удержал. Он прижал меня так, что я с трудом могла дышать, зажал одно ухо рукой, а в другое шептал:

— Тише-тише, там-там-тадритам.

— Мы погибнем.

— Нет, если пообещаешь, что станцуешь со мной джигу.

— Я не умею.

— Я научу. Обещай!

Глупо, наверно, в это верить. Но я до сих пор верю, мы уцелели благодаря чуду и этому обещанию. Когда бомбардировка закончилась, от здания госпиталя осталось только левое крыло, где мы и находились.

В этом осколке здания мы продержались до заката, пока не началось контрнаступление.

А дальше… Это нельзя объяснить, это трудно понять, пока не пройдешь сквозь дымную круговерть, наполненную одновременно страхом, надеждой и яростным желанием жить во что б это ни стало. И я не хочу, чтобы когда-то ты смогла меня понять, Лялька! В этом беспросветном мраке надо за что-то крепко держаться. Или за кого-то. Каждому охота погреться… ощутить тепло чужой ладони в своей. Почувствовать, как бьется в такт джиге одно на двоих сердце, зажатое между переплетенными пальцами. Тогда смерть и страх уходят куда-то далеко.

— Я же говорил тебе, мое солнце, танцевать джигу легко.

Легко, как дышать, так легко, что, кажется, сам становишься невесомым, летишь сорванным листом в вихре ветра. А вокруг не обожженная войной земля, а зеленые равнины, блики солнца и рыбацкие шхуны на морских волнах. Дон так рассказывал о своей родине, что я видела это все будто наяву.

— Тебе понравится моя Бретань, — однажды он протянул мне на ладони простое железное колечко с полустертым узором.

— Что это, Дон? — я удивленно разглядывала узор — хаос бесконечных нитей. Но чем больше я смотрела, тем четче проступали спирали и узлы, переплетенные самым причудливым образом.

— Это обручальное кольцо в моей семье живет уже много поколений. И надевается на палец — раз, и навсегда. Я выбрал, Надежда. А ты?

— Я… Я не могу …

Дон сжал мою ладонь, а в ней кольцо.

— Я должен идти. Посмотри на кольцо — узор на нем, как людские судьбы — расплести нельзя, разорвать только можно. А когда вернусь — ответишь.

Бабушка молчит долго, поглаживая пальцами кольцо на безымянном пальце, словно пытаясь нащупать в стертом узоре затерявшуюся нить.

— Ба… — зову ее тихонько, поглаживая морщинистую руку. — Бабуля… и что ты ответила?

— Я не успела — Дона убили. А я вернулась в Союз, унося с собой кольцо, песню и еще кое-что.

— Что?

— Ну, не совсем что. Кого — твою бабушку Анну, она уже довольно бойко брыкалась в животе.

— А дальше-то что, ба?

— Анне было чуть больше года, когда началась новая война. Только уже не чужая, своя. И я, отправив Нюру с матерью в эвакуацию, в Казахстан, снова ушла воевать. Теперь я точно знала, что такое война и на что иду. Но я пошла — за себя, и за Дона, и за нашу дочку. Было страшно — не боятся только клинические идиоты. Но другого выхода не было, только ежедневно пересиливать страх и слабость. А когда становилось совсем уж невмоготу, когда хотелось со страху просто побежать, не разбирая дороги — я напевала. Когда бомбили под Ржевом наш санпоезд, когда из окружения по страшным трясинам выбирались ночью, каждый шаг грозил смертью. Там-там-тадритам. Так и дошла до Варшавы и конца войны — живая, без единой царапинки. А в Варшаве я встретила Зосю. Сначала чуть мимо не прошла, не узнала — одна тень. У нее руки тряслись от голода, когда она пыталась открыть принесенную мной тушенку. Я отобрала банку и открыла сама:

— А не знаете, что с паном Владиславом?

И тут она заплакала:

— Он же еврей, Надийка. Евреев согнали в гетто. Но он и там лечил, до самого конца пока в мае сорок третьего немцы не задавили восстание в гетто. Он же, — Зося так и не сказала «был», — врач. И я не могла сказать — «был», потому что пока мы с Зосей давились слезами, водкой и дымом ядреной махорки, пока помнили о нем, он «есть» — настоящий врач и человек.

Дождь, подкравшийся тихо, выстукивает рваный ритм по подоконнику, ветер бросает капли горстями сквозь открытое окно. Пусть… так не хочется расплетать пальцы, разрывать невидимые ниточки.

— А знаешь, Лялька, я думаю, что и разорвать узор нельзя, — шепчет бабушка, — он бесконечен — пока мы помним.

Бабушка Надя умерла вскоре после этого разговора — внезапно, тихо. Словно свечу задули. Слушая как тяжелые, мерзлые комья земли падают на деревянную крышку, я сжимала железное кольцо, ощущая тонкие, едва уловимые сплетения нитей под пальцами. Бабушка! Неужели ты чувствовала, что пора… потому и рассказала? Передала из рук в руки единственное свое сокровище — кольцо, и память.

Дон, Владислав, пани Зося, и ты, баба Надя, девочка-солнце...

Я знаю. Я помню. Вы — живы.

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль