Филёвские рассказы / Стрекалов Александр
 

Филёвские рассказы

0.00
 
Стрекалов Александр
Филёвские рассказы
Обложка произведения 'Филёвские рассказы'

От автора

 

Необычные жизненные истории, запечатлённые по «горячим следам» и сразу, в один присест. Каждый рассказ, таким образом, стал для автора «песней», которые исполняются на одном дыхании и длинными не бывают...

 

 

«В день ненастный, час гнетучий

Грудь подымет вздох могучий;

Вольной песнью разольётся:

Скорбь-невзгода распоётся!»

Е.Баратынский

 

 

 

Гримасы Судьбы

 

1

 

Все проблемы его начались с трёх с половиной лет, когда он, крепенький и румяненький карапуз, оставленный дома один, заигрался и свалился с печки, с двухметровой её высоты, не такой уж страшной и опасной вроде бы. Голова, спина и руки при этом не пострадали, слава Богу, но при падении маленький Вася сильно ударился об угол скамейки крестцом. После чего у него почти сразу же отнялись и пересохли ноги, сделавшиеся непослушными и неуправляемыми как надломленные бурей ветки, будто бы отделившимися изнутри от остального тела и существовавшими уже как бы сами по себе, автономно и независимо, одиноко и сиротливо.

Что там такое с несчастным мальчиком произошло в физиологическом плане? и можно ли было этот тяжёлый недуг по горячим следам вылечить и исправить? — теперь уже невозможно определить. Как невозможно было сделать этого и тогда, по горячим следам, из-за недостатка денег и времени. Ведь случилась трагедия, поясним, в первой половине 1930-х годов в глухой забытой Богом деревне Центральной России в семидесяти километрах от Тамбова, в нищей крестьянской семье, в разгар коллективизации к тому же. Родителей Васи загнали в колхоз и заставили там ишачить сутками без продыха и выходных — на горбу вытягивать-выполнять вместе со всеми первый советский пятилетний план по выводу обожжённой и ограбленной Революцией и Гражданской войной страны из экономической трясины, тотальной нищеты и разрухи, спасать горожан от голода. Лишнего времени тогда не было ни у кого. Детки росли бесхозными, почти-что сиротами… Кому из них везло — тот выживал и становился полноценным и крепким, к самостоятельной жизни полностью приспособленным. С кем же по недосмотру случалась беда — помирали быстро, либо становились калеками.

Васятке не повезло: он упал и убился, спину больно зашиб. И весь день провалялся под лавкой, скрюченный, в ожидании помощи. Вернувшиеся под вечер с работы отец и мать, увидев посиневшую и распухшую от удара поясницу младшего сына и его самого, бледного и перепуганного, на полу жалобно стонущего, лишь всплеснули руками и заплакали-запричитали дружно. После чего, спохватившись, подняли продрогшего кроху на руки, расцеловали, перевязали и накормили, бережно уложили спать. А потом перекрестились на образок и обречённо понадеялись оба, что всё у того обойдётся в итоге и заживёт: отпустит болезнь онемевшие и одеревеневшие ножки…

 

2

 

Но болезнь не ушла, не отпустила Васятку: ежевечерние истовые молитвы и горькие слёзы родительские не помогли избежать беды, или хотя бы ослабить недуг ребёнка. Ушибленные ноги его с того трагического момента так себе плетьми и висели на теле, и признаков жизни не подавали. Совсем. Тело мальчика принялось жить, расти и развиваться как бы само по себе, нормально, здорово и правильно. А ноги будто бы замерли и остановились в развитии, уродуя внешне парня и одновременно напрягая и мучая его изнутри, озорного и подвижного от природы, всю дорогу рвавшегося прыгать-скакать и резвиться вместе с другими, везде лазить, мешаться, бегать наперегонки. А тут его вроде как спеленали-стреножили лихие люди — и не торопились освобождать, вроде как про него забыли.

Больные ножки, крепко привязавшие Васю к дому, лавке, двору и крыльцу, всё больше и больше отделяли и отдаляли его от ровесников, от двух здоровых братьев в первую очередь, делали муторной жизнь и его самого, и его ближайшего окружения. В семье все как-то вдруг быстро поняли, что их младший сын и брат — инвалид. И придётся теперь с этим пренеприятным фактом считаться, тащить его, убившегося, на себе, всегда держать рядом и не отпускать, помогать ему выжить и уцелеть в этом холодном и злобном мире.

Поначалу так оно всё и было: семья опекала и лелеяла хромоногого Васю как могла, максимально избавляла его от проблем и неудобств ежедневных, житейских. И пока родители были рядом, а два старшие брата и сестра не выросли и не окрепли ещё, не выпорхнули из родного гнезда — Васятка настоящего горя и слёз не знал: семья от них его старательно ограждала.

Но в 1941-м году, в августе, убили на фронте отца (пропал без вести по похоронке), и жизнь 11-летнего мальчика поменялась круто. У рано овдовевшей и насмерть перепуганной и придавленной жизнью матери на него уже не хватало сил, чтобы с Васяткой как раньше персонально нянчиться. Ему приходилось уже самому учиться жить, обслуживать себя, недоделанного, за себя бороться…

 

3

 

Но и это ещё не было самым страшным — пропажа кормильца-отца. Настоящие беды его начались с тех пор, когда подросшие и возмужавшие браться во второй половине 1950-х принялись один за другим жениться и уходить из родного дома, вить себе гнёзда на стороне, заводить собственных ребятишек, которые им обоим становились уже дороже и ближе естественно, и родней, чем хромоногий младший братишка. Вечно ноющий и капризный, неудельный какой-то, невзрачный, неполноценный, привязчивый и несамостоятельный, он становился обузой и элементарно им надоел. Поэтому-то помогать и поддерживать его как раньше они уже не спешили, стремглав не бросались на выручку: и желание убавлялось с годами, братские чувства, и не доходили руки.

А уж когда и сестрёнка старшая, любимая, вышла замуж и на жительство к мужу ушла, и у неё один за другим стали появляться дети, мальчик и девочка, из-за которых она про брата-калеку забыла почти, уделяя всё время и силы грудничкам-малюткам, — тут уж Василию жить и терпеть мытарства стало совсем невмочь. Психологически — в первую очередь. Он отчётливо понимал, что далее горе мыкать придётся ему одному, на пару со старенькой матерью. И что одиночество это его, скорее всего, пожизненное.

От одной только этой мысли он, уродливый хромоногий изгой, кроме матушки никому не нужный и не интересный, даже и родственникам, принялся ежедневно пить, глушить самогонкой чёрные мысли-переживания, что неотступно следовали за ним по пятам и сулили Василию в недалёком будущем нешуточные проблемы, с реальным голодом связанные, мучительной смертью. Убитая горем мать видела, что с сыном творится неладное, понимала, что его надо срочно спасать, пристраивать в дело — женить понимай, как других, пока он совсем не спился и не загнулся под лавкой. Но на ком женить? — сразу же вставал вопрос. Кто захочет пойти за такого уродца?...

От подруги на ферме она узнала по случаю, что в соседнем селе живёт-поживает с родителями и также вот горе мыкает одинокая Анна, старая 40-летняя дева, не могущая никак выйти замуж по какой-то причине, которая была старше Василия аж на 15 лет. Многовато, конечно же, перебор, “товар просроченный, залежалый”, как говорится, — но куда было деваться-то? Уж лучше с такою “кошёлкой трухлявой” соединиться, образовать союз, чем совсем одному куковать, в обнимку с бутылкой...

Подумали-подумали, повздыхали-поохали старшие братья с матерью, прикинули в голове все выгоды и потраты — и послали к девке сватов, сговорились, привезли её на смотрины. И получилось, что и она категорически не понравилась Василию в тот свой первый приезд: старая была больно, страшная и носатая как цапля, бедно одетая, — и он ей — тоже. Хотя и был виден собой, сидючи за столом-то, с руками, ногами как говорится, какой-никакой, а мужик. Но ноги-то у него были уж больно странные — тонкие и кривые, слабенькие, ненастоящие будто бы, ненатуральные, которые уже и тогда, в 25 лет, еле-еле удерживали в равновесии худое тело его, заставляли переваливаться с боку на бок при каждом новом шаге словно пингвину, сильно потеть, а передвигаться с палкою…

В общем, целых полгода после свидания думали-гадали оба, переваривали обоюдную неприязнь в душе, расстройства сильные и брезгливость. После чего сквозь зубы объявили родителям, что жениться согласны: давайте готовьтесь, мол… Родители обрадовались, перекрестились, сыграли скромную свадьбу, чтобы не смешить людей. После чего молодые стали жить в доме у Васиной матери, которая здорово им помогала на первых порах: всё хотела молодой угодить, по возможности заменить в их семье инвалида-сына; чтобы семья не распалась в первый же месяц, не убежала жена от Васятки.

Ей это удалось — поневоле возникший союз сберечь. И через два года у молодых родился парнишка. Как ни странно покажется — крепенький и здоровый, хороший собой. Не в родителей убогих и страшненьких пошёл парень: похоже, от дедов и прадедов здоровье и красоту урвал, чтобы передать её по наследству, когда подойдёт срок, уже собственным ребятишкам…

 

4

 

А приблизительно в это же время старший брат Василия, Михаил, обосновавшийся в райцентре после службы в армии, работавший инструктором в местном горисполкоме, заведении элитном и значимом, достаточно властном в ту пору, стал перетаскивать туда, в райцентр, и родню — чтобы повеселее в городе было им и ему жить, полегче и понадёжнее большим коллективом. Сначала помог перебраться из деревни в город среднему брату Виктору; потом — сестре Татьяне. А под конец перевёз туда и младшего инвалида Василия с семьёй, выбил им всем на первых порах бараки.

Виктор и Татьяна вживались в специфическую городскую среду достаточно быстро и без проблем: были шустрые и здоровые оба, имели такие же здоровые семьи, крепких жён и детей. Инвалиду Василию приходилось в этом отношении куда сложней, за ними здоровыми-то угнаться: он шустрым и пробивным быть не мог по определению, или по воле Судьбы, если быть совсем точным… Но жить-то ему и его семье хотелось не хуже и не беднее всех остальных — это дело нормальное и естественное, и очень даже понятное. Вот предельно самолюбивый и волевой от природы Василий и рвался из последних сил, не желал отставать от других, здоровых и пронырливых родственников и соседей, падать в грязь лицом перед ними, нытиком-слабаком выставляться, в нищете и серости прозябать, беспробудном пьянстве и скотстве.

После переезда в город он сразу же устроился работать в сапожную мастерскую сапожником, где надо было на заднице весь день сидеть и никуда не ходить, не дёргаться, что его, инвалида, вполне устраивало. Устраивала и зарплата, неплохая в целом, да ещё и сдельная. Сколько каблуков на подошву набьёт, сколько туфель и сапог залатает-починит — столько и получит на руки. А он на работу злой был, горячий: трудился много и качественно, на совесть. От заказчиков претензий и нареканий не было, жалоб.

Одна его мучила беда: до работы надо было каждый Божий день добираться как-то. Полкилометра туда, полкилометра обратно, — мелочь вроде бы для здорового человека. Но для него, слабоногого, это превратилось в большую проблему с первого дня, отнимавшую изрядную долю сил. Да и времени — тоже.

Поэтому-то — хочешь, не хочешь, — но он сразу же вынужден был одолжиться и купить себе велосипед, который был жизненно необходим и стоил в 60-е и 70-е годы очень и очень дорого. Четыре месячные зарплаты отнял двухколёсный транспорт в итоге, который с того времени у него регулярно крали бессердечные злые люди, когда он его у продмага порой оставлял, чтобы зайти вовнутрь и купить папирос или домой съестного. Пока он заползал в магазин черепахою, пока покупал и упаковывал товар, рассчитывался с продавцами, пот с лица вытирал, переводил дыхание где-нибудь в сторонке, — местные жулики-щипачи, будто специально стоявшие поодаль и его, бедолагу, выслеживавшие, Василия и наказывали, “опускали на бабки”, как теперь бандюки говорят, объегоривали. Он выходил на улицу, взмыленный и раскрасневшийся от ходьбы, — глядь, а велосипеда-то уже и нет. Подлые мужики или дети, зная, что хромоногий хозяин не догонит их, не надаёт по шее как следует и не сдаст в милицию, преспокойненько угоняли технику, которая, повторимся, была тогда дефицитом и стоила страшно дорого даже и для городских. Не говоря уж про нищих деревенских жителей, до старости передвигавшихся на своих двоих.

Так вот и наживались на нём гадкие и мелкие людишки, не испытывая ни сострадания к инвалиду, ни снисхождения. Около десяти раз в общей сложности угоняли у него в городе двухколёсный транспорт, без которого он передвигаться не мог и, потеряв который, сильно потом, навзрыд плакал… Отревев и утерев сопли, возвращался домой кое-как, под старость — ползком почти, занимал деньги на новый, просил братьев сходить и купить побыстрей, и потом долго деньги копил, себя урезал во всём, чтобы с родственниками рассчитаться…

 

5

 

Проблема с деньгами была для него с тех пор пожалуй что главной в городе после собственных недоделанных и слабосильных ног: денег ему всегда катастрофически не хватало. Хотя зарплата сапожника была неплохой, — но единственной. Потому как жена его Анна оказалась бабою норовистой и праздной: работать категорически не желала, брезговала; считала, что работать в семье должен был муж. А то что супруг инвалид, — её это мало трогало и волновало… Больше скажем: раздражало всегда, тоску и тихую ярость в душе вызывало с брезгливостью вперемешку, вечное чувство стыда перед родственниками и соседями, глядевшими на супруга с жалостью плохо скрываемой, болью. «Это твои проблемы, — с неприязнью говорила она ему всякий раз в застольных семейных беседах, когда дело финансов касалось и их нехватки. — Родителей своих благодари, что они такого тебя уродили. А я из-за этого, из-за твоих кривых ног, страдать и мучиться не хочу. Тем более — идти и работать. Я и у папы с мамой никогда не работала, и теперь не хочу. Не бабье это дело — гнуть спину».

Вероятно, она со временем с удовольствием бы ушла из семьи, новую завела с лёгкостью — да вот не представлялось такой возможности что-то поменять хромоногого на здорового, ни разу ей подобное счастье не выпало, не подфартило. Даже и любовников у неё не имелось за целую жизнь по какой-то непонятной причине, одноразовых воздыхателей-ухажёров, готовых от скуки на кого угодно залезть — ради молодецкого ухарства и озорства, куража и потехи. А то и просто ради с водкой стакана… Вот и жила и мучилась баба, кляла судьбу, что уродилась такою страшненькой и непривлекательной, для мужиков пропащей…

 

6

 

Чтобы в городе не голодать и как-то на плаву держаться, семья дяди Васи вынужденно водила свиней и сажала за городом картошку, чем навлекала на себя вечное недовольство его старших здоровых братьев, на которых ложилась основная нагрузка в этом нелёгком и достаточно колготном деле, которые должны были младшему каждый год помогать. За свиньями, правда, он ухаживал сам по очереди с женой Анной: кормил и поил ежедневно, кучи дерьма из-под них выгребал, что для него, инвалида, было делом страшно тяжёлым, страшно! от которого он часами потом восстанавливался и отходил, утирался от пота. Но резать и разделывать выросших поросят каждый год всё равно приглашал братьев Михаила и Виктора на подмогу, сестру Татьяну, которым всё это не нравилось, естественно, предельно занятых в собственных семьях людей, и которых умасливали лишь огромные парные куски свинины-свежатины, что брат Василий неизменно за работу и помощь им троим выделял.

А вот с картошкой ситуация складывалась похуже — до мата дело порой доходило, до громкой ругани! Потому что сажать и копать её за младшего братика-бедолагу, собирать выращенный урожай в мешки, перевозить и перетаскивать их потом ему же в сарай за здорово живёшь, за стакан самогонки по сути, ссыпать там в погреб, животы рвать, пачкаться — понимай: ежегодно кормить картошкой его самого, да ещё и его семью и скотину в придачу Михаилу и Виктору совсем не нравилось, категорически. Для них обоих это было со всех сторон тяжело — и физически, и морально. И если б не слёзные просьбы престарелой матери не бросать больного Василия на произвол судьбы, не доводить дело в его державшейся на соплях семье до голода и развода, — они давно бы послали брата куда подальше с его картошкою и огородом. А значит — и с содержанием свиней (и, как следствие, огромным мясным подспорьем), для которых картошка, кабачки и свекла традиционно являлись главным на Тамбовщине кормом. Варёная картошка, перемешанная с овощами, — не хлеб.

Из двух старших братьев Василия ответственный работник местного горисполкома Михаил на поверку оказался самым ловким и ненадёжным в смысле оказания помощи. Он быстро понял, хитрюга, сообразил — человеком был образованным, ушлым и дальновидным, — что надобно потихонечку от посторонних утомительных огородных дел ему себя ограждать, беречь здоровье и силы, которые на собственную семью пригодятся. И, пару раз поучаствовав в сборе урожая инвалида-брата, повозившись в земле и потаскав мешки, он, заметно вспотевший и перетрудившийся, после этого стал от чужой картошки “косить” — ссылаться на регулярные рабочие собрания и совещания в исполкоме, которые с тех пор приходились у него по какой-то странной и необъяснимой причине именно на сентябрьские страдные дни, когда все нормальные люди в их сельской местности как правило отпуска себе брали и тратили их на сбор урожая, на консервирование и засолку фруктов и овощей, уборку той же картошки.

Про его толстозадую супругу Розалию нечего и говорить. Она у него была дама важная и гонористая, из зажиточной городской еврейской семьи, которая однажды и впустила безродного деревенщину Михаила в дом, устроила в горисполком работать — вывела его “в люди” что называется, в местную знать. Плюс к этому, Розалия работала учительницей географии в школе и малограмотную родню супруга презирала с первого дня, с большим трудом выносила, отгородилась от её забот и проблем высокой стеной, за которую никого из них в свой мир и семью практически не допускала. И если и принимала участие где — то лишь исключительно в застольях, пьянках-гулянках семейных, банкетах на чужой территории, которые она очень любила и которыми никогда не брезговала — избави Бог! Пила и закусывала в гостях много и с удовольствием. И делала это молча, как правило, с брезгливой улыбкою на губах: хозяев, поивших и кормивших её, никогда не хвалила… Увидеть же её в поле с тяпкою или лопатою в руках можно было лишь в страшном сне. К Василию на огород, во всяком случае, она ни разу не приезжала.

Вот и получалось в итоге, что дополнительная “картофельная нагрузка” и помощь родственная, трудовая довольно быстро стали уделом лишь среднего брата Виктора и его жены Тони; ну и сестры Татьяны разумеется, которые втроём и ишачили на инвалида безропотно всякий год, выполняли по сути всю самую грязную и тяжёлую, канительную и утомительную работу. Сначала — в поле, потом — в сарае и погребе Васином, который тому сам же Виктор и выкопал на досуге, кирпичом обложил… Он, средний брат, после уборки чужого дополнительного огорода всегда матерился нещадно, возвращаясь домой ужасно уставшим, издёрганным, злым, надорвавшим пупок и спину, говорил, что больше этого делать не станет: хватит, дескать, шабаш! И пусть “хромоногий младшой” теперь со своей картошкой грёбаной разбирается и справляется сам: “пропади она пропадом”, мол, “гори ясным пламенем” и всё такое. Так он обычно осенью громко истерил-заполошничал, такие обеты и зароки давал, истратив в поле и погребе последние силы.

Но наступала весна, посевной май месяц, который, как хорошо известно, кормил потом провинциальных людей целый год. К нему домой приходила престарелая мать, с некоторых пор с Михаилом в городе жившая, и слёзно упрашивала среднего сына оказать помощь убогому Васеньке, “последний, дескать, разок”. И Виктор скрипел зубами, недовольно хмурился и бурчал на мать: «надоели, говорил, вы мне до смерти все с этим своим калекою! до печёнок достали! до прямой кишки!» — но опять соглашался, впрягался в чужой тяжеленный воз, отнимавший у него уйму здоровья, сил и времени каждый год, а пользы не приносивший. Ни пользы, ни выгоды — одни убытки только, энергетические и нервные затраты и грыжи на пупке.

Отношения с младшим братом-нахлебником из-за этого у него всё больше и больше натягивались и обострялись естественно, становились плохими сначала, а потом и вовсе враждебно-критическими, взрывоопасными. Да и кому понравится, в самом-то деле, такая односторонняя и регулярная помощь-связь, переходившая в кабалу по сути, пахоту дополнительную, изматывающую?!.. Обострению взаимоотношений между братьями немало поспособствовала и одна довольно-таки скандальная история, в которой невольно поучаствовал брат-инвалид, совсем не желая этого…

 

7

 

История произошла в деревне, в родном отцовском дому, где тогда всё ещё проживала мать обоих, Прасковья Егоровна, пока её не взял к себе старший брат Михаил, сидеть с маленьким сыном Сашкой, а дом не продал за ненадобностью. Туда-то однажды и приехали погостить Виктор с Василием на мотоцикле, отдохнуть и проведать матушку, детство вспомнить, по хозяйству старой помочь, что делали регулярно. А Виктор в поездку взял ещё и старшего сына Славку, которому едва-едва исполнилось три годика и который был очень подвижным и баловным пареньком, через чур даже. Своим озорством и шумом непрекращающимся, криком он очень утомил тогда всех, особенно — нервного дядю Васю, который раз за разом отчего-то вдруг принялся стращать племянника собакой Джульбарсом, огромной немецкой овчаркой, около десяти лет уже жившей в доме и охранявшей одинокую мать. «Смотри, — говорил он озорничавшему в хате племяннику, — сейчас позову Джульбарса, и он тебя покусает в кровь. Будешь знать, как баловаться и хулиганить! Позвать, скажи, позвать?! Сейчас позову! Бойся, гадёныш!»

Зачем родной дядя такое племяннику говорил? стращал овчаркой и на беду настраивал, подспудно как бы готовил мальчика к ней? — Бог весть. Судьбой это всё называется, или его величеством Случаем. Но только когда племянник, не ожидавший дурного и страшного, совсем не готовившийся к нему, подскочил к дверному косяку через какое-то время, желая выбежать в сени и сходить там пописать в ведро, дёрнул за ручку и распахнул настежь дверь, — на него собака и бросилась неожиданно, стоявшая в этот момент в тёмных холодных сенях и намеревавшаяся по обыкновению забежать в дом, погреться, где она и жила с хозяйкою постоянно в отсутствие её сыновей и внуков.

Увидев светящиеся зелёные глаза в темноте огромной чёрной овчарки, которая, прыгнув по привычке в хату, толкнула его носом в грудь, сбила с ног даже и опрокинула наземь, перепугавшийся до смерти Славка, подумавший, что его и впрямь сейчас начнут на куски рвать и грызть по наказу дяди, — Славка тогда закричал так отчаянно и так пронзительно до ужаса, дико, что у находившихся в хате людей, двух братьев и матери их, волосы на голове встали дыбом и мурашки пробежали по телу в предчувствие большой беды.

«Ты чего испугался-то, Слав?! чего?! Успокойся, чудак! — стали втроём уговаривать они его дружно, белугой ревевшего посредине избы и трясшегося будто бы в лихорадке. — Это же Джульбарс наш — забыл что ли, да?! Он тебе ничего не сделает, не бойся — он хороший!»

Но как ни успокаивали тогда парнишку, как ни гладили по голове взрослые, — тот внезапный прыжок собаки из темноты оставил в душе трёхлетнего впечатлительного мальчугана неизгладимый след: он сразу же после этого стал заикаться. И чем дальше, тем больше. Старший сын Виктора стал в итоге заикою на всю жизнь. И произошло это, как ни крути, с подачи и помощью младшего брата Василия, который и сам изуродовался когда-то в возрасте трёх с половиной лет, и в этой же самой хате, что удивительно. А потом ещё и племянника в тот же возрастной срок изуродовал. Пусть и невольно, пусть не со зла. Но, тем не менее.

Собаку взбешённый случившимся Виктор после этого сразу же застрелил от греха: отвёл в овраг за деревню и выпустил в неё целую горсть крупнокалиберной дроби из обоих стволов ружья, чтобы не долго мучилась. Хотя до этого Джульбарса очень любил, которого сам же однажды и принёс в дом матери желторотым щенком и потом долго растил и воспитывал, лучший кусок отдавал, не жадничая и себя самого обделяя. Но после нападения и испуга сына он своего любимца четвероногого видеть уже не желал: расстреливал того без жалости и содрогания — прямо как волка лесного, хищного, оказавшегося вдруг на пути. У него, у Виктора-то, в городе ведь имелся ещё и младший сынишка, который тоже к бабушке иногда погостить приезжал и которого он и решил от подобного несчастного случая подстраховать-избавить. Двух сыновей-заик в семье ему было точно не надо.

Поступить так и с кликушей-Васькой он не мог, разумеется, главным виновником семейного горя. Однако же после того рокового случая брата-калеку на дух не переносил, сторонился его и всегда, когда напивался пьяным за общим столом, предъявлял ему прилюдно претензии. «Сам хромым уродился! уродец поганый! дерьмо! — говорил ему зло, сжимая кулаки до боли и желваками играя свирепо, — и малого моего старшего калекою сделал, сука! заикою на всю жизнь! Набить бы тебе рожу за это! — да толку-то что! Сына этим уже не исправишь, здоровым не сделаешь! И всё из-за тебя, падло!»

А морду он младшему братцу и вправду бил иной раз, когда тот в гости к нему заезжал, очередной новенький велосипед обмыть взамен украденного старого или ещё зачем, и братья вдвоём сидели и пьянствовали на кухне. Вот тогда-то Виктор и отводил душу: в сердцах хватал за грудки подвыпившего калеку, когда последний начинал ерепениться и огрызаться при спорах, и молотил того нещадно куда придётся, пока тот не падал со стула и плакать не начинал — не то от боли, не то от обиды…

 

8

 

Вообще же, надо сказать, жизнь дяди Васи с годами всё более усложнялась и ухудшалась из-за его болезни, портились отношения с родственниками — со всеми, — для которых убогий малоподвижный брат, супруг и отец становился серьёзной проблемой, а под конец и обузой. Пока ещё была жива и здорова мать его, Прасковья Егоровна, — она как-то удерживала в кучке семью, из последних сил уговаривала, заставляла всех помогать и не бросать инвалида-сына. Но в последние её годы, а в особенности после её смерти для дяди Васи наступили воистину чёрные дни, просвета которым не было видно, которые, наоборот, для него становились нормой, обыденностью, как глубокая полярная ночь за окном или надрывный кашель туберкулёзника.

Он и смолоду-то передвигался с трудом, на костыли при ходьбе опираясь, змеёй извиваясь на каждом следующем шаге, от напряжения перекашиваясь лицом; да ещё и обливаясь потом густым и зловонным как землекоп или шахтёр в забое. К сорока же годам, когда начал сильно полнеть и грузнеть из-за малоподвижного образа жизни, передвижение даже и по квартире становилось для него пыткой, которую он переносил с трудом… А когда сил не осталось совсем ближе к 50-ти, он начал и вовсе ползать на четвереньках — на кухню и в туалет, в ту же ванную комнату. Иного способа перебраться с места на место у него уже не было.

Из-за полной потери трудоспособности мужа и отца-кормильца семья его перестала сажать картошку и возделывать огород, водить и резать свиней — снабжать себя собственными овощами и мясом то есть, которые уже требовалось покупать, тратить деньги… И сапожную мастерскую ему, располневшему горе-сапожнику, пришлось достаточно рано бросить: работал последние годы исключительно на дому, перебиваясь случайными заработками, халтурой, за которую с ним расплачивались водкой, как правило, а часто и самогонкой. “Зелёный змий”, таким образом, становился бичом его и его семьи, из-за участившегося употребления которого у него уже и на халтуру не оставалось сил, надомную обувную работу.

Финансов из-за этого катастрофически перестало хватать — и жене, и подросшему сыну. А инвалидная пенсия помогала мало… Начались нешуточные скандалы дома, которые многократно усиливались регулярными со стороны дяди Вася выпивками, к которым он как к наркотикам привыкал и после которых терял человеческий облик, посуду бил, майки на груди рвал и грязно на всех ругался. Он бы и морду супруге бил, вероятно, по пьяной лавочке, да справиться с ней не мог, догнать и скрутить её, быстроногую…

 

9

 

В сорок три года ему, как инвалиду первой группы, дали двухкомнатную квартиру вне очереди со всеми удобствами. Да ещё и в добротном кирпичном доме в центре города, окна которой выходили на главную улицу, улицу Ленина традиционно, и на продуктовый магазин, в который бегали за вкуснятиной и спиртным все окрестные жители, и дальние и ближние. Магазин-то был центральным и универсальным, где и продукты были качественные, не второсортные, и почти всё одним махом можно было купить — и молодым и старым, и бабам и мужикам, и трезвенникам и пьяницам. Не ленись, приходи только: расторопные продавцы всем угодят, всех обслужат.

Из-за этого возле продмага было всегда многолюдно, шумно и весело как возле церкви на Пасху, или на демонстрации городской. Кому становилось скучно и одиноко, и нечем себя занять, — все сюда гуськом и стремились пообщаться и поточить лясы, с кем-нибудь постоять-покурить, новости сообщить последние или, наоборот, узнать, душу в беседах излить, промочить горло. Жителям дома по этой причине невозможно было глаз от торговой площади оторвать: уж так там всегда за окном интересно и празднично жизнь протекала, попутно радуя и веселя всех. А при желании можно было одеться, выйти на улицу и сразу же в гуще воркующих покупателей или зевак очутиться, встретиться с родственниками подошедшими, приятелями и знакомыми, в компании время убить…

Казалось бы, радоваться нужно было и Бога славить жильцам — за такую-то красоту и удачу, и развлечения ежедневные, бесплатные, что свалились им, местным жителям, на голову. Море людей у каждого под окном ежедневно толпилось, знакомых, родных и чужих, голубей напоминавших на привокзальной площади, — лучший подарок провинциальному ограниченному человеку, традиционно обделённому вниманием и общением, информацией!

Семья дяди Васи и радовалась новому местожительству, ежедневно важно прогуливалась по центральной улице взад-вперёд, у магазина торчала-сплетничала регулярно, на горожан из окон часами глазела — и жена его Аннушка, и сын Петька… Но только не он сам, для которого эта квартира новая, благоустроенная, превратилась в клетку, в живую могилу по сути. Да и по факту — тоже. Потому что когда он в необустроенном бараке до переезда жил — худо ли, бедно ли, но имел возможность ежедневно выползать на крыльцо, подолгу сидеть на нём и общаться с людьми, с соседями теми же, приятелями-алкашами, новостями с ними обмениваться, сплетнями, в лото и домино играть, на судьбу свою жаловаться, на проблемы. И от этого ему жить было всё ж таки легче, как ни говори, утомительную земную лямку тянуть, бороться с собой и болезнями.

Новая же квартира находилась на третьем этаже, спуститься с которого погулять ему уже не представлялось возможным. Только с посторонней помощью если. И непременно — мужской. Но кому это было надо — его на себе приходить и ворочать?

Поэтому-то его в новом жилище будто и впрямь как дикого зверя в клетке заперли, или в тюрьме, в которой даже балкона не было, чтобы выйти и воздухом подышать, на белый свет посмотреть, птиц послушать, проветриться. Он из неё с тех пор так никуда и не выходил, даже в больницу, оказался отрезанным от мира и от людей, от самой жизни по сути…

 

10

 

Хроническое одиночество под старость становилось для него настоящей бедой, тяжелым психологическим испытанием. Всё дальше и дальше отдалялись не одни лишь соседи и прежние друзья-сапожники, но и родные братья, супруги их и племянники, — что было куда тяжелей. Ведь вместе с ними безвозвратно уходило и чувство сопричастности к жизни большого рода, которым в молодые годы он так гордился и дорожил, верил, что не один на свете.

Теперь же заглядывать в гости к братьям и по душам общаться, дружить он физически уже не мог, разучился даже и на велосипеде ездить, который некому было с третьего этажа спустить и поднять обратно. А приглашать их к себе всем скопом, поить и кормить за свой скромный счёт ему не позволяла жена, которая тоже от него отдалялась, становилась враждебной, холодной, чужой, глубоко его в душе презиравшей. Ему уже приходилось её умолять-упрашивать сходить в магазин и купить продуктов к столу, еды на плите приготовить, помочь ему до туалета добраться, до ванной, залезть и помыться там, бельё поменять на чистое или ещё чего: мало ли просьб у убогого. Его норовистой Аннушке, любившей только себя, всё это давно уже надоело до чёртиков, прислужницей и кормилицей быть, кухаркой и прачкой безропотной. И она махнула рукой на супружний долг и обязанности и пошла вразнос — повадилась сутками пропадать у родственников, у знакомых вдалеке от дома и мужа, которого она бросила по сути, хотя формально и не развелась ещё.

И единственный сын Петька, когда подрастал, тоже стыдился и сторонился отца. Разраставшаяся хромота и слабость отцовская его во всех смыслах мучила и раздражала, позорила перед товарищами… А уж когда он в областной институт поступил и студентом стал, — то и вовсе про инвалида-батюшку позабыл. Приезжал домой редко и общался в основном только с матерью…

От одиночества и бессилия дядя Вася принялся остервенело пить — “по-чёрному” что называется, запойно то есть, и всё что под руки попадётся. Отчего стареющий организм его разлагался от яда спиртного и деградировал самым естественным образом, а физическая немощь удесятерялась, становилась тотальной, если так можно выразиться, полной и окончательной. Напившийся в стельку, он часами валялся на кухне, не в силах доползти до туалета, до койки той же. Мочился на пол в пьяном чаду, ходил под себя, опускался всё ниже и ниже в глазах окружающих. Возвращавшаяся домой супруга уже отказывалась его — оскотинившегося! — приводить в чувства, поить и кормить, обмывать и обстирывать, ссаного. Она решительно плюнула на муженька и ждала развязки.

За безногим братом в ту пору ухаживала одна лишь сестра, которая бегала к нему на квартиру почти ежедневно, которая и стала для него “женой”, второю и настоящей. Если бы не она, дядю Васю сдали бы в интернат жестокосердные супруга и сын, в дом для одиноких, больных, престарелых. Сестра же Татьяна не позволяла им этого делать — категорически! — кормила и поила его по наказу матери и не роптала, не кляла убогого братика и судьбу… Помимо прочего, она раз в неделю приходила и обстирывала его, обмывала, меняла бельё и постель. Так что грязным и неухоженным беспомощный брат её не был… Она же ему и за водкой бегала, несмотря на запреты жены, без которой её Васятка уже не мог; которая с переездом на новое местожительство стала для него лекарством, отдушиной сердцу, душе, черневшей и стонущей от одиночества и тоски, потихонечку вырождавшейся и умиравшей...

 

11

 

Так вот и жил несчастный больной мужик последние перед смертью годы: когда был трезвый, сидел у окна на кухне и с тоской смотрел на улицу, на людей, пытаясь разглядеть среди них знакомых и хотя бы от одного только внешнего вида их порадоваться и прослезиться. Когда видел племянников, неизменно махал им рукой, страстно приглашал в гости. А когда они приходили, давал им червонец сразу же, который непонятно где брал, и посылал немедленно в магазин за водкой и за закуской. А потом сидел с ними на кухне и жадно пил, расспрашивал про дела и новости. И под конец горько плакал, на жизнь паскудную жаловался, которая подходила к концу и так и не принесла ему, горемычному, счастья, достатка и удовлетворения… А потом падал под стол, пьяненький, когда племянники уходили, довольные, что на халяву напились и нажрались, на дурнячка, и валялся без памяти и без чувств по нескольку часов кряду — ждал, пока придёт сестрёнка и его поднимет.

Сестра приходила действительно, приходила всегда — не бросала родненького, не обижала. Но однажды и она не смогла прийти на выручку брату: заболела и попала в больницу надолго, тяжёлую лечить напасть…

 

12

 

Дядя Вася за неё здорово тогда испугался, единственную родную душу, да и за себя тоже. Ведь кроме сестрёнки ухаживать-то за ним было по сути и некому. И что бы он стал тогда делать, “сирота казанская”? как выживать при неблагоприятном для сестры исходе?! — ему непонятно было совсем. И от этого очень страшно.

Ну, в общем, как только узнал он про больницу-то и про Татьяну-кормилицу: что худо ей, и предстоит тяжёлая операция на желудке, — разволновался мужик, раскис не на шутку, перепугался до смерти. И тут же попросил жену Анну сходить в магазин и купить ему водки — нервы расшатанные подлечить, за здоровье сестрёнки выпить, пожелать той удачи и скорого выздоровления. Он как раз только-только пенсию получил, и денежки в кармане были.

Но супруга не исполнила просьбу, в положение не вошла — послала его на три буквы сразу же. «Хрен тебе, а не водки! Ишь, повадился! — сказала грубо и зло, и потом, подумав, добавила. — Пропади ты пропадом, пропойца проклятый! Надоел уже! Подыхал бы что ли быстрей, нам с Петькою жизнь облегчил. А то и сам давным-давно не живёшь, и нам жить мешаешь». После чего оделась и по обыкновению пошла гулять, дышать свежим воздухом, набираться сил и здоровья.

Всеми брошенный дядя Вася рассвирепел на жену и разволновался так, как давно уж не волновался. После чего захотел немедленно вусмерть нажраться — чтобы обиду свою загасить на проклятую жизнь и судьбу, и “волков” окружающих. Но водки в доме не оказалось — ни капли. И самогонки — тоже. И попросить было некого сбегать в магазин и купить.

Тогда не на шутку разошедшийся дядя, не имея сил совладать с нервами и с собой, приполз в ванную комнату на корячках, достал из шкафа пузырёк «Тройного» одеколона, которым пользовался сын, когда приезжал в гости и брился, открыл его и тут же и осушил до дна. После чего блаженно закрыл глаза, облокотился спиною о стенку и раскинул руки, чувствуя как “огненная жидкость” сладко растекается по телу, заметно ослабляя и остужая нервы, принося мятущейся душе его желанное облегчение…

Однако же радовался он недолго, чудак. Минут через пять или десять после выпитого его вдруг передёрнуло и затошнило ужасно, по телу обильно выступил пот, много-много потекло пота. И следом же больно защемило сердце, которое будто острым пронзили чем-то — шилом или длинной иглой. Оно у него барахлило давно, о проблемах сигнализировало отдышкой и тахикардией. И ему, по-хорошему, надо было “мотор” свой серьёзно лечить: ходить по врачам, процедурам больничным, побольше двигаться, заниматься спортом, почаще прогуливаться, бывать на воздухе. Те же таблетки пить — рибоксин, атенолол и другие. А он все последние годы, наоборот, сидел и сидел на заднице у окна, или на диване валялся, вытянув вперёд ножки, под старость становившиеся особенно тощими и безжизненными, игрушечными какими-то, ненастоящими, — телевизор часами смотрел, когда был трезвым. Как правило — в духоте. Из-за чего набирал лишнего веса как боров в загоне, ширился и полнел, вплотную подбирался к 140 килограммам. А ноющее и покалывающее сердечко своё лишь одною водкой успокаивал и лечил. Вот оно и не выдержало нагрузок…

 

От залпом выпитого одеколона, что высушил и свернул кровь, закупорившую ему сосуды, задремавший было в ванной комнате дядя Вася вдруг вздрогнул, очнулся и испугался, очумело зажмурился и перекосился лицом, страшную боль за грудиной испытывая; потом, обмякнув, стал быстро бледнеть и синеть; а через пару-тройку секунд напрягся и дёрнулся, будто желая на ноги встать, застонал протяжно, засучил ногами как агнец перед убоем, испуганно схватился за грудь, прохрипел синеющими губами: «Ой! Больно-то как, Господи! Больно-о-о!»… После чего громко заскрипел зубами, вздрогнул ещё разок, всем телом как от электрошока затрясся, что-то опять прохрипел нечленораздельное и невразумительное, по-звериному изогнулся дугой, густо пену изо рта выпуская, глотнул перекошенным ртом воздуха напоследок — и испустил дух, закатив полупомешанные глаза, на полу колечком как дворовая собака сворачиваясь… И так и валялся потом целый день под ванною, бедолага несчастный, хромой, всеми покинутый, заброшенный, преданный, дешёвым одеколоном пропахший как девка гулящая, — остывая и превращаясь в мумию постепенно, в безжизненный окостеневший труп, отдавая бездушному и холодному миру последнее своё тепло, которое уже было не отличить от вони…

 

13

 

Под вечер домой воротилась жена и, увидев в ванной покойника, недовольно скривилась только, предвидя для себя большие хлопоты впереди и нервотрёпку. Не проронив и слезинки и ничуть не расстроившись, она спокойно разделась, расчесала волосы перед зеркалом, прихорашиваясь как всегда словно невеста на выданье; после чего подошла к телефону и вызвала «Скорую помощь» сначала, а следом и труповозку.

После отъезда последней она тщательно убрала квартиру и пошла ужинать, чаи распевать. Трапезничала за столом достаточно буднично и спокойно, с неким внутренним облегчением даже, — будто бы надоедливого гостя за дверь только что силой выставила, который её своим долгим присутствием изрядно издёргал, измучил и утомил, прямо-таки надоел до чёртиков. А теперь наконец ушёл — и слава Богу, как говорится!.. Поужинав и попив чайку, она вторично подошла к телефону и обзвонила по очереди родню Василия, сообщила печальную новость всем и настоятельно попросила подумать о похоронах и о расходах естественно, при этом холодно заявив старшему брату Михаилу, что одна она, дескать, не справится, и надо бы ей помочь. Дело-то, мол, общее. Всем и расходы нести, и всё остальное…

 

14

 

Так вот достаточно глупо и пошло, одномоментно можно сказать, оборвалась 48-летняя жизнь дяди Васи, изначально тягостная и задрипанная, которую не пожелаешь и врагу своему, самому лютому и ненавистному. С трёх с половиной лет человек боролся с болезнью, с собой, со своим окружением ближним и дальним; вынужден был перед всеми кланяться и унижаться из-за любой мелочи и ерунды, быть вечным перед здоровыми людьми должником, — хотя никогда этого не хотел, не любил, не терпел, презирал себя самого, вероятно, вечно просящего, кланяющегося и унижающегося.

Почему так скверно и тяжело сложилась его Судьба? — поди теперь угадай. За какие такие прошлые прегрешения его семьи, его рода длинного и простого — нечистоплотных родителей ли, дедов ли с бабками, прадедов или прапрадедов? И почему только он, один-единственный из всех, пострадал так круто и так жестоко — малолеткой грохнулся с печки и спину зашиб, стал от этого инвалидом глубоким? Кто это там, на небесах, допустил, решил покарать парня?.. Вед падают-то все детишки практически, и гораздо сильнее падают. С балконов тех же, с деревьев и больших этажей. Но не все после этого остаются без ног, беспомощными на всю жизнь калеками.

Вопросы, вопросы, вопросы, на которые нет ответов. И никогда не будет. Потому что вопросы такие все как один — пустопорожние и риторические!

А ведь останься он целым и невредимым тогда, раб Божий Василий, — он мог бы далеко пойти, зная его характер и силу воли: стать оборотистым и крутым, пробивным мужиком например, решительным, мужественным и достаточно-властным, какими его старшие братья были, хозяином своей судьбы, а не рабом-попрошайкою, не сапожником, на которых люди вечно с презрением смотрят, с жалостью плохо скрываемой. Жениться бы мог по любви и на цветущей молодухе какой-нибудь, сочной и сладкой как сотовый мёд, и до одури и трясучки желанной; а не на престарелой высохшей бабке, страшненькой и поганой, которую он в душе всегда презирал вероятно и которая его презирала, мечтала побыстрее избавиться, остаться уж лучше одной, чем с таким вот жалким уродцем-калекою… И профессию мог бы приличную себе получить — чтобы потом заниматься любимым творческим делом, как все здоровые люди, удовольствие получать от жизни и от работы, а не возиться вынужденно с грязными ношеными башмаками и вонючими сапогами женскими, от которых его, как всякого нормального мужика, небось вечно тошнило… И не плевались бы тогда в него родственники и соседи, не смотрели при встречах презрительно, не называли бы за глаза “х…ем хромым” или же “уродиной недоделанным”…

 

15

 

Парадоксом или насмешкой Судьбы покажется и тот совсем уже дикий и кощунственный факт, что его даже и на собственных похоронах чихвостили и материли нещадно все кому не лень, будто и вправду с малолетства проклятого. Тот же средний брат Виктор все три дня поминал по матушке, которого он своей смертью внезапной, незапланированной оторвал от отдыха и лечения, заставил домой вернуться, прервать запланированный отпуск. А кому такое понравиться-то, в чувства добрые приведёт?! Людей понять можно.

Преставился дядя Вася — если уж по совести-то и по чести про его смерть сказать, — и вправду не вовремя, не как добрые и святые люди на тот свет обычно уходят, а именно — в конце февраля. В этот период года в средней полосе европейской части России, где он родился, вырос и жил-поживал, землю сковывают трескучие крещенские морозы как правило, так что и ломом её не возьмёшь, быстро-то: на добрый метр-полтора матушка-земля промерзает, становится крепкой и неуступчивой как стекло или камень-гранит тот же. Попробуй её продолби, сделай ямку метр на два, и столько же в глубину. Раз десять вспотеешь, в кровь руки собьёшь, много лопат сломаешь… Да и снег покрывает землю таким же тяжёлым метровым покровом, который тоже надо ещё помучиться разгрести, перед копкою-то. И разбросать от земляных работ и рабочих подальше — чтоб не мешал, не препятствовал людям и поднятой на поверхность земле… А до этого надо помучиться-постараться ещё и до самой могилы дойти, половину кладбища от снега перед тем расчистить: чтобы беспрепятственно добраться до последнего пристанища человека, дорожку к вечному домику проторить провожающим — членам семьи и знакомым. Большие проблемы, короче, люди всем создают, когда зимой невзначай умирают.

Вот и дядя Вася, мятежная душа, родственничкам похожие проблемы напоследок создал. Как жил бедолагой проблемным с первого и до последнего дня, так проблемным и умер же, на тот свет с руганью и скандалом ушёл. Такая уж планида суровая существовала у человека, которую было не обойти — ни ему самому, ни домашним…

 

16

 

Старший брат Михаил, когда к нему вечером позвонила овдовевшая свояченица Анна, сразу же смекнул что к чему, какие ожидаются хлопоты превеликие, и, не раздумывая, не мешкая ни секунды, побежал домой к брату Виктору, того на подмогу звать. Но там ему сообщили, что Виктора нет, он лечится в санатории и навряд ли захочет с выгодного лечения уезжать, терять за здорово живёшь путёвку, которая ему, вечному труженику-хлопотуну, один-единственный раз всего на работе по случаю и досталась… Но ушлый Михаил не унимался, просил, требовал адрес брата — объяснял, что похороны, мол, дело святое и для всех членов семьи обязательное.

Тогда жена Виктора, Антонина, решила схитрить — заявила гостю с лукавцем, что не знает адреса санатория. Муж его, дескать, не сообщал и писем не писал оттуда; только раз один прислал телеграмму, что доехал нормально, что лечится — и всё… Михаил, однако ж, был мужиком упорным и до ужаса пронырливым, главное, хитрым как сто чертей. Его, как стреляного воробья, на мякине было не провести, с порога не одурачить. Он, недолго думая, побежал к Виктору на работу и там выведал нужный адрес в профкоме, после чего понёсся на почту стрелой и отбил брату срочную телеграмму: «Немедленно приезжай! У нас несчастие! Василий умер! Без тебя не справимся. Татьяна и Михаил»… И как не хотелось Виктору покидать подмосковный санаторный рай, лечебно-массажные процедуры и кормёжку сытную, лесной воздух — пришлось всё бросать и возвращаться домой после недельного отдыха. Иначе поссоришься со всей роднёй, братом и сестрой в первую очередь, которые к тебе после этого задницей повернутся…

 

17

 

Как только расстроенный Виктор вернулся и братцу сразу же позвонил — тут у него и началась катавасия-веретень, а отпуск и отдых кончились. Старший-то хотя и работал в горисполкоме на хорошей должности, большие деньги там получал, имел связи, — но по любым житейским вопросам обращался к среднему брату, работавшему мастером в горкомхозе, месте достаточно хлебном и выгодном в советские времена, где тогда было всё — стройматериалы, машины, электрики и сантехники, маляры, штукатуры, каменщики, рабочие и разнорабочие, которые занимались благоустройством города, могли что угодно достать и что надо сделать. Только плати, не жидись, и щедро пои их всех водкой и самогонкой: ребята в лучшем виде любую халтуру тебе провернут, не закапризничают и не заленятся… Поэтому-то Михаил Виктора и призвал, хитрюга, и сразу же на него переложил похороны.

И Виктор действительно не сплоховал: побежал на работу сразу же, всё там начальству в двух словах объяснил и попросил помощи. И ему, как добросовестному труженику, помогли, отрядили целую бригаду рабочих копать могилу, нести гроб и венки, дали даже машину для перевозки родственников.

Откомандированные работяги, должное им надо отдать, трудились на совесть — долбили ломами мёрзлую землю два дня как каторжные, чистили снег, убирали дорожки. Устали как черти, вымотались до упора, постоянно ругались и матерились при этом, покойника втихаря чихвостили, умершего так некстати; а под конец потребовали водки побольше с закуской — для поддержания духа и сил.

Организатор-распорядитель Виктор естественно побежал к вдове. «Давай, — сказал, — Аннушка, раскошеливайся, не скупись. Люди по-честному трудятся, тебе помогают. Так что плати, не жалей, подогревай рабочих». Но та его сразу же послала: заявила с порога решительно, что у неё денег нет и не будет, что ей ещё предстоит поминальный стол накрывать, закупать продуктов и всё такое. А это — большие расходы… «Так что как хочешь, но плати и рассчитывайся давай с ними сам, Вить, вместе с Мишкой и Танькой. А на меня не рассчитывайте и не дёргайте больше по пустякам: у меня и без того голова идёт кругом… Это же ваш братец, в конце-то концов, — добавила зло. — Хоть чуточку на него потратьтесь…»

И опять проблемы, опять ругань, шум и мат до небес. И это всё при покойнике!...

Делать было нечего: рабочих требовалось хмелить и кормить побыстрей, пока они долбить и копать не бросили и с кладбища не ушли, озлобленные и голодные. Виктор побежал к родне, сестре и брату, стал их трясти, раскручивать на выпивку и закуску… Тем тоже это всё не понравилось, такая наглость с Анькиной стороны. Но брата они всё ж таки выручили, товарищей его накормили и напоили за собственный счёт, и даже и деньгами отблагодарили…

 

18

 

Но на этом проблемы с похоронами дяди Васи не закончились, были ещё впереди. Потому что в ритуальной конторе сделали обыкновенный гроб, стандартный по заказу вдовы, в который 140-килограммовый покойник категорически не умещался, наполовину наружу вылезал как подошедшее тесто из кастрюли. Пришлось работникам морга наспех гроб увеличивать, расширять. Что у них очень скверно в итоге и получилось — без соответствующих инструментов-то, навыков плотницких и столярных.

Потом огромного дядю таскали в Церковь на отпевание, что мужикам-работягам было сделать хотя и тяжеловато, конечно же, но удобно пока, без проблем. Но вот когда после службы его потребовалось тащить на руках через всё городское кладбище уже непосредственно к самой могиле, да через глубокий снег, через проходы могильные, узкие, к похоронным процессиям не очень-то приспособленные, — тогда-то мужики-носильщики и надорвали себе пупки и тяжеловеса-покойника не единожды про себя обматерили и прокляли…

 

19

 

И на поминках потом разразился скандал: хитрющая вдовушка Анна решила накрыть всего лишь два стола — для близких родственников и соседей. А тех, кто работал, могилу честно капал, не жалея рук, и таскал на горбу покойника через ограды и снег к месту последнего пристанища, — их-то, главных действующих лиц по сути, она к поминальному столу приглашать категорически не собиралась — пожадничала, чертовка.

И опять пришлось разнервничавшемуся Виктору брать поминки лишние на себя, приглашать своих мужиков добросовестных в ресторан и там их всех угощать на славу, благодарить за помощь, за сквалыгу-родственницу извиняться… Брат и сестрёнка и тут ему пособили с денежками, в беде не бросили, слава Богу. Но главные-то хлопоты и нервотрёпка всё равно достались ему одному, среднему брату усопшего, который, хотя покойника и плохо переносил все последние годы, увы, — но на похороны приехал вовремя и всё сделал как надо. Последние нервы истрепал на похоронах, как чумовой мотаясь три дня по городу, ссорясь и цапаясь со всеми подряд, сердце той руганью надрывая…

 

20

 

После похорон мужа вдова его Анна и вовсе выкинула номер: позвонила Михаилу, Виктору и Татьяне по очереди и объявила им троим со злорадством, которое долго копила в душе, в поганеньком сердце носила, что знать-де она никого больше из них не хочет — ни знать, ни общаться, ни даже здороваться. Добавила, нервно возвысив голос, что с покойником-де жила и мучилась всю дорогу, с таким-то безногим уродом. А под конец и вовсе до того договорилась, стерва, что, мол, подсунули они ей когда-то “залежалый товар” — инвалида негодного и убогого, который с малолетства-де никому из них не нужен был, не люб, и от которого она, Анна, имела всю жизнь одни сплошные расстройства психики и проблемы. Который ей и испортил в итоге жизнь, пустил её под откос — если уж совсем откровенно и грубо.

И тут на бедного дядю Васю сыпались одни упрёки и злоба неумолкающая, даже и на усопшего, даже и со стороны вроде бы близких ему людей, которых он поил и кормил до сорока восьми лет, на которых все силы и здоровье потратил. Не было, не было ему, страстотерпцу, и после смерти покоя! Никто доброго слова про него не сказал, не поплакал и не погоревал, как следует. Все только ругались и истерили, и стихийно-возникшие проблемы вперемешку с неприязнью гасили, решали и обговаривали, которые он и с того света всем, не ленясь, создавал. Таким уж проблемным он уродился…

 

21

 

Похоронили его, к слову, рядом с умершей за полтора года до него матерью. Потом в ту же могилу через какое-то время положили и сестру Татьяну, скончавшуюся от рака.

И справедливо сделали, надо сказать. Спасибо за то братьям Михаилу и Виктору. Потому что только две эти женщины на целом свете любили, жалели и понимали его, раба Божьего Василия. Такого, каков он был. Со всеми его болезнями и проблемами, запоями, слабостями и недостатками, с больными ногами его, наконец, от которых ему было мало проку. Других по-настоящему близких людей у дяди Васи на этом свете и не было-то, как оказалось…

<март 1987>

 

 

Маленький ослик

 

 

Посвящается Беляевой Клавдии Николаевне,

моей второй матушке перед Богом, подарившей мне вторую,

а потом ещё и третью жизнь.

 

1

 

Ослик родился совсем-совсем маленьким, слабеньким, мокреньким, худеньким и беспомощным, с мягкой как пух, светло-серой шерсткой, что хозяева его родителей, когда утром собрались вместе, не сговариваясь, назвали ослика Пушком…

 

Первое, что он почувствовал и увидел, появившись на свет, — это тёплый шершавый язык матери и добрые глаза их хозяина, склонившегося над ними, приветливо обоим им улыбавшегося. Потом он увидел ослепительно-яркие струи-лучи сквозь корявые досочные щели, на золотистые прожектора похожие, загон свой добротный, тёмную крышу над головой, кучи свежей травы вокруг и опилок; потом, приподнявшись, увидел светлого неба кусочек, что над дверью сарая лазурной полоской нависла — полоской, ведущей в рай.

Потом в сарае, где держали родителей ослика и теперь предстояло обитать и ему, появилась жена хозяина с сыном, которому было восемь лет от роду, который, по разговорам, заканчивал первый класс. Женщина притащила старое ватное одеяло из дома и бережно перенесла на него новорожденного, а мальчик, припав на колени, тут же стал гладить Пушка по шее пухленькой белой ручкой, мягкой и нежной как материнская грудь и такой же горячей. Потом, изловчившись, он крепко прижал к себе голову ослика, щекой к ослиной головке припал, зашептал быстро-быстро в самое ухо: “милый, хороший, любимый”, — отчего у слабенького ещё Пушка вдруг кругом пошла голова и от счастья на глаза навернулись первые слёзы. Потом мальчик вдруг выпрямился, в трубочку губки сложил и, широко улыбнувшись, осторожно поцеловал ослика прямо в носик, розовый как заря, влажный, шершавый, холодный; потом в глазки слезящиеся стал целовать, в носик опять и лобик, в мохнатые длинные ушки.

Пушок, в знак глубокой признательности, хоть и был ещё очень слаб, но не мог удержаться, чтобы ни вытянуться в струну и ни ткнуться зацелованным носиком хозяйскому сыну в грудь. Ткнулся, замер, ему под мышку мордочкой сонной полез, да так и остался там, недвижимый, будто опять уснул — или в дружбе будто бы объяснился на своём диковинном языке, который понять и усвоить было не так уж и сложно… От этой внезапно установившейся дружбы всем — и людям, и животным, что находились в сарае, — так радостно сделалось на душе; радостно и спокойно.

Затем Пушок, высвободившись из объятий мальчика, попытался подняться на ноги. Сначала ему удалось встать на одни лишь коленки, после чего, дёрнувшись, он с шумом повалился на пол, как падает пьяный на землю или свежескошенный сноп, успев только выставить тонкие ножки вперёд и колобком перекатиться на спину, чем позабавил хозяев немало, до слёз их всех рассмешил. Казалось со стороны, что он уже и не поднимется больше после такого конфуза ужасного — так обречённо он на одеяло упал и одновременно так безнадежно.

Но молодые силёнки, с удивительной быстротой в нём рождавшиеся, свербели и бродили внутри, звали вперёд, к жизни. И ослик, не раздумывая ни секунды, не мешкая и не труся, попытался вскочить ещё раз — и опять неудачно: опять кувырок и вытянутые вверх ножки.

Потом он вскакивал ещё и ещё, всякий раз обретая опыт бесценный, силу. И вот, наконец, несколько безуспешных совершив попыток, ему удалось встать и выпрямиться во весь рост, как эквилибристу заправскому самостоятельно удержать равновесие усилием воли, а попутно и тяжёлый непослушный зад. Под дружные аплодисменты хозяев, одобрительные окрики их и напутствия, взглядом материнским сопровождаемый, полным любви и гордости за него, радости и надежды, он, качаясь из стороны в сторону, поднял голову от земли… и за перегородкой увидел глаза отца, который был тут же рядом, оказывается, который за ним следил. Были они внимательны и умны и, несмотря на всю их серьёзность и строгость, наполнены безграничной нежностью…

 

2

 

А через несколько дней Пушок уже уверенно стоял на ногах и, будучи предоставленный самому себе, часами разгуливал по сараю, заглядывая в самые дальние уголки, самые что ни на есть потаённые, всюду свой носик розовенький пытаясь сунуть. Времени на такой осмотр у него предостаточно было: ведь ежедневно, утром пораньше, к ним в сарай заходил хозяин, седлал и уводил родителей ослика под уздцы — “на работу”, как он, шутя, говорил, — а приводил их назад только поздно вечером.

Остававшийся совсем один, всеми забытый, заброшенный и покинутый, истосковавшийся и измаявшийся без дела, тёмный сарай по периметру сотни раз шагами измеривший, Пушок не единожды подходил к двери и, уткнувшись носом в неё, надолго замирал возле деревянной коробки: смотрел в оба глаза в корявую дверную щель и старательно в обстановку снаружи вживался, мысленно привыкал к ней. Ему всё было интересно там, в недоступном пока ещё мире: и жёлтый огненный шар наверху, на который невозможно было смотреть, потому что детские глазки его, убаюканные темнотой, сразу же начинали болеть и слезиться; и трава зелёная, аппетитно-пахнущая; и в небе лазурном птицы.

Этот чудесный светящийся шар без перерыва и устали слал на землю потоки искрящихся радужных волн, удивительно тёплых и ласковых, животворящих, здоровье и силу дающих, свет и надежду, праздник великий сердцу; и много-много ещё такого, необычайно-прекрасного, сказочного и волшебного, чего было ослиным умом не понять и утробным мычаньем не выразить. Под эти небесные волны-лучи ему неизменно хотелось встать и понежиться, под их покровом целительным сладко забыться, уснуть, косточки погреть молодые, шерстку. Полумрак и прохлада, что с рождения окружали его, ослика здорово угнетали.

А уж как травка сочная его манила своим ароматным запахом, видом! дразнили проказницы-птицы! — про то и передать невозможно.

Птахи вольные и беспечные — ласточки, воробьи и стрижи, те же воображалы-сойки — так озорно носились над дверью с утра и до вечера и так забавно чирикали-щебетали при этом, такие пируэты выделывали в воздухе, шельмецы, кокетничали перед ним и форсили, будто бы даже подразнивали чуть-чуть, с издёвкой говоря: “что, мол, малец, не выпускают тебя? воли желанной лишают и счастья? ну ничего-ничего, терпи; будет и на твоей улице праздник!” — что ему плакать и прыгать хотелось, выше крыши сарайной скакать, дурея от чувств молодых, всеблагих, и, одновременно, обиды и зависти.

Но больше-то всего, конечно же, маленького ослика интересовали и волновали люди, величественными и грациозными видевшиеся прилипшему к дверному проёму Пушку, богатырями сказочными и всемогущими, Ильями Муромцами и Гулливерами! Все они так легко и умело на удивление передвигались лишь на двух своих задних ногах, совершенно не помогая себе передними, да ещё и на велосипедах ездили, роликовых коньках, — что он трепетал и благоговел перед ними как перед Господом Богом самим, один лишь немой восторг неизменно испытывая и слепое почтение. За величайшее для себя счастье и честь он почёл бы в такие минуты выскочить вон из сарая, подбежать и прикоснуться к каждому проходящему мимо жилища головкой, тепло их божественных рук на своей холке почувствовать, услышать слова одобрения и поддержки, нежности и любви. Он расцветал, наливался здоровьем и силой от людских прикосновений и похвалы с первых в жизни минут, великаном в собственных глазах делался…

 

3

 

Часто мимо сарая пробегали дети, хулиганя, играя и веселясь, оглашая громким смехом и криком округу. О-о-о! с какой неописуемой завистью он взирал на них — свободных, жизнерадостных и непоседливых, ни от кого уже не зависимых, могущих гулять целый день, играть и шалить где попало!

После таких пробежек и односторонних встреч ему всегда становилось грустно.

«Почему?! ну почему меня не пускают к ним?! — тихо горевал Пушок, сердясь и на родителей, и на хозяев, глазки слезящиеся от дверной щели отрывая. — Мне ведь тоже хочется гулять и играть! Что я, хуже других что ли?!...»

В эти минуты горькие, воистину чёрные, безмерное счастье ненадолго покидало его: он впадал в меланхолию, становился несчастным…

 

4

 

Днём в сарай приходила хозяйка: кормила и поила его, порядок внутри наводила. Когда она приводила с собой сынишку, который, как слышал Пушок, обязан был ежедневно готовить какие-то там уроки, задания домашние выполнять, а утром ещё посещать какую-то школу, — тогда для ослика наступал настоящий праздник. Во-первых, Мишка (так звали сына хозяев), как настоящий друг, обязательно приносил ему что-нибудь вкусненькое всякий раз: то кусочек сахара принесёт, то печенье, а то и вовсе оранжевую морковку с репкой, любимую Пушка еду. А во-вторых — и это было главнее, ценнее, и значимее во сто крат и сахара, и морковки, и репы — те десяток-другой минут, пока Мишка находился рядом, доставляли неизъяснимое наслаждение им обоим, обоих душевно подпитывали и подбадривали.

Повиснув на четвероногом дружке как на дереве, мальчик крепко-крепко за шею его обнимал, нашёптывая при этом бархатным голоском ослику в самые уши:

— Пушок, миленький мой! дорогой! какой ты хороший! Я тебя очень сильно люблю, очень! и никогда никому не дам в обиду! никогда!.. Мы всегда-всегда — помни об этом — будем вместе…

 

У ослика от этих слов кружилась и туманилась голова, а в глазах, как и в первый день, появлялись сладкие слёзы. В минуты те незабвенные и неописуемые у него всегда возникало желание сделать что-нибудь этакое — фееричное и необыкновенное, доселе невиданное никем! — что соответствовало бы хоть чуть-чуть творившимся в его душе празднику и восторгу: наизнанку хотелось вывернуться, подпрыгнуть до потолка, через голову вверх ногами как клоуну в цирке перевернуться.

Когда остывали и слабли жаркие Мишкины объятия, он головку кружившуюся из его тонких ручонок высвобождал, пригибал её по ослиной привычке и потом тыкался ею отчаянно, страстно мальчику в плечи, животик, грудь, до сердца ребячьего будто бы силясь таким манером дотронуться… Потом, когда Мишка отпихивал его от себя, когда уставал от подобного рода нежностей, он ножками взбрыкивал очумело и так же очумело начинал по сараю кругами носиться, по пути всех сбивая дурашливо, бодая, лягая, расталкивая, — чем хозяйке здорово досаждал, заставлял её на него ругаться… Так он благодарность свою безмерную проявлял… и любовь ослиную...

 

5

 

Ну а потом настал день — он не мог не настать по всем законам развития, не имел на то никакого права, — когда хозяин его посчитал, что около месяца промаявшийся в сарае Пушок достаточно уже окреп, подрос, поумнел, возмужал — хотя сам-то ослик ни капельки не сомневался в этом со дня своего рождения, — и что его можно смело теперь выпускать на улицу: к людям, к жизни поближе. Разве ж забудешь тот день! из памяти когда выкинешь!

Утром, как только хозяин зашёл к ним в сарай и во всеуслышание объявил об этом, Пушок, огласив округу радостным воплем, как ужаленный вскочил на ноги и, сломя голову, бросился к двери, забыв про еду и сон. Подбежал, попробовал было грудью сам дверь открыть, чтобы этаким молодым петушком на желанную волю выскочить. Но дверь открывалась туго — на пружине толстой была, — и ему не поддалась; только чуть-чуть поскрипела — поворчала будто бы на него, торопыгу несносного, неугомонного. Тогда он, расстроенный, повернулся назад и с мольбой посмотрел на хозяина, всем видом своим умоляющим как бы ему говоря: ну выпустите меня пожалуйста, одного выпустите, не бойтесь! Не пропаду!

— Подожди, подожди, сосунок. Ишь, не терпится ему, пострелёнку. Набегаешься ещё и напрыгаешься, наломаешься за целую жизнь: она только-только у тебя начинается, — ласково пожурил четвероногого малыша хозяин, кормя его родителей в этот момент и даже и не думая дверь открывать, даже и с места не сдвинувшись.

Обиженный этим Пушок понуро стоял у выхода и с видом безнадёжно-несчастного существа смотрел то на бессердечного хозяина: как тот в обшарпанные кормушки лениво ячмень подсыпал и разгребал его там ровным слоем, — то на сонных родителей: как они, не спеша и безо всякого аппетита и удовольствия, как казалось, ячмень пережёвывали вперемешку с пересохшей за ночь травой. И делали это так бесстрастно, нудно и очень и очень медленно! — словно еда для обоих была тяжкий изнурительный труд или ритуал постылый.

— Ну быстрее, мам, пап! пожалуйста, быстрее! Что вы там оба так долго возитесь?! с такой неохотой и скукой этот ячмень жуёте?! — не переставая, жалобно просил он их; кис и грустнел всё больше…

 

6

 

Наконец, завтрак закончился с Божьей помощью, с родительской помощью освободились от ослиной трапезы ясли. Хозяин, сняв с вешалки узды и сбруи, к выходу тогда подошёл и осторожно, боясь придавить стоявшего в проходе малютку, распахнул настежь скрипучую деревянную дверь; потом нагнулся, кол под неё подсунул, закашлялся. После чего, разогнувшись, с улыбкой посмотрел на Пушка, легонечко его подтолкнул коленом под попу: ну-у-у, чего, мол, стоишь и дрожишь? выходи давай, чертёнок ты этакий, коли так рьяно на улицу рвался, есть всем мешал.

Мощный поток свежего летнего воздуха, густо с птичьим гомоном перемешенного, ярким солнечным светом и всевозможными кружащими голову запахами и испарениями, благодатно хлынул на ослика с трёх сторон, будто бы благоухающей простынёй с головой окутал, дурманя его, непоседу, сводя с ума, кровушку в нём будоража… И он, одурманенный и счастливый, утренней свежестью и красотой будто бы зельем лихим опоённый, уже не раздумывая ни секунды, не труся, смело шагнул вперёд — в мир новый для себя, незнакомый, огромный как небо над головой, непознанный и диковинный. Шаг сделал, второй, третий, зажмурился от слепящего солнца, остановился как вкопанный, дух перевёл. Ничего — живой и здоровый, и даже целый, как кажется. Потом оглянулся назад, увидел счастливые глаза родителей и хозяина.

«Хорошо, Пушок, хорошо! — дружно говорили эти глаза. — Умница! Молодчина! Герой настоящий! Смело шагай по земле, широко, и упасть не бойся. Земля — она мягкая, она опора наша, спасительница и кормилица…»

Часто-часто забилось тогда его совсем ещё крошечное сердечко, изо всех молодых пор засочилось переполнившее душу счастье… И, собрав воедино силёнки, воздуха утреннего, прохладного в грудь набрав, будто бы наскоро воздухом тем живительным подкрепившись, маленький ослик, отчаянно мотнув головой, вперёд вдруг во весь опор помчался по изумрудной, шёлковой от росы траве, взбрыкивая и крича от радости, парк окрестный звонким криком тем оглашая, жизни вольной, для него именно в тот момент и начавшейся, праздничный гимн трубя…

 

7

 

Это был, несомненно, его день — маленького глупого ослика по кличке Пушок, в сарае месяц назад родившегося, месяц целый под запором прожившего там, словно в темнице холодной. Без робости в новый мир вступив, поразивший его с первых минут своей необычностью, красотой и размахом, он, с присущим молодости максимализмом, бросился в этот мир с головой, пытаясь за один день весь его изучить, весь оббегать.

Их хозяин, житель провинциального городка, делец молодой, бизнесмен удалой, съездив однажды на юг по делам и купив там родителей Пушка по дешёвке — случайно, можно сказать, на пьяную голову, предварительно ни с кем об том не сговариваясь и не думая о последствиях, — организовал у себя на родине в парке нечто вроде аттракциона живого и прибыльного, катая по окрестным аллеям маленьких ребятишек, которых в парке было не счесть. И родители ослика ежедневно, без выходных, до боли наминая об укатанные дорожки ноги, возили на себе с утра и до вечера баловную непоседливую детвору, шумную и неугомонную по преимуществу, порой вообще агрессивную, доставляя хозяину капитал, затраты его окупая. Но даже и ежедневная каторжная эта работа не так утомляла родителей, к труду с малолетства приученных, как те бесконечные детские ласки, пощипывания и поглаживания, а то и просто тычки, что сыпались на них беспрестанно, и их, несчастных, к концу рабочего дня даже и пуще мух с комарами, пуще жары выматывали.

В тот день, однако ж, родители могли немного передохнуть: про них, стариков согбенных, детишки почти позабыли. В тот день их обоих сразу же отодвинул и затмил Пушок, центром всеобщего внимания сделавшийся.

По-другому, впрочем, и быть не могло, ибо дети, всё же робея немножечко перед взрослыми животными, определённо побаиваясь и остерегаясь их, почувствовали в лице новорождённого ослика — маленького, нежного, беззащитного, слабенького и худенького как и сами они, — ровесника себе и друга; и всё тепло своих молодых сердец, на доброту, поцелуи и ласки щедрых, направили исключительно на него одного — уже с первых минут кучно его со всех сторон облепили. Они, не переставая, гладили Пушка по шее, спине и бокам, дружно за холку, за уши его трепали; не стесняясь, целовали ослика в носик, глазки круглые, немигающие, грустными казавшиеся со стороны. Но, главное, пришедшие в парк ребятишки выпрашивали у своих пап и мам, бабушек и дедушек всё самое вкусное, сочное и аппетитное, — и тут же, не раздумывая и не жадничая ничуть, сами к вкуснятине той не притрагиваясь, наперегонки, в щедрости соревнуясь друг с другом, несли всё это в дар своему новому другу, самому лучшему на их взгляд, самому на тот период желанному.

Пушок, естественно, был вне себя от счастья из-за подобного повышенного внимания и заботы, криком истошным силился закричать, разбежаться и до небес допрыгнуть — чтобы в облака пушистые как в перину Божию провалиться, в райские кущи рвущимся сердцем попасть. И почему такое происходило — понятно! Загадки тут нет никакой. Разве ж мог он помыслить ещё даже и день назад, когда в сарайную щёлку украдкой тоскливо выглядывал, что люди — эти божественные существа, перед которыми он так всегда восторженно трепетал, на которых с первого дня не мог нарадоваться и наглядеться, — великаны и прелестники-люди вдруг такую встречу окажут ему! такой приём! такими дарами осыплют и ласками задушевными!

И он ластился к ним ко всем без разбору, носиком в них доверчиво тыкался — будто поцеловаться с каждым хотел, чувствами добрыми, жестами, молчаливыми заверениями в вечной любви обменяться. А потом вдруг встряхивался ни с того ни с сего, неожиданно из рук людских вырывался и сломя голову пускался по парку вскачь, бодая головкой воздух, задние ножки высоко вверх подбрасывая — лягаясь будто бы ими и хвастаясь: вот я, дескать, какой! — удаль свою молодецкую всем демонстрируя. Потом снова ластился к догонявшим его малышам, и снова скакал и бодался…

 

8

 

Иногда, мельком сквозь окружавшую его толпу поклонников мать заметив, сгорбленную под тяжестью очередных седоков, устало с низко опущенной головой по аллее бредущую, ослик подскакивал к ней простодушно.

— Мам, привет! Как дела?! Ты не устала?!

И едва успевала матушка поднять голову и взглянуть повнимательнее на разыгравшегося и расшалившегося кроху мутными от усталости и жары глазами, как неугомонный Пушок, не дождавшись ответа, быстро отворачивался от неё и уже в следующую секунду угорело мчался к поджидавшей его детворе, с удовольствием подставляясь под сыпавшиеся на него со всех сторон ласки и поцелуи.

Упиваясь безграничным счастьем, беспечностью молодости и свободой, о которой так долго мечтал, ослик, конечно же, ничего не заметил в тот день — ни жары и ни мух, ни усталости материнской, ни каких-то здоровенных парней, подошедших к хозяину в конце работы, кольцом окруживших его и о чём-то долго и развязно, на повышенных тонах, с ним беседовавших. Не заметил он и того, естественно, как изменилось после беседы лицо Мишкиного отца, ставшее бледным вдруг и задумчивым. И как быстро передались те задумчивость и белизна жене его, бойкой Мишкиной матушке… Он, как космонавт после полёта, спортсмен-победитель после мирового первенства или артист начинающий после удачной премьеры, ошалел от славы, аплодисментов, триумфа, душою обласканной ввысь воспарил и духом горним там до краёв напитался. А, воспарив и насытившись, и одурев совершенно, “ослепнув”, про хозяев с родителями позабыл, счастьем собственным от их невзгод и проблем заслонился, легкомысленно списав это всё на мелочи жизни, мышиную возню или недостойную суету земную. В тот день показалось ему, триумфатору, что мир окружающий, поднебесный из одного пышного праздника только и состоит, и что и все вокруг такие же удачливые и счастливые…

 

Едва дойдя вечером до сарая, единственное, что смог тогда вымолвить ослик, это:

— Мам, я есть очень хочу, очень.

А когда посуровевший хозяин, у которого отчего-то всё валилось из рук, принёс ему, наконец, охапку свежескошенной травки, пахучей, аппетитной, сочной, золотистыми одуванчиками словно спелыми абрикосами пересыпанной, — он уже спал крепким-прекрепким сном в крохотном своём закутке, слегка приоткрыв по привычке ротик; и, как казалось со стороны, сладко во сне улыбался — будто бы продолжал бодаться и там, сорванец, с воображаемой детворой, и сонного его одолевавшей…

 

9

 

То была страшная ночь, страшная и необъяснимая и своей жестокостью непонятной, и варварской чудовищной нелогичностью. Люди-волшебники, люди-боги, люди-прелестники и премудреники, что с момента рождения поражали ослика статью, поступью и великодушием, а ещё силой, щедростью и красотой! — эти же самые люди, сводя счёты с хозяином, сделали его, беззащитного кроху, заложником своих тёмных дел. И не устыдились этого.

Он проснулся от вспышки лампы, висевшей над головой, — посредине чудесного сна, на персидскую сказку больше похожего, где от золота и изумрудов слепнут глаза, где ломятся столы от яств, украшений и кубков. Щуря сонные глазки от света и не понимая, что происходит, почему вдруг взяли и разбудили его среди ночи, чего прежде не делали никогда, Пушок с трудом различил вошедших из тёмного проёма распахнутой настежь двери троих накаченных молодых парней, лица которых показались ему знакомыми. Пробудившийся лишь наполовину, он по привычке доверчиво улыбнулся людям, успев подумать сквозь дрёму: «чего это они к нам пришли так поздно? да ещё одни, без хозяев?» — и хотел уже было закрыть глаза, чтобы тут же опять и заснуть и сон волшебный снова увидеть, гостями незваными прерванный. Как вдруг неожиданно эти трое, действовавшие строго по плану, слаженно и оперативно, быстро окружили отца, растерянного и сонного как и сам ослик, отдыхавшего рядом же на мешковине, схватили его в охапку и стали грубо заталкивать в пустую клеть у дальней стенки сарая, используемую под инструмент и опилки. Отец встрепенулся, перепугался естественно, стал сопротивляться как мог, изо всех сил реветь, упираться, копытами пол земляной бороздить, — но разве ж справиться было ему одному с такими двуногими силачами.

Без особых проблем затолкав в клетку ревущего что есть мочи отца, закрыв его на щеколду и взмахом руки и грязным словцом вдогонку грозно так главу семейства ослиного припугнув: «давай не ори, заявив, скотина безмозглая, а то голову тебе оторвём вместе с твоим ублюдком маленьким», — пришедшие незваными люди стали ловить после этого не на шутку встревоженную мать Пушка, возле сынули сонного очумело метавшуюся, пытавшуюся его собственной грудью закрыть и всеми частями тела… Поймали и её — без проблем опять-таки, — к отцу потащили за уши, за ноги и за хвост; грубо пинали и били по дороге, сквернословили, злобно смеялись.

Мать, закатив глаза, из последних сил вырывалась, крепкие руки людские силилась разорвать, вопли душераздирающие издавая. Страшные вопли те, словно бы ледяным дождём оборачиваясь или снегом тяжёлым на голову, ослику сон прогоняли, мурашками бегали по спине как мураши в муравейнике, противной холодной коркой всего его как панцирем покрывали, что невозможно становилось ему, бедолаге, от страха ни выдохнуть, ни вздохнуть, ни даже просто пошевелиться.

«Ну что ты, мам? чего так кричишь-то громко? пугаешь чего меня? — недоумевал он, помимо воли трясущийся, глядя на бившуюся в истерике меж людей и всё дальше удалявшуюся от него родительницу, окончательно от такого ужасного зрелища пробуждаясь. — Люди же сами пришли к нам — радоваться нужно… Значит мы им понравились днём, и они хотят ещё раз нас увидеть. Это же так здорово, пойми! Чего кричать-то на всю ивановскую? голосить истошно?»

Под словом “нас” Пушок, конечно же, имел в виду себя и никого больше — ведь ещё так свежи и ярки в его памяти были и незабываемый вчерашний праздник, и оглушительный вчерашний триумф… И как бы в подтверждение данных мыслей увидел он, пробудившийся, как вошедшие, загнав мать к отцу и закрыв надёжно обоих, дружно головы в его сторону повернули и также дружно, шагом размашистым, втроём направились уже к нему.

Когда они подошли вплотную, Пушок, улыбаясь улыбкой ясной — невидимой пусть, но реальной, ослиной, простой и чистой как колодезная вода, — хотел уже было подняться и по привычке доверчиво каждому в грудь уткнуться, чтобы замереть-успокоиться на богатырской груди, как делал это весь прошлый день, от чего под конец устал даже, измучился… Как вдруг он сильный удар сапогом почувствовал, пришедшийся ему точно в голову, в чуть приоткрытый рот.

От такого удара внезапного, подлого, профессионально-поставленного во рту у него что-то хрустнуло и сломалось, жидкостью солоновато-сладкой словно горячим томатным соком наполнилось или подсоленным молоком. И там, внутри, всё заболело и заныло сразу же, превратилось в кашу кровавую, сплошное противное месиво, не позволявшее рот приоткрыть. В глазах у ослика замелькали искорки, яркие-преяркие как фейерверк, которые тут же в обильных слезах потонули, кольцами радужными обернулись в глазах… Всё поплыло вокруг него, закружилось, и земля ушла из-под ног.

Замотавший головой Пушок, растерявшийся от неожиданности, попытался было подняться опять и понять в чём дело, как вдруг страшная — от очередного удара — боль уже в правой передней ноге молнией разнеслась по телу, заставила скорчиться и содрогнуться. Она была такой нестерпимой и острой, что ослик не выдержал — застонал.

— Мамочка, что же это такое? за что? — тихо заскулил он на ослином своём языке, призывая на помощь мать. — Мне очень больно, мамочка, мне страшно.

Потом он, плачущий и от слёз ослепший, очередной удар и боль во рту почувствовал. И там опять что-то хрустнуло, густо покрылось очередной кровавой волной. Потом живот — боль в животе; потом боль под рёбрами и где-то ещё, много-премного боли…

Через минуту Пушок перестал ощущать, куда именно наносились удары. Тихо стонущему и подрагивающему под сапогами, ему казалось-чудилось только, что вся боль и все муки, какие существуют на свете, словно бы в одно согласное действо объединились и разом набросились на него собаками сворными и свирепыми, живым и здоровым от которых ему, похоже, не вырваться, не убежать, которые его махом одним проглотят и не подавятся.

А ещё через какое-то время, пока длилось нещадное и беспрерывное избиение, разум его неокрепший, слабенький причиняемую побоями боль переносить уже был не в силах. И сознание детское отключил — кроху несчастного обезопасил, сердечко его от разрыва спас. Ослик вдруг перестал плакать, удары тяжёлые ощущать и даже и голосом стонущим перестал на них реагировать. Только тельце его окровавленное лишь вздрагивало слегка, судорогами покрывалось при каждом новом ударе…

 

10

 

Поэтому он не увидел, как пришедшие к ним в сарай люди, изрядно устав от битья, отошли наконец от него, почти уже бездыханного, и потом с удовольствием и неким внутренним удовлетворением даже, будто бы дело великое совершив по поимке и наказанью преступника, вытирали ладонями мокрые от пота лица. И как один из троих, сверкнув по сторонам глазищами дикими, горящими как на пожаре, сказал остальным:

— А что, пацаны, может вообще поджечь эту их “богадельню” сраную, а? Чтоб всем этим кооператорам новоявленным и бизнесменам впредь неповадно было; чтоб знали и помнили, суки позорные, как хвост свой поганый вверх задирать, рылом пухлым на нас, честную братву, высокомерно пялиться.

— С кого тогда мзду будешь брать, дурило? — делово ответил на это другой, с золотыми зубами во рту и цепью толстой на шее; и, оглянувшись на ослика после этого, с ухмылкой добавил начальственным тоном: — Хватит пока и этого… Завтра, я думаю, они посговорчивей будут; а главное — поумней.

Находясь в беспамятстве, Пушок пропустил-проглядел тогда всё на свете. То, например, как немного постояв и покурив в сарае, дела обсудив насущные, денежные, люди ушли восвояси, забыв погасить свет и дверь закрыть за собою; как несколько часов кряду металась по подсобке мать, от горя и невозможности быть рядом с избитым сыном рассудок совсем потерявшая.

Как, наконец, выломав грудью доску и исцарапавшись о торчавшие гвозди в кровь, она, ломая ноги, в образовавшуюся щель пролезла, подлетела — очумелая! — к Пушку и, встав перед ним на коленки, завыла протяжно и страшно ослиным диковинным воем, отдалённо похожим на тот, каким воют обычно люди перед покойником или войною… Как вдруг потом, спохватившись, приподнялась и языком стала слизывать кровь со вспухшего, фиолетовым ставшего от синяков и ссадин тельца, — тёплую, солоновато-сладкую, приторную, что из многих израненных и иссечённых мест обильными ручейками сочилась и не успевала застыть.

Не видел ослик, почти до смерти забитый, как следом за матерью из подсобной клети вылез нервно-дрожащий отец и осторожно, словно боясь чего-то, подошёл к ним, шатаясь, — да так и застыл на месте статуей полуживой. И до самой предрассветной зори молча стоял и смотрел на Пушка полными слёз глазами, дрожа всем телом как на морозе, громко зубами стуча. Он весь поседел от увиденного и пережитого, душою весь поседел…

 

11

 

Сознание вновь вернулось к избитому только лишь поздним утром, когда он услышал у себя над ухом детский истеричный плач, что сердце его разрывал посильнее ночных ударов.

— Пушо-о-ок, милый, что с тобой?! — эхом разносилось в его голове собственное его имя, усиливаясь по мере пробуждения всё громче и громче. — Миленький мой, хороший, что они с тобой сделали?! Пушо-о-о-ок!!!

Почувствовав у себя на щеке чьё-то дыхание жаркое вперемешку с прикосновениями, ослик открыл глаза и увидел прямо перед собой огромные, полные слёз и недетской тоски карие Мишкины глазки. Тот держал голову ослика у себя на ручках и осторожно, видимо уже понимая ясно, какую боль может он принести малейшим неверным движением, ни то целовал пострадавшего, ни то губками вспухшими, влажными нежно массировал-гладил.

У Пушка при виде такой картины — трогательной и душещипательной — тоже брызнули слёзы.

«Мишка, друг! — захотелось ему закричать. — Самый хороший, самый верный, самый любимый мой друг на свете! Перестань плакать, пожалуйста! Я не могу видеть твоего горя и слёз: мне они — как нож острый! Давай обнимемся лучше, крепко-крепко прижмёмся друг к другу как раньше! И нам обоим будет опять хорошо! Так хорошо, как и всегда было!...»

 

12

 

Но не наградила природа ослика даром речи, мимикой даже не наградила самой элементарной, жестами. А чувства, что в сердце рождались стихийно, уже кипели и пенились в его молодой груди, синяками и ссадинами покрытой, рвали и жгли грудь словно паром горячим, на ноги как паруса поднимали, или же паровые котлы… И, желая выплеснуть чувства на друга и как можно быстрее утешить его, спасти от тоски и горя, душевной черноты, дурноты, Пушок было дернулся по привычке, силясь вскочить на ножки и по обыкновению носиком в Мишку уткнуться, таким манером незамысловато-ослиным мил-дружка приласкать, — но тут же острая жгучая боль в зашибленной правой ноге, такая знакомая по вчерашнему вечеру и такая страшная, вновь заставила его содрогнуться и сжаться, личиком перекоситься уродливо, ротик гримасой скривить.

От перекоса и машинальной гримасы из разбитых, посечённых ночными ударами губ заструилась засохшая было кровь, что ослику в рот попадала и горьковатым металлическим привкусом оседала во рту, общую тошноту усиливая. Тут же следом, как по команде, нудно-тягучей болью заныли все ссадины и синяки, зашибленные ребра и зубы, к которым коленка правой ноги присоседилась, подлая, распухшая как баклажан, — отчего сердце ослика кольнуло больно-пребольно, силы последние отобрало.

— У-у-у!!! — протяжно застонал Пушок, безвольно уронив голову Мишке на руки, мешком безжизненным оседая на нём. И слёзы с новой силой хлынули из его глаз почерневших.

— Пушо-о-о-ок!!! — на весь сарай закричал горем убитый Мишка, задыхаясь от жалости и тоски, от собственного своего бессилия. — Пушо-о-о-ок!!!

Так и лежали они, обнявшись, слезами горючими словно живой водой обливаясь, — несчастные, маленькие, беспомощные. Их родители, сгрудившись, стояли рядышком и тихо плакали им вослед, украдкой что-то каждый про себя нашёптывая…

 

13

 

Ну а потом, уже к обеду ближе, приехал ветеринарный врач и долго колдовал над осликом по известным ему одному рецептам и правилам медицинским, замазывая вазелиновой мазью его ночные раны и разбитый рот, назад вправляя вывихнутую от удара кость передней ноги, гипсом ногу обкладывая и укрепляя. Потом он заботливо забинтовал малютку с головы до ног бинтами стерильными, белыми, и специальным стеклянным шприцом ввел под кожу какую-то прозрачную жидкость, после которой Пушок надолго заснул...

 

А когда на другой день проснулся, — то первое, что увидел, были карие искрящиеся Мишкины глазки, смотревшие на него в упор, приветливо ему улыбавшиеся. Мишка собственноручно принёс ему большую бутыль молока — парного, вкусного, жирного, — которым потом из соски долго поил больного, и которое очень понравилось Пушку, сильно его успокоило и взбодрило.

Высосав всё до капли, довольный, насытившийся Пушок после этого по сторонам озорно посмотрел и увидел подле себя перво-наперво хозяина и хозяйку, на него как на родного дитятку смотревших, любовь и участие излучавших болезненным видом своим. И, одновременно, взглядами перекрёстными успокаивавших его будто бы: ты, мол, не бойся, малыш, и не плачь, и быстрее давай выздоравливай. Больше с тобой такого кошмара не повторится: мы это оба клятвенно тебе обещаем.

Поверив хозяевам, поверив Мишке, в их присутствии быстренько успокоившись и воскреснув, и не чувствуя, главное, боли уже никакой (его перед этим опять чем-то таким укололи: обезболивающим, как он понял), ослик сразу же позабыл и обидчиков подлых и злобных, и недавнюю страшную ночь. Ну и весь тот ужас, конечно же, страх, что неразрывно были связаны с нею. Он вновь был бесконечно счастлив, душою детской, отходчивой на седьмом небе как быстрокрылая ласточка опять порхал, видя всеобщее к себе со стороны людей внимание и заботу.

В другой раз посмотрев преданными и едва среди многослойных бинтов приметными глазками на дружка своего задушевного, милого, на коленках перед ним с пустой бутылью стоявшего, потом на хозяина и хозяйку, Пушок благоговейно подумал, чувство безграничной радости и глубокого сердечного восторга всем естеством излучая, что люди всё-таки — великие существа.

Красивые. Благородные. Добрые…

<июнь 1988>

 

 

Сила трения

 

1

 

Жил-был на белом свете в подмосковном городе Балашиха белобрысый семиклассник Денис, который был страшно любознательным и непоседливым мальчиком, ну просто страшно, и который очень любил природу, окружающий мир.

Природу же древние греки называли красивым словом “физис”, от которого и произошло потом название целой науки об окружающем человека материальном мире — физика. И юного героя нашего ввиду этого с полным правом можно было бы называть не иначе как юным физиком — человеком, боготворящим природу и желающим её познать, законы её понять и устройство; а, изучив и поняв, попытаться законы те обуздать, поставить себе на службу.

Немудрено, что уроки физики в школе он более всего любил, всегда их ждал с нетерпением, с удовольствием на них занимался. Что бы ни проходили на тех уроках и о чём бы ни рассказывала учительница, — Денису всё было интересно и значимо, вызывало неподдельный восторг. За что его справедливо прозвали в классе “Дениска-природовед” и на что он, к слову сказать, на одноклассников не обижался. Совсем-совсем. Наоборот, очень гордился этим…

 

2

 

Однажды весною — было это в марте или апреле — проходил Денис с товарищами важнейшую природную силу — силу трения, и связанный с этой силой физический закон — закон Гука. Ну и наш непоседа-природовед, по обыкновению, заинтересовался темой, которая очень его взволновала, идей и замыслов в голове множество родила. И были все они “архиважными” и “архиполезными” для страны, разумеется.

«А что бы было, допустим, если бы не было в природе трения? — подумал Дениска ещё на уроке, слушая рассказы учительские про коварство изучаемой силы: сколько-де она людям нервов портит, доставляет ежедневно хлопот, различных масел и солидолов заставляет изобретать для агрегатов народнохозяйственных и механизмов, на какие идти ухищрения. — Тогда все смазки машинные и присадки можно было бы смело выкинуть на помойку. Потому что всё бы тогда вертелось-крутилось и так… Мало того: можно было бы, вероятно, сев на санки и разогнавшись как следует, легко потом по инерции объехать весь мир, не изобретая вечного двигателя или ещё чего… Двигатели вообще были бы тогда не нужны. Зачем?! Вон сколько мороки с ними — и с бензинными, и дизельными, и электрическими!...»

Подобная головокружительная перспектива кругосветного саночного путешествия — автономного, что немаловажно, и независимого, доступного, по идее, каждому, — очень его тогда увлекла. И он весь оставшийся день, не переставая, только об этом и думал. Ходил и мечтал ошалело, как хорошо бы было, действительно, вскочить в лежащие на балконе сани, на которых он с горок катался маленьким и приличные скорости развивал, нажать на кнопочку на каком-нибудь волшебном пульте, отменяющую силу трения, оттолкнуться ногой от небольшого пригорка — и помчаться потом с ветерком по России-матушке и всему земному шару, ни за что не цепляясь в пути, нигде беспричинно не останавливаясь. «Разве ж не интересно это?! разве ж для науки не важно?! А в целом — и для всего промышленно-транспортного комплекса нашего государства?! — резонно и гордо спрашивал он самого себя. — Думал ли кто об этом когда? трение ликвидировать пробовал ли?… А если пробовал, — то как это всё у того изобретателя получилось? И получилось ли?.. Эх! посоветоваться бы с кем-нибудь! Мыслишки свои горячие, новорождённые, обсудить…»

— Пап! — мечтательно обратился он вечером к пришедшему с работы отцу, авторитетнейшему для него человеку, инженером работавшему в оборонном НИИ и многое из физики знавшему, просвещавшему его не единожды во многих её областях. — Мы вот в школе сегодня силу трения проходили. Весь урок нам учительница про неё рассказывала: как она, проклятая, всё на свете портит и тормозит, масла различные изобретать заставляет, производить запчасти и всё остальное… А теперь вот ты мне скажи своё мнение как инженер: можно ли как-нибудь отменить эту силу, как ты думаешь? Или хотя бы ослабить?

— Нет, нельзя, — не задумываясь, сухо ответил отец, на сынишку недоверчиво глядя.

— Почему? — удивился Денис.

— Ну хотя бы потому, дружочек ты мой, что сила трения — разновидность другой фундаментальной силы — гравитационной, отменить которую ну никак нельзя.

— Почему? — не унимался с расспросом Дениска.

— Да потому что, отменив гравитацию, мы развалим с тобой весь мир, — ответил ему отец серьёзно и как большому, по статусу равному себе человеку, как прежде ни разу школьнику-сыну не отвечал. — Весь мир наш как неким природным волшебным клеем гравитационным взаимодействием держится, которое, в свою очередь, является составной частью других фундаментальных физических взаимодействий, не менее важных и нужных.

— Каких? — восторженно допытывался сынуля, глаза которого расширялись и загорались всё больше и больше, “фонариками” маленькими становясь, так что нельзя уже было на него без улыбки смотреть; а, главное, отойти уже просто так нельзя было, на вопросы заковыристые, для него крайне-важные, не ответив, его фонарики-глазки не загасив…

 

3

 

Отец с запозданием понял, по опыту прежнему знал, что элементарно попался, про другие фундаментальные взаимодействия кичливо упомянув. И эти “почему” и “как” теперь уже до тех пор не кончатся, пока не объяснишь сынишке хотя бы вкратце элементарного устройства мира, его любознательность не удовлетворишь, в головке его ненасытной всё по местам не расставишь. Такого уж он вырастил паренька — на горе себе любознательного и непоседливого.

Делать было нечего, как говорится: “назвался груздем — полезай в кузов”. Хочешь, не хочешь, а мозги свои, работой и без того перегруженные, напрягай и в очередной раз, дома теперь, доказывай своё высокое инженерное звание — вспоминай всё то в кратчайшие сроки, чему тебя самого когда-то учили. А потом выгребай это быстренько из “закромов”, из интеллектуальных кладовых внутренних, и как на блюдце Дениске выкладывай-преподноси, который навытяжку пока что стоит и взирает на тебя снизу вверх как на Бога.

Однако же положение и поменяться может, если не ответишь быстро и правильно, доверия не оправдаешь, твёрдой надежды детской. С гарантией опустишься в глазах ребёнка, потеряешь авторитет и статус, и над сыном собственным власть. В неуча и чудачка для него превратишься, клоуна-пустозвона… А пустышками и чудачками-потешниками родителям перед детьми представать не гоже: они, бесенята проворные, этого не любят, не терпят и не прощают — кумиров грамотных быстро на стороне заведут, которые рабами их сделают в итоге, поставят себе на службу. И потом поминай их как звали!.. Поэтому-то потерять души детские для родителей значит потерять всё. Это — общеизвестно!

И, посадив Дениску перед собой, затылок почесав отчаянно, стал отец лихорадочно вспоминать и рассказывать ему всё то по памяти, что знал к тому времени сам про последние достижения квантовой физики, что им когда-то преподавали в вузе.

— Видишь ли, сын, — стал рассказывать он с расстановкой, — вся наша Вселенная состоит из частиц: тяжёлых — адронов и лёгких — лептонов, — которые непрерывно взаимодействуют между собой, постоянно с огромными скоростями движутся: зарождаются, исчезают, аннигилируют, в излучение превращаются, энергию колоссальную, что рождает опять вещество. Они, частицы, если можно так выразиться, первоосновой всего являются, жизнь нам с тобой создают, фундамент материальный.

— Далее, тебе надо знать, что в природе на данный момент известны четыре фундаментальные взаимодействия: гравитационное и электромагнитное, сильное и слабое. Гравитационное и электромагнитное — дальнодействующие. Сильное и слабое — короткодействующие, внутриядерные… И любая сила физическая, которые вы проходите в школе, есть только проявление этих четырёх вселенских фундаментальных взаимодействий, природное их воплощение, если так можно выразиться, не больше того…

— Ну а что же происходит дальше? — спросишь ты.

Отец улыбнулся, довольный, что всё самое главное быстро вспомнил и без запинки сынишке как по писанному рассказал. Облегчённо после этого выдохнул и возгордился. Потом глядящего на него во все глаза Дениса по кучерявой головке погладил и степенно продолжил рассказ:

— А дальше, взаимодействуя друг с другом, частицы “склеиваются” причудливым образом, по непонятным пока науке законам. И в результате такого “склеивания” образуются ядра и атомы, химические элементы и молекулы, планеты, звёзды, галактики, органические и неорганические соединения, живые и неживые вещества. Хотя с живыми веществами, как думается, дело обстоит гораздо сложнее. Но это — отдельный тема и разговор.

— Итак, сынок, сама наша Жизнь, в итоге, образуется по такой вот причудливой схеме, окружающий Божий мир: из частиц, энергии и взаимодействий — это современная наука установила точно… Убери, к примеру, как ты предлагаешь, одно какое-то взаимодействие из перечисленных четырёх: гравитацию или электромагнетизм, или сильное со слабым, — подытожил разговор отец, — и Жизни на земле не будет. Мир, как мешок с орехами, что у нас в кладовке стоит, рассыплется на элементарные, не связанные друг с другом частицы, превратится в космическую пыль, отдалённо похожую на ту, что на улице, которую ветер туда-сюда носит. Понятно это тебе?...

 

4

 

Дениска ничего не понял, конечно же, из скоротечного рассказа родителя, но сознаваться в этом не стал: не захотел перед любимым папулей кругленьким дурачком выставляться. Да и перед тем как расспрашивать дальше, вопросы интересующие задавать, необходимо было осмыслить услышанное, в головке своей как следует переварить сообщённую ему информацию, выделить главное. Он так и в школе делал во время трудных уроков: для него это было правилом.

Единственное, что он почувствовал и без родительской помощи осознал, стало то немаловажное заключение, что мир, в котором ему выпало счастье жить, устроен совсем не так, как казалось ему ещё совсем недавно, — не так просто и легкомысленно.

«…Ну ладно, — упорно соображал он весь вечер после памятного разговора с отцом: и когда телевизор со всеми вместе смотрел, и когда в десять часов спать с неохотой укладывался, — пусть будут все те взаимодействия в природе, о которых рассказывал папа, и работают как положено, пусть. Но неужели же нельзя хотя бы одно из них если и не отменить совсем, то ослабить, — всего лишь одну какую-то силу трения, которая только мешает, по-моему, и всем вредит?!.. Ведь тогда не нужно было бы нефть на крайнем Севере в поте лица из-под земли добывать, бензин и керосин из неё на перегонных заводах выпаривать или другое какое горючее топливо. Как не нужны были бы и буксиры, мощные тягачи, трактора, что бензин тот, работая, в огромном количестве потребляют: всё каталось и ездило бы само собой, по инерции безостановочной и беззатратной… Разогнал, к примеру, рабочий какой-нибудь прицеп или телегу гружёную, толкнул их посильнее куда требуется, дал команду с пульта об отмене трения — и спокойно себе ходи потом, отдыхай, в ус не дуй, как говорится. Покатятся прицеп с телегой куда угодно — хоть на край света доедут самостоятельно. Хорошо! И не остановятся по дороге ни разу, ни тормознут… Представляю, какая выгода была бы всем от такого скольжения гладкого, какая польза! Если бы только трение одно отменить, одну лишь эту силу…»

 

5

 

С такими вот благими, нешуточными мыслями и подсчётами наш природовед прирождённый тогда и заснул. И приснился ему в ту ночь сон назидательный и удивительный, в котором он, словно бы по заказу чьему-то, получил себе как раз то, о чём думал-мечтал весь вечер.

Снилось Денису, будто пошёл он за город с отцом: кататься на детских санках, — влез на гору высокую, незнакомую, и нашёл на горе той пульт с одной лишь зелёной кнопкой.

Сила трения” — было написано на пульте и приписано ниже крохотными такими буковками: “осторожно”, — которые второпях невозможно было заметить и разглядеть.

Ну а далее снилось Денису, как схватил он радостно этот пульт, запрыгнул с ним в санки лихо и потом, пустив сани под гору, не задумываясь и не труся, на зелёную кнопку быстро нажал, не прочитав, естественно, предостережение…

 

6

 

И в тот же момент знаменательный, роковой будто что-то случилось вокруг: что-то такое страшное и непоправимое. Засвистел-загудел вдруг ветер в ушах громко-прегромко, перестали шуршать санки по снегу. Они как будто бы подпрыгнули-поднялись немного, затряслись-завибрировали, с землёй потеряли связь — и понеслись вперёд потом сами собой с невообразимой скоростью, подгоняемые неведомой силой.

“Ой!” — вскрикнул Дениска во сне испуганно, откидываясь назад и за поручни санок хватаясь руками. И у него выпал пластмассовый пульт из рук, скрылся из глаз стремительно. «Надо остановиться и взять его, вернуть быстрее всё в прежнее положение, пока чего худого не вышло», — было первое, что, спящий, подумал он, выставляя по привычке вперёд правую ногу в качестве тормоза. Но нога скользила беспомощно по сугробам, рытвинам, голым кустам и кочкам — и не имела возможности ни за что хотя бы немножечко зацепиться, скорость сбавить или слегка погасить.

«Что ж это такое, а?! — дивился мчавшийся во сне Денис, робея уже не на шутку. — Почему я не могу затормозить, как раньше?! как всегда тормозил?! Прямо чудеса какие-то!»

Он позабыл в горячке про кнопку, потерянный пульт и отца своего, на горе оставленного. Одна его тогда занимала мысль: как остановить санки? — для чего он ноги вперёд выдвигал, широко раскидывал для захвата руки. Но всё было без толку, было зря: санки неслись по полю как бешеные, как по воздушной подушке. И не было сил удержать их, остановить. Даже и скорость уменьшить...

Ветер свистел в ушах у мальчика протяжным надрывным свистом, хлестал ледяной позёмкой горе-экспериментатору в грудь, глаза и лицо, залезал под шапку, за ворот куртки. Перепуганный насмерть Денис всё безуспешно пытался схватиться за что-то, одновременно выруливая санями так, чтобы не врезаться по дороге в стремительно налетавшие на него предметы и не разбиться, голову себе не сломать.

Санки же его взбесившиеся, между тем, свою линию гнули туго: всё дальше и дальше уносили его прочь от дома; и делали это стремительно, страшно...

Вот уже и родной Балашихинский район мимо него соколом пролетел, потом и сама Московская область. Началась область Владимирская — чужая совсем, незнакомая.

Легко одетый Денис замёрз, задубел, носом зашмыгал, студёным зимним ветром со всех сторон как пледом тяжёлым укутанный, инеем покрываться начал, шапкой пушистой, снежной как дед Мороз. И, одновременно, уворачиваться стал уставать от налетавших на его крохотные сани деревьев, домов, строений промышленных, легковушек и грузовиков.

И когда силёнки, измученного и замёрзшего как сосулька, окончательно покинули его, — он, опустив руки и глаза безвольно зажмурив, закричал истошно: “Папа!” И в тот же момент проснулся, широко распластанный на кровати, одеяло с себя во сне на пол, как оказалось, сбросивший…

 

7

 

В комнате его, в которой он спал-ночевал, было темно и тихо; спокойно посапывал на соседней кровати брат; равномерно отстукивал время заведённый на утро будильник.

Всё было привычно и знакомо Денису, всё — на своих местах. И всё подчинялось безропотно и безгласно строго установленному матушкой-Природой порядку, выверенным законам её, как тайным, так и уже открытым.

Этот порядок незыблемый, фундаментальный, быстро успокоил мальчика, но сна назад не вернул. Дениска лежал на кровати до самого утра с широко открытыми глазками и не хотел засыпать: всё про сон свой недавний кошмарный думал, и очень страшился его. Ему всё казалось, мнилось отчётливо, что если он заснёт и забудется, — то опять окажется на ветру, опять помчится от дома прочь в тех злополучных санках. Чего уже делать категорически не хотелось после всего случившегося — эксперименты подобные проводить…

 

8

 

«Представляю, что было бы, что стряслось, если бы я сдуру все силы природные отменил: во-о-о, натворил бы делов-то! — думал он с ужасом, смотря в окно, за которым отчётливо просматривалось звёздное ночное небо. — Нет уж! Пусть лучше всё остаётся так, как есть, как теперь благоразумно сотворено кем-то… А то начнёшь что-нибудь рушить-менять или кроить по-своему, по-детски, во благо, якобы, — всё только испортишь и изломаешь в итоге, к трагедии, вселенской катастрофе мир подведёшь, которую я только что чуть было во сне не устроил… И сила трения эта несчастная пусть будет: без неё, как оказывается, никак нельзя; без неё — страшно…»

 <сентябрь 2001>

 

 

 

 

Вставка изображения


Для того, чтобы узнать как сделать фотосет-галлерею изображений перейдите по этой ссылке


Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Если вы используете ВКонтакте, Facebook, Twitter, Google или Яндекс, то регистрация займет у вас несколько секунд, а никаких дополнительных логинов и паролей запоминать не потребуется.
 

Авторизация


Регистрация
Напомнить пароль